о и красивого в ней ничего нет, - прервала жена, - такая же кислая, как и братец. Посмотришь, когда вырастет, то подурнеет, потому что все-таки в ее жилах течет холопская кровь.
- Говорили, однако ж, что мать ее прельстила вашего брата красотой, - заметил Бабинский.
- Какая там была красота! - воскликнула с живостью пани. - Обыкновенная, мужицкая, никакого выражения, только и всего, что была молода, свежа и здорова... Потом, как говорили мне, так подурнела, что страшно было взглянуть на нее.
Муж не ответил, ибо не имел привычки спорить, но припомнил, что видел бедную женщину за несколько недель до смерти исхудалую, больную, но все еще необыкновенной красоты. Люся походила на нее, но в девочке тип стал еще краше, словно на ее личике отразилась материнская грусть, грусть, создающая ангелов и озаряющая лучами идеалы. Бабинский даже не смел признаться, что ребенок ему очень нравился.
Через несколько месяцев по прибытии сирот в Бабин, в доме начали уже громко поговаривать, что Мечислав поедет в Люблин, в гимназию. Весть эта сперва заставила мальчика призадуматься; он начал рассчитывать, что из этого могло выйти, поговорил с Орховскою и утешился. Ему только было грустно расстаться с сестрой, которую любил чрезмерно, но старушка успокоила его замечанием, что ведь он будет приезжать на каникулы и праздники, как уже обещано, а она сама останется при Люсе, чтоб той не было скучно.
- Таким образом, - шепнула Орховская, - ты в гимназии скорее научишься чему нужно и сможешь иметь свой кусок хлеба; тогда и Люсе будет лучше.
Мысль эта льстила пылкому воображению Мечислава, потому что он давно уже замыслил учиться прилежно, добиться независимости, перестать пользоваться благодеянием и как можно скорее высвободить сестру из-под родственной опеки. Им не было там плохо, может быть даже лучше, нежели, в убогом отцовском доме, но тем не менее часто чужой приют давал себя чувствовать.
Бабинская непомерно ворчала на Люсю под предлогом воспитания и приготовления к жизни. Насколько она была снисходительна к сыну, настолько сурова к сиротке. По ее теории следовало женщин воспитывать строже и заранее приучить к тому, что их неизбежно ожидало. Хотя она и не могла жаловаться на собственную судьбу, но не упускала случая жаловаться на подчиненность женщин, на деспотизм мужчин, на унижение слабейшей половины рода человеческого. Отличным поводом к необыкновенно суровому обращению с Люсей служило ей то, что девочка заранее усвоила робкий, молчаливый характер, почти скрытный, к чему имела наклонность от природы. Если она и жаловалась потихоньку и плакала, то разве на руках у старухи Орховской, которая ежедневно утром и вечером пробиралась к ее двери для того, чтоб обнять свою паненку.
Эта любовь старой домоправительницы и самопожертвование ее для детей сперва казались Бабинской временными; она предсказывала, что это продлится недолго... Но когда потом Орховская и год и другой не переставала приносить свою бедную и тихую жертву, пани Бабинская с некоторой досадой начала объяснять это иначе.
- Старуха непременно хочет казаться героиней, - говорила она, - для того, чтобы люди говорили о ней, как дескать она жертвует собою для детей. Может быть, она думает этим способом получить у меня место и втереться в дом. Но ведь я не люблю этих комедий. Она полагает, что я не знаю и не вижу ничего, и если думает, что растрогает меня, то сильно ошибается.
В сущности же, доброй Орховской и в голову не приходило ничего подобного, она слушалась только сердца, привязалась к детям... Родных у нее не было, и она пошла за ними. И жила себе мирно старушка, а кротостью, трудолюбием, домовитостью так умела задобрить своих хозяев, что они, привыкнув к ней за два года, считали ее своей родственницей и ни за что не отпустили бы ее.
Когда Мечиславу пришлось первый раз выезжать в гимназию и расставаться с сестрой, детей почти невозможно было оторвать друг от друга. Люся плакала, уцепившись за шею брата, у мальчика слезы навернулись на глазах, Бабинская говорила нетерпеливо:
- Довольно уж этих излишних нежностей.
Мартиньян тоже очень жалел товарища игр и прогулок, подарил ему все, что только имел возможность, провожал его верхом и захотел сам ехать с ним в гимназию - так ему грустно было расстаться с двоюродным братом. Мальчик, впервые предоставленный самому себе, молился и давал себе слово не допустить никому опередить его в учении, чтобы как можно скорее стать на ноги в жизни.
Быстро прошли эти годы ученья... Мечислав блистательно окончил гимназию, вырос, созрел, возмужал. В последние два года он мог уже содержать себя уроками без посторонней помощи, что и сделал, поблагодарив Бабинских за их благодеяния, и хотя учителя советовали ему остаться при гимназии, так как у него было много уроков, однако он уехал в университет. Два года уже он учился медицине, а через три надеялся заработать кусок хлеба себе и сестре. Он усердно трудился и так как при этом имел хорошие способности, то считался одним из наиболее перспективных студентов, так что профессора смотрели на него как на будущего товарища. Ему пророчили место адъюнкта, а впоследствии и кафедру по его специальности. Практика и подобное место сразу сулили до-; вольство. По-видимому, блистательная будущность развертывалась перед Мечиславом, который горячо добивался этого не столько, может быть, для себя, сколько для сестры.
