лыбы валунов, так вслед за хозяином и гостем стали ломиться в двери ближайшие соседи. Внутренность лачуги была такая же печальная, как ее внешность, видом напоминавшая большую кротовину.
Дым, с трудом выбивавшийся через небольшое отверстие над очагом, стлался сине-серым пологом между крышей и стенами.
То же помещение служило и людям и домашнему скоту, как бы составлявшему часть семьи. В глубине стояла корова с теленком, пара исхудалых волов и две маленькие, приземистые, толстенькие лошадки, уже одетые зимней, лохматой шерстью. За ними, по соседству, лежали черные и коричневые овцы, а под ногами доверчиво прогуливались куры и гуси. Все население явно свыклось друг с другом: и люди, и животные. Они понимали друг друга, сторонились, а в суровые зимы грелись, сбившись в кучу. Босые и полуголые дети сосали иной раз ярок наперебой с ягнятами. И волы и дети одинаково повиновались голосу хозяина и хозяйки. А собака одинаково сторожила всех, оберегая младенцев от зверей, а зверей от издевательства подростков.
По одну сторону избы, на стенах, тщательно проконопаченных мхом, висели всякие хозяйственные орудия и приборы; другие были расставлены на полках; а то, что подороже, было спрятано в углу, в осыпях зерна и кадях. Под крышей сохло всевозможное зелье: от болезней, худобы, чар и дурного глаза. Небольшой стол и скамьи, вместо которых, большей частью, употреблялись камни, были грубо вытесаны из бревен. За маленькой полуоткрытой дверцей виднелась низкая кладовка, а в ней орала, разобранные телеги и колеса.
Свальгон уселся поближе к огню на камне; отпустив наушники, завязанные узлом под подбородком, и расставив руки, грел их перед очагом, протягивая над слабо горевшим пламенем.
Заметив это, маленькая девочка, с любопытством глядевшая на странника, подбросила на очаг несколько сухих ветвей, чтобы согреть пришельца.
Гайлис пошел в далекий угол хижины зачерпнуть пива, которое велел дочурке подогреть. Все молчали, не решаясь заговорить с озябшим странником, смотревшим осовелыми глазами на огонь, в глубокой думе, как будто на душе его лежала тяжесть.
Когда пиво слегка согрелось, Гайлис подал его гостю и спросил:
- А не слыхать ли что о проклятых немцах?
- А разве бывает так, чтобы о них ничего не было слышно? - проворчал свальгон. - Разве они могут хоть день просидеть спокойно? У них, как в улье: без устали жужжат да суетятся... Мало ли что болтают люди, говорят: придет зима, замерзнут топи, и немцы тут как тут...
Гайлис вздохнул.
- О, если б не наш замок, да не княгиня, которая должна и хочет защищать его, - сказал он, - и нас при себе держит, то мы давным-давно бы разбрелись по пуще.
Свальгон прислушался.
- Э? - спросил он. - Значит, вы без кунигаса?
- И есть, и нет его... - промолвил Гайлис, - старик-отец кунигасовой вдовы давно лежит и не встает... Муж помер от ран, полученных в сражении; молодого сына схватили и убили немцы; она рядит и судит здесь одна, под стать и мужу и вождю... Разве без нее кто бы удержался на границе? Сумел бы выстроить такую грозную твердыню?
- Диво-баба! - буркнул свальгон.
- Не таковская была она при жизни мужа, - прибавил другой поселянин, ;- только когда немцы отняли у нее единственного ребенка, малолетку, да убили мужа, месть сделала ее такой... Люди помнят, как она по целым дням певала да рядилась, да сынка цветами убирала, да на руках носила... А как не стало у нее хозяина да мужа, да ребенка... так она и сделалась как будто и не женщина, а страшная-престрашная, точно богиня с неба...
- Чудеса над чудесами! - перебил свальгон. - Давненько я об этом слышал; однако, хоть и говорят, будто крестоносцы отняли ребенка, а только не слыхать было, чтобы они его убили!.. Много, бают, таких мальцов воспитывается у них в замках; а потом их направляют проливать родную кровь...
Гайлис недоверчиво покачал головой.
- Пустяки болтают, - сказал он, - разве мы не знаем, как они расправляются в походах? Никому не дают пощады!.. Молоденьких девчат и тех подержат несколько дней в лагере, а потом зарубят... детям разбивают головы о печи... стариков насмерть давят лошадьми... даже креститься не дают и издеваются над теми, которые просят помилования...
- Тех, кто постарше, правда: сам видел, как они с ними расправляются, - сказал свальгон, - но малюток, мальчиков они порой берут живыми, и хотя в хлеву, а все-таки выращивают...
- Наша кунигасыня, Реда, - подхватил один из стоявших у дверей, - знала бы, что сын жив!.. Она мстит за его смерть...
Свальгон тряхнул головой.
- Матери должны бы лучше знать судьбу детей, а если и не знать, то чувствовать... А я все-таки скажу, что слышал, и не раз, как люди говорили, будто ее малыша оставили в живых... Один у них старик сжалился над младенцем, взял его к себе и сделал немцем...
Гайлис вздрогнул и воздел руки к небу.
