Главная » Книги

Крестовская Мария Всеволодовна - Ранние грозы, Страница 6

Крестовская Мария Всеволодовна - Ранние грозы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

насильно хотела заставить себя как-нибудь забыться хоть ненадолго и потому схватилась за покупку разных вещей, нужных для ее и Наташиных осенних костюмов.
   "Наташе нужно будет - думала она, - одно коричневое платье для гимназии и еще какое-нибудь для дома, простенькое... серенькое, отделать можно будет... Но отчего же мне не страшно?.. И отчего во мне вдруг пропало и то отчаяние, и тот ужас, который я чувствовала еще вчера? И потом... Отчего я не чувствую ни неловкости, ни стыда перед ним? Как будто мне все равно или как будто ничего не случилось...". Ее мысль возвращалась к этим вопросам помимо ее воли и желания, и, ловя себя на них, она снова с досадой и нетерпением старалась переключиться на что-нибудь другое. В лавке она очень долго выбирала различные ткани, спокойно и задумчиво драпировала их в красивые складки и даже прикладывала к лицу Наташи, решая, пойдут они ей или нет.
   Наташа стояла больше молча, не совсем охотно помогая матери в ее выборе, и порой только взглядывая на нее с легким недоумением, как будто чего-то не понимая и чему-то удивляясь.
   Наконец, Марья Сергеевна выбрала все, что нужно, и приказчик начал отмеривать. Она машинально следила за тем, как его руки быстро и ловко обтягивали вокруг деревянного аршина мягкие полотнища материи.
   "И какое у него было лицо, когда он стоял на крыльце и глядел им вслед?" - вдруг пришло ей в голову.
   - Двадцать аршин? - переспросил приказчик.
   Она слегка кивнула головой.
   "Да, конечно, он любит, - продолжала она думать, припоминая мысленно его лицо. - Но его любовь не увлекает... В ней чего-то недостает... Его нельзя любить безумно, потому что женщина, которую он любит, невольно чувствует, что он и сам не может любить до безумия, увлекаться до забвения... У него всегда будет ощущаться эта граница, после которой он говорит себе: дальше нельзя! И не пойдет..."
   Аккуратно к пяти часам Павел Петрович приехал на дачу. Обед был подан на балконе, и яркие лучи солнца, преломляясь в хрустальных рюмках и стаканчиках, бегали радужными зайчиками по белой гладкой скатерти. Марья Сергеевна встретила Павла Петровича еще в саду и с улыбкой подставила его губам свой белый душистый лоб.
   - Ну, вот я и дома! - Радостно сказал Павел Петрович, оглядывая и жену, и знакомый садик, и балкон дачи, на которой они жили уже шестой год, и свое любимое большое кресло темного сафьяна, стоявшее на "его" месте у обеденного стола. - Здравствуйте, милая Феня, здравствуйте! - прибавил он, увидев ее.
   Феня поклонилась не то любезно, не то насмешливо.
   - А где же Наташа?
   - Барышня у себя-с, прикажете позвать?
   - Да, да, пожалуйста, и давайте поскорее обедать, я ужасно проголодался.
   Феня ушла, прошуршав своим густо накрахмаленным платьем, и, проходя по гостиной, чему-то зло усмехнулась.
   - Не ждешь, миленький...
   Павел Петрович подошел к жене и, обняв ее рукой, слегка откинул ее голову и крепко поцеловал в губы.
   Марья Сергеевна чуть-чуть вспыхнула, но не отодвинулась от мужа и спокойно смотрела в его лицо как будто слегка смеющимися глазами.
   - Ты не знаешь, Marie, какое счастье - вернуться после всех этих странствий в свой уголок, - говорил Павел Петрович, - ты никогда не уезжала из дома и не понимаешь этого чувства...
   - Нет, отчего же... Я понимаю...
   Она тихо убрала его руку со своей талии и, отойдя к столу, начала приготовлять какой-то салат, низко наклоняя над ним свое краснеющее лицо. Она не чувствовала ни страха, ни отчаяния, ни даже тоски, как ожидала, но его ласки и поцелуи стесняли и конфузили ее, как ласки постороннего ей человека.
   - Ну, вот и Наташа!
   Павел Петрович усадил дочь рядом с собой. Марья Сергеевна разливала раковый суп, любимый Павлом Петровичем, и даже этот суп был ему особенно приятен, как знак внимательной заботливости жены. Против своего обыкновения Павел Петрович говорил очень много, рассказывал о своей поездке, делах и даже министерстве, что обозначало у него наилучшее расположение духа. Марья Сергеевна была очень рада его разговорчивости, дававшей ей возможность больше молчать и только слушать его с внимательным и ласковым видом. Но в душе она волновалась.