В сущности, положение Люси в доме тетки было намного тяжелее, нежели положение свободного уже Мечислава. По мере того как девочка развивалась, росла, хорошела и обращала на себя взоры всех, тетка постепенно становилась с нею все суровее. Какое-то необъяснимое чувство зависти закрадывалось в сердце последней. Чужое дитя в ее собственном доме похищало привязанность всех и каждого, даже старика Бабинского. У Люси не было врага, не было даже равнодушных к ней - все любили сиротку. Бабинская не могла переносить ее присутствия. И не только хорошеньким личиком и грациозной красотой приобрела себе друзей и поклонников; но сердца всех влекли к ней скромность, кротость, терпеливость, ум и такт не по летам. В особенности умела она выносить беспрерывные нападения, ворчание и часто несправедливые упреки тетки, которой каждое малейшее обстоятельство служило поводом бранить несчастную Люсю. Пани Бабинская видела в ней упорство - источник всего зла, и каждое действие, каждое слово ее объясняла в дурную сторону. Люся сносила все это кротко, без жалобы, без ответа, выслушивая и даже извлекая пользу из этого немилосердного обращения тетки.
Сперва, как мы уже сказали, пани Бабинская имела твердое намерение воспитать ее самым скромным образом, по ее словам, на должность ключницы.
- У нее не будет ни гроша за душою, - говорила она, - зачем же давать ей блестящее образование, чтоб у нее голова закружилась, чтоб девчонка испортилась? Я не хочу иметь этого на совести. Пусть научится читать, писать, считать, шить и хозяйничать и с нее довольно. Если выйдет за порядочного эконома, то и слава Богу, ибо кто же захочет взять ее с этим как будто недурным личиком, но без гроша.
Но пани Бабинская стреляла, а господь Бог пули направлял. У Мартиньяна был музыкальный учитель - мальчик имел значительный талант - и этот учитель вызвался учить Люсю безвозмездно. Но тетка не согласилась, и учение шло тайком, пока не настроили Мартиньяна упросить мать. Последняя, ни в чем не отказывавшая сыну, пожала плечами и согласилась. Люся ревностно занималась музыкой и к удивлению вскоре оказалось, что она обещала превзойти кузена. При этом снова велено было прекратить уроки, но Люсю любили и она начала учиться тайком по-прежнему. По соседству с Бабинскими межа с межою жил землевладелец Буржим. Это был человек весьма уважаемый соседями, немолодой вдовец, имевший одну дочь и женившийся на ее гувернантке-француженке. Он часто бывал с женой и дочерью Адольфиной в Бабине. Бывшую гувернантку, а теперь пани Буржимову пани Бабинская высоко ценила, потому что француженка происходила из дворянского рода и называлась баронессою Де-ла-Тур. Сам Бабинский целовал Буржима в плечо, а украдкой даже рассказывали, что отец Бабинского в молодости служил в доме у родителей Буржима.
Буржимы были люди богатые, со связями, и так как жили на широкую ногу, то пани Бабинская очень привечала их. Пани Бур-жимова увидела Люсю, полюбила ее и даже вздохнула от зависти, что такая девочка досталась Бабинским, когда была бы такой приятной подругой для ее падчерицы. Сделана была даже попытка - не уступит ли тетка племянницу на воспитание, но пани Бабинская отказалась решительно, заявив, что не может сделать этого. С большим трудом смогла только пани Буржимова, которая умела обращаться с соседкой, уговорить последнюю, чтоб Люсе позволяли хоть по несколько дней гостить у Буржимов. Отказать было трудно. Условившись, чтоб девочку не баловали, Бабинская посылала иногда Люсю на неделю к Адольфине, с которой сиротка очень скоро подружилась. Иной раз недели затягивались на целые месяцы. Пани Буржимова учила падчерицу сама и с одинаковым же усердием занималась и воспитанием Люси. Таким образом, сиротка начала говорить по-французски и приобрела начала других познаний. Ей давали книги, помогали, но все это должно было происходить в глубочайшей тайне от пани Бабинской, которая запретила Люсе заниматься "французчиною" и корпеть над книгами. Но девочка была тут не виновата, потому что ее учило уже само сообщество Адольфины и ее мачехи.
Не без причины иногда в досаде пани Бабинская говаривала, что Бог наказал ее за доброе дело этой несчастной Людвикой, ибо всегда как-то все складывалось против ее воли и намерений. В особенности ее сердило то, что все любили девочку, защищали, прикрывали ее, начиная с собственного мужа и родного сына.
Мартиньян тоже года полтора как был чрезвычайно нежен и внимателен с кузиной. Он остерегался выказывать это при матери, но сердце ее угадывало то, чего она не могла видеть. Поэтому в последнее время она менее противилась продолжительному пребыванию Люси у Буржимов, и Люся деятельно употребляла это в свою пользу. Там она могла вместе с Адольфиной играть, рисовать, читать свободно и прилежно учиться. Пани Буржимова полюбила ее как родную дочь, а старик Буржим делил почти поровну свою любовь между Адольфиной и ее подругой.
Пани Бабинская не могла не видеть и не догадываться, что племянница ее знала больше, чем ей полагалось знать, что значительно похорошела и выросла, и ее это страшно досадовало. Но более всего возбуждало в ней гнев одно только предположение, что сыну ее могла вскружить голову красота этой девушки. Бесспорно, Люся была красивее всех девушек по соседству. Бабинская не хотела признать этого, но будучи не в состоянии противоречить очевидности, отговаривалась тем, что это был род красоты, которой она терпеть не могла.
