ом. Вабельскй задумчиво постоял еще несколько секунд у подъезда, но затем беспечная и немного плутоватая улыбка скользнула по его лицу.
- Пошел! - крикнул он, вскакивая в коляску.
"А ведь она будет моею, и даже скорее, чем я ожидал!" - сказал он себе, самодовольно улыбаясь...
Марья Сергеевна прошла в свой будуар.
- Барышня спит? - спросила она Феню.
- Спят.
Марья Сергеевна подумала, не зайти ли ей к Наташе, но потом решила, что будить жаль...
Она торопливо раздевалась, желая скорее остаться одной. Сновавшая взад и вперед Феня мешала ей думать и раздражала ее. Когда Феня, наконец, ушла, Марья Сергеевна устало опустилась на постель, уронив голову на подушки.
Она чувствовала себя очень утомленною и хотела бы скорее заснуть, но разные мысли бродили в ее голове и отгоняли сон... Весь этот день был для нее чем-то совсем новым, непривычным и невольно оставил у нее глубокое впечатление, и в этой тишине ночи она снова припоминала и переживала его. Подушка быстро нагревалась под ее воспаленною головой, и она беспрестанно переворачивала ее; одеяло душило ее, и она нетерпеливо сбросила его с себя, закинув руки за голову. Она чувствовала, что не заснет скоро, и это раздражало ее. Часы в столовой пробили два. Марья Сергеевна удивилась: "Как поздно!", и тут же подумала: "Как рано!" - впереди еще целая бессонная ночь...
Перед ней точно стояли красивые глаза Вабельского с тем самым выражением, которое было в них, когда, прощаясь у подъезда, он поцеловал ее руку. Даже смыкая веки, она не переставала их видеть: они вырисовывались перед ней так подробно, что она мысленно видела не только их цвет и выражение, но даже светлый отблеск в темном зрачке, легкую припухлость век и маленькие, чуть заметные красноватые жилочки в уголках... Она не хотела думать о них и старалась глядеть на что-нибудь другое, но они все-таки снова выплывали перед ней точно из какого-то туманного облачка и глядели на нее прямо в упор, красивые, смеющиеся и ласкающие... Потом, мало-помалу, обрисовывались и другие черты его лица, и через мгновение он вставал перед ней во весь рост. Она видела его движения, жесты, слышала его голос, слова, и вдруг какая-нибудь фраза вспоминалась ей так живо и отчетливо, что ей казалось даже, будто он снова произносит ее над самым ее ухом.
- Что взяли вы от жизни? Ничего. Любили ли вы когда-нибудь? Нет!
Да, это правда, и в это мгновение сознательнее, чем когда-либо, чувствует она всю силу этой правды. Никогда, никогда она не любила, и вся ее жизнь, вся ее молодость промелькнула перед ней тихо, бесстрастно и монотонно до такой степени, что она даже не заметила ее... Он сказал правду - нет даже воспоминаний! Все одинаково, ровно, сегодня - как вчера, и завтра - как десять лет тому назад! Единственные перемены, возможные для нее - это перемена квартиры, дачи, платьев и прислуги.
А другие? Другие на ее глазах любят, живут, чувствуют жизнь... Другие хоть путешествуют, а она, смешно сказать, дальше Петербурга и его дач не видела ничего, не была нигде! Соловьи, разлив Волги, яблони в цвету... Что он там еще рассказывал?.. Смешно, глупо, пошло, но даже и этого она не знает, не видела, не слыхала. Даже такие пустяки может представить себе лишь туманно, фантастически и неясно. "А через семь лет будет поздно!" Семь лет? А тридцать брошены даром! Проспала! Проспала!
И она злобно засмеялась, ломая над головой свои обнаженные руки.
О, лучше бы уж ей вечно спать! К чему пробуждаться, когда уже ничего нельзя вернуть? Зачем, зачем он говорил ей все это?
Она порывисто вскочила с постели и бросилась к окну - лежать она больше не могла, спертый воздух душил и мучил ее. Схватив на ходу длинный пеньюар, она быстро накинула его на себя и, путаясь в обвивавшем ее ноги шлейфе, кинулась на кушетку. На улицах еще стояла тишина, хотя было уже совсем светло. Только изредка сонно проезжал извозчик, и колеса дрожек еще долго потом гулко грохотали по мостовой, пока, наконец, не замирали где-нибудь в отдалении...
Часы в столовой опять пробили, но уже три часа.
О Господи! Уж утро бы, что ли, скорей! Эта ночь, белая и не движущаяся, раздражала и томила ее еще сильнее.
Она не заметила ее начала и не предвидела ее конца. Все одинаково светло и недвижно! И эта тишина... Точно ее жизнь, такая же однообразная. Так же, как и в этой ночи, она не могла припомнить начала ее, момента, с которого она начала жить, понимать жизнь, чувствовать ее; времени, с которого из ребенка переродилась в женщину. И так же не предвидела конца этой дремоте и прозябанию... А впереди! Что оставалось ей теперь впереди? Старость, которая подкрадется также незаметно, как прошла и целая жизнь! Да что же и переменится тогда, в сущности? Разве только волосы да лицо? А жизнь, ее течение, чувства, даже самый ход ее - все останется то же!
