ых в поздние годы могли бы утвердить меня на стезе добродетели, был я отдан под опеку человека, который, заботясь о моих мирских выгодах, думал, что вполне исполнял долг свой. Хотя мое воспитание и не было оставлено без внимания, но никто не думал посеять в неопытной душе доброе семя, которое впоследствии принесло бы обильные плоды. Имея от рождения пылкий, нетерпеливый темперамент, упорную волю, которая от встречавшихся ей препятствий делалась еще упорнее, давал я в сердце своем место каждому чувству. Более всего я ненавидел убийственное бездействие. Страсть к беспредельной деятельности росла с годами; я предпочитал все трудности, опасности, даже страдания и угрызения совести тому тихому свету в сердце, которому столь многие завидуют. Я не мог жить без сильных ощущений; без них был я подобен несчастным, которые поутру непременно должны порядочным приемом водки, своего эликсира, восстановить растраченные силы и расшевелить нервы. Внешняя жизнь моя была подобна внутренней: я беспрестанно менял места своего жительства и занятия. Я горел желанием превратиться в незримый ураган и без отдыха носиться над бушующим морем. Ночью был я счастлив, потому что, когда сон налагал печать свою на глаза мои, мне всегда представлялось, что я имею способность летать по воздуху, что я с быстротой орла ношусь над подобными себе и с высоты с презрением взираю на них с их вечными мелочными заботами.
Не удивительно, что любимое желание и постоянная мысль так настроенного и столь необузданного духа была облететь мир и что поэтому неизмеримый океан, как средство к удовлетворению страсти, стал предметом моей любви, моего обожания. Если я не имел крыльев орла, которыми фантазия наделяла меня в сновидениях, то по крайней мере я мог летать вместе с ветром, не оставляя за собой, как и в своих воздушных путешествиях, никаких следов. Лишь только достиг я того возраста, в котором мог уже вступить во владение своим имением, тотчас бросился в стихию, на которой сосредоточивались все мои мысли, все желания. Несколько лет кряду занимался я морской торговлей, и мои предприятия всегда увенчивались полным успехом. Но я мало заботился о выгодах; величайшим для меня наслаждением было вместе с ветром перелетать из страны в страну, дерзостно смотреть на водяные горы, ежеминутно угрожавшие поглотить меня, жить посреди рева бури, в яростном порыве водоворотов, в беспрерывной борьбе и ежеминутно трепетать в ожидании кораблекрушения.
Может быть, иные удивятся, что до тридцати лет не знал я любви, но это правда. Эта сильнейшая из страстей, имевшая впоследствии большое влияние на судьбу мою, до тех пор еще спала в груди моей; наконец она пробудилась, восстала, подобно урагану, который б своем полете все рушит, уничтожает, опустошает.
Я прибыл в Кадикс с дорогим грузом. Меня пригласили посмотреть церемонию, которая предстояла по случаю пострижения одной девицы из благородной фамилии, и потому все были уверенны, что торжество по этому случаю будет блистательнее, нежели когда-нибудь. Великолепное убранство церкви, гармоническое пение, торжественные звуки органа и еще ко всему этому несравненная красота принимающей белое покрывало возбудили в душе моей какое-то участие, о котором до тех пор я и не помышлял. Когда торжество кончилось, я вышел из церкви с чувствами новыми, сильными, в которых в первые минуты не мог дать себе никакого отчета. Но когда лег спать, то ясно увидел, что не блеск церковных обрядов был тому причиной - он оставил во мне очень слабое впечатление; образ милой девы, преклоняющей колена пред алтарем, глубоко врезался в моем сердце. Я чувствовал какую-то боязнь, беспокойство, которое, как и в атмосфере, бывает предвестником бури. Сон бежал от глаз моих, всю ночь я проворочался и поутру встал слабый и неосвеженный.
Следуя по обыкновению движениям своего сердца, отправился я к родственнику особы, занимавшей мои мысли, и уговорил его представить меня ей через монастырскую решетку. Так как ей предстоял еще год испытания до произнесения обета, который положит между нею и светом вечную преграду, то мы могли видеть ее без всяких затруднений. Ее безусловная покорность воле родительской, ее ясное, веселое лицо, ее ангельская улыбка - все это соединилось для усиления моей страсти, и я, проведя с нею около часа, оставил ее с сердцем, полным чувств, выразить которые не нахожу слов. Я продолжал свои посещения. Прошло немного времени, и я высказал ей все, что чувствовал, и она не оскорбилась тем. Прежде чем я оставил Кадикс, чего непременно требовали дела мои, получил я взаимное признание, а так как до ее вступления в сан инокини оставалось еще девять месяцев, то я клялся до того времени воротиться и избавить ее от вечного заточения. Поскольку мы были одного с нею вероисповедания, и она только потому была обречена в жертву, чтобы родовое имение осталось за ее братом, то со стороны родителей ее не ожидал я никакого препятствия. Я не нуждался в приданом, потому что у меня было более чем довольно для самой веселой жизни. Мы расстались; руки наши дрожали, когда мы протягивали их друг другу сквозь решетку; слезы текли из глаз наших, не смешиваясь вместе; губы наши трепетали, не сливаясь в поцелуе; сердца бились всем пылом любви.
- Через три месяца, Розина! - воскликнул я, отходя от решетки, и глаза мои были еще устремлены на нее.
- Прощай, Гейнрих, до свидания! Полагаюсь на честь твою и верность; до тех пор твип образ будет жить в моем сердце!
И Розина залилась слезами и скрылась.