Тщательно, заботливо следя, за каждым словом, за каждым движением девушки, она ни в чем не могла упрекнуть Люсю относительно обхождения последней с кузеном. Словно предчувствуя опасность, Людвика, казалось, не видела, не знала, не замечала кузена. На вопросы его она отвечала коротко, не смотрела на него, явно его избегала. Но вследствие этого Мартиньян еще более старался ухаживать за нею, несмотря на то что мать, потворствовавшая ему во всем, не прощала ни более дружественного слова, ни малейшей услужливости кузине. Когда случайно молодые люди бывали вместе, тревожный взор Бабинской перелетал от Людвики к Мартиньяну, схватывая даже незаметные оттенки более нежного тона голоса и взгляда. Беспокойство это возрастало с каждым днем Бабинский не разделял его положительно и очень любил Люсю, хотя и старался не показывать этого.
А между тем девочка росла среди этих неприятностей и борьбы, которые вводили ее в жизнь, и росла задумчивая, серьезная, молчаливая. Ее девическая, почти детская красота приобретала от этого грустного, задумчивого выражения дивную, необычайную прелесть, которая редко кому дается в расцвете. В ней было что-то внушающее уважение, какая-то симпатия, привлекающая к этому идеалу сироты.
Бабинская, которая привыкла ворчать на нее с самого начала, диктовать ей и всегда обращаться как с ребенком, не догадывалась даже, что Люся из ребенка превратилась в рано созревшее существо. Людвика говорила мало, коротко, а мыслей своих не привыкла высказывать тетке.
Она достигала пятнадцатилетнего возраста, и красота ее была в полном блеске, а Мартиньян, домашнее воспитание которого окончилось, пожирал ее глазами. Бабинская начала сильно бояться опасности, о которой догадывалась. Однажды вечером последняя и трудом могла удалить сына от пялец сиротки, к которым он подходил словно невольно. На другой же день, утром, она позвала мужа в сад. Добряк покорно поспешил за нею, как и всегда стараясь быть к услугам своей "милочки".
Когда они порядочно отошли от крыльца, на котором осталась одна Люси, пани Бабинская схватила мужа за руки и, обернувшись к нему, сказала:
- Скажи мне, пожалуйста, что мне делать с этой девочкой?
- С какой девочкой? - спросил наивно муж. - Что такое?
- С вашей любезной Людвикой - этой иезуиткой, лицемеркой, - сказала Бабинская, - потому что это на вид тихое, покорное, доброе, послушное создание, в сущности, опаснейшее существо в мире. Что же мне с нею делать? Как будто я взяла ее для того, чтоб не иметь в доме ни минуты спокойствия. Отдать? Но кому, куда? Кто возьмет ее? А выгнать невозможно.
- Что ж она сделала? - спросил муж спокойно.
- Ничего, и что же бы она сделала? Я была бы несчастна, если б она что-нибудь вздумала. Но и ухитрись же поймать ее на чем-нибудь! Удивительно тонкая штучка. Ты ничего не знаешь, не видишь, - ты слеп.
- Слеп, милочка, известно плохо вижу, - отвечал Бабинский, кашляя и сплевывая.
- Она рассчитывает на Мартиньяна. Этот глупый мальчик...
- А разве он глуп? - прервал Бабинский. - Одумайся, милочка, разве Мартиньян глуп!
- В этом случае глуп и глуп, потому что влюблен в нее... Я это вижу - девчонка ловко сводит его с ума, и знаешь каким образом? Она словно отталкивает его, не посмотрит, не заговорит по-людски с ним, играет комедию, представляет из себя богиню, героиню, становится таинственной, загадочной, а у мальчика кружится голова.
Бабинский пожал плечами.
- Позволь же и мне сказать слово, милочка, - отозвался он, обдумывая ответ. - А что же ей, милочка, делать? Если б она смотрела на него, разговаривала с ним, улыбалась ему, то я, глупец, обвинил бы ее, что она сводит его с ума, а теперь, милочка, ты сердишься на нее. Что же ей делать?
Бабинская, которой муж в течение двадцати лет ни в чем не смел противоречить, почти остолбенела, услышав его ответ. Она остановилась, устремила на него взор, замолчав, как бы пораженная этой дерзостью. Бедняга понял, что провинился, что оскорбил своей глупостью существо, во сто раз высшее, и с мольбой протянул к ней руку. Но Бабинская отступила.
- И ты еще будешь защищать ее! Ты, ты смеешь говорить мне такие вещи!
- Но позволь же, милочка, ангел мой, - сказал муж, - ты не понимаешь меня.
- Я не понимаю тебя! Знаешь ли, что это превосходно! - воскликнула Бабинская насмешливо. - Я тебя не понимаю!
- Ну, я молчу, милочка, потому что известно - я дурак, - окончил Бабинский.
- Слушай же меня, и это будет гораздо лучше, чем защищать Девчонку, которая не заслуживает этого. Я убеждена, что мы пригрели змею на груди, - продолжала Бабинская, - и змею тем более опасную, чем она кажется безвредной. Необходимо изыскать средство сбыть ее.