Впрочем, правда, в будущем для утешения и разнообразия ей еще предстоит, как пророчит Вабельский, охлаждение Наташи, которая, влюбясь, променяет ее на первого встречного! Что же, пожалуй, за это и обижаться нельзя; по крайней мере не прозевает и не проспит, как мать! Хоть что-нибудь да переживет! А что касается матери, то какое же дело до этого будет Наташе? Вабельский прав, каждый живет для себя... Одна она не знала этого... И злое чувство поднималось в ней и против Наташи, и против мужа: они казались ей точно виноватыми в чем-то перед ней, и со злым раздражением она обвиняла их, подыскивая и вспоминая нарочно все, что могло бы увеличить в ее глазах их виновность еще больше. Муж виноват в прошлом, Наташа - в будущем.
Только к утру заснула, наконец, Марья Сергеевна, но сон ее был так же непокоен, как вся эта ночь. Беспокойно мечась и вздрагивая, она поминутно бредила и стонала во сне...
Давно уже переехала Марья Сергеевна с Наташей на дачу. Стояла уже июльская жара, то и дело прерываемая сильными грозами. Зрел хлеб, и по вечерам в синем небе, усеянном звездами, поминутно вспыхивали красные зарницы. Зато вечером, когда спадал удушливый жар и наступала ночь, лунная, ароматная, темная, вся точно дышащая негой и страстью, Марья Сергеевна выходила на балкон и подолгу засиживалась там, задумчиво всматриваясь в звездную синеву небес.
Вот уже скоро два месяца, как она была почти постоянно в каком-то экзальтированном состоянии. Она даже не могла решить, счастлива ли она страстным, безумным, захватившим всю ее счастьем или же несчастна, но несчастна ужасным, глубоким и непоправимым несчастьем, которое порой охватывало ее сознанием такого ужаса и горя, что она не видела и не умела найти себе ни оправдания, ни исхода. Мучительнее всего осознавала она это в те редкие теперь минуты, когда ей случайно приходилось оставаться вдвоем с Наташей.
Оставаясь наедине с дочерью, она терялась и не знала, о чем говорить и как держаться с ней. Хотя Наташа не говорила ей ни слова, но Марья Сергеевна сознавала, что дочь не только понимает все, но и наблюдает за ней.
Марья Сергеевна влюбилась со всею страстностью тридцатитрехлетней женщины, еще никогда не любившей.
Порой, когда она спрашивала себя: как это началось, когда, с какого момента, - она терялась и не знала сама; теперь ей казалось, что с первой встречи она уже любила его, ей казалось даже, что она всю свою жизнь инстинктивно ждала его...
Если в начале их знакомства она не осознавала еще ясно своей любви к нему, то теперь уже была уверена, что с первого же момента поняла ее роковую неизбежность, и только испугавшись этой мысли, обманывала самое себя, уверяя, что относится к Вабельскому только как к другу. Потому-то и антипатия Наташи к нему так задевала и раздражала ее на первых порах. Теперь Марья Сергеевна понимала все это и уже не боролась со своим чувством. Она отдалась увлечению сполна и, сознавая внутренне весь его ужас, нарочно закрывала глаза и старалась не думать ни о чем и все забыть. Будь что будет, но бороться больше она уже не могла и не чувствовала в себе силы противостоять своему чувству и своему падению. Но чем сильнее осознавала она свою вину, чем больше видела препятствий, тем больше любила наперекор и рассудку, и закону, и всему миру. Вне этой любви для нее не существовало ни жизни, ни интереса. Она стала холодна и безучастна ко всему, что не касалось Вабельского и ее чувства к нему. Она вспыхивала и смущалась при его имени, как шестнадцатилетняя девушка, и, думая о нем, вспоминая его ласки, слова, поцелуи, замирала в сладком восторге. Она любила даже все то, что принадлежало ему, чего касался он. Даже его черного пуделя она ласкала с особенною нежностью, потому что это была "его" собака. Его перчатка, платок, книга, запонка - все казалось ей чем-то священным и дорогим.
Бывали минуты, когда холодность с ним Наташи оскорбляла и возмущала ее до такой степени, что ей даже начинало казаться, что она перестает любить своего ребенка.
Тогда невольный ужас охватывал ее: неужели она дойдет даже до этого?!.. На мгновенье в ней просыпалось раскаянье, и даже вновь рождалось желание бороться с охватившим и порабощавшим ее недугом. В эти минуты ее любовь казалась ей преступлением до такой степени безобразным, что ее охватывало бесконечное презрение к самой себе.
"Как могла я? Как могла..." - спрашивала она себя, и какой-то священный страх не только перед мужем, Наташей и самой собою, но и перед Богом овладевал ею.
Она хотела молиться о спасении, о прощении - и не могла. Она не дерзала обращаться с молитвой к Богу и в ужасе ждала себе возмездия и наказания.
Вабельский смеялся над ней, если она повторяла ему свои "страхи", как он выражался, и, называя ее "своею институточкой", советовал смотреть на вещи проще и спокойнее.
- Весь мир делает то же самое, и, однако, никаких несчастий не происходит. К чему же волноваться и мучиться по пустякам, все это излишняя впечатлительность, которую нужно сдерживать, иначе можно ведь и до сумасшествия дойти.
Он утешал ее со снисходительною улыбкой старшего, успокаивающего ребенка.
- Не надо делать себе горя там, где, в сущности, можно найти много счастья!
