ть из Яворова...
У меня было несколько экипажей, изрядное количество слуг, лошади про запас, одним словом, была организована экспедиция.
Мне следовало радоваться необыкновенному доверию, оказанному мне королем, но, правду сказать, я больше беспокоился, нежели радовался. Поручение было трудное и столь неприятное, что я никогда бы не взялся его исполнить, если бы дело не касалось жизни и спокойствия короля. Оно требовало хитрости, которой я, увы, никогда не отличался, притворства и вообще приемов мне противных... Вследствие отвратительных дорог, путешествие продолжалось дольше, чем я рассчитывал. Случалось, что нам несколько раз чуть ли не на плечах приходилось вытаскивать возы, застрявшие в ухабах и болотах.
В Варшаве я увидел необыкновенное оживление, которое обычно бывает перед сеймом, когда в городе ожидают прибытия большого количества гостей и беспокоятся о беспорядках, вызываемых их прибытием.
Почти не отдохнув, я, руководствуясь указаниями, полученными от короля, начал осторожно обо всем расспрашивать и через неделю знал уже наверное, что в действительности готовится что-то ужасное против короля, не говоря уже о том, что хотели сорвать сейм.
Очень многие нападали на австрийского союзника, приписывая ему то, что считалось австрийским обычаем, а именно желание превратить трон в наследственный absolutum dominium. Они не хотели видеть на троне ни королевы Марии, ни Якуба, если бы даже вследствие этого к Польше присоединена была бы Молдавия и Валахия... Голоса, раздававшиеся против короля, исходили от французской партии и, как я заметил, щадили королеву больше, чем короля.
Когда я узнал, что гетман Яблоновский участвует в заговоре, то не хотел этому верить. Витри и Морштын заблаговременно проявили свою деятельность, и мне легко было разузнать, что последний часто переписывался с французским королем и другими лицами, а Витри получал крупные суммы, но не для Венгрии, а для того, чтобы заранее приготовить клику людей, преданных французской партии.
Не было недостатка в людях, расположенных к королю, веривших в него, преданных ему и возлагавших все надежды на него, но все это были люди, имевшие мало значения. К тому же им недоставало руководителя, так как на Яблоновского трудно было рассчитывать. Королева, не пользовавшаяся симпатиями, тоже не могла ничем помочь; торговля вакансиями увеличила ее капитал, но уменьшила уважение к ней. Все эти приготовления к сейму представились мне в печальном свете. Мои мысли были заняты Морштыном и теми письмами, которые король так жадно добивался перехватить. Я питал отвращение к таким действиям и должен был поминутно повторять себе о том, что дело идет о спасении Речи Посполитой и самого короля.
Нелегко было проследить, каким путем пересылаются письма Морштына и Витри к Акакию. Возможно, что мне даже не удалось бы исполнить желание короля, если бы Акакий сам неожиданно не приехал инкогнито в Варшаву под чужим именем. Я не терял его из виду, всюду как тень следуя за ним, но было чрезвычайно трудно приобрести доверие заговорщиков.
Мне даже стыдно признаться, к каким средствам приходилось прибегать, чтобы достигнуть своей цели...
Но чего человек не сможет с помощью всесильных денег?
Приближался назначенный срок прибытия короля, а я еще не сделал ничего существенного. Мне обещан был пакет с корреспонденцией, адресованный господину Кайеру, но я не знал, содержит ли он в себе необходимое королю доказательство, а распечатать его и прочесть я не считал себя вправе.
Я знал, что французы имели в замке подкупленных ими людей, а потому если бы последние узнали о пакете, то не пощадили бы меня. С величайшим нетерпением я ожидал приезда короля и временно нашел себе пристанище у знакомого огородника, приказав доверенному слуге уведомить меня о приезде Собеского.
Время тянулось очень медленно.
Неуверенность в том, не ошибся ли я, заплатив громадные деньги за ничего не стоящую бумажку, не давала мне ни минуты покоя.
Наконец слуга Василий сообщил мне, что вечером ждут приезда короля. Я отправился из Вилянова в замок, где собралось много чиновников, сенаторов и военных в ожидании Собеского.
Прием, однако, был очень холодный, и король, как только вышел из экипажа, казалось, искал меня глазами. Я стоял так, чтобы он мог меня заметить и, встретив его неспокойный взгляд, остановившийся на мне, ударил себя рукою в грудь, как бы этим жестом давая ему понять, что у меня имеется необходимое ему доказательство.
Начались длинные приветствия, разговоры и давка пробиравшихся к королевской руке, так что мне очень долго пришлось ждать в гардеробной. Через некоторое время король вошел туда в сопровождении Матчинского и спросил, где я.
Я не смел при свидетеле раскрыть рот, но король, хлопнув меня по плечу, спросил:
- Говори, поймал ты птичку или нет?
- Поймал, всемилостивейший государь, но один Бог знает кого, куропатку или летучую мышь...
Я расстегнул одежду и, вынув пакет, передал его королю. Собеский сделал Матчинскому знак, чтобы закрыл дверь на засов, и быстро разорвал конверт с печатями... В нем оказалось несколько писем Витри к королю, к Форбену и, наконец, письмо, написанное знакомым почерком Морштына к Кайеру, которое король прежде всего распечатал и, приблизившись к свету, стал жадно его читать.
Я не спускал с него глаз, стараясь угадать, что я поймал...
