эти постоянно с робостью обращались к Мечиславу, который даже не смел взглянуть на нее.
- Я пришла попрощаться с вами, - сказала она, стараясь быть веселой, - по всей вероятности вы уже нас здесь не застанете. Маме необходимо быть скоро дома, поедем на В... и там, может, еще увидимся, если позволите, потому что даже нам будут необходимы ваши советы и помощь: нам надобно сделать разные покупки.
Мечислав пробормотал что-то, поклонившись. Он уходил от нее, а она ему объявляла, что через два дня они должны увидеться именно там, где ему эти глаза грозили еще большей опасностью.
- О, прошу вас, - подхватила пани Серафима, - не задерживать нашего доктора, потому что мы все разболеемся: Люси пьет эмские воды, я чувствую себя нехорошо, дядя также.
Обратив это в шутку, Адольфина встала, словно ей трудно было долее оставаться, подала руку товарищу детства и вышла молча. Мечислав не мог уже изменить своего намерения и уехал тотчас после завтрака.
Он был рад остаться наедине с собой, собраться с мыслями и обдумать свое положение, исследовать состояние своего сердца. Он положительно не мог отдать себе отчета, что делалось с ним и его сердцем: он боялся Адольфины и вместе чувствовал, что добротой, приветливостью и пламенной дружбой его победила пани Серафима. Он любил и ту, и другую. Он хотел избавиться от обоих этих чувств и не мог; всю дорогу в голове его роились фантазии и по очереди являлись то черные, то голубые глаза, маня его напрасными надеждами. Разбитый приехал он в город. Лакей объявил ему, что лошади останутся ожидать, сколько будет нужно, и что ему приказано ежедневно наведываться. Мечислав хотел предложить ему денег, но молодой слуга очень вежливо отказался, уверяя, что получил такое приказание. И об этом подумала Серафима, чтоб облегчить ему всевозможные тягости. Не успел Мечислав выйти из дому, как встретил профессора Вариуса, который с удивлением поздоровался с ним.
- Что вы здесь делаете? Неужели возвратились?
- Нет, я приехал только один дня на два, за книгами.
- А панна Людвика?
- Осталась в Ровине.
- Когда же возвращаетесь?
- Скоро. Не хотелось бы опоздать, чтобы не пропустить ни одной лекции.
Профессор расспросил еще о здоровье Людвики, об эмских водах, поговорил немного и, дружески подав руку студенту, попрощался с ним, советуя не запаздывать. Он был чрезвычайно любезен и снова очаровал Мечислава.
Когда последний возвратился домой, судьба, словно не желая, чтоб он оставался наедине с собою, послала ему гостя: это был пан Пачосский.
Мечислав немного встревожился.
- Что вы здесь делаете? Один? - спросил он, поздоровавшись. Пан Пачосский робко оглянулся вокруг, приложил палец к губам и сел, отирая пот с лица.
- Я здесь инкогнито, - шепнул он, - никто не должен знать об этом, потому что мне не следовало быть здесь, но я не могу отказать этому несчастному.
- Кому? В чем?
- Несчастному Мартиньяну. Малый безумствует. Он прислал меня сюда, не имея возможности сам приехать.
Пан Пачосский снова отер лицо и, казалось, что-то обдумывал, потом принял серьезную трагическую мину.
- По возвращении отсюда, у нас была драма, - сказал он, - напоминающая трагедии Еврипида. Просто ужас. Мартиньян был уверен, что он свободен как птица, а между тем за ним и за мною следили стоглазые шпионы, следили за каждым нашим шагом, записывали каждое наше слово, донося обо всем пани Бабинской. Возвратясь в Занокцицы, мы уже имели какое-то смутное предчувствие, которое и осуществилось. Не успели мы возвратиться домой, как над нами разразилась буря с градом и молнией, да такая, перед которой меркнет буря, описанная бессмертным Гомером. Мартиньяну удалось еще как-то уклониться от самой грозной силы, но меня, несчастного, как подстрекателя к разгулу, к непослушанию, как порочного старика, смешали с грязью. За что? За то, что сопутствовал в поездке за молотилкой. Пани Бабинская строжайше запретила какую бы то ни было поездку, под каким бы то ни было предлогом без ее позволения. Мартиньян перенес горячку... Одним словом, трагедия. Послали за доктором... Плач, стоны, а на меня гром и молния, молния и гром. Ну и что же? После всего этого, невзирая ни на какие запрещения, я снова тайком приехал сюда, по делу этого несчастного юноши.
- По какому делу? - спросил Мечислав.
- Собственно для того, чтоб узнать о драгоценном для него здоровье...
- Вы плохо поступили, позвольте вам сказать, любезнейший пан Пачосский, - отозвался Мечислав, - потворствуя Мартинья-ну. После вашего отъезда я получил от тетки письмо, оскорбительное для меня и для моей сестры, на которое не отвечал, но хотел, по крайней мере, с этой стороны быть покойным. Пусть лучше Мартиньян не подвергает себя и нас неприятностям и старается позабыть... Не следует питать его юношеских мечтаний.