- О, Перкун, всемогущий боже! - воскликнул он с негодованием. - Разрази их молнией и громом!.. Родного сына готовы они натравить на мать... а грудь сына подставить под меч матери!! Да разверзнется под ними мать сыра земля!!
Свальгон весь затрясся... рот его искривился... он замолк.
У порога, среди собравшейся толпы, стоял все время молчавший посетитель, вокруг которого остальные немного расступились и выказывали знаки уважения. Одеждою он мало разнился от прочих. На нем был полушубок, кожаный пояс, суконные штаны и теплые на меху кожаные валенки; на голове остроконечный шлык, обрамленный лисьим мехом; в руках железная секира... Немолодой, с круглым лицом и выдающимися скулами, выцветшими, но зоркими глазами, он одновременно казался и воином и княжеским дворовым человеком.
Он внимательно прислушивался к рассказу свальгона о сыне вдовой Реды, а когда тот кончил и все замолкли, он продвинулся от порога поближе к середине хаты и уселся на камень рядом с пришельцем.
Оба пристально взглянули друг другу в глаза. Свальгон первый поздоровался... потом притворился равнодушным и уставился глазами в огонь... Однако временами искоса с любопытством разглядывал соседа...
- А давно ль ты слышал эту сказку о нашем мальце? - спросил сосед.
- О, не сегодня и не вчера, - бесстрастно сказал свальгон, - а удивительней всего, что я слышал то же из разных мест и много лет подряд...
- Диво!! - буркнул собеседник. Потом помолчал.
- Хм... - прибавил он, - что я вам скажу: наша Реда и ее старик-отец, калека Вальгутис, очень любят людей, знающих старинные сказки да песни... Надо бы вам заглянуть на княжий двор... там и напоят, и накормят лучше, чем здесь у бедняков... и угостят, и подарками осыпят... Реда таровата... Пусть бы рассказали вы ей еще раз все, что знаете...
Легко было заметить по невольному телодвижению старого свальгона, что он вздрогнул от радости... даже глаза у него заискрились... Однако он немедленно придал лицу смиренное и приниженное выражение.
- Ай, батюшки! - воскликнул он. - Где уж мне, обтрепанному бедняку, добираться в кунигасовы хоромы... ничком мне там ползти, не иначе... ни я, ни моя одежда не по хоромам... Боюсь я...
Дворовый сильно ударил свальгона по колену и засмеялся.
- Не повесят и голову не снимут... Ты не немец и немцем не пахнешь... Вот если б Реда почуяла в тебе изменника или немца безъязычного, так лучше ей не попадайся в руки!.. Раз как-то, по ее приказу, двух крыжаков-рыцарей, как были закованы в железо, так в доспехах живьем и бросили в огонь, и сожгли... а у такого, как ты, убогого свальгона никогда волоска на голове не тронут...
Несмотря на такое поручительство, бродяга побледнел и задрожал... может быть от холода... и хотя смеялся словам дворового, но в глазах у него была тревога....
Собеседник, уговаривавший свальгона идти на княжий двор, локтем вывел его из задумчивости.
- Ну, - сказал он, - пораскиньте-ка умом да идите за мной, я провожу.
Свальгон еще колебался; мгновение спустя, собравшись с духом, он привстал, охая и вздыхая...
- Ну, что уж! - сказал он. - Велите, так пойду...
Встал и провожатый.
- К Реде, значит? - спросил Гайлис.
- Конечно! - ответил дворовый. - В замке нечем позабавиться. И девки, и бабы, и все, сколько нас есть, все порассказали, что знали и чего не знали, раз по десяти...
Свальгон старательно собрал свои узелки и торбы; стоявшие у порога расступились... Они вышли...
Узкая тропинка вела со стороны берега, по перемычке, соединявшей землю с замковым пригорком, к городищу... Но не было видно, куда, собственно, она могла придти... За низенькою частью расходилась во все стороны целая сеть протоптанных тропинок, теряясь среди камней, мхов и скудной тронутой осенью травы.
Нигде не было ничего похожего на дорогу к замку: ни даже ворот. Дворовый шел, не обращая внимания на тропинки, прямо к земляному валу, скрывавшему от глаз часть огромного замкового сруба. Свальгон старался поспеть за своим провожатым и незаметно для него зорко всматривался в окружающее.
Так дошли они до самой насыпи, высокой и крутой, среди которой в беспорядке лежали здесь и там огромные поленые валуны. В предупреждение оползней были вбиты в землю сваи и доски, концы которых торчали местами из песка.
Дальше пришлось идти вдоль вала. Дворовый, ушедший далеко вперед, остановился и подождал... а когда свальгон догнал его, то дворовый схватил его за плечи и толкнул... и... не успел свальгон опомниться, как очутился в глубоком мраке... Вал, как бы чудом развернулся перед ними... Они стояли в пропитанном сыростью подземном ходе... Кругом ни зги... Вожатый, держась все время руками за плечи ворожея, подталкивал его вперед...
- Смело! - сказал он. - Расставь руки, нащупай стену... не упадешь.
Темное подземелье дало поворот влево... потом вправо... свальгон чувствовал, что идет под гору... снова подымается... Вот вдали как бы забрезжил свет... точно висевшие во мраке светящиеся нити... Это оказались щели в неособенно плотно сколоченных дверях. Свальгону стало легче на душе, когда он ощупал доски. Но отворить их он не мог, и только спутник вывел его на Божий свет.