Пока он был подле нее, пока она чувствовала его присутствие, ласки и любовь, она невольно забывала весь мир и соглашалась с ним, что это, действительно, только счастье. А если это счастье и даст ей впоследствии горе и позор, так разве оно не стоит того, чтобы ради него вынести все, пожертвовать всем? Пусть потом обрушатся на нее все несчастья, пускай даже "там" не получит она прощения, лишь бы теперь не отнимали у нее ее счастья... Но он уходил, и она опять оставалась одна, не смея пойти к дочери и избегая даже посторонних людей...
Ей казалось, что все знают про ее падение, все порицают ее, и в каждом лице, в каждом слове и взгляде она находила что-то подозрительное, укоряющее и презрительное.
И, боясь убедиться в этом сильнее, она избегала всех знакомых и старалась даже не выходить днем, предпочитая оставаться одна - так ничто не мешало ей думать, мечтать о нем и снова все переживать. Но в длинные, бессонные ночи тоска и страх снова нападали на нее. Она стала бояться темноты, и на ночь ей зажигали лампаду перед висевшим над ее кроватью старинным образом Нерукотворного Спаса, которым ее благословил отец перед смертью, когда она была еще совсем маленькою. С этой иконой она не расставалась никогда, но теперь, вглядываясь порой в темный лик в почернелой от времени ризе, ей начинало казаться, что он точно оживает и, обливаемый трепетным светом лампады, судит и карает ее своим строгим взором. И она вся холодела в ужасе, закрывая глаза и тревожно прислушиваясь к малейшему шороху.
Но начинало светать, золотистые лучи проникали сквозь белые шторы и освещали комнату. Дневной свет успокаивал ее нервы, и ночной ужас и страх рассеивались вместе с последней тенью ночи.
Тогда порой на нее нападало вдруг озлобление.
К чему она мучает и терзает себя вместо того, чтобы просто любить и наслаждаться? Разве мало знает она жен, изменявших мужьям, и не только с одним, но увлекавшихся многими; ее же собственные приятельницы признавались ей и поверяли ей разные интриги не только без укоров совести, но даже с некоторым удовольствием, и, вместо раскаянья перед мужьями, их же презрительно называли дураками, а о детях даже и не думали и отнюдь не считали себя виновными перед ними в чем-нибудь. И если бы кто-нибудь сказал им это, они, наверное, отвечали бы:
- Вот глупости! Какое же дело детям? Одно другому не мешает. Еще мужья - это пожалуй, но и они должны винить только самих себя, никто не виноват, что они глупы и не умеют удержать навсегда нашу любовь.
А она... Порой она готова убить себя! Кто же вернее смотрит на жизнь - она или эти приятельницы?
Конечно, она сознавала, что Павел Петрович не дурак, в этом не было его вины, но в минуты озлобления она находила ему другую вину. Не он ли виноват, что ее чувство к нему не разрослось в такую же глубокую любовь и страсть, какою теперь она любит другого? Она всегда была тою же, что и теперь, но он сам искусственно заставлял ее дремать. Кто же виноват, что другой разбудил ее? Быть может, любил и он всею полнотой жизни в двадцать пять, в тридцать лет, а к ней пришел уже успокоившийся и бесстрастный! И женился на ней не для любви и жизни, а для успокоения от всех страстей и бурь. Подумал ли он тогда о ней? Подумал ли, что ей только семнадцать лет, что она-то ведь и не начинала еще жить и что, рано ли, поздно ли, натура потребует своего? Конечно, он забывал о ней и думал только о себе, об устройстве лишь своего жизненного комфорта. А если он любил и жил, то почему же она не имеет на это права? Остается Наташа... Но и у Наташи будет своя жизнь, свои увлеченья, свои чувства, и если она обвиняет ее теперь, то когда-нибудь, полюбив сама, верно, поймет и простит свою бедную мать.
Время быстро летело, июль был уже на исходе, и Марья Сергеевна тревожно поджидала мужа, как вдруг в одном из писем он уведомил ее, что дела осложнились, приходится продлить командировку и раньше конца августа ему не вернуться.
Марья Сергеевна радостно вздохнула: сама судьба за нее, еще немного отсрочки, еще лишний месяц никем не тревожимого счастья.
Она перечитала еще раз письмо, точно все еще не веря ему, и улыбка, слегка насмешливая и презрительная, искривила углы ее губ. Уже давно начала появляться у нее эта улыбка при чтении писем Павла Петровича. Их тон, всегда немного деловой и торопливый, где единственными ласковыми словами были обычные фразы в начале: "милая Маня", и в конце: "обнимаю тебя и Наташу, и остаюсь любящий тебя муж, П. Алабин", раздражали теперь Марью Сергеевну. Она осознавала, что этот человек, несмотря на все свое неумение выражаться нежно и страстно, в душе все-таки любил и ее, и Наташу. Но какою серенькою казалась ей теперь его любовь в сравнении со страстью Вабельского!