- Но, пан Мечислав, он влюблен! - воскликнул педагог. - А вы, по-видимому, легко смотрите на чувство, которое, как нам известно из древних поэтов, служит поводом и к величайшим добродетелям, и к страшнейшим преступлениям, и к геройским подвигам. Нельзя шутить с этим. Пан Мартиньян любит со всей силой юношеской страсти, а это не безделица. Он даже начал писать стихи, чего никогда не бывало, конечно, не самые блистательные, но исполненные огня.
Мечислав улыбнулся.
- Любезнейший пан Пачосский, - сказал он, - вместо того чтоб принимать это серьезно, обратите лучше в шутку.
- Чтоб я святое это чувство обратил в шутку! - возразил педагог. - О, не требуйте этого от меня, я уважаю его.
- Я очень благодарен Мартиньяну за привязанность его к Людвике, но, как ее опекун и зная ее очень хорошо, ручаюсь за себя и за нее, что не будем ни тайно ободрять Мартиньяна, ни допускать сближения его с нами без ведома родителей. Объясните ему это.
Пачосский вздохнул.
- Вы очень строги. Но я не могу возвратиться к бедняге с подобным решением, ибо это причинило бы ему новую болезнь. Я ему не скажу этого.
- В таком случае скажите, что нас не застали и не разойдетесь с истиной. Я здесь случайно и на короткое время, а Людвика осталась в деревне.
- В самом деле? - спросил педагог.
- Уверяю вас. Этим способом, любезнейший пан Пачосский, вы хоть и не удовлетворите его, то, по крайней мере, не подольете масла на огонь. Надо стараться выбить у него это из головы.
- Но кто же выбьет у него это из сердца! - воскликнул пан Пачосский, опустив голову. - Увы, нам с ним обоим не везет. Это все равно, что мне с моей "Владиславиадой". Столько лет добросовестного труда. Восемнадцать лет воспитывал я это детище моей души... и чего же дождался! Когда я был здесь прошлый раз, то после долгих переговоров Зельман сказал наконец: "Подождите, я дам рукопись прочесть пану Малиновскому, и, если она чего-нибудь стоит (так и выразился), тогда поговорим". Я оставил копию, и он дал мне формальную расписку. Теперь, по приезде, первый мой выход был к Зельману. Спрашиваю с беспокойством... и что же? Он мотает головой, и ни то, ни се. "Что ж сказал пан Малиновский?" - "Говорит, что так себе". Слышите ли, "Вадиславиада" так себе! А потом прибавил: "Знаете ли что, последнее слово, даю вам 200 злотых!" Если б я не поостерегся, мог бы убить его на месте, но Паллада удержала меня за руку. "Нет, - отвечал я, - только отдай мою рукопись!" Начали искать и где-то в углу, в пыли, нашли мою драгоценность, запачканную, изорванную, которую я и унес с собой.
Мечиславу хотелось смеяться, но, когда он взглянул на пана Пачосского, у которого слезы навернулись на глаза, он удержался.
- С чем же я возвращусь к несчастному юноше? - воскликнул педагог. - С опозоренной "Владиславиадой" и с разбитым сердцем!
- Скажите ему, что не застали нас, что мы в Ровине, где и пробудем с Людвикою до конца каникул.
- Бедный молодой человек! - сказал пан Пачосский. - Вот чем кончается его первая, чистая любовь! Как я ему объявлю об этом? Но что хуже всего, он снова готов послать меня после каникул... Таинственная, рискованная поездка, в доме столько шпионов! Сохрани Бог, узнает пани Бабинская, прогонит меня...
- Зачем же вы взялись за это? - спросил Мечислав.
- Но я люблю этого юношу! - воскликнул педагог. - Понимаете, я люблю его, а мы оба несчастны!
С трудом успокоив несчастного пана Пачосского, Мечислав, однако, не скоро от него отделался.
Но ему суждено было в тот день не знать покоя: вечером пришел к нему сосед Борух с веселой физиономией.
- Как поживаете, пан доктор?
Мечислав, который был ему должен, считал обязанностью принять его вежливо...
- Есть какое-нибудь дело? - спросил он.
- Сохрани Бог! Сохрани Бог! - отвечал купец. - Никакого дела, я пришел только поклониться, спросить о здоровье и узнать, не надобно ли чего?
- Очень благодарен. На этот раз ничего.
- Ну, что? - улыбаясь шепнул Борух. - Разве я дурно предсказывал? Его мосць уж там у графини, словно пан...
- Бога ради оставьте...
- Зачем вы делаете тайну из того, о чем воробьи щебечут на крышах. Люди, приехавшие с вами из Ровина, остановились здесь у моего шурина и говорят, что все считают вас там своим паном, что его мосць скажет, так тому и быть. Они иначе и не называют вас, как молодым паном. Поздравляю!
- Борух, будь добр, не говори об этом никому, это чистейшая клевета, гнусные сплетни! - сказал Мечислав. - Нет, не будет и не может быть ничего похожего.
- Ну, хорошо, пусть будет по вашему, - сказал, вздыхая Борух, - я и это понимаю. Пусть себе и ничего не будет. Но у меня есть маленькая просьба: там по дороге есть трактир; я набавлю двести злотых, устройте, чтоб он остался за мною.