При попутном ветре я счастливо достиг моей отчизны, выгодно сбыл свой груз, получил значительную сумму денег наличными, кончил все дела свои и надеялся через несколько дней отправиться в Кадикс и исполнить обещание, данное Розине. Я находился в столице и нетерпеливо ждал остального груза для судна, на котором хотел отплыть. И вот, однажды вечером, когда я ходил по парку с мыслями о моей Розине и о предстоящем браке с нею, я вдруг отлетел в сторону от очень невежливого толчка одного богато одетого мужчины, сопровождавшего двух дам. Взбешенный таким оскорблением и следуя по привычке первым движениям сердца, я ударил его в лицо и обнажил шпагу, забыв, что находился в окрестностях дворца. Я совершил уголовное преступление: мой противник был родственником короля Меня схватили и заключили в тюрьму. Я предложил за себя богатый выкуп, но когда узнали, что я богат, то отвергли мое предложение, которое я возвышал все более и более, пока наконец был принужден пожертвовать половиной своего имения, чтобы избежать строгости законов. Но я нe грустил о потери моего имения: у меня оставалось еще достаточно, но ужасало меня время моего заключения, в продолжение которого боязнь и опасения делали для меня мучения еще ужаснее. Часы длились днями, дни - месяцами. Прошло уже более года, как я был заключен. Образ Розины непрестанно был передо mhoioj она представлялась мне оплакивающей мою неверность, упрекающей меня в своем горьком заключении, в нарушении клятвы и принужденной наконец, чтобы избежать мщения и гнева родителей, дать обет - одна мысль об этом растапливала мой мозг; я выходил из себя, рвал волосы, бился головой о стены тюрьмы своей, рвался на волю и наконец предложил за освобождение все свое имущество до последнего шиллинга.
- Клянусь бородой пророка! Эта история навела на меня ужасную скуку! - воскликнул паша. - Муракас, ты можешь идти!
Невольник-грек поклонился и вышел.
Следующим утром паша сказал Мустафе:
- Так как у нас нет более историй, то я думаю, что все же будет лучше, если мы велим греку продолжать начатую вчерашним вечером.
- Вы правы, паша, - отвечал Мустафа. - Худая пища все-таки лучше, чем никакой. Если у нас не будет пилава, мы должны будет довольствоваться вареным рисом.
- Правда, Мустафа!.. Вели же ему продолжать. Невольник-грек был позван и начал чтение рукописи.
Наконец я получил свободу. Тотчас бросился я к морскому берегу, нанял маленькое судно и отправился в Кадикс. Мне хотелось иметь крылья, чтобы скорее достигнуть желаемой цели; я бесился, досадовал на медленный ход корабля, на ветер, на все.
Поздно вечером достиг я земли и направил шаги прямо к монастырю. Надежда и страх попеременно волновали мои чувства; едва мог я сносить эту внутреннюю борьбу.
Наконец, вот и монастырь; я объявил, что хочу видеть мою Розину.
- Вероятно, вы ее близкий родственник, - сказала привратница, - потому что только в таком случае можете вы видеть одну из сестер монастыря.
Эти слова сказали мне все.
Итак, судьба моя решена! Розина постриглась; Розина отреклась навсегда от света, от меня. В глазах моих потемнело, и я без чувств упал на землю.
Испуганная привратница поспешила к игуменье и объявила ей о случившемся. Розина была тут же. Сердце сказало ей все, сказало, что друг ее никогда не изменял ей. Розину унесли в келью в положении не лучше моего.
Когда я пришел в себя, то уже лежал в хижине. Три недели был я в беспамятстве. С возвращением способности мыслить возвратились и мои страдания. Но то были уже не бешеные порывы отчаяния, овладевшего мною в первые минуты. Душа моя ослабла, как и тело, я был в каком-то онемении: отчаянье мое было немо. Зная, что все уже для меня потеряно, что между мной и Розиной непреодолимая преграда, я предался своей судьбе: решился по восстановлении сил удалиться куда-нибудь и жить там воспоминаниями прошедшего блаженства и несчастием настоящего.
Одного еще желал я: перед отъездом увидать Розину и объяснить ей причину своего замедления. Хотя рассудок противился этому желанию, я не мог преодолеть влечения сердца.
Ах! Если бы я не увлекся и, я был бы несчастлив, но не был виновен.
Я писал к ней, упрекал в поспешности и просил последнего свидания. Ответ ее был трогателен, я заливался слезами, читая его; он еще более воспламенил страсть мою. В свидании мне отказано; оно было уже бесполезно и могло только возбудить в сердцах чувства, противные ее сану. Но этот отказ был так нежен, в нем было столько любви, что я ясно видел, что рука писала не то, что диктовало сердце. Я повторил свою просьбу, и она, чтобы доказать искренность своих чувств, против воли согласилась.
Мы увиделись к нашему несчастью. С этой минуты я решил никогда не забывать ее. Религия, добродетель, моя прежняя решимость - словом, все благородные чувства при взгляде на нее исчезли, я забыл все, забыл себя; я клялся в вечной любви той, которая посвятила жизнь свою Всевышнему.
- Гейнрих, - говорила Розина, - этого не может быть, никогда не увижусь я с тобой; подумай хорошенько, и ты увидишь всю невозможность исполнения твоих желаний. Я дала обет, родители мои не примут от тебя никаких объяснений, нет и тени надежды когда-нибудь соединиться нам в этом мире. О, если бы хоть там, на небесах, соединились мы! - В глубочайшем горе сложила она руки и скрылась.