Марья Сергеевна нехотя садилась отвечать ему и писала тем обыкновенным слогом, каким в большинстве случаев переписываются жены с мужьями после пятнадцатилетней совместной жизни. В прежние годы она не замечала его "чиновничьего тона" и сама не терялась в своих письмах к нему. И теперь еще, по привычке, писала она ему о разных мелочах и переменах в доме: о том, например, что переменила кухарку, которая стала сильно пить, что отдала перекрыть мебель в гостиной, что получила письмо от тетки и подписалась на новый журнал, исполнила все его поручения и т. д. Только письма ее стали более натянутыми, так как, не зная, о чем писать и боясь обмолвиться хоть маленьким намеком, она нарочно подбирала разные хозяйственные мелочи и старалась скорее закончить письмо, подписав привычную ей фразу: "Я и Наташа крепко целуем и обнимаем тебя. Да сохранит тебя Господь! Твоя жена, М. Алабина".
И, запечатав, наконец, конверт, она с облегчением вздыхала, думая о том, что целую неделю ей не надо будет опять лгать и мучиться над составлением ему письма.
Зато, словно в утешение и награду себе, она писала Вабельскому, переполняя все письма к нему страстною любовью, нежными именами и ни на одну секунду не задумываясь, "что дальше". Впрочем, ей недолго пришлось писать ему. Вабельский скоро переехал на дачу по соседству с ними.
Переехав на дачу, Вабельский стал проводить у Алабиных почти все время. Это было тем удобнее для него, что летом обычно дел у него бывало всегда меньше.
С этих пор для Марьи Сергеевны настал лучший период ее счастья. Видя Вабельского почти постоянно около себя, она забывала и страх, и мучения совести. Даже сознание, что его частое присутствие может ее скомпрометировать, не останавливало ее.
Тем не менее даже в собственной прислуге Марья Сергеевна подмечала что-то новое: какие-то двусмысленные и таинственные улыбочки. Феня говорила теперь про Вабельского не иначе, как "наш барин", и если ей случалось передавать Марье Сергеевне какие-нибудь записки от него или обратно, то она всегда принимала такой таинственный и странный вид, что Марья Сергеевна невольно вспыхивала и конфузилась, а Вабельский поспешно давал на чай.
Но все это были еще мелочи, которые лишь слегка отравляли ее счастье. Главное было впереди и должно было начаться с приездом Павла Петровича. И, предчувствуя близость этого "главного", Марья Сергеевна спешила воспользоваться оставшимся ей уже недолгим свободным временем и выпить до дна свою чашу любви и счастья, стараясь не замечать и обходить как-нибудь все, что отравляло и затуманивало это счастье.
С тех пор, как Вабельский переехал на дачу, Марья Сергеевна стала энергичнее, и, слушая его советы, невольно подчинялась им, заражаясь отчасти его взглядами. Даже к натянутым отношениям с дочерью, которые так мучили ее сначала, она мало-помалу привыкла и уже меньше обращала на них внимания. Чем больше проходило времени, тем горячее привязывалась она к Вабельскому. Если в начале их любви на нее порой и находили еще сомнения, и она не отдавала отчета себе, долго ли это продлится и будет ли это полным переворотом в ее жизни, то теперь она уже ясно осознавала, что прекратиться это может только с ее смертью. Она чувствовала, что разлюбить его уже не в силах.
Что касается Вабельского, то в начале его ухаживанья за Марьей Сергеевной он глядел на их отношения не более, как на обыкновенную интригу, которыми пересыпана была вся его жизнь, хотя в то же время самая трудность победы над ней отчасти осложняла их, бросая на них некоторую тень серьезности. Ответственность и значение их были все-таки больше, чем со всеми остальным женщинами, с которыми до сих пор у него были романы. Сама многочисленность этих романов заставляла его относиться к ним легко и поверхностно, не делая из них "вопросов жизни".
Не желая жениться, он никогда не ухаживал за девушками из опасения "быть пойманным" и, избегая продолжительных и серьезных связей, старался всегда благоразумно сдерживать свое увлечение и увлекаться лишь настолько, насколько это нравилось ему самому, не мешало делам и не изменяло хода его жизни. Но при всей легкости своих взглядов на женщин он, в то же время, очень любил их по привычке и скучал, если в какой-нибудь период его жизни не случалось никаких интриг.
Вабельский находил, что все женщины более или менее одинаковы и что в каждом слое общества есть и хорошенькие, и интересные, и что, следовательно, гораздо благоразумнее выбирать тех, которые сами были более удобны для подобных отношений. Почти за всю его жизнь ему ни разу не случалось еще ухаживать за вполне порядочною женщиной. Он знал, что ни у одной из своих любовниц он не был ни первым, ни последним даже любовником, и это знание упрощало его отношения с ними. С Марьей Сергеевной у него с самого начала пошло дело не совсем так, как всегда. Но если он и знал, что с этою женщиной придется, пожалуй, "повозиться", как он мысленно говорил, подольше, чем с другими, то, во всяком случае, отнюдь не предполагал, что эта связь может сделаться постоянною, серьезною и совершенно перевернуть спокойное и приятное течение его жизни. А пока некоторая доля серьезности в ней и в их отношениях слегка даже нравилась ему. Он чувствовал себя уже уставшим и пресыщенным всеми своими легкими похождениями.
Хотя дел у него как у одного из самых модных и блестящих адвокатов в столице было множество и куши за эти дела он получал порой огромные, но денег у него никогда не водилось. Зато его квартира, в которой он проводил только ночи да часы приемов, была одной из самых шикарных в Петербурге, рысаки - одни из лучших в городе, и даже женщин он предпочитал именно тех, которые дороже стоили. У него на все образовался какой-то особенный вкус, что и было главною причиной его частого безденежья.