Мечислав покраснел с досады и схватился за голову. Борух испугался, увидел, что поступил неловко, поклонился и вышел. Обстоятельство маловажное, но наводившее на размышления. Мечислав мог убедиться, что поведением своим пани Серафима обратила на себя всеобщее внимание и что, пренебрегая приличиями, она могла пострадать. Он почувствовал, что обязан был собственными силами остановить дальнейшее развитие неосновательных сплетен, которые могли повредить славе достойной, в высшей степени доброй и искренней женщины! Конечно, он не мог не возвратиться за Люсей, но решился по возвращении в город перестать мало-помалу бывать в доме пани Серафимы, а Люсе рассказать все, чтобы склонить последнюю к перемене образа жизни.
Так он промучился дня два. Каждое утро приходил к нему ровинский слуга, с улыбкою осведомлялся, не пора ли ехать и прибавлял потихоньку, что ясновельможная пани просила возвращаться поскорее.
Это сердило Мечислава, но он принужден был притворяться, что ничего не видел и не слышал.
На третий день ему пришло в голову, что, ускорив поездку, он избегнет встречи с Адольфиной. Когда слуга, по обычаю, пришел за приказаниями, Мечислав объявил ему нерешительно, что, может быть, им удастся выехать после полудня. Ему нужно было видеть кое-кого, достать пару книг, а потом он рассчитывал, что удастся как-нибудь разминуться в дороге с пани Буржимовою. Так было лучше всего, но сердце упрекало его, что он даже не хотел попрощаться. Он боролся с собой, но чувство долга одержало победу. Зачем мечтать о невозможном? Зачем упиваться краденым нектаром? В дорогу! В дорогу!
Так рассчитывал он, как говорит иноземная пословица, без хозяина. Едва он вышел из дому, как ему попалась навстречу горничная пани Буржимовой с записочкой, в которой его просили прийти немедленно.
У него сильнее забилось сердце, когда он вошел в гостиницу. Застал он, однако, одну председательшу. Адольфина, по словам последней, ушла с одной подругой к модистке - мадемуазель Флерон. Пани Буржимова приняла его с обычным радушием.
- Вы видите меня счастливой, - сказала она, - а так как вы друг нашего дома, то я и поделюсь с вами радостной вестью.
Она придвинулась с креслом и продолжала:
- Дорогой мой пан Мечислав, вы знаете моего мужа и привязанность его к дочери, а мою к ним обоим и не удивитесь, если скажу, что я давно уже не была так счастлива. Муж постоянно беспокоился о судьбе Адольфины, хотя девочка так еще молода, что могла бы подождать. Ему чрезвычайно хотелось выдать ее как можно скорее замуж за солидного человека, который был бы ей надежным покровителем. Вам, может быть, неизвестно, что за нее вот уже больше года сватается очень почтенный, богатый и образованный господин, хотя и не первой молодости, пан Жегота Драминский.
Мечислав побледнел, потом покраснел, чего, вероятно, не заметила панна Буржимова, ибо продолжала:
- Правда, Адольфина не влюблена в него, да этого трудно было бы и ожидать, но она уважает его. Три раза она отказывала ему неизвестно по какой причине. Упрямый Драминский, однако, не переставал бывать у нас и ухаживать за нею. И вот теперь на дороге она поручила мне написать отцу, что принимает предложение пана Драминского.
Мечислав провел по лбу, его бросало то в жар, то в холод, подступало к сердцу; он изменился в лице, но в этой пытке он улыбался.
- Я уж написала к мужу, - сказала председательша, - и немедленно принялась за приданое. С того дня, как вы уехали, я заметила, что она обдумывала и они шептались с Люсею. Мне кажется, что доброму сердцу и влиянию милой нашей Люси я обязана этой решимостью, которая делает нас счастливыми.
И председательша посмотрела в глаза Мечиславу. Он сидел неподвижно, не зная, как поздравлять, чтоб не обнаружить чувства. Бедняга глотал какие-то слова, которых не понимал ни он, ни председательша. Последняя, может быть, и заметила бы его смущение, если б не отворилась быстро дверь и не вошла Адольфина с подругой.
Вставая, Мечислав взглянул на Адольфину и нашел в ней страшную перемену, но не такую, какую производит обыкновенно счастье. Лицо было покрыто румянцем, глаза горели, но лихорадочным, болезненным огнем; она старалась казаться веселой... Улыбкой она приветствовала Мечислава.
- А, вы еще здесь, - воскликнула она. - А я думала, что вы уйдете от нас, скроетесь или поспешите в красивый Ровин. Неправда ли, что это прелестная деревня, и хозяйка ее очаровательна, и что там маленький рай на земле?
Мечислав не знал, что отвечать.
- К счастью, что мы поймали вас здесь и овладеваем вами на все время нашего пребывания, - продолжала девушка. - Подарите нам эти два дня. Кто знает, увидимся ли, а если и увидимся, то будем ли так веселы, как сегодня... Я очень весела.
И она начала смеяться резким принужденным смехом, и, усевшись против Мечислава, устремила на него глаза. Потом посмотрела на мачеху и угадала, что последняя уже все рассказала молодому человеку.
- Вы знаете, что мне делают приданое и что я выхожу замуж?
Мечислав начал поздравлять тихим голосом, но слова как-то не клеились. Адольфина посмотрела на него как бы с удивлением, и слезы навернулись у нее на глаза.