Я возвратился в свое жилище, мозг пылал в голове моей, я был близок к безумию. Я молил ее о новом свидании, но мольбы мои были отвергнуты с твердостью. Но это препятствие не только не поколебало моей решимости, но утвердило меня еще более в замыслах преодолеть все препятствия; каждое движение совести еще более горячило меня, и я решился, невзирая ни на обязанности дочери, ни на клятвы ее перед престолом Всевышнего, ни на мнения инквизиции, ни на стены и замки, увезти ее из монастыря.
Первая мера к достижению цели была ложь. Я писал ей, что обращался к ее родственникам, что они согласились удовлетворить мои желания и что они, хотя и скрываюсь от нее, через несколько дней выхлопочут уничтожение ее обета.
Как жестко, как самовольно было мое предприятие! Но того требовали мои планы. Оживленная надеждой на нозможность соединения, Розина не устояла против всесокрушающей страсти; она уже не противилась свиданиям со мной; она слушала мои клятвы в верности до гроба. Более и более пила она из опьяняющей чаши, пила, пока опасное питье затушило в ней, ровно как и во мне, все другие чувства, кроме любви. Хотя я обожал ее, хотя готов был лобызать землю, на которой стояла она, но, несмотря на эту любовь, я с радостью демона видел исполнение моих планов и падение ее на пути религии и добродетели.
Прошло шесть месяцев, в продолжение которых мне удалось различными сделками с привратницей и стараниями моей возлюбленной получить свободный вход и монастырь даже ночью. Однажды вечером сказал я Розине, что родители ее, устрашась угроз духовника, взяли от меня свое обещание назад и решительно отказали ходатайствовать о ее освобождении. Я устроил все так, что ей не было времени размышлять, и она, увлекаемая собственным сердцем и моими утешениями и просьбами, согласилась бежать со мной в мое отечество.
Я вынес ее бледную, трепещущую и в беспамятство на руках, отправился немедля из монастыря в город, взошел на борт уже готового к отплытию судна и вскоре был далеко от гавани Кадикса.
Была полночь, когда мы отошли or берега; я спустился со своей ношей в каюту; Розина была закутана в мой плащ. Она была еще в своем монашеском одеянии, приготовить другое совсем не пришло мне в голову. К утру, когда Розина, предавшись, подобно мне, всему пылу страсти, лежала в моих объятиях, вошел в нашу каюту капитан корабля, желая о чем-то переговорить со мной. Он увидел ее монашескую одежду и быстро вышел из каюты. Я предчувствовал, что быть беде, и пошел на палубу, где собрались капитан и весь экипаж. Они совещались: дело шло о нас. Наконец они решили немедленно везти нас обратно в Кадикс и там представить в инквизицию. Я противился их намерению, доказывал, что корабль теперь моя собственность, потому что я нанял его и заплатил за провоз, даже угрожал смертью тому, кто осмелится переменить ход корабля, по все было напрасно. Их ужас при виде такого святотатства, страх быть принятыми за соучастников и претерпеть ужасные наказания, установленные за подобное преступление, - все это было сильнее всех моих доводов; так же мало действовали на них мои обещания и угрозы.
Меня схватили, обезоружили и повернули судно обратно. Напрасно бесился я, топал ногами, осыпал их проклятиями; наконец я объявил им, что все мы пострадаем от этого, что я намерен донести на них, как на сообщников, сказать, что они потому только не сдержали своих обещаний, что я отказался удовлетворить их безграничные требования. Это поколебало их, потому что они знали, что инквизиция охотно принимает всякий донос и что они, даже в случае освобождения, все-таки должны будут пробыть в заключении довольно долгое время. Они стали снова советоваться между собой, остановили корабль и спустили бот. Бросив в него немного припасов и небольшое количество воды, они вывели Розину из каюты, посадили ее в бот, выпустили меня и приказали следовать за нею. Только я успел войти на бот, как они обрубили канат, которым он был привязан, и вскоре мы были уже далеко от корабля.
Радуясь, что удалось избежать жестокости людей, я мало заботился об опасности, которую легко можно было ожидать от столь непостоянной стихии. Я утешил испуганную Розину, укрепил мачту, поднял парус и стал править на юг с намерением пристать где-нибудь у африканских берегов. Я мог бы назвать себя совершенно счастливым, если бы не беспокоило меня наше положение. Я находился на зыбкой лодке, которая заключала в себя все, что было мне дорого на этом свете. Я плыл, не зная куда, но Розина была со мной; я не знал какая ждет меня участь, но знал, что обладаю ею. Beтер усилился, море вздымало высоко воды свои; мы решились противостоять волнам, и я, одной рукой правя судном, другой обняв мою Розину, был в восхищении от нашего романтического положения, радовался привязанности ее ко мне и не видел угрожающей нам опасности.
Шесть диен шли мы под ветром; на седьмой на южном горизонте стали показываться тучи, что произвело перемену в погоде. У меня в лодке не было компаса, и я правил днем по солнцу, а ночью по звездам. Я полагал, что нахожусь уже довольно далеко к югу, и хотел править судно восточнее, чтобы приблизиться к африканским берегам, но ветер был так силен, что я никак не мог совладать с моим судном и принужден был продолжать плавание на юг.
Тут опасения в первый раз родились во мне: припасов оставалось у нас только на два дня, и Розина от сильной качки совершенно ослабела. Я сам нуждался в отдыхе, с трудом мог я смотреть: природа требовала своих прав, и я, сидя у руля, дремал.
Я был в глубоком унынии.
Когда тучи на горизонте время от времени расходились, мне казалось, что я замечаю что-то похожее на скалу. Наконец горизонт совершенно очистился, и я увидел среди воды высокий, покрытый деревьями и травою, остров.