- В таком случае мы ее сбудем, - отвечал муж, - и искать долго нечего. Отдадим ее Буржимам, они возьмут.
- Извини, любезный друг, но ты в самом деле чрезвычайно ограничен.
- Это правда, милочка, я всегда был ограниченным, - сказал спокойно Бабинский. - В таком случае говори ты.
- Ничего не было бы хуже, как отдать ее Буржимам, тут же У себя под носом. Мартиньян воспользовался бы этим. Нет, ее надо отправить в такое место, чтобы он не мог более с нею видеться.
Бабинский нахмурился и начал кашлять, потому что кашель избавлял его от ответа.
В эту минуту из аллеи, по которой они проходили, Бабинская гневно указала мужу на крыльцо. На балконе, с работой в руках, сидела Люся, а поодаль стоял Мартиньян и смотрел на нее в восторге
В то время, когда пани Бабинская в саду старалась раскрыт мужу глаза на опасность, Мартиньян, следивший всегда заботлив за Люсею и выискивавший случаи быть с нею без свидетелей заметил, что родители ушли в сад, и, догадавшись, что Людвига одна оставалась на балконе, поспешил к ней. Сидя за работой девушка, услыхав шаги, с живостью подняла глаза и покраснела она хотела уйти немедленно, но рассудила, что следовало остаться хоть несколько минут, чтобы не обнаружить страха.
Красивый и до крайности изнеженный мальчик, Мартиньян смотрел то в сад, то на Люсю испуганными глазами.
- А вы, кузина, одна? - спросил он наконец, собравшись с духом.
- Тетенька только что вышла с дядей и должна быть в нескольких шагах, - отвечала Люся, - я сама хотела уйти в свою комнату.
- О, Бога ради! - воскликнул поспешно юноша, складывая руки. - Неужели же никогда словечка не промолвите.
- Как! Мы ведь всегда разговариваем.
- Да, в гостиной.
- Надеюсь, что вы не можете сказать мне такого, чего на могли бы слышать другие.
- Вот именно вы и ошибаетесь. Между молодыми родственниками и добрыми друзьями, такими, как мы с вами, надеюсь, есть вещи, которых старшие понять не могут и которых при них говорить не следует.
- Конечно, пан Мартиньян, и я не поняла бы этих вещей. Вы знаете, - прибавила девушка, - как тетя не любит, когда... когда...
Она не кончила, предоставив ему догадаться о том, чего не досказала, а потом прибавила тише:
- Ведь и вы сами не хотели бы подвергнуть меня гневу тети.
- Но ведь мама не знает и не догадывается, что мы здесь разговариваем, и я думаю, что действительно ни словом, ни помышлением не мог провиниться перед вами, потому что ваше счастье и спокойствие дороги для меня, как мои собственные.
- Умоляю вас, пан Мартиньян, - сказала Люся встревоженным голосом, - уйдите, или вы принудите меня выйти.
- О, как же я несчастен! - молвил Мартиньян, ломая руки. - Воспитывались мы вместе под одной кровлей, как родные, я не могу упрекнуть себя, что не был добрым, любящим братом, а вы ненавидите меня.
- Пан Мартиньян, ради Бога, - сказала Люся, более встревожившись, - уйдите! Тетенька в саду, может прийти, застанет нас здесь, и вся вина за разговор обрушится на меня.
И девушка, собрав поспешно работу, собиралась уйти, но Мартиньян стоял у самой двери, через которую нужно было ей проходить, и это ее удерживало.
- Какое же преступление, милая, дорогая кузина, какой же грех перемолвиться словом, пожаловаться на тоску, попросить хоть немного сострадания?
- Я должна просить вас о сострадании, - сказала Люся с большим смущением, - уйдите, пожалуйста.
- Не могу, невозможно, я прирос к этому полу, не отойду, пока не услышу от вас хоть одного ласкового, утешительного слова.
- Право, я вас не понимаю, да и вы меня тоже; вот несчастье!
Мартиньян был избалован, его трудно было уговорить и убедить, минута казалась ему благоприятной, и он ею пользовался, не слушая просьбы Люси.
- О кузина, я понимаю вас... Хотя и не хотелось бы объяснять ваших опасений, которые приводят меня в отчаяние... Рад бы я был устранить эту грустную действительность и долее заблуждаться... Но нет, у вас должна быть хоть капля жалости к бедному Мартиньяну...
- Боже мой! Пожалейте же и вы меня. Вам ничего не будет, если вас застанет здесь тетенька, а мне вменится в преступление, что осмелилась разговаривать с вами.
- Не может быть! - подхватил молодой человек. - Разве же за это вы терпели...
Не отвечая, Люся собрала работу и мужественно приблизилась к нему, стараясь пройти в дверь. Мартиньян, видя ее так близко, стал на колени и вне себя схватил ее за руку. В это мгновение с лестницы балкона раздался внезапно громовой голос пани Бабинской:
- Что это значит? Вот мило!
Мартиньян вскочил, Люся высвободилась и убежала. Юноша остался наедине с матерью, на покрасневшем лице которой выражался гнев. Не будучи в состоянии удержать его, пани Бабинская опустилась в кресло и взялась руками за голову. Мартиньян мог уйти, но, чувствуя себя виноватым, хотел один отвечать за это. Подняв глаза, мать увидела его на том же месте, где и застала.
- Бесстыдный мальчик! - воскликнула она, приходя немного в себя. - И еще смеешь смотреть мне в глаза.