- Вы знаете пана Драминского? - спросила она.
- С самой лучшей стороны.
- Я также, я также, а иначе не пошла бы за него. Папа так хотел этого, мама уговаривала... Надо было решиться. Ничего нет грустнее положения старой девы... В голове роится Бог знает что... мечтается о каких-то идеалах...
Вдруг она умолкла и потом продолжала:
- Платье себе заказала я у госпожи Фрелон. Великолепное платье! Госпожа Фрелон! Какая прелестная фамилия. Когда вы уезжаете в Ровин?
- Хотел уехать сегодня, - отвечал Мечислав едва слышным голосом.
- О, нет, нет! Они там так счастливы, пускай подождут немного... Вы мне подарите эти последние два дня.
В это время приятельница, приехавшая с Адольфиной, подошла попрощаться и прервала разговор. Пани Буржимова вышла проводить ее. Мечислав остался наедине с девушкой.
Девушка быстро приблизилась к нему и взяла за руку с грустным выражением лица.
- Неправда ли, я хорошо делаю, что выхожу замуж? Ведь так или иначе счастья нет на свете. Живется как-то в мечтах, а они, как птички перед зимой, улетают перед старостью. Зачем мечтать! Успокоить отца, утешить мачеху, вот и все! Наконец как вы думаете? Говорите же!
Но Мечислав дрожал и не мог промолвить ни слова.
- Что с вами?
- Вы навеяли на меня грусть своими речами.
- А разве я неправду сказала? - воскликнула девушка, смотря на него. - От молодости не останется ни одного зеленого листика... мечтания разлетятся... пусто, холодно! Да, пан Мечислав, жизнь - это крестный путь на Голгофу.
- Разве же вам можно говорить это? Вы окружены любовью, избалованы судьбою, вы счастливы!
Адольфина начала смеяться, быстро ходя по комнате.
- Как вы забавны! Я счастлива? Я? Кто ж вам это сказал?
- Но вы заслуживаете счастья и будете счастливы.
- Очень мило, - улыбаясь, сказала Адольфина. - Где это вы вычитали?
Мечислав смешался.
- Вы готовы, пожалуй, рассердиться и отравить мне последние два дня. Но довольно! Будемте такими детьми, какими были, когда вы приезжали к нам из Бабина во время вакаций. Давайте играть в волан.
Мечислав с удивлением посмотрел на нее.
- Правда, - продолжала Адольфина, - это неожиданное счастье сделало меня смешной, но известно, что счастье кружит голову. Так вот и со мною... Сами вы сказали, что я должна, обязана быть счастлива, и вот я упилась этим счастьем.
Последние слова она проговорила, остановившись у окна, а в эту минуту вошла мачеха. Адольфина оборотилась к ней с веселым лицом и раскрасневшись.
- Что мы делаем сегодня, мама? - спросила она. - Пана Мечислава не отпустим ни на минуту: он с нами обедает, потом едет вместе в театр. Он обязан служить нам сегодня и завтра.
- Но ведь мы должны ездить по лавкам.
- А он разве не может ехать с нами? Ведь старый друг... Я выхожу замуж, следовательно, он должен мне помогать. Неправда ли, пан Мечислав?
Орденский принужденно улыбнулся.
- Як вашим услугам, - сказал он.
Так и сбылось, как сказала Адольфина, но только этот день, несмотря на видимую веселость, был страшной пыткой для Мечислава, до того странно обходилась с ним эта девушка. Как только уходила мачеха, Адольфина приближалась и нему с воспоминаниями молодости, скорее детства, над которыми смеялась, глотая слезы. Мечиславу необходима была вся сила воли, чтоб не дать сердцу, вскрикнуть от боли или вырваться признанию... Глаза, может быть, и изменяли ему, но уста оставались словно запечатаны.
Когда наконец возвратился он домой, изломанный этими несколькими часами пытки, то упал на кровать обессиленный, в изнеможении, полагая, что завтра не встанет. Невыразимая тоска сжимала ему сердце, грусть, отчаяние затемняли будущность... Ночь он провел в бреду.
Утром пришел ровинский слуга.
- Говорили мне, что пани председательша приехала делать приданое и что вас взяли в помощь. Конечно, вы сегодня не поедете? - спросил он.
- Не знаю, меня действительно просили остаться, - сказал Орденский, - но, если будет хоть малейшая возможность, мы выедем немедленно.
- Как прикажете: ясновельможная пани велела исполнять ваши приказания.
Слуга поклонился и вышел. Мечислав едва встал с постели. Жизнь была ему не слишком дорога, и хоть он чувствовал в себе зародыш болезни, однако не заботился о лечении: ему было важно, чтоб можно выйти и еще раз увидеть ее. Не привыкший к крепким напиткам, Мечислав зашел в лавку, взял у Боруха бутылку рому, налил стакан пополам с водой и, несмотря на отвращение, выпил. На минуту это его поддержало, он почувствовал себя сильнее, оделся и вышел.
Должно быть, однако, лицо его изменилось, потому что пани Буржимова, увидя его еще на пороге, воскликнула:
- Вы нездоровы! Вы страшно выглядите. Садитесь. Что с вами?