Я вскрикнул от восхищения и указал на остров Розине, которая на мой восторг отвечала легкой улыбкой. Кровь моя застыла, когда я увидел выражение глаз ее: в течение нескольких часов Розина была погружена в глубокую задумчивость, и я заметил, что улыбка ее была принужденной; она улыбнулась, чтобы доставить удовольствие мне, в ней же самой открытие, кажется, не произвело никакого сильного ощущения. Я приписал это усталости и изнурению и, желая скорее вывести Розину из этого положения, направил лодку к единственному на берегу месту, к которому можно было пристать безопасно. Через час я был уже близко от берега, а так как мне очень хотелось пристать к земле до сумерек, то я и правил под полным парусом через быстрину, которая была гораздо сильнее, чем я ожидал. Лодка наша сильно ударилась о берег и перекувырнулась; мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы спасти обожаемую мною, и это мне удалось. Лодку через несколько секунд разнесло на части. Я отнес Розину в пещеру, находившуюся недалеко от места, к которому мы пристали; закутал в свой плащ, который успел спасти из бота; снял с нее монашеское платье и лег сам, чтобы просохнуть. После чего я отправился отыскивать себе пищу. Бананы и кокосовые орехи росли тут во множестве, и пресная вода змеилась в журчащих ручейках. Я принес Розине все собранное мною и поздравил с избавлением от преследований и с тем, что мы находимся в месте, которое может доставлять нам все нужное. Она горестно улыбнулась: ее мысли были далеко. Одежда высохла, и я принес ее в пещеру; Розина вздрогнула, взглянув на монашеское платье, и, кажется, ей стоило больших усилий преодолеть себя и снова надеть его.
Ночь наступила; мы оставались в пещере. Плащ и парус с бота заменили нам постели, и в отдалении от всего мира, живя только друг для друга, заснули мы рука об руку. Утро занялось, и ни одного облачка не было на голубом своде небес. Мы вышли и в немом удивлении созерцали великолепную картину природы. Остров был прелестен; солнце отражало свои живительные лучи в росе, дрожавшей на цветах; птицы оживляли картину природы радостным пением; море было тихо и светло, как зеркало, и отражало в лоне вод своих возвышавшиеся на берегах острова холмы.
- Здесь, Розина, - воскликнул я, - здесь мы нашли наконец все нужное для нас и можем вполне наслаждаться блаженством любви нашей!
Розина залилась слезами.
- Все, все, Гейнрих, есть у нас, нет только чистой совести, без которой, чувствую, не могу жить. Я люблю тебя, обожаю тебя, Гейнрих, ты не можешь в том сомневаться после всего случившегося, но теперь, когда пер" вый бешеный порыв страсти прошел, совесть заговорила во мне; заговорила слишком громко, и голос ее отравляет для меня все; чувствую, что счастье уже не для меня. Я посвятила себя Богу, избрала в женихи себе моего Искупителя, произнесла перед ним обет верности, - и он был принят на алтаре; я оставила этот свет, оставила его для будущего - и что я сделала? Я изменила ему, покинула его для удовлетворения земной страсти променяла вечность на скоропреходящее, и какой-то внутренний голос говорит мне, что не для меня уже все радости неба. Пожалей обо мне, дорогой Генрих! Я не думаю упрекать тебя, себя должна проклинать я; знаю, не долго скитаться мне по земле: скоро оскорбленный мною позовет меня на суд свой. Милосердый Боже! - воскликнула она, падая на колени и подняв глаза к небу. - Не накажи его, прости ему все прегрешения! Что они перед моими? Он не нарушал обета, он не был неверен, он не преступник. Пощади его и обрати свой справедливый гнев на голову той, которая довела его до преступления.
Сердце мое разрывалось. Я пал на землю и горько плакал. Я знал, что своим лукавством совратил Розину с пути добродетели; знал, что для собственного спокойствия убил ее душу и вверг ее саму в преступление. Она встала на колени подле меня, утешала меня, стараясь скрыть свою собственную грусть, осушала поцелуями слезы, текшие по щекам моим, и обещала мне никогда не нарушать моего спокойствия.
Но я лишился его, лишился навсегда; преступление мое во всем своем ужасе предстало перед совестью; я чувствовал, как велик, как непростителен был грех мой; чувствовал, что сделал несчастной ту, которую любил более, чем себя. Она еще стояла на коленях; я упал на колени подле нее и молил небо о милосердии и прощении. Она молилась со мной, слезы сердечного раскаяния лились из глаз наших. Наконец мы встали.
- Не чувствуешь ли себя легче, Розина? - спросил я.
Горестная улыбка была ответом Розины, и мы воротились в пещеру.
Несколько часов кряду мы не говорили друг с другом ни слова, но были погружены в размышления. Ночь наступила, и мы предались покою. Когда хотел я заключить ее в свои объятия, то заметил, что она с ужасом отвернулась. Я оставил ее и лег в другом углу пещеры: я знал ее чувства и уважал их. С этой минуты она была для меня не более, чем любимая сестра, в участи которой принимал я живейшее участие.