Марья Сергеевна не только не стоила ему ничего сама по себе, но, сойдясь с нею, он и жить стал гораздо тише. Не требовалось безрассудного бросания денег на ветер. И эта "передышка", как он мысленно называл свои отношения с ней, ему очень нравилась. "Отчего бы и не поскромничать полгодика?" - говорил он.
Ее красота всегда сильно возбуждала его, а под влиянием своей любви к нему Марья Сергеевна, казалось, похорошела еще больше. Эта страстная любовь, переходившая порой в какое-то безумное обожание, не только нравилась, но и льстила ему. Вабельский был красив, ловок и умен в модном смысле слова, а потому увлечение им женщин не было для него новостью; но сколько он ни припоминал, так глубоко, искренно и бесконечне его не любила еще ни одна, и, несмотря на то, что страстное обожание Марьи Сергеевны временами даже смешило его, но чаще оно трогало его и удивляло, рождая и в нем самом невольно больше нежности и уважения к ней.
Больше всего в их отношениях ему не нравилась Наташа. Он находил, что без нее было бы лучше и спокойнее; девочка, положительно, мешала и чаще всего остального вызывала в матери упреки совести, раскаянье и слезы, всегда немного скучноватые для него. Он старался предугадать поведение Наташи по возвращении Павла Петровича и слегка побаивался, как бы она не испортила им чего-нибудь.
Это возвращение, долженствовавшее последовать очень скоро и гораздо скорее того "полгодика", который определил себе мысленно Виктор Алексеевич, не совсем-таки улыбалось ему. К тому же решение о полугоде он отчасти уже изменил.
"Сколько поживется..." - неопределенно решал он.
Вабельский думал, что экзальтированная, не привыкшая к фальши и подобным положениям Марья Сергеевна не сумеет повести дело так, чтобы не прерывать отношений ни с мужем, ни с любовником. И это немного тревожило и беспокоило его. Он надеялся только на свое влияние на ее, которое заставит ее следовать его советам и тем предотвратить кое-какие опасности, хотя ему, уже давно привыкшему к подобным вещам, эти опасности казались гораздо менее серьезными, нежели ей. При мысли о возвращении мужа ее охватывал какой-то беспомощный ужас и страх.
- Что нам делать? Что нам делать! - с отчаянием спрашивала она его.
Вабельский пожимал плечами.
- Прежде всего не волноваться и, главное, не делать драм из того, в чем можно обойтись одною комедией.
Но на этот раз Марья Сергеевна не вполне соглашалась с ним. В своем чувстве и поступках она не могла видеть только "комедию". И это слово было не только непонятно ей, но и больно.
- Во всяком случае, Маня, если ты будешь только плакать да мучиться, ни тебе, ни мне, ни даже твоему Павлу Петровичу легче от этого не станет. Нужно устроиться так, чтобы хоть он, по крайней мере, не мучился, то есть нужно только, чтобы он ничего не знал. А это вполне зависит от тебя - сумей продлить его неведение, а остальное уже будет легко.
Но Марья Сергеевна тоскливо вздохнула; ей это совсем не казалось легко.
Однажды вечером Марья Сергеевна получила телеграмму и, еще не распечатывая ее, уже догадалась, от кого эта депеша и что несет в себе; но, точно желая обмануть себя и продлить свое мнимое неведение, она молча держала ее в похолодевших дрожащих руках, не решаясь сразу распечатать.
Феня спокойно стояла рядом, ожидая расписки, и поднявшей на нее испуганные глаза Марье Сергеевне показалось, что горничная нарочно стоит тут и внутренне посмеивается над ней.
- Где же огонь, дайте лампу! - нетерпеливо окликнула она ее.
Феня молча повернулась и вышла в соседнюю комнату, а Марья Сергеевна осталась одна в темной гостиной.
- Да, я знаю, что в этой телеграмме! - думала она, глядя сухими, горящими глазами куда-то в угол комнаты. - Это конец... конец всего... И завтра начнется что-то новое... Отвратительное...
Феня внесла лампу и поставила ее на стол перед барыней.
Марья Сергеевна прочла:
"Буду завтра с почтовым. Алабин".
- Да, это конец...
И вдруг ей показалось, что она никогда не предугадывала этого конца... Ей, ежедневно ожидавшей этой телеграммы и возвращения мужа, казалось теперь, что она никогда не ждала его так скоро.
- Во всяком случае, не завтра... Я знала, конечно, что это будет, что это должно быть, но не завтра же...
- Расписаться нужно-с, - напомнила Феня.
Марья Сергеевна тряхнула головой и взяла перо. На мгновение ее глаза встретились опять с усмехающимися глазами горничной, и в ней проснулись гордость и самообладание.
- Завтра барин приедет, нужно приготовить комнату, - сказала она, сама внутренне удивляясь естественному, верному звуку своего голоса.
- Боковую?
- Да... Протопите хорошенько, пожалуй, холодно будет.
- Слушаюсь-с...
Феня ушла, взяв расписку.
Марья Сергеевна порывисто поднялась с кресла и быстро вышла на балкон. Весь день шел дождь, и дорожки сада тускло блестели от света, падавшего на них из освещенных окон. На дворе было холодно от той особенной сырости, которая нередко бывает в конце августа и начале сентября, но лицо Марьи Сергеевны горело ярким румянцем.