- Ничего, так... немного нездоровится, - отвечал Мечислав. Заслышав его голос, Адольфина выбежала, взглянула и испугалась.
- Вы нездоровы?
- Ничего так... пройдет. Не надо обращать на это внимания, - сказал Мечислав с улыбкой, - я пришел служить вам.
Молча начала девушка присматриваться к нему. Может быть, сердце и отгадало нечто. Хотелось ей приписать болезнь эту чувству, но воспоминание о пани Серафиме, убеждение Люси в любви брата к вдове прогнали эту мысль. Адольфина села возле него.
- Знаете ли, - сказала она тихо, - что сегодня мой последний день, а вы мне испортите его своим нездоровьем. Как можно хворать... без моего позволения.
Мечислав повернулся к ней.
- Я сделал все, что только было можно для того, чтоб явиться к вам на службу здоровым. Я почувствовал себя нехорошо и вылечился ромом, которого никогда не пью, и это так помогло, что, уверяю вас, я теперь здоров совершенно.
- Ром! Но ведь вы могли убить себя.
- О, нет, нет! Ведь все же я доктор, хоть и не законченный. Об этом и говорить нечего, и поедем, куда следует.
Адольфина пожала плечами.
- Не поедем никуда, - сказала она, - пусть купцы сами делают, что хотят. Мы проведем день, как в деревне, по-прежнему - ведь это последний.
Пани Буржимова, которая начала замечать во всем поведении падчерицы какую-то странную горячность, услышала эти слова.
- Почему же последний? - спросила она. Девушка оборотилась к ней.
- Разве же не последний? Уж, конечно, пан Мечислав не увидит меня свободной, резвой, шаловливой, какой привык видеть. Чепец изменяет не только физиономию лица, но и духа. Теперь уже при встрече мы будем иными, как бы посторонними...
- Но всегда старинными, добрыми друзьями, - прервал Мечислав. - В этих пророчествах я не допускаю, чтобы могла измениться дорогая для меня ваша приязнь.
- Вы говорите по-книжному, - сказала, смеясь, Адольфина. - Сегодня я уже вас не узнаю. Медицина испортила ваш слог, вы говорите словно с больными.
Бедный Орденский не знал уже, что и делать.
- Я потому говорила, что это последний день, - воскликнула с неестественной живостью Адольфина, - что почем знать, и я могу найти вас впоследствии совершенно изменившимся... Вы также можете найти меня смешной, гадкой... А сегодня мы еще по-старому.
Мачеха пожала плечами.
- Милая Адольфина, ты городишь вздор.
- Эмансипируюсь... - отвечала девушка, целуя руку мачехи. - Сама знаю, что говорю вздор. Прошу мне все извинить, я выхожу замуж, и за это я чего-нибудь да стою.
Почти целый день прошел в подобных разговорах. Мечислав хотел удалиться хоть на время, чувствуя нездоровье, но его не пустили. Обедали в гостинице, но Орденский не ел почти ничего, только пил. Так сидели они до вечера, но присутствие мачехи, приходившие и уходившие купцы с товарами мешали Адольфине предаваться еще большим странностям. Уже в сумерки пани Буржимову вызвали по какому-то делу. Мечислав сидел у окна. Адольфина ходила по комнате. Но вот она подошла к нему и сказала тихо, подавая руку:
- Не считайте меня безумной, дорогой пан Мечислав... Это ужасный для меня день: в голове кружится, сердце разрывается на части... Я несчастна, я очень несчастна. Вы пьете вино, а я свое горе, и упилась им совершенно. Я заслуживаю вашего сострадания.
- О, - воскликнул Мечислав, схватив руку девушки, - хоть я и не имею права спрашивать, что творится в вашем сердце, однако понял его!
- Не совсем, - отвечала Адольфина, - а вполне никогда не поймете.
Молодой человек молчал.
- Послушайте, - продолжала она, опираясь на окно и наклонив голову к юноше, - послушайте. Я... я люблю другого, а иду, должна идти за того... к кому более чем равнодушна... Пожалейте меня.
- Но зачем же так внезапно вы поспешили со своим решением?
- Было много причин. Не хочу дальше жить несбыточными надеждами. Надо пробудиться от сна, необходимо жить или умереть. О, вы никогда не поймете меня, и это тяжело для меня. Сегодня наш день, о, извините, мой только день. Дайте мне руку и дайте мне слово, что, как бы там с нами ни было, вы сохраните нашу добрую, искреннюю, детскую дружбу. Со своей стороны, клянусь исполнить это до гроба! Ведь двум чистым душам достаточно подобной связи для счастья... Ведь это счастье иметь друга, которому веришь, иметь преданную сестру... Не правда ли?
Мечислав склонил голову на протянутую руку, горячо поцеловал ее, и Адольфина почувствовала на пальцах две слезы. Мечислав быстро встал и сказал с волнением:
- Верьте мне... эта минута никогда в жизни не изгладится из моей памяти... Позвольте теперь удалиться, убежать... Пусть она будет последней...
И он зашатался, а вошедшая пани Буржимова увидела, как он оперся о стену. У Мечислава закружилась голова, он чувствовал слабость.
Адольфина бросилась за водой. Поднялась тревога, но Мечислав уже пришел в себя.