Король побледнел, и бумага дрожала в его руках, но он жадно читал до конца, некоторые места, насколько я мог заметить, прочел по два раза и наконец, протянув письмо Матчинскому, сказал:
- Погляди, прочти! Большего не нужно, хотя самое главное в цифрах.
Он на минуту забыл обо мне, потом, повернувшись ко мне и хлопнув меня по плечу, прошептал голосом, в котором чувствовалось сильное волнение:
- Ты отличился, и Господь тебя вознаградит; ты мне оказал громадную услугу, о которой я не забуду. Я подумаю о том, чтобы тебя вознаградить, а теперь ступай и не проговорись ни перед кем ни единым словом... Никто об этом не должен знать.
Я поцеловал руку короля и вышел из комнаты с сильно бьющимся сердцем. Шанявский, прибывший вместе с двором, сразу узнал по моему лицу, что я чем-то очень доволен, а так как работы у нас не было, то мы, по польскому обычаю, отправились в виноторговлю, чтобы отпраздновать мою удачу за бокалами вина.
Сейм открылся при самых лучших предзнаменованиях. Ибо, хотя король знал о заговоре Морштына, он не догадывался и не подозревал, какие лица входили в состав заговорщиков.
Письма, перехваченные мною, были недостаточны для обвинения и, хотя подтверждали существование каких-то шахерма-херств, еще не давали ключа к тайне. Однако по найденной нити можно было размотать клубок, и действительно, через некоторое время были перехвачены гораздо более убедительные доказательства.
Собеский, кроме подскарбия, Витри и Дюверна, не знал других участников. Конечно, не имея к тому никаких данных, он даже не мог подозревать Яблоновского, тем более что тот всегда был с королем в самых сердечных отношениях. Однако впоследствии оказалось, что Яблоновский, недавно возведенный в гетманское достоинство, знал о заговоре и держался нейтрально, так как имел виды на корону; что Сапеги, которых король осыпал милостями, предали его; что среди собственных его сторонников было немало, готовых стать в ряды врагов, лишь бы только последним удалось пошатнуть авторитет Собеского и восстановить против него большинство на сейме. Не хочу загадывать слишком далеко, но за спиною Яблоновского стояли очень многие; а Морштын был так уверен в успехе дела, как будто уже свергнул короля.
Действительно, как некогда король Михаил, так и Ян был окружен врагами и предателями. Его славе вождя и грозы турецких полчищ, окруженного сиянием непобедимости, всячески старались противопоставить рыцарскую доблесть Яблоновского. Распускали слухи, что король отяжелел, что не может сесть на лошадь, что он не в силах преодолеть тяготы военного похода.
На первый взгляд можно бы подумать, что в том есть доля правды, так как королю, чтобы сесть в седло, приходилось подставлять скамейку. Но, сев в седло, он выдерживал по десяти часов подряд и не жаловался на усталость.
Самая же мысль о борьбе с неверными в защиту святого Бреста, так воодушевляла короля, так ободряла его, вливала столько новых сил, что он молодел при одном только намеке на поход.
Никогда еще мне не случалось видеть короля в более грустном настроении, чем перед сеймом. Он уже скорбел душой, что придется сорвать маску с постыднейшей измены... Королева также была печальна, так как частью знала о происках французов. Яблоновский, которому она очень доверяла, конечно, успокаивал ее и не давал углубиться в суть вопроса.
Как в былое время французы, Форбен и прочие, так теперь ежедневными собеседниками короля были папский нунций и австрийский посол. Они досаждали королю письмами, наседали на него и на королеву.
Насколько я мог видеть, Собеский твердо стоял на позициях христианина и защитника веры; рассчитывал также, как выражался, "отвоевать под Веной Каменец". Королева же мечтала об эрцгерцогине для своего Якубка {Якубек - уменьшительное от "Якуба" (Яков).} и о наследственном престоле.
Маршалом сейма выбрали Лещинского. Начало прений прошло довольно мирно, но почти тотчас же ввели папского и австрийского послов и подняли вопрос о союзе с Австрией и помощи Леопольду.
Только этого и ждали заговорщики, чтобы разразиться страшным взрывом долго сдерживаемой и затаенной страсти. К несчастью, они опирались на чувства, взлелеянные у нас долгим рядом поколений: на ненависть в народе к Австрии и на боязнь Ракуского {Габсбургского.} дома.
- Кесарь, - кричали заговорщики, - не помогал нам, когда нас теснили турки; с какой стати мы пойдем к нему на помощь? Мы всегда справимся с турками, а какое нам дело до того, что они утвердятся на Дунае? Наши враги не турки, а бранденбурги и ракушане. Они давно уже примериваются, как бы прикончить и поделить между собой Речь Посполитую.
Были и такие, которые открыто упрекали Собеского, будто он потому ищет союза с Австрией, что хочет обеспечить для себя наследственность престола и попрать все вольности народа. И не только кричали на сейме, но тысячами разбрасывали подметные письма на польском и латышском языке, призывавшие к насилию над королем.
Ясно было, что запевалою всех писак и крикунов был Морштын.
Французская партия заняла на сейме преобладающее положение; она так с каждым днем наглела, что королю, несмотря на отвращение, которое он питал к выступлению с открытым обвинением, грозившим печальными последствиями для очень многих, ничего другого не осталось, как публично призвать Морштына к ответу и предать его суду общественного мнения.