- Милая мама...
И Мартиньян подошел, желая взять ее за руку и попросить прощения; но руку у него вырвали.
- Бесстыдник, повторяю, бесстыдник! - воскликнула мать гневно. - Напрасны были бы объяснения, я слышала собственными ушами, видела собственными глазами. Давно уже я подозревала ваши нежности, знала, что панна Людвика отлично стреляет глазками и заранее изучает ремесло кокетки, но от тебя... от тебя я надеялась больше ума.
- Извините, мама, - прервал сын, - я должен защитить Люсю, ибо если здесь кто виновен, так это я. Когда я появился, она немедленно хотела уйти, я задержал ее и не пустил. Виновен только один я, она же никогда в жизни не удостоила даже ласково посмотреть на меня.
- Змея! - воскликнула пани Бабинская. - Не говори мне ничего, мне не нужно объяснения! Знаю ее очень хорошо! Если я она не питала в тебе этих глупых мечтаний, ты не смел бы обращаться с нею так фамильярно. Ступай, ничего не хочу слушать более, довольно!
Мартиньян не уходил, однако.
- Извините, мама, - сказал он, собравшись с духом, - но я не уйду отсюда, пока вы не дадите мне слова, что ничего не скажете Людвике. Я не желаю, чтоб она отвечала за мою вину.
- Это еще что за новости? Ты хочешь принудить меня? Как ты смеешь?
- Милая мама! - воскликнул юноша с жаром. - Я прошу, умоляю, а иначе, если вы не сделаете этого для меня...
И он замолчал.
- Ну и что же, если не сделаю? - спросила мать в сильном гневе. - Не думаешь ли ты грозить мне?
Мартиньян, который никогда еще не находился в подобных обстоятельствах, стоял молчаливый и понурый, дыхание у него захватывало - он не привык, чтоб кто-нибудь ему противился, даже родная мать... Он побледнел от напора чувств, губы затряслись. Пани Бабинская взглянула на него в этот момент и испугалась. Гнев утих, на смену ему явилось беспокойство матери; она бросилась к нему и обняла обеими руками.
- Что с тобой, дружок, что с тобой? - говорила она прерывистым голосом. - О, это все наделала негодная лицемерка! Да будет проклят день и час, когда я взяла ее к себе в дом!
Пользуясь этим настроением, Мартиньян стал на колени.
- Дорогая мама, умоляю вас, заклинаю, дайте мне слово, что ничего ей не скажете... Она никогда ни в чем не была виновата! О, если б вы знали...
Взор матери, казалось, вызывал сына на признание.
- Люся всегда была ко мне безжалостна, - продолжал юноша, - и в этом одном я мог бы упрекнуть ее. Правда, я виноват, что смотрел на нее, я не должен бы поддаваться чувству, которое она возбуждает во мне; но зачем же вы поставили это прелестное лицо, эти глаза, полные таинственности передо мною, молодым и неопытным и в продолжение долгих лет допускали меня упиваться этим запрещенным ядом. Она невиновна, она никогда не подстрекала меня, она меня отталкивала почти с презрением. Клянусь вам, дорогая мама!
Пани Бабинская значительно уже охладела.
- Ну, садись, успокойся, - отвечала она, - ты еще дитя, людей и света не знаешь. Если здесь кто виноват - ты прав - это я... Зачем мне было брать эту девочку. Натура ее матери, завлекшая моего брата, сказывается и в ней, и Людвика следует инстинкту. Но ты не говори мне, что она невиновна. О, пятнадцатилетняя девочка, которая сумела у меня за спиной и против моего желания научиться музыке и французскому языку, у которой хитрость и изворотливость отличительные черты характера, - эта девушка знала, что делала, отталкивая тебя. Она чувствовала, что это было наилучшее средство привлечь тебя. Могло ли когда-нибудь даже присниться тебе это глупое чувство, тебе, невинному мальчику, если б она не поджигала его? Пани Бабинская быстро встала и начала ходить по балкону. Сын молчал, погруженный в задумчивость.
- Нет другого способа, - продолжала мать. - Ты должен уехать с гувернером на несколько месяцев, а в это время мы придумаем средство раз и навсегда устранить опасность.
- Мама! - воскликнул Мартиньян. - Если с нею случится что-нибудь недоброе, я... я лишу себя жизни.
При этом восклицании двадцатилетнего юноши, произнесенном со всей силой первой любви, мать вскочила с кресла и залилась слезами. Сын подбежал к ней, целовал ей руки, но разрыдавшаяся Бабинская не знала, что делалось с нею: не ребяческая угроза тревожила ее, а гораздо более сила чувства, выражаемая этой угрозой.
Пан Бабинский, увидев эту сцену, остолбенел, колеблясь в первую минуту - бежать ли за водой, за доктором или браниться, считать сына виновником катастрофы или добиваться ее объяснения.
Он закричал только, ломая руки:
- Милочка, дорогая моя, что с тобою? И не зная еще, в чем дело, расплакался.
Но так как и люди начали уже ходить возле двери, то пани Бабинская из боязни различных сплетен, поддерживаемая мужем и уводя сына за собою, прошла в свою комнату, и дверь за ними затворилась.