- Минутку отдохну, - сказал он спокойно, - а потом уйду... Мне надо ехать. Мне кажется, я сделаю лучше всего, если сегодня выеду... Дорога, свежий воздух, движение помогут мне. Со мною уже бывала подобная слабость.
Пани Буржимова не соглашалась. Адольфина молча смотрела на него, видя на его лице выражение, которое казалось ей странным. Наконец невозможно было более удерживать его. Попрощавшись с председательшей, он подошел к Адольфине... Они посмотрели друг дугу в глаза и не промолвили ни слова. Девушка подала ему руку. Мечислав поцеловал ее... Дрогнула рука и затрепетали уста... Орденский вышел.
На улице с ним снова сделалось дурно. Голова у него горела, сердце сильно билось, в глазах кружилось. Он не мог идти и нанял извозчика. В кухне дожидался его ровинский слуга. Он немедленно явился к Мечиславу
- Я немного нездоров, - сказал Орденский, - но кажется, что в мягком экипаже и на свежем воздухе мне будет легче. Будем ехать всю ночь.
Слуга побежал немедленно, и через час, несмотря на лихорадочное состояние, Орденский выехал. Ему не стали противоречить как доктору, полагая, что, действительно, свежий воздух и движение помогут ему и что в этом случае он был наилучшим судьей.
В Ровине ожидали возвращения Мечислава каждый день, каждый час. Раза два вечером все выходили ему навстречу, поджидали с ужином. При каждом стуке колес пани Серафима вскакивала и краснела. Наконец однажды утром, одеваясь, Люся заметила экипаж, узнала и выбежала на мост, чтоб первой поздороваться с братом.
Кучер остановился. Девушка подошла и остановилась в испуге. Мечислав лежал на подушках без чувств, как бы в горячке, с неподвижными глазами.
- Что случилось? - воскликнула Люся, ломая руки.
- Пан выехал больной из города, но непременно хотел поспешить, и мы ехали всю ночь. Он постоянно уверял, что ему будет лучше, но было хуже и хуже, и вот, как видите.
Испуганная Люся вскочила в коляску. Мечислав узнал ее, улыбнулся, подал руку и отозвался слабым голосом:
- Пожалуйста... Прикажите положить меня где-нибудь... это пройдет, это ничего.
Пани Серафима также увидела и узнала экипаж, хотела выйти, но удержалась; когда же заметила, что Мечислава выносили на руках слуги, а Люся бежала заплаканная, она тоже бросилась навстречу.
В нескольких словах ей рассказали о болезни, и она немного успокоилась, потому что боялась какого-нибудь увечья или того хуже. В ту же минуту она послала за доктором, и Мечислава отнесли не в башню, а в комнату его сестры.
Пани Серафима подошла к больному, который ей улыбался. У него еще доставало силы и сознания проговорить хоть слабым голосом:
- О, извините мое легкомыслие! Я должен бы остаться в городе. Теперь я наделал столько беспокойства.
Пани Серафима дрожала и обнимала плачущую Люсю; она едва не лишилась чувств. Больного уложили в постель и приказали соблюдать тишину в ожидании доктора. Мечислав уснул.
Именно в эту минуту, более чем когда-нибудь, пани Серафима могла обнаружить свое чувство к Мечиславу, да она и не заботилась скрывать этого. Ее слезы, беспокойство, постоянное присутствие у кровати больного вместе с сестрой навели на эту мысль даже дядю. Последний шепнул ей, чтоб она старалась как-нибудь сдержаться.
- О Боже мой, - отвечала она, - не могу! Для этого нужен рассудок, а я свой потеряла. Но если он умрет, я не переживу его, - прибавила она тише.
Наконец к полудню прибыл доктор, старый и очень боязливый господин. Осмотрев наскоро больного, он решил, что у него тифозная горячка самого опасного свойства, заразительная, и советовал хозяйке, Люсе и всем домашним соблюдать величайшую осторожность. Он прямо заявил, что состояние больного опасно и что он не может поручиться.
Пораженная подобным приговором, Люся бросилась к пани Серафиме.
- Драгоценная моя! - воскликнула она. - Ради Бога пошлите за Вариусом! Я напишу, он должен приехать. Велите выставить лошадей... Один Вариус только может спасти его.
И Люся написала профессору несколько слов, умоляя поспешить с приездом. И лошади, и слуга были в готовности. Граф непременно хотел удалить пани Серафиму из комнаты больного; но она, не отвечая ни слова, вошла и села у кровати. Упрашивала ее и Люся.
- Не могу, - отвечала вдова, - не отступлю ни на шаг.
Слова эти были произнесены так решительно, что им никто не мог противоречить, каждый чувствовал, что это было бы напрасно. Старый доктор, держа в руках платок, намоченный уксусом, давал советы из другой комнаты. Но делать было тут нечего, природа сама должна была вылечить или убить.
Несмотря на горячку, у Мечислава появлялось иногда сознание, и каждый раз, открывая глаза, он видел перед собою Люсю и пани Серафиму. Последняя опережала сестру в услугах больному, слезы текли у нее по лицу, руки дрожали... Молча сидела она в кресле, смотрела на больного и с тревогой следила за каждым его движением.