Перехваченные и доставленные мною из Берлина письма в достаточной мере подтверждали факт измены. Правда, значительная часть их была зашифрована; но самый факт шифровки доказывал, что в письмах было нечто, не подлежавшее огласке, а следовательно, Морштын замышлял недоброе.
Заручившись письмами, король созвал сенаторскую раду {Совет.} и, представив переписку, потребовал суда и наказания. Доказательства были такие веские и убедительные, что речи не могло быть об увертках. Вызванный сенаторами Морштын держал себя крайне вызывающе; отрицал, что действия его были направлены во вред Речи Посполитой, отказывался дать ключ шифра... Ничего не помогло; его все-таки отдали под суд.
Во мгновение ока эти письма, которыми, сверх подскарбия, было скомпрометировано очень много лиц, произвели полную перемену настроений. Завлеченные Морштыном в ловушку отреклись от него, осудили, отступились. Весь гнев и злоба обрушились на французского посла Витри, который не смел показаться на улице. Но королю пришлось смотреть сквозь пальцы на соучастников мор-штыновского заговора и не привлекать их к суду.
Морштын и французы оказались единственными обвиненными.
Разнеслись слухи о заговоре и готовившемся покушении на жизнь государя; шляхта и все почитатели короля-воителя и короля-героя, встали на его защиту и были готовы следовать за ним хоть на край света.
Не все то, что успешно содействовало победе короля, творилось въявь. Но я присматривался и прислушивался и могу сказать со спокойной совестью, что политика была здесь на последнем плане: люди совершенно честно возмущались закулисной, тайной интригой, ненавистной всякому бесхитростному человеку. Ни нунций, ни австрийский посланник не могли бы добиться того единодушия, которое было вызвано слухами о том, что французы хотели отравить или свергнуть короля, что готовили какое-то питье, что понавезли подкупленных убийц... Преданность святой католической вере также влияла на умы и на сердца; а она была такая же у короля, как у народа.
Итак, все французское сооружение, возведенное с таким трудом, рухнуло в тот день, когда Любомирский должен был арестовать Морштына, а подскарбий, рассчитывая на проволочку, просил шестимесячной отсрочки, чтобы доказать свою невинность... Требовали, чтобы он выдал секрет шифра; но жена подскарбия, узнав о беде мужа, разорвала и сожгла шифровый ключ. Пришлось затребовать его из Франции.
Французы, Дюверн и Витри, до последней минуты были уверены в победе. Они прекрасно знали, что не подвергаются никакой опасности, так что Дюверн отказался уехать за границу и держал себя в высшей степени высокомерно. Но все же они должны были убедиться, что проиграли дело.
Витри, восстановивший всех против себя грубостью и высокомерием, очень кичился званием посла, но оно не помогло молодой Тышкевич показал ему, что никто не боялся ни самого Витри, ни его государя. Витри жил в Бернардинском монастыре; в окна его помещений и в его людей стреляли; на улице он должен был окружать себя охраной, а вскоре совсем перестал показываться. В сенате кричали, что в Польше не нуждаются и не признают постоянных резидентов: пусть уезжает восвояси; а некоторые депутаты предлагали:
- По-турецки с ним, с турецким другом: дать четыреста палок в пятки... Что это он вздумал помыкать здесь нами?
При таком настроении сейм принял все, чего требовал король; был закреплен союз с кесарем; повеяло рыцарским духом; воспрянули сердца. Напрасно под конец вновь делались попытки сорвать сейм. Друзья короля, а тем более враги, вчера еще пособлявшие Морштыну, старались обелить себя и остерегались: они, главным образом, не допустили безрезультатного окончания сейма.
Витри не оставалось другого выхода, как в самооправдание обманывать своего короля ложными докладами, а затем распроститься с Польшей и вернуться во Францию.
Однако напрасно было бы думать, что после отъезда Витри и Дюверна у нас совсем перевелись заговорщики и интриганы. Вся сеть, которою была опутана страна, осталась; только была не так заметна вследствие отъезда коновода. И в Гданьске, и в Варшаве, и в Кракове, и при дворе, и в опочивальне королевы осталось немало верных слуг Людовика XIV.
Со дня выезда Витри не подлежало уже сомнению, что Польша выставит вспомогательный корпус кесарю. Немедленно принялись вербовать, за австрийский счет, войска, предводителем которых называли Любомирского. Тогда же послали депеши к казакам, и на Литву, и в войсковые части с приказанием готовиться и собираться на границе. Но все это имело второстепенное значение.
Трудно передать то впечатление, которое я вынес как очевидец; но еще труднее заставить верить моим словам тех, которые не были очевидцами событий.
Дело в том, что ни Палавичини, ни посланник Леопольда совсем не интересовались составом войск: им было важно заручиться только именем Собеского, как признанного всей Европой победителя турецких полчищ. Считалось, что он единственный знаток их тактики, их способа ведения войны; знает их язык, и одно имя его нагоняет панику на турок и татар. В Европе славой полководца пользовался также невзрачный принц Лотарингский, тот самый, который женился на вдове Михаила {Короля Михаила Вишневецкого (Пяста).}. Кесарь собирался назначить его генералиссимусом всех австрийских и союзнических войск. Но беда в том, что Лотарингский не пользовался никакой известностью у турок; они попросту о нем не слышали. Между тем они издавна знали, и испытали на себе славу имени короля польского и помнили, что там, где он являлся, им не удержаться.