В момент, когда, услыхав голос пани Бабинской, бедная сиротка убежала от Мартиньяна, она скрылась в свою комнатку, сама еще почти не сознавая, что делалось с нею. Бросив работу на диванчик, она задумалась, и слезы текли из ее глаз... Но недаром она прожила семь или восемь лет под надзором тетки - они многому научили ее, выработали в ней терпение, смирение, какое-то внутреннее спокойствие и религиозный фанатизм. Людвика верила в Провидение и подчинялась ему, научилась удерживать слезы, заглушать страдания, была зрелее своего возраста.
Она слишком хорошо знала тетку и не могла сомневаться, что недавняя сцена должна была повлечь за собою долгие упреки, брань, угрозы, явную злобу и преследования. Против всего этого у нее было только одно оружие - смирение.
Какое чувство возбуждала в ней известная издавна и более чем братская привязанность Мартиньяна, оставалось глубочайшей тайной, которой никогда не выдала она ни словом, ни взглядом. Обращаясь с ним крайне осторожно, она избегала его насколько могла, Давала ему понять неуместность выказывания нежного чувства, которым молодой человек преследовал ее, пользуясь своим положением. Все было напрасно: чем более она старалась не сталкиваться с ним, ускользнуть от него, тем он искуснее со своей стороны выискивал и рассчитывал встречи наедине с нею. Любимец родителей, веря в их неограниченную любовь, распоряжаясь самовластно в доме, Мартиньян мучил Люсю, которая вынуждена была предугадывать его затеи, чтобы от них защищаться. Не раз она просила его избавить ее от неприятностей, но юноша не обращал на это внимания. Печально было пребывание ее в этом доме. Тетка обходилась с сиротою, по принятой системе, чрезвычайно сурово, для блага самой девушки, как она выражалась. Одевала ее чрезвычайна скромно и не допускала ни малейшего украшения. Комнатка Люся возле гардероба была неудобнее всех в доме, или, как говорилось в палаце. Огромная, старая липа под самым окном, остававшаяся еще от прежнего сада, затеняла комнатку так, что в ней трудно было работать днем. Меблировка самая жалкая: простая некрашеная кровать, такой же стол, покрытый серой салфеткой, пара простых стульев, шкаф, старый диванчик, обитый пестрым ситцем. Но Люся так заботилась обо всем ее окружавшем, так умела все расставить, убрать, украсить каким-нибудь цветком в простом горшке или какой-нибудь собственной работой, что комнатка казалась красивою и как бы дышала молодостью. Но и это сердило пани Бабинскую: она даже в установке мебели и цветов видела кокетство, в любви к чистоте - какую-то бесполезную затею. Каждый раз, когда она видела у нее на столике книги, взятые у Буржимов, она ощущала сильную досаду. Насмехалась она над любовью Люси к литературе и учености, хотя девушка ни одним словом не обнаруживала того, что знала. Она не позволяла даже племяннице играть на фортепиано; все это служило предметом бесконечного ворчания.
- Ты должна бы, - говаривала она Люсе, - попросить ключницу или свою Орховскую, чтоб научили тебя кормить кур, воспитывать молодых индеек, сажать и полоть огород, а книжки и музыка напрасная трата времени и баловство. Если тебя возьмет какой-нибудь бедный шляхтич, ты и за то обязана благодарить Бога, а выйдешь замуж, тебе некогда будет думать о книжках, французских романах и стишках Виктора Гюго и Ламартина.
Люся обыкновенно не отвечала ничего и убирала книги. Покорность эта, которая, может быть, обезоружила бы кого-нибудь другого, еще больше сердила пани Бабинскую. Она говорила мужу:
- О это зелье, ваша Люся! Иной сказал бы, что это сама покорность, само послушание, но, в сущности, это только комедия. Я это знаю и чувствую. Вечно скрытная, молчаливая; хоть бы словечко промолвила, удостоила оправданием. Нет, молчит, а делает свое. Подобные характеры самые опасные. Никогда не угадаешь, что она думает, никогда не поймешь ее. Посторонний человек принял бы это за кротость, а это непреодолимое упорство. Говори ей, что хочешь, она выслушает, а сделает по-своему. Я знаю ее с детства - она всегда была такая.
Возвратясь после известной сцены в свою комнатку, Люся долго старалась успокоиться, потом помолилась и машинально принялась за работу. Когда она уселась на диванчик, никто не догадался бы по ее бледному, но успокоенному лицу, что она пережила час тяжелых страданий, и что ей предстояли еще впереди неисчислимые последствия гнева безжалостной тетки.
Как только в коридоре раздавались шаги или отворялась дверь, бедняжка еще более бледнела, ожидая вторжения тетки и неизбежной сцены. Но никто не приходил: пани Бабинская советовалась с мужем.
Наконец, может быть, через час дверь отворилась и Люся не смела взглянуть на нее. Но она услыхала мужские шаги, она подняла глаза и увидела перед собою Мечислава.
В дорожной одежде с сумкой через плечо стоял перед нею брат и улыбался.
- А! Сам Бог посылает тебя ко мне!
Мечислав уже со всеми повидался, был довольно холодно принят теткой и дядей, но радушнее, чем когда-нибудь, Мартиньяном; до обеда ему оставалось достаточно времени переговорить с сестрой.
Люся прижала палец к губам.
- Пойдем в сад, - сказала она, - на этот раз нам надо о многом поговорить.
И, взявшись за руки, они вышли. Миновав клумбы возле дома и удаляясь в более дикую часть парка, Люся вдруг повернула заплаканное лицо к брату и сказала в волнении:
- Мечислав! Ради Бога, если можно, спаси меня!