   "Сейчас, - тревожно думала она, - он спросит меня, что мы без него поделывали; он всегда, все пятнадцать лет каждый раз это спрашивал... Но теперь это будет самое тяжелое из всего".
   И Павел Петрович, точно спеша оправдать ее ожидания, заботливо спросил:
   - Ну, а вы что поделывали без меня?
   - Ничего, - отвечала Марья Сергеевна спокойно, - то же, что и всегда...
   И даже слегка пожала плечами, как будто желая сказать этим: что это мы могли поделывать особенного?
   - Ну, а Наташа? Ты как?
   Наташа быстро вскинула глаза и, вся покраснев, снова торопливо опустила их в тарелку.
   Но Павел Петрович ничего не замечал.
   - Экзамены прошли, конечно, отлично? Ты у меня ведь умница, моя девочка? Я нахожу, что вы обе очень поправились и поздоровели за нынешнее лето... Даже могу сказать комплимент, - продолжал он, - не только поправились, но и похорошели обе... Marie особенно...
   Марья Сергеевна засмеялась с едва заметной принужденностью.
   - Очень любезно! Остается только благодарить...
   - Нет, право, очень похорошела, и притом в твоем лице появилось что-то новое... Я не знаю, что... Но что-то есть. Может быть, это из-за костюма, вы обе такие нарядные, верно, ради моего приезда... Впрочем, сегодня уж такой удачный день, даже обед как-то особенно вкусен.
   - Все твои любимые блюда.
   - Да, я это уже заметил, - прибавил он шутливо. - И все это дает мне право чувствовать себя сегодня в некотором роде героем дня. Но мне не нравится только одно: моя девчурка стала ужасно молчалива; прежде ее восторг по поводу моих возвращений выражался более буйным образом...
   Марья Сергеевна бросила беглый пытливый взгляд на дочь и на мужа, но при этом слегка испуганное выражение ее глаз перешло почти сразу же в улыбку.
   - Растет... Становится застенчивее... Все девушки застенчивы в пятнадцать лет.
   - Да, молодое растет, а старое старится! - согласился с легким вздохом Павел Петрович. - Приходится уступать дорогу; но ты, Marie, не старишься, ты все такая же, как была и пятнадцать лет тому назад, даже, пожалуй, еще лучше!
   Марья Сергеевна насмешливо засмеялась:
   - Вот истинно "мужнин" комплимент! Кто говорит женщине о годах, да еще желая сказать ей любезность? Нет, ты неисправим.
   - Что делать, Marie, сказать по правде, я никогда не умел говорить комплиментов. Сознаюсь. Помню даже, кузина София еще десять лет назад говорила, что я немыслим для женщин в иной роли, кроме роли мужа...
   Марья Сергеевна вдруг быстро подняла голову, и в ее глазах промелькнула какая-то загадочная и точно злая улыбка.
   - Быть может, она права... Да, но я все-таки нахожу, - прибавила она после короткого молчания со своею насмешливой улыбкой, которой Павел Петрович совсем не помнил у нее прежде, - что я даже и права еще не имею стариться. Во всяком случае для роли "жены" я не могу быть стара в свои тридцать три года, тем более что я знаю многих мужчин, которые и в тридцать шесть лет играли роль молодых людей и женихов.
   - Ого! - Павел Петрович рассмеялся совсем уж весело и громко. - Даже у моей кроткой Marie вырастают коготки, когда нескромно заговорят о годах. Что значит быть женщиной!.. Хотя, спешу прибавить, пользуясь своим праздничным настроением, - прелестной женщиной!
   - Не будем брать на себя чужих ролей.
   И с легкою насмешливою гримаской Марья Сергеевна быстро встала из-за стола и отодвинула свой стул, давая этим понять, что обед закончен.
   Наташа поспешила уйти все с тем же стыдливым и смущенным выражением на лице, точно в душе ей было совестно за их разговор...
   Павел Петрович задумчиво и нежно смотрел ей вслед.
   - Она очень выросла и переменилась, - сказал он и, помолчав немного, снова подошел к жене и обнял ее.
   Он чувствовал сегодня какой-то особый наплыв нежности и любви к жене. Ему все нравилось в ней, даже сам ее тон, слегка насмешливый, которым она раньше никогда не говорила с ним, делал ее в его глазах еще интереснее и привлекательнее, и он со страстным восторгом целовал ее...
   А Марья Сергеевна с испугом и удивлением глядела на его раскрасневшееся лицо и точно не узнавала его. Эти глаза, замутившиеся страстью, горячие губы, целовавшие ее, и даже руки, обвивавшиеся вокруг ее талии, казались ей каким-то оскорблением, насилием, и, с трудом сдерживая слезы, она до боли закусывала свои побелевшие губы и не чувствовала уже больше перед ним ни стыда, ни страха, ни угрызений совести, а только злость и отвращение.
  