Одно имя Собеского стоило десятитысячного войска. Главный вопрос был в том, чтобы склонить престарелого и утомленного жизнью короля, упросить его, ради святого Креста и веры католической, лично принять участие в походе. Задача не из легких, ибо король отяжелел, здоровье его пошатнулось; и он ревниво оберегал свою славу полководца. И вот от него требовали, чтобы он поставил на карту жизнь, спокойствие и имя... ради кесаря!..
К тому же королю было неудобно подчиняться чьим-либо, хотя бы даже кесаревым, приказаниям; необходимо было блюсти свое достоинство. Все это заставляло его медлить, не говоря уже о возрасте и силах. Наконец, послать на помощь армию или тянуться самому - далеко не одно и то же, так как личное присутствие короля влечет огромные расходы.
Все искренние друзья государя боялись за него, не допускали мысли о личном предводительстве, протестовали; поддерживали весьма немногие. Не очень-то надеялись на новые лавры, притом такие славные, как раньше; жертва была слишком велика... И кого ради? Ради кесаря, в неблагодарности которого король был наперед уверен, зная гордыню Габсбургского дома.
Испугалась, после сейма, даже королева, очень желавшая продлить жизнь и правление своего супруга. В ней проснулась запоздалая нежность к мужу, ибо из сношений своих с Людовиком XIV она вынесла заключение, что не может рассчитывать на поддержку Франции в нужную минуту. Папский нунции всегда мог привлечь короля на свою сторону во имя веры и креста; королева же была лишена духа самопожертвования, наполнявшего сердце мужа. К королеве можно было подольститься только обещанием реальных выгод: эрцгерцогини для Якубка, уступки Молдавии и Валахии и т. д.
Собеского увлекало то, что когда-то соблазнило и Варненчика {Владислав III Варненчик, погибший при Варне в битве с турками 10 ноября 1444 года.}: слава поборника христианской веры, защитника креста. Мы, наблюдавшие его в течение всего похода, можем подтвердить, что он олицетворял собою подвиг, безмолвную молитву. Первым его делом, после взятия какой-нибудь небольшой крепости, было отслужить обедню в мечети, сбросить полумесяцы, водрузить кресты. Если и шевелилась где-то на дне его души мысль о Каменце и о возврате областей, отнятых турками и казаками, то занимала она последнее место в ряду его мечтаний: на первом плане были крест в церковь. Но и того нельзя сказать, чтобы король ханжил или молитвенно ходил на приступ неба, щеголяя своей набожностью. Напротив того, молился он всегда горячо и кратко; простаивал на коленях мессу, а рядом ждал конь под седлом.
В минуты вдохновения он, казалось, весь устремлялся к небу; но вдохновение действительно приходило к нему свыше, и он никогда не рисовался им перед людьми. Он всегда предпочитал тайную, одинокую молитву.
Можно сказать, что с момента закрытия сейма и почти до самого выступления из Кракова все еще не доверяли решимости короля принять участие в походе и всячески за ним ухаживали, чтобы склонить принять командование над войском. Он обещал; разнесся слух, что он пойдет; а люди все еще не верили такому счастью. Папский нунций дрожал до последней минуты, опасаясь неожиданной помехи... Мы уже готовили походные возы, а австрийское посольство и папский нунций по-прежнему не верили, что король сдержит слово.
И неудивительно, ибо Ян ставил на карту больше, нежели мог приобрести. Была у него и корона, и слава, добиваться было нечего, а потерять он мог много. На него могла обрушиться турецкая месть, легко было потерять жизнь и утратить славу победителя. Как сторонники кесаря до последнего момента не доверяли его решимости, так и турки не верили, что. король пойдет помогать австрийцам. Им и не снилось ничего подобного. Они допускали, что король, быть может, пошлет кесарю подмогу или разрешит ему кинуть в Польше клич. Но мысль, что он лично поспешит на помощь ракушанам, казалась им смешной. Король стоял уже лагерем на Каленберге {Под самой Веной.}, а турки все еще не верили, что он идет.
Я даже не сумею описать, как униженно просили папский нунций и посол о помощи. Говорили, будто на коленях. Со своей стороны, они не скупились на посулы, только я должен сказать, что государь нисколько ими не прельщался и даже попросту не верил. Я сам неоднократно слышал, как он говорил Матчинскому:
- Все это vox, vox, pretereaque nihil {Слова, слова, и больше ничего (лат.).}. Я хотел бы верить, что обрету Царствие Небесное, так твердо, как не верю им. Они заплатят мне самою черною неблагодарностью, не сдержат ни единого слова или обязательства... Но я иду не ради них, а ради Креста Христова.
Королеву я за это время видел редко, да и король не давал мне засиживаться без работы. Много пришлось делать щекотливых дел. Король как только убедился, что я служу за совесть, не продаю своих услуг, не домогаюсь, как другие, всяческих подачек, то постоянно стал выезжать на мне и посылать в разные концы. Иной раз, едва сойдя с коня, приходилось опять лезть в седло и ехать по другому делу.
Но и мне пришлось однажды отпроситься на несколько недель к матери, которая выдавала замуж мою сестру за Подхороденьского, богатого землевладельца. Ей хотелось непременно залучить меня на свадьбу в качестве королевского придворного; и величали меня скарбником, хотя я не только не был им, но даже с трудом бы мог сказать, каковы, собственно, мои функции при короле. Начиная от письмоводства и кончая приемом гостей, на мне лежали всяческие тяготы.