Они стояли посреди неширокой дороги, в конце которой виднелся второй ряд окопов, а за ними частоколы... а высоко над частоколами замковые срубы...
По дороге дошли они до вторых ворот, перед которыми стеной были навалены груды валунов, совершенно скрывавших вход. Только когда они перебрались через камни, Спутник свальгона постучал, и маленькая дверца отворилась.
Первым вошел проводник и ввел за руку свальгона, иначе стража не впустила бы чужого человека. К тому же, огрызаясь, бросилась вперед свора сторожевых собак, почуявших пришельца. За дверцей опять потянулся темный подземный ход, приведший обоих путников во внутренний двор укрепления.
Только здесь свальгон мог вблизи разглядеть твердыню, возведенную как бы нечеловеческими силами. Срубы стен вздымались на недосягаемую высоту; гладкие, твердые, они, казалось, могли противостоять любому нападению. Глубоко пораженный свальгон присматривался с уважением и страхом.
Вверху, на равных промежутках, виднелись черные прорезы, точно окна. На выдающихся местами балках висели толстые, как рука, канаты и витушки.
Вправо и влево от крепостного сруба, как глубокое корыто, тянулся просторный двор... На нем толпой стоял народ, собравшийся к раздаче дневного пайка, и теснился около столов, на которых были расставлены деревянные чашки и огромные глиняные миски, из которых вырывался пар.
Никому не могло бы придти в голову, что в этом безмолвном городке сосредоточен такой сильный гарнизон. Свальгон легко мог убедиться, что люди были молодые, отборные, крепкие и закаленные... В толпе расхаживали десятники, для порядка; но начальствовали они по-отечески, мягко, со смехом и ласкою, с шутками и прибаутками.
Пришелец, может быть, охотно бы замешкался, чтобы лучше осмотреться; но дворовый не позволил и потащил за собой. Они подошли к длинному, низкому строению, срубленному из сосновых бревен, которое стояло под самыми валами, наполовину скрытое за ними. Над крышею из дымоходов и в щели между дранками выбивался дым... В углу суетились бабы в белых повойниках и девки с распущенными косами... На пороге стояла, подбоченясь, тучная, красная, немолодая женщина, вся обвешанная янтарными бусами.
Она пристально всмотрелась в свальгона.
- Матка, - обратился к ней дворовый, - вот голодный ворожей, которого я сцапал на дороге для нашей госпожи. Накормите его да напоите, чтобы развязать ему язык: пусть споет да порасскажет...
Хозяйка отошла в сторонку и указала рукой направо.
Они вошли в огромную избу, среди которой, как обычно, горел огонь. Вокруг очага кольцом стояли гладкие, как на подбор, тесно сдвинутые камни. На пороге свальгон заколебался, когда увидел собравшееся общество... Народу была тьма, и совсем особенного пошиба. В глубине избы, весь, до самых ног затянутый в жреческое опоясание, в длинном одеянии, обшитом у подола козьей шерстью, возлежал старый вейдалот с огромной бородой... А рядом с ним сидел какой-то широкоплечий прус, вооруженный с головы до ног, с палками за поясом и такой растительностью на лице, что сквозь нее едва виднелся кончик носа и блестящие глаза. Слегка сутуловатый, он был весь зашит в покрытую заплатами из разных мехов одежду, шерстью вверх... Кроме этих двух, в избе было еще два старца жреческого типа в кожухах и с дубовыми венками. Они все время пристально смотрели в огонь и сидели неподвижно, ничего не видя и не слыша.
В сторонке, со связанными назад руками и колодой на ногах, лежал на камнях человек. По внешности нельзя было судить, кто он: преступник или пленник... Костлявое лицо, обтянутое желтоватой кожей, придавало ему вид трупа среди живых людей...
Среди присутствовавших вертелись малыши и хлопотали девочки-подростки, подававшие и убиравшие миски и ковши; а распоряжалась всем тучная баба, появлявшаяся по временам в дверях.
В избе стояли дым, гам и духота; пахло едой и различными приправами: можжевельником, разными травами и пригорелым жиром. Из закоулков птицей вырывались порой слова песни и, как птица, с перепугу, забивались опять в угол.
С приходом незнакомца все взоры обратились в его сторону. Некоторые пододвинулись, чтобы рассмотреть его поближе; другие окликали дворового, спрашивая, где он подцепил чужого человека?
Свальгон, смущенный, присел на первом свободном камне; а так как девочка сейчас же подсунула ему миску с кушаньем, он жадно взялся за еду, предоставив спутнику отвечать на вопросы. Очень может быть, что свальгона не столько мучил голод, сколько неуверенность, что делать дальше. Раз он назвал себя свальгоном, приходилось вести себя соответствующим образом, а тут, на беду, стал приглядываться к нему вайделот, точно собираясь попытать его. Ведь были же они одного поля ягода.
Теперь со всех сторон посыпались вопросы. Пока он ел, трудно было отвечать; можно было отделываться полусловами... да и то не клеилось.
Стал он рассказывать, где бывал, что видал... но нашлись такие, которые бывали там же и начинали спорить... Бедного свальгона бросало в пот... приходилось лгать и изворачиваться.