Так прошел день, миновала ночь, а Вариуса не было. Рассчитывали по часам и ожидали его утром, если б, как ручалась Люся, он не отказался приехать. Он был один из тех, которым подобные поездки не раз оплачивались тысячами.
Но захочет ли он побеспокоиться для бедного студента? На той же самой записке, на которой Люся написала несколько слов, пани Серафима без ее ведома прибавила, что охотно предлагает профессору самому оценить свою поездку. Она знала, что он не был равнодушен к подобного рода предложениям и не раз даже ловко умел торговаться, когда сознавал, что в нем сильно нуждались.
Около десяти часов почтовый колокольчик известил о приезде этого избавителя. Дамы выбежали к нему навстречу. Позабыв свое отвращение, Люся пожала ему сухую, холодную руку. Он поздоровался с нею с таким увлечением, что почти забыл о хозяйке и шел уже к больному, когда на пороге подхватил его товарищ с платком, намоченным в уксусе и начал ему по-латыни сообщать, что знал о болезни. Профессор рассеянно выслушал это сообщение, потому что постоянно смотрел на Люсю, и вошел к больному. За ним последовали дамы.
Не было диагноста лучше профессора Вариуса. Огромная долголетняя практика, быстрый ум, наконец, удивительная интуиция давали ему в этом отношении преимущество перед знаменитейшими современными докторами. Не раз, поспорив со всеми, он унижал их потом, когда больной умирал, а он, анатомируя его, с невозмутимым хладнокровием указывал им зародыш болезни там, где объявлял его на консилиуме. Остановясь у постели Мечислава, он смотрел на него долго, взял за руку, прислушался к дыханию, ощупал голову, наконец, уселся возле него и весь превратился в слух и зрение. Дамы следили за малейшим его движением, стараясь прочесть на лице его приговор. Через полчаса доктор встал, предписал полнейшую тишину и спокойствие и вышел задумчиво, уводя с собою пани Серафиму и Люсю. Она даже не смела спросить его. Профессор взглянул на заплаканную девушку.
- Успокойтесь, - сказал он ей, - у него горячка, но не такого опасного свойства, как объявил мой товарищ. За жизнь ручаюсь, необходимы только спокойствие и уход. Опасности нет никакой, а что нужно, я пропишу. Я остаюсь до вечера и уверяю, что пан Мечислав будет после каникул ходить на лекции.
Люся не знала, как благодарить его. Профессор Вариус улыбался от удовольствия.
- Я очень счастлив, - сказал он, - что могу вас успокоить и рассеять напрасные страхи.
И нежный взгляд его смутил немного Люсю. Пани Серафима благодарила его горячо, искренно. Он взглянул на нее, по-видимому, всматриваясь в выражение лица, поклонился, не сказал ничего, но слегка нахмурился.
За день не произошло никакой перемены, а к вечеру не сделалось хуже, что уже было хорошим признаком. Вариус положительно ободрил всех. Другой доктор с платком, намоченным в уксусе, тоже успокоился и доказывал, что сразу не был убежден в тифозной горячке. При знаменитом профессоре он, улыбаясь с покорностью, почти играл роль цирюльника.
Вариус в свою очередь обращался с ним, словно с фельдшером.
Уверив Люсю, что опасность миновала, но что выздоровление будет медленным, написав подробные наставления, что и в каком случае делать, Вариус начал собираться в путь. Он улучил минуту шепнуть Люсе несколько нежных слов, напоминая обещание, на исполнение которого рассчитывал.
- Я слову своему не изменю, - отвечала она, - а теперь вы приобрели право на мою признательность.
Попрощавшись со всеми, профессор собирался уже садиться в экипаж, как заметил, что пани Серафима положила ему в шляпу толстую пачку ассигнаций.
- Вельможная пани, - сказал он, возвращая довольно значительную сумму за визит, - я этого не могу принять. Пан Орденский мой любимый ученик, я его друг, и даю вам слово, что не только не возьму ни гроша, но и не приму ничего на путевые расходы.
Слова эти он проговорил так, что Люся могла услышать, и слегка поклонился.
- Прошу только тщательно соблюдать мои предписания, потому что от этого зависит скорейшее выздоровление.
И он поспешно вышел, сел в экипаж и уехал.
Не столько предписания Вариуса, сколько заботливый уход сестры и хозяйки дома довольно скоро привели к видимому улучшению. Однако Мечислав сильно ослабел после ужасной горячки. В первые дни он был в беспамятстве, а когда первый раз открыл глаза, увидел пани Серафиму с грустью и тревогою на лице... С возвращением памяти припомнились ему события последних дней... Как в тумане представлялись ему и образ Адольфины, и пережитые страдания... Теперь ему было хорошо, спокойнее, лучше, а улыбку пани Серафимы он приветствовал, как зарю новой жизни. После бури, которую произвела в груди его первая, глаза Серафимы блестели успокоительно. Видя ее постоянно возле себя, он почувствовал невыразимую признательность к ней и приязнь. Кроткий взор ее был такой нежный, примиряющий... словно пророчил лучшую будущность. Она почти ни на минуту не отходила от него, хотя и могла положиться на не менее заботливую Люсю и хотя граф постоянно давал ей замечать, что она компрометировала себя.
Но ни одна сестра милосердия, сидя при больном, не компрометирует себя.