Особое расположение, которое питал ко мне король в связи с тем необъяснимым обстоятельством, что я не богател и не шел в гору, возбуждало подозрение и зависть. Королева ненавидела меня; попыталась, однако, привлечь на свою сторону, но я ловко увильнул. Многие высказывали догадку, что я тайком загребаю капиталы за свои услуги. Но, клянусь Богом и правдой истинной, что сам я не гнался за вознаграждением, а король все только обещал, так что я ничуть не богател.
Среди всей этой суеты, ибо иначе не могу определить рода своей службы, я, по крайней мере, утешался мыслью, что дела помогут мне стряхнуть с себя глупую влюбленность. Но Шанявский был прав, говоря, что я стряхну с себя любовь не раньше, чем влюбившись в другую.
Тем временем моя очаровательница, державшаяся при дворе необычайной ловкостью и умением пресмыкаться перед королевой, ибо не пользовалась ничьей любовью - ни Летре, ни панны Бес-сон, ни Болье, ни Федерб, - так искусно разыгрывала передо мною свою роль угнетенной жертвы, что я жалел ее и даже немного помогал.
Я не жалею тех денег, которые она выманивала у меня по мелочам, так как была очень сребролюбива: Бог с ними... Но, порой, зайдешь к ней, прекрасно зная, какова ей, собственно, цена... посидишь часок, послушаешь... и, бывало, так она опутает, что, право, готов на стену лезть в защиту ее невинности и невесть какие принести ей жертвы.
Очевидно, овдовев и видя, какие я делаю успехи в милости у короля, она задумала заставить меня на себе жениться. Зная мою слабость, она прибегала к всяческим уловкам; но Господь Бог хранил меня, так что я не попался в расставленные сети. Если бы я принципиально не относился с уважением ко всякой женщине, в особенности же к такой, которая могла бы быть мне парой, пользовался бы ее авансами или забылся, она, с помощью королевы, легко могла бы добиться брака. Но я уважал ее, и это послужило мне на пользу.
Возможно, что я и сдался бы, если бы она была осторожнее и сосредоточила на мне все свои старания; но обычно она имела про запас двоих или троих воздыхателей, полагая, что я слеп. Но я был зрячим.
Трудно перечислить и невозможно рассказать о всех увертках этой женщины. С каждым поклонником она держалась по-разному и одновременно водила за нос двоих или троих. Настоящий хамелеон, она без малейшего усилия переходила от веселого настроения к слезам, от гнева к грусти. Никогда не слышал я от нее слова правды. Если же она замышляла провести кого-нибудь, то самые предусмотрительные попадались на ее невинную гримаску.
Помню, как в одну из таких минут, она, заигрывая и смеясь, сказала:
- Вы постоянно начеку; придерживаетесь оборонительной тактики и думаете, что я не проглочу вас, если вздумаю? Не беспокойтесь: женитесь. Но я не тороплюсь... Стоит только захотеть, и поведете меня к аналою...
Меня даже в жар бросило, и я прошептал: "Quod Deus avertat" {"Оборони Боже" (лат.).}..
На свадьбу сестры столько понаехало гостей, что для них пришлось очистить все усадебные постройки, кладовые, подвалы, часть конюшен... и то не поместились.
Мать и я старались устроить все как следует. У сестры было заготовлено богатое, прекрасное и обильное приданое; даже свадебные вина много лет хранились в погребе и всего было в волю. Скучно было только без брата Михаила, но он не мог приехать, так как состоял при миссии в Бранденбурге.
Подхороденьские принадлежали к старинному местному дворянству; семья была зажиточная, породнившаяся с лучшими домами, и все-то должны были съехаться на свадьбу. Немало было родных и с материнской стороны. Свадебные празднества продолжались день в день целую неделю, а потом прихватили еще несколько дней, когда часть гостей разъехалась. За стол садилось человек по десять и больше посторонних.
Из множества барышень, среди которых было немало красавиц, выбор был большой. Но тут-то я заметил, что испортил себе вкус. После француженок они казались простоватыми и неотесанными. По совету Шанявского, я хотел влюбиться и, с Божьей помощью, по окончании войны вернуться, жениться и осесть в деревне. Я присаживался по очереди ко всем красавицам, старался вызвать их на разговор, но... дело не клеилось... Не их была вина, а моя, так как я набил себе оскомину на пряной пище. Мать не спускала с меня глаз и вздыхала, видя мое равнодушие.
Впрочем, мне и без того было не до амуров. Я знал, что король наверняка даст себя уговорить, пойдет выручать Вену, а я с ним. Я никоим образом не мог оставить доброго и ласкового государя одного среди походной суеты; надо было ехать, хотя бы для надзора за матрацами, корзинами с плодами, бутылками с вином, чтобы их не забывали возить следом... Я очень торопился вернуться к королю, раньше чем двор успеет выехать в Краков.
Итак, сейчас же после свадьбы, одарив сестру и зятя и попрощавшись с друзьями дома, я выехал по направлению к Жолкви, на Яворов, не зная, где именно застану короля. Известия доходили тогда очень медленно, даже касавшиеся высочайших особ; притом сведения часто получались малодостоверные.
Королевскую семью я застал накануне выезда в Краков. Королева сопровождала мужа и была олицетворенная заботливость и нежность, от чего король давно отвык. Возможно, что в данном случае королева была искренна; ибо, оборони Боже, в случае чего, у нее не было достаточно друзей, на которых она могла бы рассчитывать в собственных интересах и в интересах детей. Верен был ей только Яблоновский, тогда великий коронный гетман.