Вабельский обещал прийти только к девяти часам, но теперь ей хотелось видеть его и показать ему телеграмму сейчас же, она не знала только, как это сделать.
Послать записку...
Но, вспомнив усмехающееся лицо Фени, Марья Сергеевна отказалась от этой мысли.
Сама она избегала бывать на его даче, но в данном случае это было удобнее всего. Только дома ли он?..
В конце сада была аллейка, с которой днем были видны окна дачи Вабельского. Она вспомнила про это и, осторожно подобрав одною рукой платье, а другой плотнее запахивая на груди оренбургский платок, пошла в ту сторону. Тяжелые намокшие ветви кустарников и деревьев, нечаянно задеваемые ею, ударяли ее по лицу и спине, оставляя после себя мокрый холодящий след.
Она торопилась и волновалась так, как будто это мучившее ее "завтра" наступит сейчас же, прежде, чем она успеет предупредить его, и, опершись одной рукой на решетку забора, она приподнялась на цыпочки, стараясь сквозь чащу деревьев и темноту ночи различить его окна. Но они были ярко освещены, и она сразу узнала их.
Дома!..
Слегка вздрагивая от пронизывающей сырости, Марья Сергеевна быстрым и осторожным шагом пробиралась по мокрой траве и скользким от дождя дорожкам к маленькой калитке, из которой был выход прямо на улицу. Вернуться домой и пройти через комнаты она боялась, хотя оттуда было ближе; там ее могла увидеть Наташа и задержать ее, начав расспрашивать что-нибудь о телеграмме. И она шла скорым шагом, с тревожно бьющимся сердцем, радуясь этой темноте и дурной погоде, которые ограждали ее от свидетелей...
Виктор Алексеевич сидел за письменным столом и, низко наклонив свою курчавую голову, освещаемую большою кабинетною лампой, разбирал какие-то бумаги, когда Марья Сергеевна быстро вошла к нему, запыхавшаяся и раскрасневшаяся от ходьбы и волнения.
- Маня? Вот сюрприз!
Он с улыбкой поднялся ей навстречу.
- Он приехал... - проговорила она тихим упавшим голосом.
Виктор Алексеевич слегка вздрогнул и с недоумением остановился на полдороге.
- Когда же? - тихо спросил он.
Слово "приехал" поразило и его. Она молча вместо ответа протянула ему смятую телеграмму.
Вабельский быстро пробежал глазами листок.
- Да ведь завтра же... - сказал он, с недоумением взглядывая на нее.
Она молча кивнула головой.
- А ты сказала "приехал"! Я думал, что он уже тут...
Марья Сергеевна нетерпеливо передернула плечами.
- Ах... Не все ли равно... Завтра... Сегодня... Одно и то же...
Вабельский еще раз перечитал телеграмму, и, даже перевернув ее, посмотрел на оборотной стороне адрес, как будто все еще в чем-то удостоверяясь и в первую минуту не зная еще сам, что предпринять, как держать себя и что сказать.
- До завтра... - машинально сказал он.
Марья Сергеевна вздрогнула, и это слово, выговоренное им самим, показалось ей еще ужаснее и мучительнее, и она вдруг опустилась на кресло и, закрыв лицо руками, глухо зарыдала.
Виктор Алексеевич терпеть не мог женских слез; они всегда как-то странно действовали на него; при виде их он и сердился, и терялся в одно и то же время.
- Боже мой... Боже мой... - повторяла она между рыданиями, - что делать, что делать!
Вабельский сердито заходил взад и вперед по комнате, заложив руки за спину, как всегда делал в минуты сильнейшего раздражения. Слезы Марьи Сергеевны, ее отчаяние, ужас и страх невольно сбивали с толку, как он говорил, и его самого. До сих пор его романы не отличались особенным драматизмом, и в подобных случаях дело обходилось и просто, и легко. А тут, при виде ее измученного лица и слез, ему и самому все это начинало казаться чем-то очень сложным, как будто он в чем-то так запутан, что не может и не умеет даже найти выход.
- Ну, полно же... - проговорил он, наконец, подходя к ней.
В глубине души он все же чувствовал к ней некоторую нежность, и ему было ее жаль. Он ласково отвел ее руки от заплаканного лица и поцеловал их ладони.
Она тихо всхлипывала, положив голову ему на плечо и изредка поднося его руку к своим губам.
- Ведь мы и раньше ожидали этого, пугаться особенно нечего...
Марья Сергеевна смотрела на лампу, на письменный стол с портретом какой-то тетки, на его дорогую ей руку, лицо... И мысль, что им придется лгать, притворяться, изворачиваться, наполняла ее и горечью, и стыдом, и отвращением.
- Теперь все кончится... - высказала она вслух свою мысль, думая о том, что в их отношениях кончится все хорошее, что она так любила, что было ей так дорого.
- Э, глупости! Ничего не кончится, если ты сама не испортишь всего.
Он долго и много говорил ей, хотя и не был уверен, понимает ли она его и сумеет ли исполнить свою роль согласно его плану, и внутренне досадовал на нее: точно как ребенок!.. Даже странно, женщина, а хитрости ни на грош!