  

XIX

  
   Август уже подходил к концу; стоявшая все время прекрасная погода вдруг изменилась, и дождь полил почти безостановочно. Все небо обложило хмурыми, седыми облаками, и в этой бесконечно однообразной серой пелене, нависшей над мокрою от дождей землей, не проскальзывало ни одного солнечного луча, не проглядывало нигде светлого клочка синевы. Осень наступала быстро, сразу после летней жары. Все потянулись с дач обратно в город, и по всем закоулкам и улицам ползли огромные возы с мебелью. Все больше оголялись деревья, сдергивались со всех балконов белые маркизы и обрывались в палисадниках уезжавшими дачниками последние, вымокшие под дождем цветы. Опустошенные дачи стояли с распахнутыми настежь дверями, дождь уныло барабанил в окна, и крупные капли его, точно слезы, катились по стеклам. Ветер, стуча и хлопая оторванными кое-где ставнями, глухо шумел и завывал на вздувшемся озере, вспенивая на нем беленькие гребешки, и со свистом налетал на деревья, сердито пригибая их к земле.
   А между тем Марья Сергеевна, под разными благовидными предлогами, откладывала день за днем свой переезд, несмотря на то, что Павел Петрович, вернувшийся слишком поздно для того, чтобы переезжать на дачу, жил в городе и в каждый свой визит просил и жену перебираться скорее.
   Но Вабельский еще оставался на даче, и видеться им с Марьей Сергеевной тут было гораздо удобнее, чем в городе, а потому она и затягивала, насколько возможно, свой переезд.
   Наступило уже тридцатое число. Наташе давно пора было в гимназию, Павел Петрович торопил настоятельнее и решительнее, откладывать становилось невозможно, и осознание этой невозможности раздражало и пугало Марью Сергеевну.
   Очутиться в городе в одной квартире с мужем, постоянно быть вместе с ним, выносить его ласки, лгать, притворяться всегда, каждую минуту, и, наконец, что было для нее хуже всего, - потерять возможность видеть Вабельского не только уже каждый день, но даже более или менее часто, - все это заранее мучило ее, и она предчувствовала, что на такую игру у нее не хватит ни характера, ни умения.
   Непринужденность ее лжи перед мужем на первых порах удивляла ее самое, но с каждым их новым свиданием эта маска притворства становилась ей тяжелее и отвратительнее. Та злость и отвращение, которые она почувствовала к мужу в первый день по его приезде, начинали проявляться в ней со все большею силой. Она постоянно переходила от раскаяния к озлоблению.
   Когда мужа не было с ней, она сознавала, как сильно виновата перед ним, и с мучительною болью чувствовала всю низость и подлость своего поведения. Но когда он приезжал и особенно в те минуты, когда он был наиболее нежен с нею, бессильная злость и отвращение тотчас же завладевали ею. Она негодовала на него за то, что должна лгать и притворяться с ним, за то, что он имел все "законные" неотъемлемые права любить ее и от нее требовал того же, за то, что принадлежала ему, тогда как все ее существо возмущалось против этого и рвалось к другому человеку, которого она не только не смела открыто признавать своим, но и невольно краснела перед всеми за краденое чувство.
   Чем больше осознавала она все это, тем безумнее любила Вабельского, и чем больше любила его, тем сильнее чувствовала к мужу отвращение. Она утешалась только тем, что Павел Петрович, занятый более чем когда-нибудь своими делами и службой, приезжал на дачу не более двух раз в неделю.
   Виктор Алексеевич Вабельский очень интересовался "положением дел с мужем", как он, шутя, говорил порой Марье Сергеевне и, слушая ее откровенные обо всем рассказы, приходил в приятное удивление. Положительно, он не ожидал от нее такой ловкости.
   Она рассказывала ему все, находя какое-то наслаждение в том, чтобы раскрыть ему всю свою муку. Когда она признавалась ему в своем отвращении к мужу, Вабельский почувствовал какое-то безотчетное удовольствие. До сих пор он никогда не ревновал к мужьям, признавая их законные права, но Павел Петрович и его нежность к жене как-то странно коробили его. Он предпочел бы, чтобы мужа совсем не было в данном случае. Он не желал ни жениться на Марье Сергеевне, ни открыто сойтись с ней навсегда, но в то же время чувствовал, что ему было бы приятнее, если бы она принадлежала ему одному. Постоянная боязнь за свои с ней отношения и возможность даже прекращения их, в случае, если бы Павел Петрович узнал что-нибудь, вовсе не нравились ему.
   Порой ему казалось, не будет ли, в самом деле, лучше, если Марья Сергеевна разойдется с мужем. Многими своими сторонами этот вариант нравился ему, но боязнь, что тогда их отношения могут принять слишком серьезный характер и даже, пожалуй, затянуться навсегда, останавливала его.
   Марья Сергеевна уже давно испытывала подобное желание, но остановиться на нем окончательно она все еще не решалась.
   Разойтись с мужем - в душе она только о том и мечтала, но сделать это сейчас же, сразу, у нее недоставало смелости и характера. К тому же мысль о Наташе поневоле останавливала ее. Марья Сергеевна предчувствовала, что муж, узнав все, не легко отдаст ей дочь, и эта мысль сильнее всего другого мешала ей решиться. Тем не менее она все чего-то ждала, предчувствуя, что конец уже близок, что тянуть подобную лямку долго у нее недостанет силы, и потому все это как-нибудь скоро кончится.
   Чем кончится, каким образом - все это ей представлялось как-то неясно, но что оно должно кончиться, это она хорошо осознавала и предчувствовала, что конец должен наступить именно в городе.
   Наконец, Павел Петрович, не понимавший промедления Марьи Сергеевны, потребовал очень решительно и даже с легким неудовольствием, чтобы переезд состоялся в начале следующей же недели. Наташа пропускала занятия, и хотя Марья Сергеевна и говорила, что ходить в гимназию девочке все равно будет нельзя, так как у нее болело горло и она кашляла, но Павел Петрович на это только поморщился. Он не любил, когда по таким, в сущности, несерьезным причинам Наташа манкировала учебой.
   - Да и во всяком случае ее кашель в городе пройдет, вероятно, гораздо скорее, чем тут. У тебя, Наташа, очень болит горло? - обратился он к дочери.
   Наташа немного вспыхнула, что вообще в последнее время с ней случалось очень часто во время разговоров с отцом, и, вопросительно взглянув на мать, ответила не совсем решительно:
   - Не очень, папа... Но... болит...
   Павел Петрович слегка пожал плечами.
   - Ну, вот видишь! Значит, задерживать это не может. Я бы ничего не имел против того, чтобы вы оставались на даче подольше, если бы погода была хороша, но теперь... Итак, решено, я вас жду не позже среды. Трех дней достаточно для сборов. И к тому же... К тому же, моя дорогая, я так долго был лишен твоего и Наташиного общества, что буду очень рад очутиться в нем снова, чем скорее, тем лучше! - прибавил он уже более нежно, целуя руку жены.
   Марья Сергеевна молчала и хотя не отнимала у мужа своей руки, но он заметил, что в ее лице было что-то угрюмое и недовольное, невольно удивлявшее его.
  