Короля я застал веселым, чрезвычайно увлекавшимся предстоявшим походом. Он целыми днями изучал карты, которые ему присылали отовсюду. Следил по ним за передвижением войск, за положением Вены, искал места переправы через Дунай и проч.
Все знали, что никто лучше короля не был осведомлен о действиях турок, о их намерениях и планах. Может показаться сказкой, но даже в верховном их совете, в Диване, у короля были свои, хорошо оплачиваемые лазутчики. Также и татары, в особенности некоторые орды, были в тайных сношениях с Собеским и исполняли его приказания. Такие добрососедские отношения установились в значительной мере потому, что король хорошо говорил по-турецки и по-татарски, знал эти языки, и много пленников работали у него сначала в Яворове, а позже в Вилянове, в садах и при постройках. Он частенько разговаривал со своими узниками, а иногда отпускал на волю с богатыми подарками и поручениями в орду. Насмотревшись на богатство и могущество короля в Польше, отпущенники разносили по ордам добрую о нем славу и превозносили его великодушие. Случалось, что иные татарские царьки, из желания выслужиться, посылали к нему гонцов, чаще всего христианских пленников, с предупреждением, куда и когда они намерены идти с ордой.
Потому Собеский, несомненно, был лучше других осведомлен о намерениях турок и первый дал знать в Вену, что Кара-Мустафа идет на столицу. Вначале предупреждение произвело переполох; стали деятельно готовиться к обороне, хотели сжечь предместья, но потом немцы остыли и убедили самих себя, что все это пустое и их напрасно напугали. Им казалось, что турки не посмеют посягнуть на кесарскую столицу. Потому они до последней минуты действовали спустя рукава, не принимая никаких мер, а только озирались на Венгрию, уверенные, что война ограничится венгерской территорией.
Только тогда, когда не войско, а, так сказать, целая орда неверных навалилась на Габсбургские земли, а венгры предпочли платить дань туркам, нежели жить под игом ракушан, - тогда, в последний час, среди ночи, кесарь должен был спасаться со своей семьей из Вены, так как не мог надеяться удержать столицу.
Поздненько убедились немцы, что сведения у Собеского были верные, а потому с тем большею настойчивостью добивались его помощи.
Принц Карл Лотарингский был, несомненно, дельный полководец и воин, что неоднократно доказал. Но одно было воевать с европейскими войсками, а другое - с татарскими и турецкими ордами, не зная ни их языка, ни приемов, ни способов ведения войны. Известность имени Собеского, нагонявшего ужас на неверных, была так велика, как оказалось впоследствии, что сильные твердыни, которые немцы подолгу осаждали и не могли принудить к сдаче, поднимали белый флаг при одном упоминании о Собеском. Нужно и то сказать, что король приказал обращаться довольно человечно даже с нехристианскими военнопленными. Многих употребляли на легкие работы, заставляли стеречь замки и усадьбы; те же, которые работали в окопах, получали здоровую пищу, такую, к какой привыкли дома.
Когда, вернувшись, я явился к королю, он встретил меня весело и был, несомненно, рад.
- Вот молодец, - сказал он, дернув меня за ухо, что было признаком хорошего настроения духа, - люблю за то, что даже в мелочах сдерживаешь слово... Ну, готовься в путь-дорогу!.. Не знаю, будет ли чем наполнить вьюки, но, во всяком случае, сдам их на твое попечение... и от себя не отпущу. Берегись только пуль, потому что ты мне нужен.
- Ваше величество, - ответил я, вспомнив татарскую стрелу под Журавном, - такое уж мне счастье: где пули да стрелы, там мне несдобровать...
- Так смотри, по крайней мере, чтобы у тебя всегда был под боком Дюмулен: он сейчас наложит перевязку.
Редко мне случалось видеть короля более жизнерадостным, крепким и более деятельным, чем тогда. Он повсюду рассылал универсалы и письма, непременно желая вести с собою казаков; но те сильно запоздали. Столько же хлопот было и с Литвой: литовские полки совсем опростоволосились и были так же кстати, как ложка после обеда.
Целыми днями король сидел с Дюпоном и другими инженерами над планами, жалуясь на отсутствие хороших атласов и карт, хотя выписывал их отовсюду и платил большие деньги. Обо всем приходилось думать самому, даже о пиках для латников и копьеносцев. Действительно, впоследствии обнаружился большой недостаток в копьях, так что мы стругали их в пути и везли с собой целыми возами.
Другие, видя, как хлопочет и увлекается король, а также из желания выслужиться стали входить во все мелочи. При всем том дело подвигалось туго, и многого, о чем своевременно напоминал король, потом не оказалось, а запоздавшие с поставками так и не выполнили их до конца войны.
В составе войск было немало скептиков, таких как наш родственник Поляновский, коронный стольник, выдающийся воин, муж рыцарского духа, бывший у короля в большом почете. Но он был ипохондрик и сурово осуждал все предприятие, предсказывая самые печальные последствия. Я сам слышал, как он говорил, что король идет навстречу гибели и ведет с собой цвет рыцарства. Одно дело, говорил он, биться за родные пепелища и преследовать врага на собственной земле, и совсем другое воевать в чужих краях, не имея в нужном количестве продовольствия, среди враждебного, чужого населения. Притом сражаться не сам на сам с врагом, а иметь союзников, настроение, силы и характер которых совершенно неизвестны. Некоторое время спустя Поляновский, упав духом, вернулся восвояси с полпути, ибо убедился, что короля ничем не отклонить от участия в походе. Поляновский, в числе многих, предвидел неблагодарность кесаря, которому ложный стыд помешает помириться с фактом, что спасением своим он обязан чужеземному властителю.