Ему редко приходилось "учить" своих подруг, а если и случалось наставлять более неопытных, то ученицы схватывали всю премудрость на лету и выучивались с первого же урока. "А эту Бог весть когда надоумишь!"
И он с легким раздражением искоса взглядывал на нее. Она сидела на диване, тяжело опершись головой на одну руку. По ее точно вдруг осунувшемуся лицу разлились желтоватые болезненные тени, а полная фигура ее, тяжело и неграциозно согнувшаяся, и даже самое лицо, обычно такое прелестное, в эту минуту показались ему некрасивыми и непривлекательными.
"Теперь дурнеть еще начнет! - подумал он с неудовольствием. - Начнутся эти вечные слезы, упреки, терзания и через год, глядишь, старухой будет... Нет, все-таки эти тридцатилетние женщины ужасно непрочны в своей красоте держатся-держатся, да вдруг разом и поблекнут".
- Во всяком случае, ужасного еще ничего не случилось, да, быть может, и вовсе ничего особенного не случится, - сказал он, ходя из угла в угол.
- Ты думаешь... - Марья Сергеевна тихо подняла голову и с тоскливою задумчивостью взглянула на него. - А я... боюсь... Что впереди нам, быть может, предстоит нечто еще более ужасное...
Вабельский остановился и тревожно посмотрел на нее. В ее словах ему послышалось что-то подозрительное, что вдруг как-то неприятно подействовало на него.
- То есть что же это... Нечто, еще более ужасное?
Марья Сергеевна молчала, не глядя на него, как будто нарочно избегая его взгляда, и в ее лице было что-то странное, страдающее и недосказанное.
Вабельский все тревожнее и пытливее смотрел на нее.
- Маня... Что же...
Она нервно хрустнула пальцами и вдруг быстро встала с дивана.
- Ах, я не знаю еще...
И, отойдя в самую глубь комнаты, наклонилась над стулом, поднимая с него свой платок, так что все ее лицо находилось в тени, а Виктор Алексеевич не мог рассмотреть не только его выражения, но даже плохо различал сливавшиеся в полусвете черты его.
Она знала, что он не видит ее, и в эту минуту это было для нее приятно. Она чувствовала какое-то странное состояние в душе. Ей было стыдно мучительным, тяжелым стыдом и от того, что она угадывала в себе, и от того, что должна была высказать ему вслух мысль, при которой вспыхивала даже наедине сама с собой. Ей было горько и обидно инстинктивное понимание, что ему это неприятно, и в то же время где-то в самой глубине ее души шевелилось теплое и радостное чувство. Сознание, что она может быть беременною, охватывало ее ужасом и отчаянием, но мысль, что это будет его ребенок, невольно умиляла ее.
Наконец она завернулась в свой платок и подошла к нему. Он стоял все так же угрюмо и сумрачно, опершись на край стола. Марья Сергеевна тихо провела рукой по его лбу и, отстранив с него курчавую прядь волос, взглянула ему прямо в глаза...
Да, он не хочет... Ему неприятно это... Но...
Но в эту минуту она как бы чувствовала в себе часть его существа, и это делало и его самого таким близким и дорогим ей, что она невольно прощала ему все, и даже само его недовольство и нежелание, всегда так мучительно обидное и горькое для женщины... И, прощая ему все, бесконечно любя его, она взяла его руку и горячо поцеловала ее.
Вернувшись от Вабельского около девяти часов, Марья Сергеевна прошла прямо к себе в комнату. Виктор Алексеевич обещал все-таки прийти к ним к девяти часам пить чай.
Наташа была в своей комнате. Марья Сергеевна понимала, что тянуть больше нельзя, и нужно сказать дочери сейчас же, что завтра приезжает отец. Она поднялась наверх, к Наташе, и тихо отворила дверь.
- Ты все учишься? - спросила Марья Сергеевна только для того, чтобы начать как-нибудь, но голос ее звучал ласковее, чем обычно в последнее время.
Несмотря на ощущаемые ею смущение и неловкость, она в эту минуту, морально смягченная, чувствовала и к дочери прежнюю теплоту и нежность. В своем страдании и смятении все ее существо инстинктивно требовало утешения и ласки. И, подойдя к дочери, она нежно прижала к себе ее голову и горячо поцеловала в лоб.
- Завтра приедет папа, - тихо проговорила она.
Наташа вздрогнула и взглянула на мать испуганными глазами.
- Папа? - тихо повторила она.
Марья Сергеевна кивнула головой, и несколько мгновений они молча глядели в глаза друг другу, внутренне сознавая, что каждая из них хорошо понимает всю важность его возвращения "теперь", и Марье Сергеевне казалось, что эти милые глаза, затеплившиеся вдруг такой любовью и нежностью, сейчас заплачут; ей невольно вспомнилось, как несколько лет тому назад она сильно обрезала себе руку и как стоявшая тогда возле нее Наташа, молча, с ужасом глядела на эту руку, вся побелев, с дрожащею челюстью, и с этим же самым выражением испуга, жалости, любви и боли, как будто ей самой было больно.
"Да, она понимает, - думала Марья Сергеевна с нежным, благодарным чувством, - и жалеет... Она любит и не переставала любить меня... И теперь это сказалось... А я-то, я-то..."
