Бородин кивает головой:
- Вот теперь вы все понимаете, Мусоргский... Вы мудрым стали, и я вам должен сказать, что ее тут нет.
- Знаю... Только я все же могу ее найти, не правда ли?
Теперь все понятно, он во втором сухопутном разыскивает Анну. Она ждет его в коридоре. Вот какой громадный коридор. Сквозняком подуло. А к нему подходит Лиза Орфанти. Берет за рукав:
- Пойдемте, какой вы, право, Модест Петрович, безалаберный... Всегда опаздываете.
- Конечно, я знаю, это мой малодушный бред, извините меня... Но почему вы в синем плаще?
Самое удивительное, что Лиза светлым лицом, нос с горбинкой, удивительно как похожа на Анну.
- Боже мой, постойте, кто вы, Лиза...
Сердце заколотилось больно, сильно, а доктора говорят, нельзя, чтобы колотилось. И главное, почему на синем плаще нашиты звезды, живые, шевелятся, сияют. Что за рождественский маскарад, и почему ведете меня за руку, как ребенка... Впрочем, вы всегда были гувернанткой... Вы, Лиза, небесная гувернантка.
Она молчит. Слышно пение. Несомненно, согласное пение, далекий хор, похоже, за всенощной поют архиерейские певчие. А вот дворовая шарманка застонала и трактирные арфы. Как бедна оркестровка человеческая, как жалостна.
Господи, так это и есть Твоя музыка, какая бедность, какая простота, а я-то думал: трактат Берлиоза об инструментах...
Лиза привела его в рождественский кукольный театр, а там по золоченой лестнице, видно, она оклеена золоченой бумагой, сходят и восходят такие же, как Лиза, нос чуточку с горбинкой, все в синих плащах, на них шевелятся живые звезды.
И всех выше, в короне, тоже из золоченой бумаги, от нее восходит волнами свет, в синей мантии, изливающей звезды, стоит Кто-то.
И те, кто восходит, и кто сходит, и те, кто стоит вдоль золотой лестницы, а у нее нет конца, все играют на арфах, и у всех белые, мягкие крылья, от крыльев мерцающий светлый туман. Детский театр, дети играют в рай.
А в вышине, в облаках, то заволакивается, то проясняется сияющая корона.
- Лиза, куда вы меня привели... Мне нельзя сюда... Я же грешный, грязный, несчастный, я последний пьяница...
- Идите, Модест Петрович, ничего... Можно.
И он идет за нею по ступенькам, какое странное прозрачное золото, точно он идет по утренней заре, сердце колотится, доктора предупреждали - не выдержит, он идет. Вестовой Анисим смотрит на него, удивительный в солдатском Преображенском мундире, а за спиной белые крылья и звенящая кадильница в руке.
Мусоргский радостно рассмеялся:
- Анисим, до чего же ты удивительный, - кадильница... Этого же не может быть... А ты слышишь?
- Может, ваше благородие... Идите... А я теперь все слухать могу.
Он идет в облаках. Жалостная смутная музыка подымается от земли, тихий шум дворовых шарманок и арф.
- Какая простая, бедная, святая музыка... Я все понял... Не оркестровки, не Берлиоз... А вот какую музыку надо на земле слышать... Я услышал, Господи, музыку Твою... Господи, я услышал...
А в руках он несет, оказывается, башмаки в коробке, коробка сияет снопами лучей, те самые, какие купил когда-то на Невском проспекте в подарок Анне, бедной арфянке, чтобы сменила свои земные башмаки приютской сиротки.
Он идет в облаках с коробкой, в развевающемся больничном халате, в туфлях с чужой ноги, все выше, все легче, просторнее, или его несут.
Его несут громадные белые крылья, и звучит каждое белое перо, поет.
- Не смею... Матерь Пречистая, прости, не смею лететь... Прости нас всех, грешных... Прими Твою землю к Себе, всех нас, всех, землю... Матерь Пречистая.
В пятом часу утра, едва светало, 16 марта 1881 года, в радостном и быстром бреду Мусоргский скончался на сорок втором году жизни от паралича сердца, на жесткой койке Николаевского военного госпиталя, за невысокой серой ширмой.