Мечислав побледнел и схватил сестру за руку.
- Что случилось? Говори...
- Милый мой, - начала Люся, отирая глаза, - я тебе никогда ни на что не жаловалась, да и зачем было напрасно терзать сердце, если помочь невозможно? Но есть положения, в которых необходимо спасать себя всеми средствами. Выслушай меня... прости и пойми... Я не могу здесь больше оставаться.
- Как, разве тетенька?.. - прервал Мечислав.
- Тетенька сурова и ищет поводов ворчать на меня. Настроение это постоянно возрастало и возрастает, я почти к этому привыкла; но, милый друг... я по другим причинам не хочу, не должна и не могу тут оставаться.
- Почему же? Что же может быть...
- Мартиньян слишком ласков со мною... догадайся же об остальном... Тетя тревожится этим, сердится... и жизнь моя становится невыносимой. Я должна избегать его, терпеть от тетки... Мне тяжко, грустно... а я не хочу навлечь на себя подозрение, что думала увлечь Мартиньяна...
- Это для меня новость, - прервал Мечислав. - Никогда ты даже и не упоминала об этом...
Люся сильно покраснела и опустила глаза.
- Это не ново, братец... Не говорила тебе никогда потому, что мне казалось не стоило. Я думала наконец, что это пройдет... Между тем Мартиньян взял себе в голову...
Мечислав нахмурился.
- Представь себе, сегодня, именно сегодня, - продолжала Люся, - я имела маленькую сцену, грозящую мне новым преследованием тетеньки. Она убеждена, что я сбиваю ее сына, приписывает мне какие-то тайные замыслы и не знаю что... Даю тебе слово, что я уклоняюсь как могу даже от встречи с ним... но меня преследует какая-то несчастная судьба. Представь себе, сегодня на балконе сидела я с тетенькою. Она увела дядю в сад для какого-то разговора... В ту же минуту прибежал Мартиньян. Напрасно я просила, чтоб он ушел или пустил меня, хотела уже пройти силой, как он схватив меня за руку, стал на колени, а в этот момент явила тетенька... Представь себе, что теперь будет...
Мечислав нахмурился.
- Да, нужно действовать, - сказал он, - так нельзя более оставаться... Признаюсь тебе, Люся, я думал, что эти два года ты еще перетерпишь, потому что обладаешь таким ангельским терпением... Потом было бы легче освободить тебя... легче было бы обеспечить тебе тихий уголок, который тебе следует за эти годы мучений, перенесенных так добросовестно... Но вижу, что тут и обходимо радикальное средство. Дай мне обдумать.
Брат и сестра пожали руки друг другу. Мечислав был грустен
- Ах, Боже мой, Боже мой! Я буду тебе в тягость! - воскликнула Люся. - Мечислав, прикажи, и я останусь... вытерплю все до конца... Но если есть возможность выручить меня каким бы то ни было образом, будь добр сделай это... Я знаю, - прибавила она, что тебя пугают расходы, ты беден, тебе едва хватает на собственные нужды; но не беспокойся за сестру, которая легко перенесет бедность, и может быть, сумеет что-нибудь заработать. Я тебе буду помогать, а сама готова сидеть на хлебе и на воде... Я нарочно старалась не привыкать к удобствам, испытала голод, холод: со мною сила молодости и воли.
Мечислав шел в глубокой задумчивости. Люся, не видевшая его несколько месяцев, всматривалась в эти черты, на которые упорный труд наложил уже отпечаток зрелости. Недавно еще свежий, розовый, со светлым взором, Мечислав выглядел утомленным, бледным. Только глаза сверкали огнем еще сильнее от волновавшего ей чувства.
- Как ты, однако ж, похудел, - сказала, вздохнув, Люся. - Боже мой, как ты, должно быть, много работаешь.
- Труд ничего не значит, - отвечал Мечислав, - к труду привыкают, - а вот борьба отнимает силы и отравляет жизни. Заботы у меня о себе нет, - прибавил он, - но о тебе, которую мне отец вверил на смертном одре. Нет дня, чтобы я не думал о тебе. Я беспокоюсь о тебе, о твоем положении, обо всем, что тебя касается... Это приятная и единственная моя обязанность. Я тружусь для тебя, моя Люся.
Сестра взяла его за руку.
- Не бойся, - сказала она, - не тревожься напрасно. Есть Провидение, есть судьба, предназначенная человеку... Я научилась многому, и положению, на которое мы жалуемся, обязана, что не разнежилась, что смотрю на будущее с истинным смирением и спокойствием.
В эту минуту разговор их был прерван негромким восклицанием... послышались сзади шаги: старуха Орховская бежала из флигеля, спеша увидеть своего паныча. Мечислав подбежал к ней и поцеловал.
- Ну, слава Богу, - проговорила старушка, отирая слезы, - слава Богу, дождалась я тебя! На Святой я уже думала, что умру, так меня схватило, такая боль в костях, и если б не паненка и не тот добрый Мартиньян, - уж, конечно, я тебя не увидела бы больше... Однако, паныч мой золотой, - прибавила Орховская, присматриваясь, - ты как-то не совсем хорошо выглядишь, бледный.
- Он растет, - заметила, улыбнувшись, Люся. - Ведь ему пошел двадцать первый год, а мужчины, кажется, растут еще и после. Видите, как с последней побывки он вырос и возмужал.