Туго ему было... но вдруг он спохватился: стал издеваться над спорщиками, и в ответ послышались смешки. Настроение, бывшее довольно мрачным, сменилось более веселым, и все почувствовали благодарность к чужаку, внесшему в беседу немного смеха.
- Вот диво! - говорил он. - Побывали там, где и я, а не видели того, что я! Сколько людей, столько глаз: мне раз случилось видеть волка, а брат говорит: баран! - С этими словами он вытер рот, отодвинул миску и закончил литовской поговоркой: "Сдох медведь, ховайте трубы".
Кто-то опять задал каверзный вопрос; ему свальгон ответил пословицей: "Из мякины не вымолотить сору".
Отделавшись от недоброжелателей, свальгон взялся за ковш, и его оставили в покое...
Некоторые стали уже выходить на двор; другие, сидя и лежа У огня, начали дремать. Ворожей также притворялся, что его клонит в сон и под предлогом дремоты уклонялся от разговоров.
Так прошла большая половина дня, и странник успел хорошенько отдохнуть. Дворовый человек, с которым он пришел, исчез и вернулся только вечером.
- Теперь пора, - шепнул он, подходя. - Реда уже знает, что я привел кого-то, кто знает песни старые да были... Пойдемте...
Свальгон поправил на себе одежду, засунул в угол торбы и молча пошел за провожатым.
На другом конце избы на каменных подвалинах стояли кунигасовы хоромы; вся разница была лишь в том, что они были срублены из более мягкого леса, в лапу, а не в шин, гладко оструганы, лучше конопачены и защищены у потолка настилом от холода и от дождя.
Когда свальгон со спутником перешли через порог, обычная вечеринка была уже в разгаре. Посередине, ярко растопленный смолистою лучиной, горел огонь. Вокруг, все в белом, пели за пряжей молодые девушки. В глубине избы стояла женщина с суровым и угрюмым, как ночь, лицом, не очень большого роста, но сильная и стройная. Хотя одета она была в основном, как все женщины, с вдовьей кичкой на роскошных волосах, общий вид ее, выражение лица, телодвижения делали ее похожей на мужчину. Пояс был также мужской, точно ей было не внове опоясывать бедра мечом.
Она стояла, уставясь глазами в огонь, точно прислушиваясь к песне... как изваяние из камня... Люди, бывшие в избе, держались поодаль, не смея встретиться с ней взглядом... а если, ненароком, и случалось, то смельчак сейчас со страхом опускал глаза.
Дальше, за ее спиной, там, где было уже не так светло от полыхавшего огня, на высоком ложе, устланном мехами, что-то шевелилось. Иногда на фоне черных шкур появлялось длинное бледное лицо, посреди которого черным пятном вырисовывался широко открытый рот... Голова, как привидение, то поднималась, то вновь опускалась...
Это был дряхлый Вальгутис, отец Реды, который, как говорили, иногда еще пробуждался к жизни, пел, вещал, передвигался, на часок точно набирался сил, а потом вновь на целые месяцы впадал в сонливость и безмолвие.
Девчата тянули старинную песнь:
"Пошел, пошел батька на красный двор, гремит золотыми ключами, будит раненько сыновей: "Вставайте, дети, подымайтесь, сыновья! Гей же! Двор наш окружен врагами... сестер ваших чужие увели в неволю..."
"Хоть и поздно мы пойдем в погоню, да на утро догоним, войско вражье рассеем, сестер отобьем, в стане их найдем..."
"Не трудно нам узнать их... волосы у них золотые, а в волосах зеленые ленты, а на лентах венки из руты. А на темных венках золоты-цветочки".
"Сестрицы любимые, девушки мои милые! Откуда у вас веточки золотые?"
"На войне, на великой, среди ратных людей, там мы добыли наши золоты-цветочки..."
Песнь окончилась... Кунигасыня, такая же неподвижная, продолжала, казалось, слушать. Это значило, что девушки должны петь дальше. Они опасливо взглянули на свою владычицу, пошептались, и из уст в уста полетело приказание, а старшая, запевала, мигом завела новую песню:
"Сестрица милая! Что ты так печально опустила головку на ручку и не поешь?"
"Как же мне петь песни? Как же быть веселой? Потоптали мой садочек, ввели меня в убыток: руту растоптали, розы оборвали, лилии поломали, росу поотряхали..."
"Не ветер ли дул с полночи?.. Не река ли разлилась?.. Не Перкун ли возгремел?.. Молонью бросал?.."
"Нет, и ветер не дул, и река не разлилась, и Перкун не грохотал, и перуны не били в землю..."
"Пришли из-за моря бородатые люди, вышли на берег, поломали садик. Потоптали руту, оборвали лилии, отрясли росу. Я и сама-то едва от них укрылась, под веточкой руты, под темным веночком..."
И опять песнь смолкла. А Реда все стояла, слушала. Свальгон глядел на нее и видел, как при упоминании о бородатых людях брови ее наморщились, а щеки дрогнули.
Девушки также, может быть, заметили, что песнь печально отозвалась в душе их повелительницы; ибо, как только печальный напев оборвался, старшая затянула другую песнь, более веселую, живую, не тоскливого напева:
"Милое солнышко, божия дочка! Где ты так долго замешкалось? Зачем нас оставило? У кого загостилось?"