  

XX

  
   Наконец переехали в город. Дни стояли такие сумрачные, холодные и дождливые, что напоминали глубокую осень, и под влиянием погоды Марье Сергеевне в своих уютных и так любимых прежде комнатах казалось теперь еще мрачнее. В прежние годы, тотчас по переезде с дачи, она всегда с особенною любовью и заботливостью принималась за уборку своей квартиры "по-зимнему". Теперь же, чувствуя себя словно на бивуаках, она следила за всем этим апатично и нехотя.
   - К чему?.. - спрашивала она себя. - Не все ли равно?..
   Первое время Павел Петрович ни в жене, ни в начавшейся с ее переездом домашней жизни не замечал ничего особенного. Наташа все так же ходила в гимназию, он все так же ездил каждый день на службу. Работы в его отсутствие накопилось так много, что ему приходилось заниматься даже и по вечерам, и потому, при всем его желании проводить с женой побольше времени, он не мог этого делать, зарабатываясь или в министерстве, или в своем кабинете. Но, приходя порой в комнату жены посидеть с ней немного, и приглядываясь к ней, он находил ее если и не странною, то, во всяком случае, словно какою-то больною.
   Павел Петрович замечал, что Марья Сергеевна похудела, осунулась, как будто втайне о чем-то переживала, но приписывал это ее немного болезненному состоянию и скверной осенней погоде, всегда дурно действовавшей на нее.
   Наташа больше удивляла его. Она не приходила, как в прошлые зимы, заниматься по вечерам в его кабинет, не читала ему газет и докладов, не болтала с ним о своих делах и гимназии, даже, видимо, не интересовалась больше его службой. Порой ему казалось даже, что она почему-то стесняется и нарочно избегает его. Это и удивляло, и огорчало Павла Петровича. Не зная, чему приписать подобную перемену, он не раз хотел поговорить с ней, но множество дел и занятий все мешали ему, не оставляя почти свободной минуты, и он мысленно решил отложить объяснение до тех пор, пока он ясно убедится, что перемена в ней действительно произошла, а не кажется лишь ему.
   Наташа видела, что отец замечает ее странное поведение и огорчается им. И когда ей приходило в голову, что он, быть может, думает, будто она чуждается его потому, что разлюбила его, ей делалось так больно и так мучительно жалко и его, и себя, что она готова была со слезами броситься к нему на шею и уверить, что она не только не переставала любить его, но любит даже больше и горячее, чем когда бы то ни было. И боясь невольно это сделать, она нарочно старалась избегать его.
   Страстно любя, но в то же время страстно ревнуя мать, она с мучительной тоской наблюдала за ней все лето. Она подмечала каждое ее слово, каждый влюбленный взгляд, брошенный на Вабельского, вслушивалась даже в сам ее голос, звучавший в разговоре с ним особенно мягко и нежно. И, ревнивым чутьем угадывая силу любви матери к Вабельскому, оскорблялась ею, не будучи в состоянии понять, как ее мать может любить чужого человека больше, чем ее, Наташу.
   Порой чувство этого оскорбления и обиды доводило ее до негодования на мать и ожесточения против Вабельского. Иногда она, точно желая разбередить свою боль, мысленно представляла себе этого ненавистного ей человека наедине с матерью, и тогда, под гнетом мучительного стыда и ревности, не желая делить ее любовь с этим человеком, делалась к Марье Сергеевне еще холоднее, еще дальше отходила от нее.
   Веселый вид Марьи Сергеевны и счастье, написанное на ее лице, которое порой она не могла скрыть, еще больше возмущали девочку. Иногда, видя, что Марья Сергеевна одевается с особенным старанием, Наташа следила за ней, думая: "Это для него!", и с гордым презрением окидывала взглядом нарядный и изящный туалет матери, надевавшийся ею для ее врага.
   Еще год тому назад на этой же самой даче Наташа часто бегала и шалила, как настоящий ребенок; теперь же она почти целыми днями сидела одна у себя в комнате, сумрачная и серьезная, как старая женщина, и мучила сама себя, вечно думая о матери и о "нем". Так же, как и Марья Сергеевна, Наташа вдруг стала дичиться всех знакомых и подруг, находя во всех что-то подозрительное и презрительное по отношению к себе. Ей казалось, что "про маму знают все", и потому, когда кто-нибудь из встречавшихся ей иногда знакомых спрашивал у нее что-нибудь о Марье Сергеевне, она смущалась и конфузилась, не зная, что сказать и как ответить. Даже в самом простом вопросе ей чудились какие-то странные недоговоренные намеки, одно предположение о которых заставляло ее мучительно вспыхивать.
   В этих постоянных переходах от ревности к озлоблению и от ненависти к страстной любви для Наташи протянулось все длинное лето, вплоть до того дня, когда Марья Сергеевна, получив от мужа телеграмму, вошла с нею в комнату дочери. В ту минуту, когда Наташа взглянула в измученное и точно сразу постаревшее лицо матери, она впервые почувствовала к ней, кроме жгучей ревности, что-то иное, более теплое и нежное. Когда же Марья Сергеевна, обняв ее и положив голову ей на грудь, вдруг заплакала, в душе Наташи начался какой-то перелом. Она вдруг начала понимать, что ее бедная мать, кроме того, что виновата, в то же время еще и глубоко несчастлива, чего до сих пор она, Наташа, не хотела заметить и понять. И ей вдруг сделалось так больно за мать и стыдно оттого, что раньше не хотела понимать ее горя, а только мучила ее еще сильнее своею ревностью и отчуждением, и Наташа заплакала вместе с ней, как бы утешая ее своим сочувствием. Когда же Марья Сергеевна ушла, вызванная Вабельским, Наташа уже не почувствовала ни озлобления, ни ревности. Она не думала больше ни о нем, ни о любви к нему матери, а думала только, что она страдает и мучается, и за это страдание не только прощала ей все, но и чувствовала себя перед ней бесконечно виноватою.
   С этих пор в ее душе настало какое-то странное смятение. Однажды поняв страдание и горе матери, она не могла уже не жалеть ее, но, в то же время, ей так же мучительно жалко было отца. И перед ним она чувствовала какую-то страшную вину не только за мать, но как будто даже и за себя. Как тогда она почувствовала себя виноватою перед матерью в том, что не понимала ее горя и была с ней холодна и горда, так теперь, сознавая какой-то ужасный и отвратительный обман, она чувствовала себя виноватою перед отцом, но только еще гораздо большею виной, чем перед матерью. Ей казалось, что и она также, вместе с матерью и Вабельским, как-то отвратительно и ужасно обманывает его.
   Часто, не умея понять, что она должна делать, как может помочь их страшному горю, она начинала горячо молиться, повторяя в слезах: "Господи, помоги им, помоги им, Господи..."
   Но все, что она чувствовала наедине с собой, она почему-то старательно скрывала от них, особенно от отца. Она инстинктивно понимала, что отец не должен ничего знать, что если он узнает, это будет еще ужаснее и для него, и для матери. И она следила за каждым своим словом, движением, даже взглядом, ежеминутно боясь как-нибудь проговориться и одним неосторожным намеком открыть ему то, что так старательно скрывала. Вот почему Наташа избегала отца, говорила с ним только о самом необходимом и, порой встречаясь с его удивленным взглядом, вспыхивала и, чувствуя на душе стыд, слезы и жалость, смущенно опускала глаза, точно боясь, что они выдадут ее помимо воли.
  