Телесные силы ее час от часу более и более исчезали, но твердость духа, казалось, постепенно восстанавливалась. По истечении четырнадцати дней она уже не вставала со своей постели; в тоске и слезах день и ночь проводил я подле нее, видел, что час смерти ее близок. Незадолго перед последними минутами ей сделалось немного легче, и она сказала:
- Гейнрих, в эти минуты в грудь мою вливается целительный бальзам; мне говорит какой-то голос, что мы прощены. Вина наша велика, но и раскаянье было чистосердечно; знаю, что на небе мы с тобой соединимся. Благодарю тебя за постоянную любовь ко мне, и небо не противится более нашему соединению: оно теперь чисто. Мы грешили, и прощение сближает нас - там мы будем неразлучны. Господь да пошлет на тебя свое благословение! Гейнрих, молись о душе моей, она еще полна земной любви, но Тот, кому известны паши слабости, простил нас. Святая Богоматерь, молись обо мне! Милосердый Господи! Ты не отверг слез Магдалины и ее смирения, прими же в свои объятия неверную, но раскаивающуюся невесту. Ты знаешь, когда я нарушила обет свой, то сердце...
С какой убийственной горестью обхватил я бесценный труп! Какими слезами обливал я охладевшее лицо, которое и в мертвом спокойствии было еще так прекрасно!..
Поутру я вырыл могилу и, обмыв окровавленные работой руки, снес туда тело в монашеской одежде. Я опустил его в могилу, осыпал цветами и, дождавшись заката солнца, горстями сыпал землю на драгоценные останки, подобно матери, которая кладет покровы на спящего ребенка. Долго не решался я засыпать это ангельское лицо, не мог отвести от него глаз. Наконец я зарыл ее и тут-то почувствовал все свое одиночество.
Два года жил я на острове совершенно один. Над могилой Розины построил я маленькую избушку и в ней проводил время в раскаянья и молитве.
Суда, принадлежащие другой нации, посетили остров и возвратились к себе с известием, что они открыли ого и взяли в свое владение. К большому удивлению посетившие остров нашли на нем меня, и когда я рассказал им свою историю и объявил им мое желание, они предложили мне отправиться с ними в их отечество. Еще раз пришлось мне быть в безграничном море. Оно уже не прельщало меня, и когда берег скрылся и глаза потеряли из виду хижину, построенную мною над останками Розины, мне казалось, над нею плыла звезда, которую принял я за вестника милосердия. Вступив на землю, отправился я в монастырь, к которому принадлежу ныне. Я произнес o6eт и заключился в келью; в ней провел я остаток дней моих в воспоминаниях о Розине и молитвах о спасении душ моей.
Вот история Гейнриха. Да послужит она уроком тем, кто допускает страстям обуревать ум; да не стараются они заглушить первые движения совести, которая будет говорить им, что они удаляются от стези добродетели!
- Святой Аллах! - воскликнул паша, зевая. - Это нечто вроде соловья, воспевающего розы. Что это такое, Мустафа, и к чему писано? Разве только для того, чтобы усыплять? Муракас может идти, - продолжал паша, и невольник-грек удалился.
Мустафа, заметив, что паша скучает, тотчас начал:
- Душа ваша печальна, и дух ваш истомлен. "Когда ты болен, когда у тебя на сердце тяжело, вели принести вина. Пей и благодари Аллаха за то, что он дал тебе это утешение! " Вот слова одного мудреца, и слова эти не дороже ли самого жемчуга?
- Хорошо сказано! - воскликнул паша. - А есть ли у нас жизненная вода франков?
- Не для вашего ли благополучия создана земля и все, что на ней? - сказал Мустафа, вынимая из одежды фляжку водки.
- Велик Бог! - сказал паша, отнимая фляжку от губ и передавая ее визирю.
- Аллах милосерден! - присовокупил Мустафа, переводя дух от порядочного приема и отирая свою бороду рукавом халата, после чего почтительно вернул фляжку паше.
- Хаан д'илла! Слава Богу! - воскликнул паша по окончании дивана. - Прескучная материя - целых три часа слушать просителей и не получить ни одного цехина. Мустафа, вернулся ли ренегат?
- Кафир ждет позволения облобызать прах ног ваших, - отвечал визирь.
- Так вели ему войти, - сказал обрадованный паша, и ренегат немедленно явился.
- Кош амедейд! Здравствуй, Гуккабак! Уши наши отравлены с тех пор, как ты нас оставил. Я уже забыл, на чем ты остановился.
- На конце моего второго путешествия, которое...
- Вспомнил, вспомнил! Можешь продолжать. Ренегат поклонился и начал рассказ своего третьего путешествия.
- Думаю, что, при окончании второго путешествия сказал я Вашему Благополучию о намерении своем отправиться в Тулон, чтобы там собрать сведения о моей милой Церизе.
- Очень помню, - прервал паша. - Но говорю тебе еще раз, что о ней не хочу я более слышать. Пожалуйста, нельзя ли все это выпустить, или ты получишь от меня пятью цехинами меньше.
- Слушаю, - отвечал ренегат и, после краткого размышления, продолжил свой рассказ.
Третье путешествие Гуккабака
Я был так уверен в том, что Цериза лишила себя жизни, что решительно не мог оставаться на материке. Я познакомился с капитаном одного гренландского судпа, который наговорил мне столько о выгодах, какие доставляет ему промысел, что, обольщенный его словами, купил большой корабль и снарядил его для поездки л Баффинов пролив. Я должен был для этого истратить ьсе свои деньги, но так как надеялся вдесятеро умнокить свой капитал, то и расстался с ними без сожаления. Мой экипаж состоял из тридцати человек, все молодец к молодцу. Из них десятеро были англичане, а остальные - мои земляки.
Мы правили на север, пока не достигли льдин, из которых каждая была почти с добрую гору. Мы пробирались далее и далее, пока наконец не пришли на открытое место, где по бесчисленным фонтанам можно было судить о множестве китов. Мы спустили лодки и были удивительно удачливы: в короткое время убили мы двадцать три кита н вытопили их жир.