"За морями, за горами грело я озябших пастушков, стерегло сироток убогеньких".
"Милое солнышко, божия доченька, кто разводит тебе по утрам огонь? Кто стелет вечером постель?.. Две у меня верные служки: утренняя звездочка раскладывает на рассвете огонь, вечерняя стелет постельку... а деточек у меня много рассыпано по небу и богатств много, сверкающих золотом..."
Кунигасыня Реда все стояла, все слушала ненасытным ухом, а девушки пели песни за песнями, все новые. По временам на постели подымалось бледное лицо старого Вальгутиса с выпяченным лысым теменем и широко открытым черным ртом... и снова опускалось, исчезало...
Свальгон смотрел, слушал... и с ним творилось что-то дивное. Он вошел в хоромы с тревожным чувством, коварством, лисьим выражением в маленьких глазах. Можно было думать, что вся обстановка, все, что он видел и слышал, возбуждало в нем злобу, что в глубине души у него кипели нечистые намерения...
Только с такою целью и мог пробраться сюда Швентас, тот самый Швентас, которого крыжаки послали на разведки, - Швентас, который, по собственным словам, долгие годы только и жил мыслью о мести за отнятое счастье, за угрозу смерти от руки братьев, от которой он едва спасся... Потому он столько лет служил злейшему врагу Литвы, рыцарям крестоносцам; исполнял для них обязанности соглядатая, обо всем докладывал, водил в сокровенные убежища, предавал им братьев и радовался ручьям пролитой крови.
Но за все эти годы Швентас ни разу не отважился забраться в литовские поселки, в хаты, в семьи, которые могли бы напомнить ему собственную, и много лет не слышал литовских песен. Теперь родная песнь впервые опять зазвучала в его ушах и нашла отклик в сердце. Теперь его высохшее сердце, так долго жаждавшее дикой мести, замкнутое для иного чувства, обезумевшее... вдруг дрогнуло в груди, так что он схватился за него рукой и опротивел самому себе. В нем проснулся другой человек, давным-давно забытый...
Песнь напомнила ему детские годы, юность, мать, сестер и невесту, которую отняли... К новой любви его не тянуло... и слезы полились у него из глаз. Сердце наполнилось невыразимою тоскою по Литве... Он ослеп ко всему прошлому... Ненавистный когда-то родной мир властно стал перед душой и громко требовал:
- Разве ты не мое дитя? Чья кровь струится в твоих жилах? Чем виноваты перед тобою братья, не сделавшие тебе зла? Ведь тех, твоих обидчиков, запятнавших кровью твою душу, уже нет в живых! А ты ведешь врагов в сердце собственной семьи, служишь тем, которые ее рвут на части, питаешься собственною кровью!
Свальгон плакал.
Слышал ли он слова песни? Понимал ли их? Он и сам не знал... Его околдовали самые напевы, когда-то слышанные там, у колодца, в лесу и в поле, когда девчата возвращались с грибованья... У него перед глазами стояла, как живая, мать, вызванная из могилы песнью и говорила:
- Ты ли это, которого я вспоила грудью? Чем я провинилась перед тобою?
Швентас встряхнулся и отер глаза; ему казалось, будто в него вошел кто-то чужой, приказывал и распоряжался. Он хотел, было, бороться с ним, но новый властелин душил его, давил на мозг, захватывал дыхание:
- Я здесь хозяин! - кричал он. - Покоряйся!
Свальгон встал и сделал несколько движений, так как ему казалось, что все это тяжелый сон. Перед глазами мелькали у него светлые и темные пятна... в комнате было невыразимо душно... Песнь смолкла, ничего не было слышно, но напевы все еще дрожали у него в ушах и в сердце.
Случилось чудо! За песнями, недавно петыми, встали со дна души другие песни, давно забытые, не отдававшиеся в его ушах от малых лет, от колыбели... Они тянулись длинной вереницей, бесконечным рядом, просыпались от забвения, и дрожали в них голоса матери, сестер и... нареченной.
Старый, одичавший, он ужаснулся тайн своей души...
Глаза его обсохли, он с радостью ушел бы прочь, подальше, чтобы не слышать предательских напевов, вернуться в замок, к немцам... но что-то приковывало его к месту, ноги врастали в землю...
Дворовый, который его привел, и прочие с удивлением посматривали на чудака: он маялся, точно пораженный неведомою хворью... А во всем виновата была песнь...
Наконец Швентас перестал бороться с одолевшей его силой и покорился. Он прислонился к стене, закрыл глаза и видел совсем не то, что его окружало, а давно умерший мир, будто сотканный из нитей золотой кудели, которую разматывала песнь-чародейка... Он совсем утратил чувство времени и места... Вот перед ним в лесу лачуга... рядом большой камень, на котором иногда сидел отец, порою сестры сушили плахты, а сам он рядом строил из мелких камешков ленянки. Невдалеке река... а над ней поникшие головками золотые бубенцы и какие-то другие, большие, белые, мелькающие кисти... Он вспомнил обстановку ужина... купанье... вишневый садик рядом с хаткой, двор и колодец, и протоптанную от него вверх по берегу желтую тропинку...
Никто из согрешивших перед ним не вышел из мрака прошлого и не явился перед его духовными очами... они куда-то сгинули и не смели показаться... Приходили только те, кого он любил, протягивали к нему бледные, воздетые из могилы руки и умоляли:
- Не будь врагом нам!
Свальгон так утонул в мечтах, что когда отзвучала последняя песнь, в его ушах все продолжали звенеть и петь голоса давно умершего прошлого, так что дворовый должен был вернуть его к сознанию здоровенным пинком в бок, вообразив, что свальгон от утомления вздремнул.
Открыв глаза, он увидел невдалеке стоявшую Реду, разглядывавшую его с любопытством. Тогда он сделал попытку вновь разбудить в себе демона мести; но, поискав его в сердце, убедился, что месть отлетела...
Взгляд этих женских глаз был ужасен. Когда взоры их встретились, Швентас затрясся... Что если она проникла в тайны его Души?
Реда, молча, осматривала его с головы до ног. Казалось, ей нелегко было признать ворожея, свальгона, в этом невзрачном, противном на вид человеке.
- Откуда родом? Как сюда попал? - спросила она. Свальгон несколько ободрился. Он вспомнил, что удачнее всего
защищался и выпутывался в трудных обстоятельствах смешком да шутками.
Потому он сделал веселое лицо, осклабился и, низко кланяясь, повел такую речь:
- Матушка-княгиня, родом я из бедняков, которых боги от колыбельки в свет погнали, чтобы им никогда не жилось спокойно. А в путь-дорогу сунул мне Прамжу в торбу песенку да ворожбу, да сказку, а сказка лучше правды... Вот с тех пор и мыкаюсь по свету... без притона... где сяду, там и дом, а назавтра о нем надо позабыть да искать другого.
Княгиня смотрела и прислушивалась. Хриплый голос ворожея не очень-то был ей по сердцу, и лицо ее сделалось угрюмым. Она чувствовала фальшь в словах пришельца.
- Бродяжничая по миру, ты, наверно, много чего понабрал в торбу... Там у тебя, должно быть, полно разного добра... Ну, выпей ковш, да и говори, что знаешь.
- Ой, матушка-княгиня! - ответил Швентас, кланяясь. - Где уж мне угнаться богатством за вашим двором! Все-то уж тут сказки порассказаны, все-то песни перепеты... стыдно мне тягаться со своими.
- А ворожить умеешь? - спросила Реда.
Свальгон вздрогнул и задумался. Он как будто что-то вспоминал.
- Ворожить? Матушка-княгиня! Ворожить? - повторил он тихо и с опаской. - Да разве люди ворожат? Не ворожат ни пултоны, ни вейоны {Пултоны и вейоны (вейдавуты) - кудесники, волхвы.}, ни канну-раутицы {Канну-раутицы, или раганы - лятовицы, ведьмы, слетавшиеся на гору Шатри в Иванову ночь.}, только бог ворожит их устами. И рог сам не заиграет, пока человек не затрубит. Часами бог вселится в самого что ни на есть лядащего бродягу и вещает... только как вот залучить к себе этого самого бога?
- Должны уметь и упросить, - сказала Реда, - это ваше ремесло... А на чем ты ворожишь?
- Матушка-княгиня! - робко сказал свальгон. - И по ветру, и на воде, и на пиво... как кто. Я простой буртиникас {Ведун, ведьмак, знахарь.}... иной раз случается видеть и в воде...
Кунигасыня кивнула головой. И сейчас две девушки, которые, по-видимому, прислушивались к разговору, встали и побежали к колодцу. Зазвонили на передниках бубенчики; проснулся старый Вальгутис; белая голова его приподнялась с постели, а из горла раздались какие-то хрипящие звуки.
Реда повернулась к отцу, подошла к постели и, укутав старца, уложила его, как малое дитя, и велела спать.
Тем временем девушки принесли уже ведро свежей воды и поставили его перед свальгоном. Он дрожал и с тревогой смотрел то в воду, то по сторонам.
Кунигасыня подошла. Швентас долго хранил молчание...
- Матушка-княгиня, - спросил он слабым голосом, - что ты хочешь видеть?
Реда задумалась угрюмо.
- Если умеешь вызывать души умерших, - сказала она тихо, - то вызови из Анафиелас {Анафиелас - гора вечности, на которую должны взбираться души умерших, для чего им необходимо иметь острые ногти, когти, животных, оружие, слуг и пр.} мое дитя... его убили немцы... и пошло оно к отцам без погребальных обрядов, без костра, без песен, без одежд и без оружия! Как отогнало оно там от себя злых духов? Добралось ли оно до предков? Или все еще блуждает по склонам стеклянной горы, не имея сил на нее взобраться?
Свальгон опустил голову. Случилось с ним что-то такое, чего он сам не понимал. Ему почудилось, будто кто-то вошел в него и хочет говорить. Он сам не знал, что сейчас скажет... Хотел сжать губы... прикусить язык... и не смог.
В ведре воды... о, чудо! привиделось ему юношеское лицо... лицо, которое он где-то недавно видел... бледное, тоскливое... Его глаза так пристально впились в глаза свальгона сквозь зеркальную гладь воды, что Швентас не мог вынести их блеска.
Реда ждала... из глаз ее выкатились две слезы и побежали по щекам.