И, притянув дочь еще ближе, она хотела опять поцеловать ее, но Наташа, не дожидаясь ее движения, вдруг сама быстро закинула руки ей на шею и, прижавшись к ней, крепко поцеловала ее. Так целовала она ее, бывало, еще в детстве, когда хотела утешить мать в чем-нибудь и не умела подобрать слов для выражения своей любви...
Надорванные нервы Марьи Сергеевны не выдержали, и, припав головой на плечо дочери, она вдруг горько зарыдала...
- О, мамочка, милая... Не надо...
Марья Сергеевна чувствовала нежные поцелуи дочери и тихое прикосновение ее рук на своем лице, и какое-то умиленное, блаженное и радостное чувство охватывало ее все сильнее и сильнее... Все ее существо жаждало прощения от этого чистого существа, которое в эту тяжелую минуту точно вновь вернуло ей всю свою прошлую любовь.
Часто потом, много времени спустя, Марья Сергеевна, вспоминая эти минуты, думала, что если бы они тогда продлились, то вся ее жизнь пошла бы, быть может, иначе, и чувство, охватившее ее в то время, не могло бы угаснуть так быстро и, быть может, вернуло бы снова ее к дочери и мужу...
Но дверь слегка приотворилась и в ней показалась фигура Фени.
- Виктор Алексеевич пришли и просят вас вниз...
Марья Сергеевна вздрогнула и, подняв голову, взглянула на Феню.
Она чувствовала, что вся душа ее еще полна этим чудным состоянием, и ей хотелось продлить его, но в то же время она инстинктивно сознавала, что оно уже разрушено и вернуть его невозможно.
Когда Феня сказала, что пришли Виктор Алексеевич и просят ее вниз, Марья Сергеевна почувствовала, как рука Наташи дрогнула и крепко сжала ее руку своими холодными пальчиками, точно стараясь удержать и боясь отпустить ее от себя.
- И чай в столовой уже подан... - равнодушно продолжила Феня и, подошедши к Наташиной кровати, стала приготовлять ее на ночь.
Марья Сергеевна слегка потянула свою руку из рук дочери, и Наташа вдруг, молча, выпустила ее и отодвинулась от матери. Марья Сергеевна чувствовала, что ей не нужно уходить сейчас, а лучше остаться с Наташей, и что тогда, быть может, между ними кончится все то тяжелое и натянутое, что в последнее время как бы стояло между ними. Но непреодолимая сила тянула ее вниз, и, смущенно наклонившись к дочери, она нежно, с виноватым выражением в глазах поцеловала ее еще раз, как бы прося ее простить за то, что уходит...
Но этот поцелуй уже не был таким горячим и нежным, как те, которыми они обменялись минуту назад...
Марья Сергеевна вместе с Наташей встречали Павла Петровича на железной дороге. Когда поезд подходил, Марья Сергеевна сильно волновалась. Ей казалось, что, как только поезд подойдет и муж выйдет из вагона, сразу же начнется что-то страшное, отвратительное. Но, когда поезд подошел и Павел Петрович вышел на платформу, она спокойно и с улыбающимся лицом пошла к нему навстречу, приветливо протягивая руку. Обменявшись первыми поцелуями и приветствиями, она шла рядом с ним просто и даже весело, удивляясь и своему спокойствию, и той простой лжи, которая вдруг появилась в ней и делала ее естественною и непринужденною.
Вокруг нее сновал народ, раздавались возгласы, приветствия, выкрикивания носильщиков и комиссионеров из разных гостиниц, и Марья Сергеевна нарочно медлила, стараясь оставаться на вокзале как можно дольше, инстинктивно понимая, что тут, среди суеты и чужого люда, ей легче быть такою, нежели оставшись с ним наедине. Но, наконец, все было готово, вещи перенесены из багажного отделения, экипаж нанят и носильщикам заплачено.
- Ну, едем же, едем, - говорил Павел Петрович, протягивая руку жене и торопливо направляясь к выходу. Он поминутно поворачивал свое запыленное и как будто еще более пожелтевшее с дороги лицо то к жене, то к Наташе и, радостно улыбаясь, пожимал им обеим руки.
Они вышли, наконец, в залу, где было просторнее, и тут он решил, что поедет домой, переоденется и отправится оттуда прямо в департамент, где ожидал найти очень спешные и важные бумаги.
Марья Сергеевна в душе была этим очень довольна.
- Значит, мы тебе сейчас не нужны?
- Значит, не нужны, - отвечал он, ласково целуя ее руку и с улыбкой взглядывая на Наташу. - И потому мой вам совет: поезжайте сейчас же на дачу, а к пяти часам и я приеду, и надеюсь, что вы меня хорошо накормите; я, признаюсь, все это время по разным дорогам отвратительно ел.
Когда жена с дочерью отъехали от него на несколько сажен, он с минуту еще оставался на крыльце вокзала, глядя им вслед. Наташа повернула к нему свое раскрасневшееся личико и кивала ему головой; на мгновение обернулась и Марья Сергеевна.
- Милые мои!.. - подумал вдруг Павел Петрович, и это слово, и понимание, что он вернулся, и улыбающиеся ему издали лица жены и дочери, все как-то разом подействовало на него...
Он чувствовал себя так бесконечно счастливым, и сознание своего счастья растрогало его и охватило благодарностью ко всем и ко всему, что было источником этого счастья...
Марья Сергеевна поехала с Наташей сначала по разным магазинам; она