- А посмотри, Мечислав, - шепнула старуха, указывая на Люсю, - это бедняжка, моя золотая паненка, тоже исхудала.
- Полноте, я здоровее вас обоих, не выдумывай, - сказала девушка с принужденным смехом.
Старуха, все еще в слезах, посматривала то на паныча, то на паненку.
- О Боже мой, - сказала она, вздыхая, - если б я еще дожила до того, чтоб у вас был свой домик и чтоб вы освободились из этого вавилонского плена... Если бы мне умереть под вашей кровлей!
- Я для того тружусь и стремлюсь к тому, - отвечал Мечислав, - немного терпения.
- О, у нас его здесь с паненкою даже слишком, - воскликнула старуха. - Хорошо быть самому хозяином и при черством куске хлеба. Конечно, я не могу пожаловаться, мне хорошо на моем месте, но паненке...
- Что ты там выдумываешь, милая Орховская, - прервала Люся, - не пугай брата, мне ведь не так плохо...
- Разве же я не знаю, - продолжала старуха, - ведь если я сама не вижу, то в доме все видят и говорят. Уж, конечно, нигде не могло бы быть хуже. Ведь то не поможет, что добрый Мартиньян влюблен в паненку...
- Что ты выдумываешь Орховская! - воскликнула, покраснев, Люся.
- Конечно, правда, потому что влюблен... да и кто бы в нее не побился! - говорила старуха. - Все здесь паненку любят, и старый Бабинский, хотя он и должен это скрывать, и слуги, и гувернеры, все это упало бы к ее ногам, только эта, с позволения сказать, змея...
- Орховская! - серьезно сказала Люся.
- Ну, пусть будет тетка, - поправилась старуха. - Ох уж эта тетка! - продолжала она, качая головой.
Мечислав молчал, не желая поддерживать разговора... Люся напрасно подавала знаки, старушка твердила свое.
- Теперь уже до того дошло, - сказала она, отирая глаза, - что с утра до ночи ворчит, ворчит, грызет, надоедает... Здесь необходимо ангельское терпение. Камердинер, пан Гиларий, человек очень обстоятельный и учтивый, не может надивиться и тому, что пани так зла, и тому, что так добра паненка.
Старуха Орховская, может быть, болтала бы и дальше, если б издали не показался пан Бабинский, который, вырвавшись от жены, пошел искать Мечислава, а может быть, и Люсю, желая утешить и успокоить ее по-своему.
Орховская заметила его первая и приложила палец к губам.
- Но, довольно, - сказала она, - потому что вот тащится старый добряк; насколько он груб, настолько и добр, клянусь, - прибавила она тише. - Я, может быть, лучше вас знаю его. Что делать, он должен плясать под чужую дудку, но то верно, что он любит нашу паненку и рад бы облегчить ее жизнь, только эта, с позволения сказать... тетка никому не дает покоя. А и бедняга он в самом деле, если некому грызть голову, она на него напускается... даже оплешивел.
И, не ожидая появления Бабинского, Орховская пошла во флигель. Бабинский приблизился с улыбкой.
- А что, - сказал он, - правда, что сад растет? Просто прелесть! Когда мы его разводили, здесь было поле, на котором я сеял рожь и удачно... Но ведь палац не мог быть без парка. Меня утешает, что удаются деревья.
И, взглянув на сирот, он замолчал, но продолжал через минуту:
- Ну, каково тебе там, пан Мечислав?
- Благодарю, - отвечал молодой человек, - мне хорошо; а при занятиях, если б было и худо, то человек не замечает, время идет быстро.
- Пришли другие времена! - сказал, вздыхая, Бабинский. - Все должны учиться. Прежде этого не бывало. Вот и Мартиньяна как они мучат, а сказать правду, зачем ему все это, когда у него будут три хорошие деревни? Прежде если умел подписать свою фамилию, - ха, ха, ха! - было уже достаточно, а теперь понасочиняли физик, метафизик, различных зик и графий... и черт знает еще чего... Однако пойдем, пора обедать.
И он пошел вперед, указывая клумбы Мечиславу.
Приезд племянника не был на руку тетке, она его стыдилась и боялась. У пани Бабинской была одна узда на ее капризы - это боязнь людского суда и общественного мнения. Пока она знала, что безнаказанно может ворчать и командовать, распускалась, но как только начинала думать, что скажут люди, - тотчас притихала. Она очень хорошо знала, что Люся жаловаться не будет, но боялась, чтобы брат не заметил обращения с сестрой... и при Мечиславе была гораздо снисходительнее. В описываемый день, без сомнения, взрыв был бы страшный и Люся много должна бы вытерпеть напрасно, если б прибытие Мечислава не удержало пани Бабинскую. Она рассчитывала вознаградить себя после его отъезда.
К обеду явились все, только Мартиньян заставил ждать себя; это обеспокоило мать, и она сама пошла за ним. Мартиньян лежал на диване с обвязанной полотенцем головою.
- Что с тобой?
- Голова разболелась.
Пани Бабинской нечего было спрашивать о причине.
- Как? Значит, не пойдешь и к столу?
- Мне не хочется есть.
- Не принести ли чего?
- Нет, благодарю.
Мать ласково посмотрела на него.
- Не хорошо, что ты капризничаешь.
- Я не