Корабль был нагружен снизу доверху, а потому мы и отправились в обратный путь. Но вдруг поднялся с юга сильный ветер, и корабль наш вмиг был сжат пригнанными льдинами со всех сторон, так что мы должны били каждую минуту опасаться быть раздавленными.
К счастью, нашли мы в одной огромной льдине бухту, которая и охраняла нас от натиска льда, и мы с трепетом ожидали, когда утихнет ветер и даст нам возможность продолжать наше путешествие. Но когда ветер утих, упал сильный мороз, так что корабль наш примерз к окружавшему льду, который вытеснил его со всем грузом из воды.
Англичане, бывшие искусными китоловами, говорили нам, что нет никакой надежды высвободиться изо льда ранее следующей весны. Я влез на марс и увидел, что на всем пространстве, которое способен охватить человеческий взгляд, был бесконечный ряд сплошных ледяных гор. Тут сам я должен был отказаться от всякой надежды высвободиться во время холодов, а потому и стал делать нужные распоряжения для того, чтобы удобнее было зимовать на месте. Наши запасы были очень скудны, и мы принуждены были употреблять ворвань, от которой, однако, сделался у всех такой понос, что мы уже более не трогали ее.
Через два месяца стужа сделалась невыносима, а водка вышла вся. Через три месяца почти весь экипаж страдал цингой и не был уже в состоянии двигаться по палубе. В конце четвертого месяца из всего экипажа остались в живых я, да один толстый англичанин.
Тела оставались на палубе, потому что стужа была так велика, что хотя бы они пролежали тут сотню лет, все бы не испортились; и когда, в конце пятого месяца, весь запас был съеден, должны мы были прибегнуть снова к ворвани.
От употребления ее следовали те же болезни, а так как не было решительно ничего кроме нее, то голод принудил нас употребить в пищу одного из умерших товарищей. Тела так окрепли от мороза, что мы с трудом могли рубить их топором, и мясо ломалось на куски, словно гнилое дерево. Однако оно оттаивало на огне, который мы доставали трением одного куска дерева о другой. Четыре недели жил я со старым англичанином в совершенном согласии. Во все это время мы редко оставляли каюту и съели уже целых три тела.
Погода стала меняться, лед разошелся, и день и ночь нас пугал ужасный треск, который производили льдины, отделяясь одна от другой. Отвращение, которое чувствовал я при употреблении человеческого мяса, произвело во мне род безумства. Я всегда был охотник до хороших кушаний и искусный повар, а потому и решился выдумать какое-нибудь вкусное блюдо для наших обедов. Эта мысль не выходила у меня из головы ни днем, ни ночью, и наконец вообразил, что я французский ресторатор. Я подвязался салфеткой, вместо меховой шапки надел ночной бумажный колпак и был уже готов сделать первоначальный опыт своего искусства, как заметил, что у меня нет вовсе ни масла, ни жира, кроме ворвани, которую я, как французский повар, признал негодной к употреблению. Я перебрал все тела, но они были так худы, что не было и следов жира. Без жира не мог я начать ничего. Безутешный, бегал я взад и вперед, и вдруг бросилось мне в глаза толстое туловище англичанина, единственного живого существа, кроме меня.
- Мне нужно жира! - воскликнул я, окидывая диким взором его тучное тело.
Он испугался, увидев, как сверкали глаза мои, и когда я с ножом в руке бросился к нему, он рассудил за благо дать тягу: схватил два или три покрывала, выбежал из каюты и взобрался на марс, прежде чем я успел схватить его. В бешенстве мне так хотелось овладеть им, что я не чувствовал ни холода, ни голода. Днем погода была теперь довольно приятна, но ночью холод был очень ощутим. Мой жирный англичанин трое суток просидел в снастях, между тем как я, тоже не сходя с места, караулил его на палубе. К вечеру третьего дня выглянул он в отверстие марса и молил меня о пощаде. Когда он показался, я едва узнал его, так он похудел. Я видел, что если он останется там дальше, то найду в нем жира столько же, сколько нашел и в его товарищах, и что тогда он будет для меня не годен, потому и дал ему честное слово десять дней не трогать его, а так как он едва дышал от холода и голода, то принял мое предложение о перемирии и слез с мачты. Однако дело обошлось и без убийства, потому что он с такой жадностью бросился утолять свой голод, что на третью ночь умер. Я не в состоянии описать Вашему благополучию радость, которую ощущал я, видя наконец в своих руках мертвого англичанина. Я разглядывал со всех сторон свое сокровище - теперь мог я варить свои французские кушанья. Немедленно был он распластан, и жирные частицы отделены и вытоплены, и я нашел, что этого жира хватит на весь остальной запас тел. И вот наконец я изготовил свои блюда! Когда они были готовы, снял я передник и колпак и, воображая, что теперь я мальчик у ресторатора, накрыл стол, поставил на него кушанья, после чего пошел на палубу и вернулся оттуда гастрономом, заказавшим стол.
В безумстве своем вообразил я, что еще никогда не едал таких вкусных блюд. Я пожирал все, что сварил, и пил воду вместо шампанского. После обеда лег я в постель и долго не мог заснуть, придумывая кушанья, которые должен буду готовить завтра. Между тем лед около корабля разошелся, и корабль снова плавал по воде, но я о том не заботился: все мои мысли были заняты кушаньями, и на следующее утро вышел я на палубу за новыми припасами, как вдруг слух мой был поражен ужасным ревом. Я обернулся и увидел огромного белого медведя, который делал ужасные опустошения в моей кладовой. Одно из тел моего экипажа он уже почти съел. Медведь был величиной с быка. Заметив меня, он бросился на грешного раба Вашего Благополучия, но я скрылся в люке, в который медведь не мог следовать за мной. Спустя некоторое время я высунул голову и увидел, что он уже кончил свой обед. Медведь обошел несколько раз палубу, обнюхал все, спрыгнул за борт и скрылся.