Мечислав привык видеть ее возле себя. Просыпаясь, он искал ее глазами, улыбался... В сердце его зародилось какое-то странное к ней чувство, которого он сам не понимал... Любил он ее как сестру, скучал по ней: ему сделались необходимы и это задумчивое лицо, и этот тихий голос. Начав поправляться, он благодарил ее и просил не утомляться так для него, но напрасно. Пани Серафима отвечала, что забота эта доставляет ей удовольствие и что он не захочет лишить ее радости видеть его выздоровление.
- Не прогоняйте меня, - сказала она, - я не буду вам надоедать, а потом... по выздоровлении, вы снова уйдете от меня.
- О, нет, - отвечал слабым голосом Мечислав, - никогда я не уйду от той, которой столько обязан, вы имеете право на вечную мою благодарность. Вы спасли мне жизнь, и признательность моя принадлежит вам до могилы... Вы с Люсей не дали мне умереть.
Пани Серафима посмотрела ему в глаза, словно желала прочесть в глубине души. Мечислав смутился и замолчал. Каждый раз, когда он встречал ее взгляд, по какой-то странной ассоциации просыпалась в нем память об Адольфине, но воспоминание это рождало в душе бурю и тревогу, в то время когда голос и глаза вдовы действовали на него успокоительно. Эти ежедневные неусыпные заботы, эта предупредительность сблизили их, и Мечислав, поправлявшийся с каждым часом, чувствовал к ней самую нежную привязанность. Люся смотрела на это со слезами, какая-то тревожная, молчаливая, почти с завистью. Вдова пренебрегала общественным мнением, проявляла такую близость к Мечиславу и Люсе, что все они как бы составляли одно семейство. Это совершилось незаметно, постепенно, но каждый чувствовал, что расстаться было бы для них тяжело... что они связаны навсегда.
Может быть, пани Серафима, надеялась, что Мечислав еще более ободрится, что чувство, которое он, очевидно, питал к ней, вырвется из его уст... но и само молчание имело для нее значение, и она нисколько не огорчалась им. Она видела, что внушила привязанность, а не страсть; это ее успокоило, и она надеялась, что остатки этого льда растают со временем от одного слова.
В душе Мечислава, пробуждавшейся после горячки к новой жизни, было не так спокойно. Как ни думал он, а не мог понять себя. Сердце его словно разорвалось на двое...
Воспоминание об Адольфине стояло рядом с образом женщины, в которой он чувствовал любовь спокойную, благотворную, за что и платил искренней привязанностью. Он прилагал все усилия, чтоб позабыть одну, а к другой не мог быть равнодушным.
Люся тоже постоянно говорила ему о вдове (когда ее не было) и относилась к ней не то что с признательностью, но с обожанием...
Когда Мечислав начал вставать и прохаживаться сперва по комнате, потом по балкону и, наконец, по саду, заботливость хозяйке удвоилась. Почти забытый дядя смотрел на это со смирением и какою-то грустью, но уже не говорил ничего. Ему казалось каждую минуту, что все это должно окончиться решительным объяснением. Пани Серафима, однако, не могла вымолвить этого слова, а Мечислав не смел и даже не допускал, чтобы мог когда-либо его выговорить... хоть и знал, что за это не был бы наказан. Впрочем, несмотря на все доказательства дружбы, он дальше этого не стремился, и каждый раз, когда ему грезилось нечто больше или сестра намекала ему как-нибудь двусмысленно о будущем, он молчал, словно в испуге. Отношения их были нежнее, чем перед болезнью, но нимало не изменились... Всем им было хорошо в этом положении... все боялись перемены.
Только Мечислав с возвратом сил чаще начал поговаривать о поездке в город. Пани Серафима противилась.
- Вы не можете еще ехать, повремените.
Люся, беспокоясь о брате, не настаивала, а время летело немилосердно быстро.
Граф к осени начал собираться за границу. Пани Серафиме и его хотелось бы удержать, но старик принадлежал к числу тех людей, которые не изменяют своих намерений.
- Милая моя, - сказал он ей как-то перед отъездом, - я должен тебя предостеречь по-родственному, что ты находишься в фальшивом и двусмысленном положении. Выйти замуж за честного и отличного человека, как пан Мечислав, ты имеешь полное право, но оставаться долее при этой дружбе, которую люди Бог знает как могут перетолковать, невозможно. Необходимо это окончить решительно раз и навсегда.
- Конечно, - отвечала вдова, - я вполне разделяю это мнение, но не в моей власти ускорить или самой навязываться!
- Уладить это должна сестра, - возразил граф, - можешь дать ей понять, о чем, впрочем, все знают и что должно быть давно ей известно. В их положении трудно сделать первый шаг, необходимо им облегчить его.
- Согласна, - отвечала пани Серафима, - но, признаюсь вам, что если б я даже рисковала возбудить осуждение толпы, на которое мало обращаю внимания, мне не хотелось бы ни настаивать, ни ускорять... Нам хорошо как есть, я почти счастлива... Для меня в них какое-то обаяние, происходящее, может быть, от неуверенности в будущем, от боязни утраты, и я как-то странно боюсь решительной минуты. Пусть же все это идет себе до того момента, когда невольно вырвется слово