  

XXI

  
   Марья Сергеевна видела эту новую перемену в дочери и, как бы из благодарности, ласкала ее горячее и больше, чем летом; но чувство неловкости все-таки не проходило и порой делало ее даже раздражительною.
   Эта странная и какая-то болезненная раздражительность начинала проявляться в ней все чаще, и причина ее становилась яснее с каждым днем все понятнее ей и яснее. Ее предположение о беременности перешло уже в уверенность, не оставляя больше никаких сомнений.
   Видеться с Вабельским, как она и ожидала, стало теперь гораздо труднее, чем на даче. Каждый раз она должна была лгать, придумывать разные предлоги, бояться подозрений и выслеживаний. Прежде она очень часто выезжала из дому, и ни на одно мгновение ей не приходило в голову, что мужу это может показаться странным; теперь же ей казалось, что все подозревают ее и следят за нею, и, уходя порой даже и не к Вабельскому, она боялась вызвать подозрение в том, что идет именно к нему. Все это мучило и раздражало ее еще сильнее. Она устала лгать, притворяться и пребывать в вечном страхе, что каждую минуту все может открыться.
   В одно из свиданий с Вабельским она пришла к нему в каком-то сдержанном волнении, и в ее побледневшем лице было что-то новое, строгое.
   - Я решилась, - сказала она спокойным, немного глухим голосом. - Я сегодня же скажу ему все... И мы разойдемся. Дальше так нельзя, это слишком отвратительно, безобразно... Я больше не могу... Мне стыдно... Мне гадко...
   - Ну и прекрасно. Чего же волноваться-то?
   Вабельский не особенно удивился ее решению; он предчувствовал его давно, и, к своему собственному удивлению, не только не был в душе против, но даже, скорее, отчасти был доволен подобным поворотом. Виктору Алексеевичу надоели и слезы, и сцены, а между тем разорвать эту связь и тем прекратить все эти истории ему не хотелось и было жаль. Он чувствовал, что привык к ней более, нежели бы ему хотелось. К тому же беременность Марьи Сергеевны поневоле осложняла вопрос. До сих пор у Вабельского еще никогда не было детей, и ожидание этого ребенка от Марьи Сергеевны если и не радовало его, то, во всяком случае, как-то странно занимало и интересовало.
   "Это, пожалуй, даже и лучше, если она разойдется со своим муженьком и переедет от него, - думал он. - Начать с того, что тогда будет и свободнее, и безопаснее. Раз дело с ним будет покончено, то и мешать он не будет иметь права".
   Но, даже и допуская разрыв Марьи Сергеевны с мужем, он не желал допустить мысли, что их отношения вследствие этого могут сделаться вечными. Более свободными - да, но вечными - ни под каким видом. Ребенок, конечно, отчасти мог более скрепить их, но и то не навсегда.
   Одно время его смущало все это в материальном смысле. Лично его дела были все еще не в блистательном положении; предшествующие годы он жил слишком широко и потому немного запутался. Но оказалось, что у Марьи Сергеевны было своих пятьдесят тысяч, полученных ею в приданое после отца. Расспрашивая ее подробнее об этих деньгах, Виктор Алексеевич узнал, что они положены лично на ее имя и что муж никогда из них ни копейки не требовал и даже проценты с них предоставлял в ее личное распоряжение.
   Вабельский никогда не жалел денег на женщин, но содержать всецело жену или любовницу с правами жены казалось ему всегда страшно дорого и трудно, и он решил избегать подобной возможности, хотя траты его на актрис и кокоток обходились ему вдвое дороже. И потому он был очень доволен самостоятельными средствами Марьи Сергеевны. Все это вместе заставляло его если не желать и не вполне одобрять ее разъезд с мужем, то, во всяком случае, и не иметь ничего против. И хотя раньше он еще колебался и взвешивал все "за" и "против", заставляя ее под разными предлогами откладывать это решение, но теперь, когда она так категорически объявила ему, что дальше выносить эту пытку не в состоянии и что сегодня же объяснится с мужем, он ничего не возразил ей и только слегка пожал плечами:
   - Как хочешь, милая, ты знаешь мое мнение: я ничего не имею против, если ты непременно желаешь этого.
   И, пересилив легкое раздражение, он взял ее руку и проговорил, целуя ее:
   - Так я приищу тебе квартиру, комнаты три-четыре... Больше тебе не надо.
   Она тихо кивнула головой, но продолжала сидеть угрюмо и сумрачно. Что-то было оскорблено в ней. Его тон коробил ее, и ей хотелось услышать от него в ответ на свое решение что-то другое, более радостное, нежное. В его словах она инстинктивно чувствовала недостаток любви, и это задевало и пугало ее; но какая-то гордость не позволяла ей высказать это, и мысленно она даже успокаивала себя. Просто она расстроена, оттого ей и кажется все так скверно. И, стараясь заглушить в себе безотчетное недовольство, она начала советоваться с ним насчет квартиры и дальнейших планов.
   Виктор Алексеевич, со своей стороны, желал только одного: чтобы все эти объяснения и решения происходили без него. Он едва знал Павла Петровича, лишь изредка встречая его в обществе, и мысль о переговорах с ним по такому вопросу была ему очень неприятна. Раз уж Марья Сергеевна непременно желает заварить всю эту кашу, пусть по крайней мере не вмешивает его. И он старался дать ей это понять и научить ее действовать так, чтобы все прошло благополучно и согласно его желаниям. Условливаясь и советуясь с ним обо всем этом, Марья Сергеевна просидела у него дольше обычного и опоздала домой к обеду.
   Павел Петрович привык обедать ровно в половине шестого. В пять он уезжал из присутствия, а в четверть шестого был дома. На этот раз его немного задержали в министерстве; он приехал почти двадцатью минутами позднее обыкновенного и, взбегая поспешно по лестнице, думал, что Марья Сергеевна уже ждет его в столовой. Но оказалось, что Марьи Сергеевны вовсе не было дома. Это немного удивило Павла Петровича; он любил, чтобы к обеду все были в сборе, и поступаться своими привычками ему было неприятно даже в мелочах.
   Узнав, что жена еще не возвращалась, он прошел прямо к себе в кабинет, уже немного расстроенный и удивленный этим, и ждал там до половины седьмого. Сесть за стол без жены ему было крайне неприятно, но ждать дольше он не мог, так как к семи часам к нему должен был приехать по делам министерства один из его чиновников. Войдя в столовую, он спокойно поцеловал дочь, отодвинул стул и сел на него, развернув привычным жестом свою салфетку, но взволнованная и слегка испуганная Наташа заметила, что в душе он недоволен и сердится.
   Придя из гимназии, она застала мать уже на лестнице, и по тому, как та была одета, и по внутреннему своему чутью, замечательно развившемуся в ней в последнее время, поняла, что мать идет к "нему".
   Каждый раз, видя, что мать уезжает к Вабельскому, Наташа страшно волновалась и успокаивалась только тогда, когда та возвращалась. Она сознавала, что мать делает что-то "ужасное", уходя к нему, и боязнь, что отец узнает про это, мучила ее. Сегодня же, зная, что Марья Сергеевна еще не вернулась, тогда как отец уже был дома, она волновалась еще больше. Почти все время простояла она у окна своей комнаты, тревожно вглядываясь в каждую проезжавшую мимо женщину и с нетерпением поджидая ее звонка. Но когда ее позвали обедать, не дождавшись возвращения Марьи Сергеевны, Наташа с тяжелым предчувствием чего-то грозного и уже близкого пришла в столовую, всеми силами стараясь не выказать отцу своим волнением чего-нибудь подозрительного.
   - Ты не знаешь, где мама? - спросил, наконец, Павел Петрович внешне совсем спокойно.
   Наташа на миг подняла на него испуганные глаза.
   - Она, кажется, у tante Софи, - проговорила она с легкой дрожью в голосе, мучительно краснея от своей лжи.
   Павел Петрович не хотел еще предполагать ничего дурного в поступках своей жены, но не замечать чего-то странного и в ней, и в Наташе он, при всем своем желании, уже больше не мог. И это "новое", показавшееся ему сначала легким нездоровьем жены, не только не казалось ему таковым теперь, но уже тревожило и пугало его. Если бы он наблюдал, то мог бы еще яснее убедиться, что в странностях его семьи кроется что-то очень серьезное, но Павел Петрович вовсе не желал подобного убеждения и боялся его. Он так привык к прочности своего счастья, ход его жизни так прочно встал в наезженную, раз и навсегда известную колею, что выбиться из нее казалось ему чем-то невозможным и невероятным, чего с ним никогда и не могло случиться. Несмотря на все эти логичные рассуждения, порой, когда он повнимательнее приглядывался к жене, его вдруг охватывала невольная боязнь чего-то, какое-то тяжелое предчувствие. И если в большинстве случаев он скоро овладевал собою и своими расшатавшимися, как он думал, нервами, то теперь, в те минуты, что он провел у себя в кабинете, и тут в столовой, в ожидании жены, эта тоска, боязнь и предчувствие охватили его с большею силой, чем когда-нибудь.