Радуясь, что избавился от такого неприятного гостя, вышел я снова наверх, взял себе нужное количество мяса, занялся снова своей стряпней и довольный лег в постель. Никогда еще не чувствовал я себя таким счастливым, как тогда, в своем безумстве. Все мои мысли, все желания, все блаженство сосредоточивались в том, чтобы надлежащим образом варить своих товарищей вместо того, чтобы, по обыкновению, есть их сырых, для утоления только своего голода. На другое утро, когда я снова вышел на палубу, то был встречен по-прежнему сердитым ворчанием медведя, который в это время возился с другим телом. Окончив обед, он, как и прежде, выскочил за борт.
Я стал думать, каким бы образом избавиться от этого незваного гостя, потому что иначе в несколько дней он опустошит всю мою кладовую. Я придумал план, в верности которого был уже заранее убежден. Я стащил все тела в заднюю часть верхней палубы и навалил на них канаты и паруса, так что они образовали род крыши дюймов в восемь. После чего спустился вниз и достал оттуда несколько бочек ворвани, которую и вылил так, что она покрыла мой склад на несколько дюймов. На другое утро, как я и ожидал, пришел медведь и начал свой обед. Я спрятался в снастях с несколькими бочками ворвани, которую и вылил на него. Косматая шерсть медведя так напиталась ею, что он, чтобы удобнее было съесть одно из тел, лег. Вылив на медведя все бочки, кроме одной, бросил я на него одну пустую бочку. Он пришел в ярость и стал карабкаться по канату, чтобы добраться до меня. Когда медведь был уже недалеко от меня, я вылил на него последнюю бочку, которая его совсем ослепила. После чего я скоса вошел на палубу.
Медведь легко влезает наверх, но не может скоро опускаться. Следовательно, я имел довольно времени приготовиться к его приему. Я сбегал вниз, зажег смоленую веревку и поднес ее к хвосту медведя, когда он спустился, что и имело желаемое действие. Его шерсть, пропитанная ворванью, вспыхнула в одну секунду, и он не успел еще ступить ногой на палубу, как уже был весь в огне. Я спрятался в люке, откуда и наблюдал все его движения. Первым делом медведь старался потушить огонь: он кинулся на палубу и стал валяться по ворвани, отчего пламя охватило его еще сильнее. От боли он ревел ужасным образом, и, наконец, бросился в море и исчез.
Освободившись таким образом от неприятеля, принялся я снова за стряпню. Корабль теперь свободно плавал по морю, воздух был тепл, тела начинали уже пахнуть, но я ничего не видел и не чувствовал: ел, спал, как и прежде, пока один непредвиденный случай не положил конец этой страсти к стряпне.
Однажды вечером я заметил, что кровать моя была в воде; в страхе соскочил я, чтобы узнать тому причину, и сам очутился по уши в воде. В то время, когда корабль подняло льдом, он получил течь. Страх утонуть так сильно потряс меня, что я сам кинулся в опасность, которой хотел избежать. Я выпрыгнул из окна каюты в море, а между тем, если бы я остался на корабле, то был бы в совершенной безопасности: мне не пришло тогда в голову, что корабль, нагруженный ворванью, утонуть не может. Но поправить ошибку было уже поздно: окоченев от ледяной воды, через несколько минут я пошел бы ко дну, если бы в это время не нанесло меня на бревно, несколько потолще обыкновенной мачты на боте. Я обхватил его обеими руками и очень изумился, когда заметил, что оно по временам рвалось из рук моих, как будто кто-нибудь еще держался за бревно и хотел меня принудить выпустить его, но совершенная темень не позволяла ничего рассмотреть. Я крепко держался, и меня носило до самого рассвета, и представьте мой ужас, когда я увидал почти перед своим носом огромную акулу. Я так испугался, что почти выпустил из рук бревно и ушел весь в воду. Каждое мгновение ожидал я быть перекушенным пополам и в ужасе закрыл глаза. Прошло несколько минут, которые показались для меня годами, и я был все еще жив. Я осмелился открыть глаза.
Акула была от меня на том же расстоянии, и когда я всмотрелся в нее внимательнее, то увидел, что бревно, за которое я держался, было проткнуто ей сквозь нос и служило вместо баланса. Акула эта принадлежала к породе, известной у моряков под именем слепой акулы. Теперь я ясно видел, что она была поймана и пущена, вероятно, для забавы. Бревно не позволяет ей опуститься в глубину, и это терзание напуганного чудовища доставляет матросам несказанное удовольствие.
Так как от долгого висения руки мои ослабли, я решился сесть ей на спину, что мне легко удалось, и я нашел, что спина ее перед спинным крылом очень для того удобна и безопасна. Непривычная к подобным ношам, акула всячески старалась сбросить меня, но я держался на ней, как искусный ездок на упрямом жеребце. Видя, что усилия избавиться от меня бесполезны, она поплыла с необыкновенной скоростью, так что в тихой воде мы делали в час почти три узла. Двое суток плыли мы постоянно по направлению на юг, и все это время я не ел ничего, кроме нескольких раковин и червей, которых нашел под боковыми крыльями моего Пегаса. Также нашел я у ее хвоста маленького ремору, или прилипалу. Когда я положил его в рот, он так присосался к моим губам, что я думал, что останусь навек с замком на рту. Оторвать его было невозможно, но через несколько часов от недостатка воды он умер, и когда отвалился, я съел его.