Королева что ни день, то меняла настроение. То ей хотелось воспользоваться обстоятельствами в династических интересах сына, то боялась за мужа и за Фанфаника, бывшего тогда ее любимцем. Как легко можно было предвидеть, сын не очень-то подчинялся матери и проявлял собственную волю.
Яков, которому было уже около двадцати лет, с юношеским пылом рвался в поход; те же, которые знали его лучше, говорили, будто он стремится идти с отцом не ради рыцарских подвигов, а просто по ребяческому легкомыслию и любопытству, думая использовать свободу, посмотреть людей и поразвлечься. Отец же был очень рад увлечению Якова и был не прочь дать ему впервые понюхать пороху под своей опекой. О безопасности юноши было кому позаботиться, потому что вместе с нами шел во главе полка брат королевы кавалер де Малиньи, муж великого сердца и отважный рыцарь.
Все население Кракова, в особенности духовенство, восторженно принимали короля и королеву. Мы шли точно в Крестовый поход... Во всех костелах служились за нас молебны. Старейшие священнослужители, окруженные ореолом святости и набожности, благословляли нас на подвиг и пророчили победу.
Необходимо отметить, что все вообще приметы и предсказания сулили нам великие успехи. Что ни день, то разносились слухи о новых небесных знамениях, о таинственных голосах в костелах, о видениях, сопутствовавших королю. Он все время был окружен густой толпой; костелы были переполнены, и король с королевой, чуть ли не каждый день присутствовали на молебнах то в том, то в другом костеле.
Когда мы еще только собирались двинуться к Кракову, но медлили, поджидая запаздывавшие части войск, стали приезжать гонцы от князя Лотарингского и Любомирского, уже бывшего под Веной, с несколькими тысячами человек. Гонцы с мольбой торопили короля, ибо турки сильно угрожали городам, и со дня на день можно было опасаться приступа и падения столицы. После таких вестей король в конце концов перестал ждать запаздывавших и двинулся вперед с имеющимися силами. Правда, были некоторые основания предполагать, что Лотарингский вместе с осажденными умышленно преувеличивает тяжесть положения, чтобы вынудить Собеского поторопиться; однако и на самом деле время не терпело, хотя тем временем Лотарингский получил кой-какие подкрепления из немецких государств: Саксонии, Баварии, Вюртемберга и других.
О том, с какой торжественностью мы двинулись из Кракова вслед за полками, вышедшими раньше нас, я описывать не буду: достаточно распространялись о том другие очевидцы. Королева, как я уже сказал, проявляла по отношению к мужу и сыну необычайную заботливость и беспокоилась за их судьбу. Она решилась проводить их до Тарновских гор, а потом вернуться в Краков и остаться до конца войны, чтобы получать более частые и достоверные известия.
В Тарновских горах мы впервые испытали, что значит поход по чужой и незнакомой стране, с людьми непривычными к горным экспедициям. Мне был поручен надзор за частью королевского обоза и его личного походного имущества, оружия, платья, и я сам не знал, что делать. Когда в Кракове наши возницы стали, крестясь, сначала опережать нас, а потом отставать в пути, ломать оси и колеса, терять груз... я думал, что сойду с ума раньше, чем все приведу в порядок.
Но это не суть важно, все это мелочи, о которых можно было не заботиться. Я присматривался к королю, к королеве, ко всей высочайшей семье, их друзьям и прихлебателям. Это были дни глубокого смысла и значения, в особенности для государя, олицетворявшего собой Божию грозу, рыцаря и поборника христианства. Он как бы сознавал величие миссии и подвига, запечатленных на его лице, и все его слова были проникнуты великим вдохновением.
Окружающие до известной степени тревожились. Королева, да простит мне Бог, не из любви к супругу, а из страха за свою судьбу, плакала почти без перерыва. Из приближенных короля едва ли не большинство, в том числе и стольник Поляновский, в душе были исполнены боязни и не верили в успех. У короля же была только одна забота: как бы не оказалось нехватки во всем, что нужно для похода. В общем же он шел с такою надеждою на Бога, с такой верой в свои силы, что всем придавал бодрость.
Если бы король сам, как я писал, не заботился даже о таких мелочах, как копья, то не знаю, кто бы о них подумал. Достаточно сказать, что в походе, несмотря на квартирмейстеров, на гонцов, предупреждавших о приезде короля, о необходимости приготовить помещение и продовольствие, редко где бывало всего вдоволь. Король, чтобы приучить себя к седлу, большую часть пути проезжал верхом. А так как он был грузен и дороден, то лошадей постоянно приходилось заменять новыми.
После прощания с королевой, падавшей раз за разом в обморок - хотя, конечно, я не могу ручаться, действительно ли она теряла сознание или только так, ради людей - король, помолившись, продолжал путь очень бодро и не слишком печалясь о разлуке.
Так как я вспомнил об обмороках королевы, то еще прибавлю, что кто-то из друзей ее величества задним числом сочинил впоследствии такую версию: на вопрос, чем она, собственно, так удручена, при прощании с Якубком, королева будто бы ответила:
- Я плачу, потому что мой любимый сын {Александр, второй сын Собеского от брака с Марией-Казимирой, любимец матери.} еще слишком молод, чтобы сражаться бок о бок с отцом.