   Около семи часов раздался звонок. И Наташа, и Павел Петрович вздрогнули и на мгновение вскинули друг на друга тревожный взгляд.
   Марье Сергеевне нужно было пройти к себе в комнату через столовую; проходя мимо мужа и дочери, она кивнула им головой и спокойно проговорила:
   - Вы уже обедаете... Я запоздала...
   Павел Петрович ничего не сумел ей ответить, и, взглянув на ее побледневшее, с каким-то странным выражением, лицо, не только не почувствовал облегчения, но его опасения как бы еще усилились. Он молча, поспешно доканчивал свой обед, спеша уйти к себе в кабинет и отвлечься от своих личных мыслей и чувств за официальными делами. Наташа тревожно прислушивалась к шагам и голосу матери, долетавшим из будуара Марьи Сергеевны, и временами искоса поглядывала на отца. Лицо матери и ее резануло какою-то острою болью, и, низко наклонясь над тарелкой, она чувствовала в душе такой страх чего-то еще не совсем ясного, боль и тоску, что готова была заплакать совсем по-детски, как плакала, бывало, еще несколько лет тому назад, ребенком, когда чего-нибудь пугалась.
   Отец с дочерью тотчас после обеда разошлись по своим комнатам. Проходя к себе через будуар Марьи Сергеевны, Наташа подошла к ней и молча поцеловала ее, как всегда это делала после обеда. Марья Сергеевна ответила на ее поцелуй как-то рассеянно, видимо, думая о чем-то другом, и, когда дочь ушла, она еще долго ходила по своему кабинету взволнованною походкой. У Павла Петровича сидел чиновник из министерства, и Марья Сергеевна с мучительным, тяжелым нетерпением поджидала его ухода. Она сама не могла решить, хочет ли она приблизить минуту объяснения или, инстинктивно боясь ее, рада этому невольному промедлению, вследствие которого "конец", так страстно желаемый ею и так мучительно пугающий ее, откладывался еще на лишний час. Наконец чиновник ушел. Голоса в кабинете затихли. Марья Сергеевна остановилась на минуту около своего туалета.
   "Идти?" - мысленно спросила она себя, и страх, тоска и боль, испытываемые ею все время, вдруг охватили ее еще мучительнее. И сердце ее забилось так нервно и часто, что ей было даже больно от его сильных ударов.
   Она сделала несколько шагов, но тотчас же остановилась, почувствовав какую-то дрожь в ногах и даже легкое головокружение. Она снова опустилась в кресло, и в эту минуту ей вдруг показалось, что это объяснение совсем не нужно, что будет гораздо лучше, если все останется так, как было до сих пор. То, что должно было начаться сразу же за этим объяснением, представлялось ей теперь таким ужасным, что она не решилась добровольно пойти на это.
   - Не надо... Не надо... - проговорила она машинально, думая о том, что не надо идти к мужу, и на мгновенье по лицу ее скользнула даже улыбка, та улыбка, которая невольно появляется у человека, когда он видит, что страшная опасность, грозившая ему, вдруг отошла и миновала его.
   Но это длилось только мгновение. Через минуту она опять "почувствовала", что идти надо. И надо сейчас же, чтобы решить все сразу и не мучиться больше в этой неизвестности.
   - И потом... ведь я... беременна... Значит, не идти - только отложить... А рано ли, поздно ли, но сказать нужно...
   Она вдруг рванула колокольчик и несколько раз нетерпеливо позвонила.
   - Барин один? - спросила она у вошедшей на зов Фени и тут же подумала:
   "Зачем же я спрашиваю... Ведь я же знаю, что он один! Отсрочиваю только, обманываю себя же".
   - Один-с.
   - Да! Ну, хорошо... Идите, мне больше ничего не надо.
   Феня вышла, а Марья Сергеевна, прислушиваясь к ее затихающим в дальнем коридоре шагам, вдруг сразу вся как-то рванулась и быстрыми, не колеблющимися уже больше шагами пошла к кабинету мужа...
  