На третий день заметил я неподалеку землю. По-видимому, то был остров, но как он называется, того я не знал. Мой конь плыл прямо на него, и так как он был слеп, то и ударился носом прямо в берег. Прежде чем он опомнился от удара, я спрыгнул с его хребта, взобрался по отлогому берегу и очутился опять, как думал, на твердой земле. Утомленный долгим странствованием, я лег и вскоре заснул богатырским сном.
Я был пробужден толчком в плечо, и когда открыл глаза, увидел себя окруженным множеством людей, которых, разумеется, принял я за обитателей острова. Они были одеты, как мне показалось с первого взгляда, в платье, сделанное из черной кожи, такие же штаны и длинные камзолы, очень похожие на те, в которых ходят эскимосы, с которыми мы иногда сходились в полярных землях. В правой руке каждого было по длинному гарпуну, сделанному из кости.
Немало удивился я, когда услышал бискайское наречие, на котором говорят в окрестностях Байонны и у Пиренеев. Я отвечал на их вопросы, что я один только уцелел из целого экипажа гренландского судна, которое зимой замерзло, что корабль наполнился водой и что я спасся на хребте акулы.
Они нисколько не удивились, услышав об этой поездке, но только заметили, что на акуле очень неудобно ездить верхом, после чего они предложили мне следовать за собой в город, что и принял я с радостью.
На дороге я заметил, что остров весь состоит из рыхлой пемзы и что на нем нет никаких следов растительности, не встретил я нигде ни клочка моху, везде представлялась глазам одна голая пемза, и тысячи прекрасных зеленых, в десять дюймов длиной, ящериц, которые грелись на солнце и бегали во всех направлениях Дорога была крута, и во многих местах были высечены ступени, чтобы удобнее можно было подниматься После часового утомительного пути, который при своей слабости без помощи островитян не был бы я в состоянии совершить, достигли мы вершины. Чудное зрелище представилось тут глазам моим! Я находился на вершине холма, который со многими другими образовал необозримый амфитеатр, замыкавший долину, имевшую в ширину около пятнадцати миль, и большую часть которой занимало озеро.
На многих местах берега различал я человеческие жилища или что-то тому подобное, но нигде не было видно ни дерева, ни куста.
- Как, - спросил я человека, который, по-видимому, был у них старшим, - неужели у вас нет деревьев?
- Нет; да и на что нам они? И без них можем мы обойтись очень хорошо. Вы, верно, заметили, что здесь нет вовсе земли, что весь остров состоит из пемзы?
- Конечно, - отвечал я, - но скажите мне, как называется ваша бесплодная земля и в какой части света находится она?
- Что касается названия, то мы зовем ее Китовый остров, - отвечал старший, - но где мы находимся, того не знаем и сами, потому что наша земля - плавучий остров, который весь состоит из пемзы, а относительный пес пемзы, как вам известно, легче воды.
- Чудные вещи! - воскликнул я. - Ей-ей, мне не серится, чтобы все сказанное вами не была просто шутка.
- И между тем все это вовсе не так странно, как кажется с первого взгляда, - отвечал мой вожатый. - Если вы внимательно рассмотрите наружный вид этого острова, то тотчас заметите, что он есть не что иное, как кратер большого вулкана. Легко представить себе, что этот вулкан, выдвинутый каким-нибудь подземным извержением из моря, впоследствии скрылся снова, отделившись от кратера, который и плавает теперь по морю. Вот наше мнение об образовании этого острова, и навряд ли ваши геологи в состоянии привести удовлетворительнейшее объяснение этого явления.
- Как! Так вы имеете сношения с Европой? - воскликнул я в восторге при мысли о возвращении.
- Имели, но не думаем возобновлять их снова. Во гремя зимы наш остров замыкается льдом. С весною мы опять свободны и спускаемся на юг градуса на два, редко больше.
- Следовательно, ветры и приливы не имеют никакого влияния на ваш остров?
- Как не иметь! Но во всей природе один общий закон тяготения, каждая вещь имеет свою точку опоры, все в мире в равновесии. Где мы думаем видеть беспорядок, там-то и есть порядок, и ни один поток не бежит по какому-нибудь направлению, не имея соответствующего ему потока, который противопоставляет его течению свое. Одним словом, видя беспрестанные изменения, можно не запинаясь сказать, что прилив и отлив, на которые нужно смотреть, как на работу, которую природа предписывает океану для поддержания его здоровья, вообще не имеют на нас почти никакого влияния. Воздух, подобно воде, есть материя, только больше разжиженная, утонченная, но все-таки материя. Известное количество его дано земле для ее же пользы и в его кажущихся изменениях всегда есть строгая правильность. Это объясняется само собой: если от северо-западных ветров, которые постоянно дуют во время зимы, весь запас ветра скопится на востоке, то ясно, что он должен быть теперь сперт и сжат, и, вследствие известного его свойства - упругости, должен непременно оттолкнуться назад с силой, равномерной его сжатию. Вот причина того, что в феврале и марте у нас дует постоянно восточный ветер.
- Вы говорили, кажется, что имеете сношения с Европой?
- Нас против воли посещают по временам люди с разбитых кораблей и других судов, но те, которые попадают сюда, уже не возвращаются. Трудность оставить остров очень велика, и мы льстим себя надеждой, что не многие из тех, которым случалось побыть у нас короткое время, захотят оставить нас.
- Как! Не захотят расстаться с бесплодной скалой, на которой не найдешь даже травы?
- Счастлив не тот