- Матушка-княгиня! - воскликнул свальгон против воли. - Там наверху, на стеклянной горе, нет твоего дитяти; нет его и у подножия, где блуждают души несчастливых. Сын твой жив и бродит по свету...
Из груди матери вырвался крик, которому вторил другой, оттуда, где лежал Вальгутис... голова его приподнялась и опять исчезла.
- Человече! Не обманывай меня! Я уже оплакала память его слезами! - закричала Реда.
- Он жив... - медленно повторил свальгон, - он жив, я его вижу.
- Где же он?
- Во власти тех, которые его похитили.
Реда вскрикнула с негодованием:
- Выкормили его! Натравили на своих!.. Перелили в его жилы свою кровь! Враг! Враг! Мой сын, мой Маргер!.. Нет!.. Они его убили! - выкрикивала она громко, с ударением. - Убили!
- Жив, а не убили! - повторил свальгон.
С этими словами он закрыл рукой глаза, затрясся и упал на землю, показывая знаком, чтобы убрали ведро с водой. По мановению повелительницы прибежали девушки, схватили ведро и, так как вороженая вода не годилась для других надобностей, понесли ее к святым ключам.
Немного отдохнув, свальгон встал; ему полегчало, когда он не видел перед собой воду, но Реда стояла, чего-то выжидая, и смерила его взглядом с головы до ног.
- Матушка-княгиня! - начал он извиняющимся голосом. - То, что мне привиделось в воде, я слышал и от людей на свете Божием... сын твой жив... На границе давно говорят об этом... многие верят, что он жив...
- Но с какою целью стали бы растить его проклятые? - возразила Реда.
Швентас, понемногу набиравшийся храбрости и уже остывший, бормотал:
- Немцы злые и премудрые, и Бог у них сильный: царит далеко и широко по свету... Жадные на землю, падкие на власть, как же не смекнуть им, что за сына кунигасыни можно взять великий выкуп?
- Давно потребовали бы! Для того незачем воспитывать ребенка, - сказала Реда, - не в том дело: они хотят утолить злобу, свою, вырастить дитя, чтобы оно покусало мать...
Свальгон замолк и задумался. Реда долго глядела на него и; хотела уже уйти, но что-то в выражении лица свальгона удержало? ее. На безмолвном и застывшем лице ворожея отражалась какая-то духовная борьба, не решавшаяся вылиться в словах.
- Матушка-княгиня, - отозвался он смиренно, - а посылала ли ты в волчью яму заглянуть и послушать, не сидит ли в ней твой сын?
- Зачем было посылать? - отвечала Реда грустно. - Я не верила, чтобы он мог быть жив, да и теперь не верю; да если бы и так, то какой в нем толк? Молодой волчонок, взращенный с псами, наверно, научился лаять...
Свальгон что-то пробурчал.
- Матушка-княгиня! - молвил он. - Дознаться бы, по крайней мере, на что можно надеяться или о чем плакать? Я бродяга... не раз и не два тайно пробирался в отвоеванные земли, а наших там и по трущобам полно... и по их замкам закабалено... Для них свальгон дороже золота, так как приносит на подошвах литовскую землицу. Прикажи, и я пойду искать твое дитя.
Реда бросила на Швентаса гордый и удивленный взгляд.
- Ты?
- Да, я, - повторил Швентас, - а как мне его узнать?
Глаза матери наполнились слезами, и она в отчаянии заломила руки.
- Как его узнать? Его?.. Он был хорош, как солнце! Золотистые волосы!.. Ни малейшего изъяна... Только дива, с колыбели, отметила его... на стороне сердца, под ухом, черная горошинка (родинка)... Ворожеи говорили, что это к счастью... а судьба решила, что к смерти!..
Она расплакалась, закрыла лицо руками и, не желая больше разговаривать со свальгоном, пошла к постели своего отца.
Тогда девицы, как будто поняв ее тоску, не ожидая приказания, переглянулись и затянули песнь:
"Вчерашним вечером, под вечер, пропала у меня овечка. А кто поможет отыскать мою единую овечку?"
"Просила я утреннюю звезду... Мне недосуг, сказала она, к вечеру должна я приготовить солнцу ночное ложе... Пошла я к месяцу, и он отослал меня ни с чем... Меч рассек меня пополам, сказал он, скорбит моя душа... Побежала я к солнышку, а оно в ответ: проищу я девять дней, не найду и на десятый".
Лучина, горевшая на очаге, понемногу гасла, а последняя песнь, замирая, отзвучала едва слышным вздохом.
Дворовый мигнул зазевавшемуся свальгону, что пора идти. Кунигасыня Реда припала к ложу отца и, закрыв лицо руками, лежала в слезах или погруженная в тяжкие думы. Девицы бесшумно встали и, унося кудели, придерживали подолы опасок, чтобы не звенели бубенцы.
Швентас вышел с проводником на двор. Кругом царила тишина, и укрепленный город казался еще более необычным. На небе, наполовину освещенном лучами месяца и звезд, он производил впечатление исполинской черной отвесной кучи, неприступного утеса, бока и ребра которого местами серебрились полосками лунного света...
Люди уже спали в шалашах. По двору ходила только стража с бердышами, беззвучно двигавшаяся во тьме, как призраки покойников на кладбище.
Свальгон переступил порог избы с душою, полною отзвучавшими напевами, опьяневший от всего слышанного, взволнованный до глубины души, дрожащий.
Все, что он видел вокруг себя, представлялось ему теперь в ином свете. При мысли, что он должен вернуться на службу к немцам, предавать своих, его охватывала дрожь. Чувство мести, которое он так долго холил, вдруг обратилось в прах, а в ушах его раздавались песни матери, сестер и юных лет... Года, которые он прожил в забвении о своей родине, казались ему сном.
За что он мстил? У него отняли возлюбленную? Но кто был в этом виноват? Она ли?.. Обидчики ли?.. В этом он далеко не был теперь уверен. Он сейчас же воспылал местью... Ему помешали... Начали преследовать... Не он первый, не он последний... Все они, возлюбленная, насильники, давно в могиле... Умерли, нет ли, но Для него они были теперь тленом. Жива была одна лишь бессмертная мать-Литва... Он увидел здесь ее юношеский облик, услышал девические песни... Как же быть ему теперь подручным палачей, собирающихся удавить Литву?!
Такие мысли обуревали Свальгона, когда он возвращался под навес, где ему указали место на ночь. Улегшись, он долго боролся сам с собой, пока не заснул; а когда отяжелевшие веки сами собой сомкнулись, он заметался в тревожных сновидениях... Наконец и они потонули в непроницаемой тьме...
Когда Швентас проснулся, разбуженный суетой встававших от сна людей, то уже светало, и женщины и челядь городища хлопотливо сновали за утренней работой.
На покрытых золою очагах вспыхнула свежая лучина, всколыхнулось пламя. Ставили горшки. Женщины за работой напевали. Петухи приветствовали криком утреннюю звезду, как алмаз горевшую в одиночестве на небе; все сестры ее, бледные от утомления, попрятались в безднах неба.
Проснувшись, Швентас долго лежал, ясно ощущая свою двойственность: старого изменника и вновь обретенного сына Литвы. Ему казалось, что оба они ополчились друг против друга в его душе и собираются помериться силами; но старый испугался и куда-то сгинул.
Что же теперь делать? Он пришел, чтобы шпионить за Редой, а оказался у нее на службе. Не хотел повиниться в прошлом, но и не мог упорствовать в вине. Он вылез из соломы, на которой провел ночь, и пошел в гостиную избу, где был накануне вместе с прочими. Здесь уже раздавали прихожему люду молоко и пиво, и громкий смех и говор стояли в воздухе.
Свальгон присел в сторонке, поджидая дворового, который его привел. Тот пришел не скоро.
- Хорошо мне здесь у вас на даровых хлебах, - сказал ему Швентас, - но мало кому я пригодился. Я привык бродяжничать, и в четырех стенах мне душно. Пустите меня; но прежде чем уйду, хочу поблагодарить Реду... и сказать ей кое-что.
Дворовый не перечил. Кунигасыня Реда была на дворе, и удивленный свальгон издали заметил, что она сама управляется с дружинниками, стоявшими для обороны в замке.
На голове, поверх повойника у нее был шлык, а у опояски меч. Движения ее напоминали воина, готового, хоть сейчас, на коня и в бой. Она переходила от дружины к дружине, расспрашивала людей, одних бранила, другим отдавала приказания. Днем лицо ее показалось свальгону совсем иным: его можно было бы назвать еще прекрасным, если бы годы не наложили на него печать угрюмого страдания.
Швентас стоял с непокрытой головой и поджидал, пока она окончит смотр ратным людям. Он смотрел и изумлялся; а когда она грозила и громила, сам начинал трусить. Не раз доводилось ему переносить жестокости и суровые кары крестоносцев; он должен был преклоняться перед ними с проклятиями в душе. А голос Реды звучал так по-семейному, по-матерински, что если бы она приказала ему повеситься на первом суку, он побежал бы, и сам надел бы себе на шею петлю, и не допустил бы мысли, что Реда могла быть не права. Он все бы вынес от ее руки... даже смерть...
Реда подошла к свальгону, и он низко склонился перед ней.
- Матушка-княгиня, - сказал он, - я птица перелетная!.. На одном месте не сидится. Пойду на границу... на Неман, а потом... и сам не знаю. Стану справляться о твоем дитятке...
Глаза Реды сверкнули.
- Не раз случалось мне бывать в немецких городках, - продолжал он, - и кто знает... может быть, который из богов приведет меня... и шепнет на ухо? А след уж я найду...
Кунигасыня сдвинула брови и смотрела, долго не находя слов.
- Да хранит тебя добрый Альгис! - сказала она слабым голосом. - Иди! Ищи! Но я не верю, что мой ребенок жив. Если же все-таки найдешь его, но окрещенного в немецкую веру, если увидишь, что он нам враг... то... пусть даже приметишь у него горошинку за ухом и признаешь кровь, то... ничего не говори: ни ему обо мне, ни мне о нем... Не хочу такого сына!
Опустив глаза в землю, она постояла молча, но потом вдруг, точно спохватившись, что свальгон может уйти, унося в памяти сказанное, она добавила с страстною поспешностью:
- Нет! Нет!.. Пусть... если даже бы они его испортили на свой лад... и ни он меня, ни я его... не могли бы понять... то... нет!., хоть глазк