Спартанского ответа королевы тогда никто не слышал и не оценил. Он появился только в дневниках, написанных по триумфальном возвращении. Такой ответ совсем не в духе Марии-Казимиры, и я очень сомневаюсь, промелькнула ли у нее при расставании хотя бы мысль о чем-нибудь подобном. Но она, действительно, и тогда уже предпочитала Якову второго сына. Впрочем, я ведь Фома неверующий - не могу поверить даже в материнскую любовь в таком иссохшем и остывшем сердце.
Выбравшись 22 августа из Тарновских гор, мы двинулись на Гливиц, в Силезии. Там, в монастыре реформатов, были отведены и приготовлены для нас квартиры. Целый день догоняли нас отставшие, в том числе и брат королевы Малиньи, для которого заботливый король велел оставить свободную палатку.
На пути же были получены письма, которых король не успел получить в Кракове. Из писем король узнал и громко потешался, что сумасшедший и заносчивый Дюверн, когда ему предложили убраться восвояси, сначала очень упирался; ссылался на то, что он будто бы не французский, а трансильванский посланник, хотел остаться в Гданьске, но наконец вынужден был подчиниться и уехать. Что касается морштыновского шифра, которого король домогался от французов, то под разными предлогами они его не выдали. Как было установлено впоследствии, история с шифром была своего рода сделкой: надо было предварительно помочь Морштыну сбежать из-под ареста и дать ему спастись.
Если бы по тому, как нас приветствовали, принимали и ухаживали за нами по пути в Гливицы и в Гливицах, судить о том, как будет дальше, то можно бы, пожалуй, заключить, что ближе к Вене нас будут на руках носить. Духовенство чуть ли не везде приветствовало нас возгласами "Ave Salvator!" {"Привет Спасителю" (лат.).}, a разные вельможи, комиссары и титулованные кесарские чинодралы кишели по пути кишмя до тошноты. Королю тащили дичь, зверье, фазанов и всякое другое отборнейшее продовольствие в таком количестве, что невозможно было съесть. Вплоть до Тарновских гор король расставил подставы и гонцов для получения корреспонденции, и все-таки почтовая гоньба была в высшей степени неаккуратная.
Устав медленно тащиться с тяжелыми родами оружия, король за Гливицами отделился от главной массы войск и во главе двадцати с чем то хоругвей легкой конницы и восьмисот драгун поспешил вперед через Опаву на Оломунец {Ольмюц.}. Там должен был ожидать нашего государя кесарев гонец граф Шафготш.
Начало нашей тяги (не могу иначе назвать способ нашего передвижения) протекало весьма благоприятно: жара была еще большая, но сносная; погода чудная; страна казалась жизнерадостной, обильной, плодородной, население приветливым и дружелюбным. В Ратиборе, из которого лежал прямой путь на Опаву, какой-то граф устроил королю пышный прием у себя в замке, но за счет кесаря. Графиня, окруженная целым штатом дам, занимала короля перед обедом, и ему пришлось сесть с ними за карточный стол. Все были на удивление почтительны; даже в народе слышались приветственные возгласы и благословения за помощь.
Уже в Ратиборе король говорил, что надобно спешить, а то турки отступят из-под Вены и вырвут у нас из рук долгожданную победу. Потому он непременно хотел подойти к столице Австрии ранее начала сентября. Таким образом, самый поход был как бы осенен ореолом чаемой победы, было радостно, и все шло как по маслу.
В Ратиборе нас обильно кормили и поили, как и под Опавой, где всякие немецкие барыни приходили поглазеть на короля и поблагодарить, хотя квартиру отвели ему попросту в сарае. Опаву, прекрасное местечко, мы прошли походом, не сделав дневку. На другое утро, переночевав в миле от города, шли несколько часов по восхитительной местности, а там уже начались Моравские горы.
Могу только сказать, что для наших глаз, вовсе непривычных к красотам горных местностей, дорога была в высшей степени приятная, но, помилуй Бог, не для обозов и не для лошадей. Скалы, камни и промоины, вырытые горными потоками, чрезвычайно затрудняли движение, так что мы только поздней ночью добрались до ночлега, измучив лошадей и поломав много повозок, не выдержавших превратностей пути.
На этом ночлеге поджидал нас обещанный кесарский гонец, граф Шафготш. Не знаю, какие были у них разговоры с королем и остались ли они довольны друг другом. Я заметил только, что король насупился, принял гордый вид и довольно холодно простился с кесарским послом. Отсюда я догадываюсь, что, вероятно, граф чем-нибудь досадил королю и получил щелчок по носу. Это было только началом всех тех неприятностей, которых мы натерпелись после, благодаря заносчивости и удивительному самомнению кесарского военного совета. Но Собеский все это предвидел и своевременно давал отпор. Так, несолоно хлебавши, первым отчалил пресловутый граф: хотел учить чему-то короля и получил чувствительный урок. Я слышал, как король негодовал и пожимал плечами.
На другой день мы почти до самого полудня шли горными тропами; дальше, к Оломунцу, расстилалась роскошная равнина.
Короля страшно утомляли торжественные приемы. Приходилось облачаться во все регалии, менять лошадь, выступать с подобающей осанкой... Но зато и наслушался он хвалебных речей до сыта до отвала! Восхвалений и благословений!
Такой же прием ожидал нас и в Оломунце со стороны иезуитов и остального духов