  
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

  
   На другой день после объяснения с мужем Марья Сергеевна поднялась с тяжелою головною болью. Первым ощущением, пока она не совсем еще проснулась, было странное чувство чего-то невыносимо тяжелого, мучительного и болезненного... Но чего? Сразу она не могла уяснить себе. Она смутно помнила только, что накануне случилось что-то нехорошее, ужасное...
   Но это продолжалось всего несколько мгновений.
   Марья Сергеевна вспомнила все: и вчерашнее объяснение с мужем, и страшную для нее сцену с выбором Наташи, и то, что сегодня кончается все старое и начинается что-то новое, еще не совсем определенно представляемое ею себе, но уже пугающее своей неизбежностью.
   Марья Сергеевна опять закрыла глаза и опустила голову на подушки, как бы стараясь вновь уснуть и забыться.
   Но заснуть опять она уже не могла и машинально прислушивалась к мерному бою старых часов, висевших в соседней комнате.
   Маятник ходил гулко и звучно, и Марья Сергеевна, сама не зная почему, машинально считала его удары.
   - Завтра... Завтра меня уже не будет здесь...
   Она бессознательно повторяла слово "завтра", и ей казалось, что оно как нельзя лучше подходит к мерному звуку маятника. Это как-то странно отвлекало ее мысль от переживаний...
   Прошло несколько минут... Все было тихо, верно, еще очень рано... Не встали...
   Она глядела широко раскрытыми глазами на одну точку в узоре обоев на противоположной стене, и ей было лень отвести глаза...
   Так лежала она без движения, без мысли и даже без тоски, боясь выйти из этого полубессознательного состояния и начать снова мыслить, чувствовать и страдать...
   В соседней комнате хлопнула дверь. Марья Сергеевна вздрогнула. Кто-то подошел к двери ее комнаты и остановился, заглядывая в маленькую щелочку, образовавшуюся между двумя не совсем плотно притворенными створками дверей.
   - Еще спят, - послышалось ей.
   Марья Сергеевна вдруг быстро приподнялась на кровати и сразу вышла из своего оцепенения.
   - Нет... Нет, я не сплю. Это ты, Феня?
   - Я, сударыня!
   - Войди. Который час?
   - Уж скоро десять.
   - Десять?
   Она думала - гораздо раньше...
   Феня подошла к окну и, откинув занавесь, стала поднимать штору. Мягкий беловатый свет осеннего утра разлился по углам комнаты. Маленькие диванчики, этажерки и цветы выступили рельефнее, но тонули в каком-то сероватом тоне от шедшего с неба грязновато-молочного отсвета.
   Марья Сергеевна машинально разглядывала темный силуэт Фени в светлом пространстве окна и светлую полосу, проходившую наискось по всей ее фигуре, в которой мелкий рисунок ситца ее платья выделялся яснее.
   "Розовенькие цветочки... - бессознательно думала Марья Сергеевна, - ведь это я ей покупала?.. Да, я... Но когда же? Ах да, к прошлой Святой, да, да, и ей, и прачке, обеим одинаковые... Как она долго носит!.."
   И Марье Сергеевне вдруг вспомнились даже и лавка, в которой она покупала тогда этот ситец, и лицо приказчика, продавшего его ей, и даже другие куски материи, лежавшие рядом...
   Феня подняла шторы обоих окон и подошла к постели.
   - Одеваться сейчас прикажете?
   Марья Сергеевна безучастно глядела на Феню, а потом, точно вдруг уяснив себе ее вопрос, заторопилась:
   - Да-да, сейчас, давай скорее...
   Феня подала своей барыне юбки и пошла доставать из шкафа капот.
   Барыня молча следила за горничной. Знает ли она? Марье Сергеевне ужасно хотелось проверить сейчас же и наверняка, знает ли Феня, что случилось, или нет. Но спросить прямо ей было совестно, и, рассеянно одеваясь, она искоса вглядывалась в лицо Фени, хотя узнать что-либо по этому розовому, курносому и миловидному лицу, всегда с задорно-плутоватым выражением столичной горничной, она не могла.
   Надо было, однако, сказать Фене, чтобы она уложила вещи и белье. Но как сказать? Марья Сергеевна стеснялась: что если она ничего не подозревает, удивится, начнет расспрашивать: зачем, почему.
   - Вы поможете мне, Феня, уложить некоторые вещи, белье...
   И, говоря это, Марья Сергеевна чувствовала, как яркая краска заливает все ее лицо, и это сердило ее. Неужели отныне она будет краснеть за свои поступки даже перед этою Феней?..
   - Слушаю-с.
   Феня ответила так просто и спокойно, как будто барыня приказала принести ей чашку чаю.
   Барыня была сконфужена и удивлена спокойствием своей горничной гораздо более самой горничной. Феня не была особенно предана ей, но дорожила хорошим местом и верным жалованьем. Она всегда одна из первых видела и замечала все, что совершается в доме; вчерашнее объяснение Марьи Сергеевны с мужем не было для нее неожиданностью. Она давно уже начала предвидеть подобный конец. Когда Павел Петрович вчера послал ее за Наташей, она потом долго стояла, притаившись, у запертой двери кабинета, и, не расслышав чего-нибудь, осторожно заглядывала в щелочку замка. Всем случившимся Феня была даже отчасти встревожена.
   При месте она останется или без места? И если при месте, то при ком лучше - при барыне или при барине?
   Феня решила, что при барыне, пожалуй, лучше будет. Барин, поди, уедет теперь куда-нибудь. Но, предвидя впереди разные хлопоты и неприятности, она в душе даже сердилась на Марью Сергеевну.
   "Вот уж именно что с жиру бесится! Одурела совсем под старость! Только бедным людям из-за них хлопоты да горе..."
   - Барышнино белье прикажете от прачки взять?
   - Да, конечно. Барышня у себя?
   - Они одеваются; их барин к себе велели зва

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 374 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа