жали в подозрении, его все-таки терпели и не разрывали с ним, как с изменником.
Осенью 1681 года Собеский развлекался охотой, в которой и я принимал постоянное участие, довольный тем, что освободился от женских интриг.
Вместе с нами охотился Витри с французами, но им и тут не особенно повезло.
Ни один из них, а также ни один из сотоварищей императорского посла Зеровского не имел понятия об охоте, подобной нашей, возле Дзедужиц и Мендзыжеча, когда случалось, что в течение одного дня бывали убиты десятки медведей и такое же количество кабанов, не считая других крупных зверей. Французы между тем стреляли только дробью и ранили королевских псов; король потерял свою любимую борзую, а один из участников гончую. Кто-то из королевских янычаров пал жертвой медведя чудовищной величины.
Король был необычайно весел и хорошо расположен; несмотря на то что он жаловался на какое-то недомогание и принимал лекарство, он все-таки не отставал от других, так что все с удовольствием смотрели на его оживленность.
Труднее всего ему было взобраться на седло, но, раз усевшись, он мог оставаться в продолжение нескольких часов не сходя с коня и при этом ни на что не жаловался. Во время охоты, происходившей между Дзедужицами и Мендзыжечами король, ежедневно, не отдыхая, был в седле.
В тот год чаша весов перетянула на сторону союза с императором, но Витри и французы, видя, что король снисходителен к Дюверну и с почтением отзывается о Людовике XIV, баюкали себя надеждой, что им все-таки удастся склонить на свою сторону короля.
Витри, знавший хорошо жадность королевы к деньгам, предложил Франции ежегодно жертвовать сотни тысяч, чтобы купить себе этим союз, и не сомневался в удаче. Но он не знал Собеского, перед которым даже заикнуться об этом нельзя было, а также того, что гордая королева, хотя и корыстолюбивая, была до такой степени обижена на Людовика XIV за свою сестру, что она не могла ему этого простить.
Весною того же года Собеский, довольный тем, что на время освободится от общества жены и насладится свежим воздухом, отправился на охоту; в апреле императорский посол настолько усердствовал, что хотел сопровождать Собеского даже на охоту, и еле удалось от него отделаться.
Помню, что во время охоты около Дзедзилова, где нам не особенно везло, потому что было мало дичи, король получил известия из Турции, которые сейчас же были пересланы императорскому послу. О Текели и обо всех его намерениях и шагах король был более осведомлен, чем император.
Недомогавшая королева находилась вместе со своей семьей в Яворове, а король делал смотр своим поместьям и заводил в них новые порядки.
Пользуясь этим случаем, он посетил замок в Олеске, в котором родился несколько десятков лет тому назад. Замок оказался запущенным и разрушенным, потолки в некоторых комнатах протекали, и король очень сердился за это на дворецкого. Нам показали треснувший мраморный столик, на который когда-то положили новорожденного.
Заняться перестройкой замка в Олеске одновременно с работами и постройками в Вилянове и Яворове было невозможно, а потому король это отложил на будущее время. Костел и могилы Даниловичей содержались в порядке.
В Олеске король пробыл лишь день, и оттуда мы поехали в Злочов и в Подгожец к Конецпольским.
Была чудная пора весны, и я с удивлением присматривался к этому великому рыцарю и герою, умевшему, несмотря на все свои заботы, восхищаться обыденными вещами; чтобы доставить удовольствие королю, я и Моравец должны были по дороге срывать для него первые появившиеся весенние цветы.
Король радостно приветствовал каждый цветочек, встречавшийся на дороге, и я и Моравец часто сходили с лошадей, чтобы собрать для него фиалок, которым он радовался, как ребенок. Некоторые глядели на него с насмешливой улыбкой, а я с уважением, потому что если человека радуют и интересуют такие простые вещи, то это доказывает, что он способен на искреннее чувство. А тут я видел, как наш властелин, забыв об императоре и короле Людовике XIV, улыбался цветочкам, как будто турок и на свете не существовало.
Из Олеска мы отправились через Зборув в Гуту, убив по дороге штук двадцать серн и огромного волка, затем далее в Медыку, где нас ожидал несчастный француз Дюверн, послы которого были захвачены подстаростой Немировским, вместе с письмом Текели.
Немировский спрятал пленников на чердаке, чтобы французы не узнали о письмах, которые они везли с собой.
Захваченную корреспонденцию отослали императорскому послу, а людей король велел отвести в замок в Сосницу, около Высоцка. Француз уже знал о захвате писем, что Собеский вовсе не оспаривал, намекая на то, что императорский посол их сам захватил.
Мы чувствовали, что отношения с французами становились все хуже и хуже, и это видно было по их обращению; Витри был вежлив и услужлив как никогда; в отношении к нему становились все официальнее, но его ничем не обижали. Это было политикой...
Перед поездкой короля в Олеско и в имения на Руси, Витри, не желая потерять его из виду, захотел его сопровождать, но Собеский, вежливо отклонив его предложение, послал к нему Чарнковского, служившего в канцелярии короля, говорившего хорошо по-французски и никогда не тратившего лишних слов, поручив ему секретно сообщить Витри, что императорский посол, а в особенности папский нунций Палавичини, не довольны тем, что король допускает сношения между Францией в Венгрией через посредство Речи Посполитой, вследствие чего Собескому нельзя будет разрешить Дюверну дальнейшее пребывание в стране. С мнением папы он должен был считаться из-за субсидии, которую Собеский надеялся получить от него в случае войны с Турцией.
Витри с кислой физиономией выслушал Чарнковского, освободившего короля от неприятного разговора. Когда мы вернулись из нашего путешествия, мы застали Витри в Яворове, и, как нам сообщили, он несколько раз осведомлялся о дне возвращения короля; на следующий день утром, когда Собеский возился в огороде с тюльпанами, Витри подстерег его и начал с ним продолжительную беседу.
Собеский после этого разговора был очень разгорячен и, хотя вовсе не было жарко, вытирал вспотевшее лицо. Королева немедленно направилась к нему, чтобы узнать, чего хотел Витри и чем окончился их разговор.
По сумрачному лицу посла можно было догадаться, что он не особенно остался доволен аудиенцией.
Во время обеда королева как бы в насмешку была необыкновенно мила с французом, а король громко заявлял о своей симпатии к Людовику XIV и восхищался им.
Французы шептались о том, что Дюверна попросили удалиться отсюда, потому что его не желали терпеть дольше. Было очевидно, что французы потерпели фиаско и что королева отомстила им не только за обиду сестры, но и за отца, которому было отказано в княжеском титуле.
Насколько я своим маленьким умом мог тогда понять все то, что предпринималось и происходило, я с каждым днем все более убеждался, что, несмотря на уверения в уважении к Франции, все перешли на сторону императора, и король, не столько ради жены, сколько из-за собственного убеждения, тоже склонялся на его сторону.
Сестра короля, княгиня Радзивилл, шурин Собеского Велепольский и жена его, сестра королевы, все они были сторонниками императорского посла.
Прислушиваясь к разговорам, можно было услышать различные мнения, так как в нас укоренилась наследственная антипатия к Ракускому дому и страх перед ним; но и турок не любили, да и к французам особенной любви не питали. Поэтому раздавались голоса совершенно противоположные, руководимые не любовью и расположением, а ненавистью.
Витри, как я это потом узнал, приписывал нерасположение Со-беского к Франции влиянию королевы, оскорбленной в ее гордости, и ее желанию отомстить за отца.
Поэтому он вел переговоры о том, чтобы загладили вину и предложили отцу королевы столь желанный княжеский титул и староство; но Мария-Казимира открыто говорила о том, что теперь она ничего не примет, так как она не нуждается в королевской подачке.
Витри также рассчитывал на стотысячную пенсию, которую Людовик хотел предложить королю или королеве, но не смел высказать такого предложения. По пасмурному лицу французского посла видно было, что положение его с каждым днем становится все затруднительнее; но он все-таки оставался, а так как при встрече в обществе король и королева бывали с ним любезны, то он не мог жаловаться.
В продолжение целого года французы сами себя обманывали, или их обманывали, этого сказать не могу, надеждой склонить короля на свою сторону; между тем союз Собеского с Людовиком XIV не мог ему доставить даже части пользы, предстоявшей ему в случае соглашения с императором. Морштын, пользовавшийся раньше известным влиянием, стал подозрителен; его принимали холодно, и наконец королева, перестав притворяться, начала выказывать явно свое нерасположение к нему.
Еще в сентябре Витри оставался при дворе, не теряя надежды склонить короля на сторону французов; в это время император и королева убаюкивали себя надеждами женить Фанфаника на эрцгерцогине; это было бы для королевы лучшей местью Франции.
Я не считаю себя вправе рассуждать о политике, потому что немногому в ней научился, несмотря на то что ежедневно сталкивался с ее делами, но теперь, когда я переношусь к тогдашним обстоятельствам, мне кажется, что, если бы Людовик XIV был более предусмотрителен и менее пренебрежителен к королю и Речи Посполитой, он привлек бы на свою сторону королеву, ее семью, а через них и Собеского, питавшего с молодых лет расположение к Франции. А вместо этого сделали все что могли, чтобы обидеть и оттолкнуть королевскую чету, и вдобавок назначили послом Витри, не умевшего заслужить любовь.
Король любил с ним разговаривать, но не более, чем с другими образованными людьми; он вел с Витри продолжительные беседы, никогда не откровенничая с ним, и я сам слышал, потому что меня не остерегались, как Собеский, после одной из таких конференций, рассказывал о ней королеве, подшучивая над Витри, полунамеки которого он прекрасно понимал, но, притворяясь перед ним, придавал им другое значение, ускользая от него и не давая ему откровенно высказаться, так как и Собеский не желал быть с ним искренним.
Насколько я припоминаю, Витри больше поддавался самообману, чем хитрый Морштын, заблаговременно заметивший, что дела Франции обстоят плохо и их нельзя уже спасти. В ноябре, если не ошибаюсь, Витри наконец уведомил королеву, что Людовик XIV из уважения к ней соглашается наградить ее отца, маркиза д'Аркиена, княжеским титулом и староством. Мария-Казимира вежливо, но гордо ответила, что ее достоинство и теперешнее занимаемое ею положение не позволяют ей принять этой милости, за которую она благодарит, но воспользоваться ею не может.
При этом удобном случае королева упрекнула его за обиду, нанесенную ее сестре, мадам Бетюн, и Витри, рассчитывая на жадность и скупость королевы и подозревая короля в излишней любви к деньгам, предложил компенсацию в сто тысяч ливров ежегодно.
Но и это предложение не помогло, как запоздавшее, или сделанное в форме оскорбительной для короля, так как подобное предложение, как бы его ни объясняли и ни приукрашивали, в действительности было жалованьем, назначенным Францией Собескому.
Но с этим гордая королева не могла смириться, и напрасно Витри старался уверить ее, что назначенная пенсия могла остаться тайной для всех; но разве возможно в политике сохранить секрет, в который, по крайней мере, несколько человек должно быть посвящено.
В ноябре перед созывом сейма перехватили письмо Морштына к какому-то французу, в котором было написано:
"Состоялось соглашение между нашим двором и императором, и оно подкреплено обещанием выдать эрцгерцогиню за сына Собеского, обеспечив ему наследование трона. Само собою понятно, что если сейм будет сорван, то и соглашение будет расторгнуто".
Из этого легко вывести, как готовились к сейму и как пустили в ход все силы и интриги, чтобы, по примеру других, сорвать его.
Морштыну и французской клике легко было привести в исполнение свое намерение, потому что достаточно было подкупить одного из послов и велеть ему крикнуть "veto", как все совещания прекращались.
С такими опасениями мы поехали в Варшаву, намереваясь открыто выступить в союзе с австрийским домом, что нами до сих пор откладывалось в ожидании одобрения папского нунция.
О себе лично за время этих событий немногое могу рассказать; король по-прежнему благосклонно относился ко мне, и доверие его все увеличивалось, вызывая во всех, кроме Шанявского и Моравца, зависть и неприязнь к моей особе. Господь свидетель, что я ни разу не воспользовался расположением короля во вред кому-нибудь; наоборот, когда Собеский справлялся о ком-нибудь, я того всегда оправдывал, рекомендовал с лучшей стороны и не могу себя упрекнуть за худой отзыв о ком-нибудь.
В особенности возмутились, когда король, обойдя старших придворных, поручил мне заведовать своей личной кассой, в которой находились деньги для карманных расходов, причем ни королева, ни посторонние не знали ни источника их происхождения, ни на что они тратились. Казнохранитель заведовал большими счетами, а в моем распоряжении находился маленький королевский кошелек, и, кроме того, мне была поручена охрана его драгоценных вещей, редко им употреблявшихся, но доставшихся ему в значительном количестве после Даниловичей, Жолкевских и прадедов.
Одних только сабель в золотых ножнах было по списку около двадцати (одну из них, самую любимую, король потерял в этом году, едучи на санях), столько же седел, конской сбруи, плюмажей, бронированных панцирей, поясов, цепочек и пр. Король никогда не выходил без кошелька, в одном отделении которого находилось золото, а в другом серебро, потому что он хоть и охотно давал подаяние и никогда не отпускал бедного с пустыми руками, но не любил сорить золотом. Часто случалось, что он, уходя из дома с несколькими десятками дукатов, возвращался с пустым кошельком, и на мой вопрос, как записать израсходованные деньги, после некоторого размышления по большей части приказывал отнести их на счет расходов по огородам.
В действительности он был очень щедр к огородникам, но и не жалел денег для обедневшей шляхты и разных просителей, в особенности если они принадлежали к знакомым ему семьям. Он никогда не был ни скупым, ни корыстолюбивым, хоть и не любил разбрасывать деньги во все стороны.
Я еще должен упомянуть о затруднениях с французами, бывшими при дворе, в отношении которых надо было соблюдать величайшую осторожность, потому что Витри и его помощники, имея к ним доступ, легко могли через них узнавать о том, что у нас говорилось и делалось.
Я не могу обвинять всех французов в измене королю, потому что многие из них без всякого умысла рассказывали о происходящем, не зная, что этим могут повредить королю, но были такие, которым Витри, Форбен и другие платили жалованье. Среди женского персонала королевы было немало продажных приятельниц французов.
Прежде говорили, что со времен Вазов до Марии-Людвики при дворе преобладало все немецкое, но теперь, со времени французской королевы и при нашей маркизе, французское влияние настолько распространилось, что при дворе слышен был лишь французский язык. Жена Собеского, живя с молодых лет в Польше, хоть и научилась языку, но говорила на нем очень плохо и еще хуже писала по-польски, если необходимость заставляла ее иногда написать несколько слов. С мужем, братом, сестрами и их мужьями, со всеми слугами она разговаривала только по-французски. В свите короля было много поляков, в свите же королевы, кажется, единственная Шумовская.
Обе упомянутые выше фаворитки королевы, Федерб и Летре, были француженками, другие девушки и слуги - тоже французами.
Только среди низших служащих при буфете и при лошадях можно было найти поляков. За столом или в обществе преобладал французский язык; король по большей части читал французские и латинские книги: польских книг, кроме похвальных стихов, было очень мало, да и те были так плохо отпечатаны, что читать их было трудно. Сколько раз я, рассматривая книжки, напечатанные в Кракове, Данциге или в других местах, должен был удивляться тому, что у нас нет хорошей бумаги и что у нас не умеют печатать. Когда похвальное слово печатали для короля, то еще на сносной бумаге, но если слово предназначалось для обыкновенных смертных, то употребляли чуть ли не оберточную.
Но в то время этим никто не интересовался, потому что кто заботился тогда о польской книге, и кому она была нужна?
Возвращаясь к вопросу о французах, скажу, что во время самых плохих отношений королевской четы к Франции, когда Витри, всеми ненавидимый, выходил из себя, не достигая успеха, много французов было в Польше при дворе, при знатных особах, в войске и в местечках. Почти все инженеры были выписаны из Франции.
Находившиеся при короле писари, секретари, Дюмулен - лакей и фельдшер одновременно, слуга Ляфор и многие иные, - все это были французы.
Легко понять, возможно ли было что-нибудь скрыть перед французским послом и его агентами. То, о чем не рассказывали мужчины, выбалтывали женщины. В Варшаве, во Львове было много лавок, принадлежавших купцам из Франции, подобно тому, как в Кракове было когда-то много итальянцев.
Нам всем волей-неволей пришлось научиться французскому языку; говорившие плохо, по крайней мере, его понимали. Как будто вопреки разуму, все эти бывшие приверженцы французов во главе с королевой стояли теперь против Франции и ее короля; но Витри и Морштын с помощью всех своих явных и тайных помощников, с помощью подкупа старались не допустить союза с Австрией против турок, готовые даже, в случае надобности, низвергнуть с трона Собеского.
В этих происках, больше чем Витри принимал участие ловкий, жестокий, хитрый, душой и телом преданный Франции Морштын; Морштын был больше французом, чем поляком; он приобрел недвижимость во Франции и мечтал о том, чтобы туда переселиться. Каким образом до этого дошло, что он, приятель и слуга польского короля, перешел в лагерь его врагов, можно объяснить только тем, что Морштын надеялся получить хорошее вознаграждение от Людовика XIV за измену собственной стране.
И в этом деле, как и во всем, что у нас происходило, немалая часть вины падала на королеву. Ее брат, кавалер де Малиньи, человек не старый, красивый, довольно храбрый полководец, сватался к дочери Морштына и получил отказ.
Королева, обиженная за брата и принимая отказ за личное оскорбление, поклялась отомстить, и, хотя Морштын оправдывался тем, что не мог принудить свою дочь, королева ему все-таки не простила, что он посмел отвергнуть союз с королевской семьей.
В это время ловкий Морштын, умевший скрыть всякую роль, которая приходилась на его долю, приготовившись к тому, чтобы покинуть Речь Посполитую, имея множество друзей и сношений с разными лицами, отважился составить заговор против короля... Лучшего и более деятельного агента, чем он, Людовик XIV в Польше не имел.
Я не могу сказать, было ли это правдой, или сплетней, скрываемой королем и не допускаемой к распространению, но ставшей потом известной, будто заговорщики хотели не только свергнуть короля и на его место возвести Яблоновского, но даже покушались на жизнь Собеского.
Там, где дело идет о таком страшном обвинении, совесть не позволяет легкомысленно его возводить....
Я не буду распространяться о том, что до ушей моих дошло о заговоре, который, слава Богу, не был приведен в исполнение.
Во всей этой истории все было и осталось темным; те, у которых рыльце было в пуху, отрицали свое участие; о Яблоновском говорили, что без его ведома распоряжались его именем, и король до самого конца считал его своим лучшим другом, а королева его не только уважала, но и больше любила, чем мужа.
Его благородный характер и откровенность часто не могли примириться с ее политикой, так как она была неразборчива в средствах, стремясь лишь достигнуть намеченной цели.
Перед сеймом Собеский был настолько спокоен и уверен в своем успехе, что не питал никаких опасений за результат сейма. Все было предусмотрено и обдумано, чтобы не дать его сорвать и провести предложения, внесенные королем и поддержанные папским нунцием Иннокентием XI и императорским послом.
Мне кажется, что и королева, более подозрительная и хитрая, и та не догадалась о готовящейся измене.
Но прежде, чем мы дойдем до сейма, я должен описать свое собственное несчастное приключение, доставившее мне много огорчений и неприятностей.
Я уже упоминал о том, как несчастная Фелиция Бонкур довела меня до того, что я из-за нее поссорился с ее мужем.
Все об этом знали, и мы не разговаривали друг с другом. Француз меня избегал, и я тоже не искал его общества. Я знал о том, что он втихомолку мне угрожал и готовился меня проучить. Я над этим смеялся, но избегал всяких разговоров с его женой и, хотя она старалась меня увлечь своими улыбками, не поддавался искушению.
Таковы были наши отношения с Фелицией, когда однажды, рано утром, перед отъездом на сейм в Варшаву, в мою комнату вбежал добряк Шанявский, до того взволнованный, что я сразу догадался о принесенных им скверных известиях... Остановившись против меня посреди комнаты он воскликнул:
- Товарищ! Что же ты сделал, и до чего тебя довела твоя глупая страсть!
Я перекрестился.
- Что с тобой? - спросил я спокойно.
- Передо мной не притворяйся! - крикнул Шанявский. - Пока еще не поздно, оденься и беги! Vox populi {Голос народа (лат.).} указывает прямо на тебя... Все говорят, что это дело рук твоих. Если тебе жизнь дорога...
В моей голове все перепуталось.
- Господь свидетель, - воскликнул я, срываясь с постели, - что я не знаю и не понимаю, о чем идет речь!.. Чего ты хочешь? О чем ты говоришь?
Шанявский взглянул на меня.
- Виновен ли ты, или невиновен, я ей-Богу не знаю, - произнес он, задыхаясь, - но спасаться тебе надо, потому что все в один голос говорят, что это дело твоих рук...
- Но, черт возьми, - прервал я, - скажи же мне наконец, в чем же дело?
- Бонкур убит, - начал Шанявский, - изрубленный труп его найден сегодня утром в лесу за городом, а вчера вас видели ссорящимися друг с другом.
Дрожь пробежала по моему телу...
- Каким образом ты мог допустить мысль, - воскликнул я, - что я его убийца, напавший на него из-за угла и изрубивший его! Мы несколько раз ссорились друг с другом, вчера я даже над ним насмехался, но мы разошлись на дворе. Я ни о чем не знаю.
Взволнованный, однако, я немедленно встал и начал одеваться.
- Я пойду прямо к королю, - отозвался я, - пусть сейчас же произведут следствие... Я невиновен...
- А там уж расследование началось, и король уже уведомлен, - произнес Шанявский. - Я был уверен, что ты уже скрылся, потому что и я тебя подозревал... Расследование дало только то, что вы вчера поздно вечером поссорились и что после этого он скрылся из своей квартиры и домой больше не возвращался. Челядь, вернувшись ночью, нашла его труп в лесу. Я тебе говорю, что все единогласно обвиняют тебя. Изрубленный труп с расколотой головой уложили в сарае на тюфяке. Я слышал, что жена его приходила посмотреть на него и, не проронив ни одной слезинки, перешла из своего помещения в женское отделение. Вообще, она вовсе не огорчена...
- Я не виновен, - возразил я. - Ты знаешь меня, я перед тобою не скрыл бы. Правда должна обнаружиться. Я одеваюсь и еду к королю...
Не успел я проговорить эти слова, как Моравец вбежал в комнату и, увидев меня, заломив руки воскликнул:
- Король велел тебя позвать! Почему ты не бежал вовремя? Гнев овладел мною.
- Слушай! - воскликнул я. - Неужели ты вместе с другими потерял разум? Я ни о чем не знаю...
- Король велел тебя позвать! Почему ты не убежал? - повторил Моравец. - Еще во время последнего сейма он был возмущен поединками и убийствами возле замка, а теперь тут, под его боком, такое преступление, и убили Бонкура, которого он любил и в услугах которого нуждался.
Видя, что он мне не верит, я стремительно снял висевшее над кроватью распятие Христа и поклялся ему, что никогда не был убийцей.
- Если б ты даже сто раз поклялся, - возразил Шанявский, - то ты других не убедишь; я тебе верю, но король...
Надев первое попавшееся платье, я, как в горячке, побежал к королю, которому в этот момент Ляфор натирал ноги и помогал одеваться.
По лицу Собеского я сразу увидел, что мое дело обстоит плохо. Увидев меня переступающим через порог, он затрясся от гнева и закричал:
- Убийца! Ты даже не пощадил достоинства своего короля... Знаешь ли ты, что это значит - обнажить саблю там, где находится король?.. Ты своей головой ответишь за это!
Я упал на колени, ударяя себя в грудь.
- Всемилостивейший государь! - воскликнул я. - Я не виновен. Это дело не моих рук... Я могу поклясться в этом...
- Прочь от меня! Прочь! Пока ты цел, - начал король. - Ты убийца и вдобавок хочешь быть клятвопреступником. Посмотри только, до чего тебя довела твоя глупая страсть. Ты погубил Душу.
- Всемилостивейший государь!.. - вопил я.
- Молчи! - крикнул король. - Молчи! Убирайся вон, пока ты невредим, и не показывайся мне на глаза... Когда тебя схватят чиновники маршалка, я тебя защищать не буду.
- Всемилостивейший государь, - начал я умолять, - если я убегу, все признают меня виновным, а я не хочу покрыть себя позором, спасая этим свою жизнь, потому что я не виновен...
- Все тебя обвиняют, - гневно возразил король, - все! Вас видели вчера вечером спорящими, и вы вместе вышли...
- Но я прямо пошел наверх к себе домой и не видел после этого Бонкура, - повторил я.
- Уезжай отсюда, слышишь, - прервал король, - я тебя жалею. Правда откроется, но прежде, чем ты докажешь свою невиновность, в которую я не особенно верю, тебя засадят в тюрьму, потому что тебя захватили чуть ли не in flagranti. С маршалком нельзя шутить...
Король окинул меня взглядом.
- Нет, всемилостивейший государь, я не стану удирать, - прервал я спокойно, - я не виновен в убийстве.
- Да! Да! - прервал Собеский. - Это софистика! Ты говоришь, что не совершил убийства, но дуэль между вами была... А дуэль без свидетелей - это убийство.
- Но я с ним не дрался! - воскликнул я в отчаянии. - Я сам себя отдам в руки власти, потому что я не могу допустить, чтобы меня обвиняли, когда я не чувствую за собой вины...
Несмотря на мои клятвенные уверения, король не успокоился, не желая мне верить.
- Поступай как хочешь, - воскликнул он, - но я не могу тебя дольше оставить ни при моей особе, ни при дворе. Если тебя подозревают в убийстве... то мне не следует тебя поощрять. Количество преступлений увеличивается, и им не следует потворствовать. Передай все дела Шанявскому и иди на все четыре стороны... я тебя знать не хочу.
От огорчения мне хотелось заплакать, и я снова упал перед королем на колени.
- Всемилостивейший государь, - начал я, вознося руки к небу, - не осуждай меня невиновного и не отталкивай от себя. Твой гнев на меня будет причиной того, что все меня осудят...
Король не дал мне окончить.
- Довольно, довольно! - произнес он. - Я не могу этого слышать, и мне нельзя тебе потворствовать... Как я сказал, так и будет.
Он указал мне на дверь; Ляфор, видя короля разгневанным, раскрыл передо мной двери, и я должен был уйти... В голове у меня был страшный хаос, но я и не думал о том, чтобы скрыться.
Шанявский ожидал меня в передней, желая знать, чем все это окончится; я бросил ему ключи и попросил его принять кассу.
- А ты? - спросил он.
- Что я сделаю? - повторил я. - Но ведь ты не можешь думать, что я убегу, чувствуя себя невиновным. Я тут останусь до окончания следствия и найду преступника, потому что не хочу на себе оставить кровавое пятно такого убийства. Те, которые полагали, что я уже за горами и за долами, видя меня разгуливающим на свободе и не думающим о бегстве, понемногу начнут менять свое мнение.
Кроме Шанявского и Моравца, все меня сторонились из боязни быть заподозренными в соучастии и иметь дело с судебными властями.
Я первым делом пошел вместе с Шанявским в сарай, где находился труп. При виде его я весь задрожал, до того он был обезображен; кроме черепа, из которого вытек мозг, лицо и плечи были изуродованы... Кровь уже давно перестала течь из ран, и он весь был покрыт темно-красной скорлупой... Из этого можно было заключить, что убийство было совершено накануне вечером.
Раны были нанесены саблей, и возле трупа нашли лишь поломанную французскую шпагу. Это не был поединок, а простое нападение, и, судя по количеству ран, казалось, что убийство было совершено не одним, а, по меньшей мере, двумя лицами.
Затем я отправился в помещение женского персонала с намерением повидаться с женой убитого Бонкура, но меня к ней не допустили.
Из нескольких шепотом сказанных слов Летре я вынес заключение, что и Фелиция подозревает меня в убийстве мужа, смерть которого она вовсе не оплакивает. Летре тоже советовала мне бежать, но я ей ответил, что и не думаю трогаться с места, пока не найду настоящих убийц и не освобожусь от возведенного на меня обвинения.
Поэтому я остался в Яворове, а так как я считал себя изгнанным, то не пошел в столовую, а остался в своей мансарде. Я не в состоянии описать все, что я выстрадал за это время.
Наместник маршалка, видя, что я не собираюсь бежать, не арестовал меня; на мое желание остаться смотрели как на нахальство с моей стороны, а не как на доказательство невиновности, объясняя это тем, что я уверен в покровительстве короля, а потому так смело веду себя. Ввиду такого мнения расследование дела шло довольно медленно, и я сам должен был им руководить... Нельзя было найти никакого следа, чтобы догадаться, кто мог быть убийцей.
Насколько я знал Фелицию, я мог ее подозревать в том, что, не послав непосредственно убийц, она могла быть косвенным образом к этому причастной. Я не был единственным, потерявшим из-за нее голову, и было много других, которые из-за нее с ума сходили, с тою только разницей, что моя любовь была постоянной, а их скоропреходящей. Из расспросов я узнал, что в последние дни перед убийством за женой Бонкура особенно ухаживали два молокососа, Слоневский и Маргоцкий. Летре мне рассказала, что несколько раз видела Фелицию то с одним, то с другим, смеющейся и шептавшейся по углам, и что на следующий день после убийства Слоневский и Маргоцкий пришли к столу с сильно измененными лицами, бросая вокруг себя беспокойные взгляды, и она сразу это заметила.
Я их очень мало знал и рассказал об этом Шанявскому...
Не сказав мне ни слова, он отправился в их комнаты, улучив время, когда они пошли обедать, и осмотрел их сабли. На сабле Слоневского не было никаких следов крови, но зато он в углу нашел старую рубашку, которой, по всей вероятности, вытерли окровавленную саблю, и забрал ее с собой,
Кровь была свежая, а при дворе ничего не известно было о какой-нибудь происшедшей дуэли. В комнате Маргоцкого он не нашел никаких следов.
Для того чтобы себя спасти, надо было губить других, и мы начали советоваться, как поступить.
Шанявский мне сказал:
- Не вмешивайся, ты очень горячишься, а дело идет о твоей жизни; положись на меня, и я попробую, может быть, мне удастся раскрыть правду.
Рассудительный Шанявский в тот же вечер, подойдя к Слоневскому, шепнул ему:
- Я должен вам что-то сказать.
Обеспокоенный юноша начал торопить Шанявского сказать ему поскорее, в чем дело.
- Поговаривают, - шепотом сказал Шанявский, - что вас видели вечером, идущим в лес, в котором был убит Бонкур, и возвращающимся оттуда с окровавленной саблей.
Неосторожный молокосос, имевший нечистую совесть, моментально воскликнул:
- Кто осмеливается это сказать? Кто? Никто меня не видел! Я никого не встретил!
Шанявский прикусил язык, шепнув про себя: "Habemus confitentem".
- А Маргоцкий? - тихо спросил он. - Какой дорогой он возвратился?
Слонецкий, побледнев, бросился к Шанявскому и начал его умолять:
- Не губите меня! Откуда вы это знаете? Каким образом?
- Об этом не расспрашивайте, - возразил Шанявский, - я этого не могу вам сказать. Одно только я посоветую вам и Мар-гоцкому: пока еще не поздно, убирайтесь отсюда по добру по здорову, потому что вы и глазом моргнуть не успеете, как вас выследят, а тогда вы поплатитесь жизнью.
- Мы оба невиновны, - начал он. - Эта француженка пристала к нам и начала жаловаться и плакать, кто ее освободит от этого тирана-ревнивца, кто ее вырвет из рук этого злодея! Она не только плакала и жаловалась, она просто подстрекала нас освободить ее, убив Бонкура, потому что иначе ей придется отравиться.
Слоневский признался, что они вдвоем напали на Бонкура, узнав от его жены, что он в тот вечер пойдет один, без провожатых, к Дюпону с поручением от короля.
- Послушайте, - сказал Шанявский, узнав от него все нужное, - я вашей гибели не хочу, а потому уезжайте вместе с Маргоцким, не дожидаясь ночи. Я не думаю, чтобы за вами послали погоню. Самое главное, чтобы вас тут не было. Это гадко - вдвоем напасть на одного и убить таким образом беззащитного. Если хотите спасти свою жизнь, то не теряйте ни одной минуты.
Шанявский мне в тот вечер ни о чем не рассказал.
На следующее утро прислуживавший мне мальчик, войдя в комнату за одеждой, остановился у моей постели, сказав:
- Слонецкий и Маргоцкий ночью куда-то скрылись, забрав с собой лучших коней и мало вещей. Говорят, что из-за Бонкура.
Я стремительно встал с постели.
- Ты правду говоришь?
- Зачем бы я стал врать?
Не успел он окончить эти слова, как в комнату вошел Шаняв-ский в утреннем костюме и с улыбкой на губах.
- Мальчик, должно быть, уж сообщил тебе новость? - спросил он.
- А это правда?
- Их обоих нет, - ответил Шанявский, указывая глазами на то, чтобы отослать слугу.
Я велел мальчику пойти посмотреть лошадей.
- Поблагодари меня, - сказал мой приятель. - Я вчера вечером начал расспрашивать Слоневского, а так как на воре шапка горит, то он сразу во всем признался. Сегодня их обоих уже нет, и ты сумеешь доказать свою непричастность к убийству, а я освобожусь от переданных тобою мне ключей, мысль о которых меня беспокоит, так как мне все кажется, что короля ограбят, и я буду за это в ответе.
От радости я бросился Шанявскому на шею, и он, опустившись на стул, начал мне подробно рассказывать, указывая на то, что не столько виновны юноши, сколько негодная Фелиция, подстрекавшая их к совершению убийства.
- Я надеюсь, - докончил он, - что это раз навсегда тебя вылечит от твоей несчастной любви к этой мерзкой женщине, заслуживающей самого строгого наказания. Я только что узнал, что осталось завещание, по которому она является единственной наследницей всего, что принадлежало Бонкуру.
Известие о бегстве Слоневского вместе с товарищем произвело при дворе огромное впечатление и перетянуло чашу весов на мою сторону, вызвав сожаление о том, что меня напрасно подозревали, что король слишком поспешно меня обидел, и т. д.
Не желая никому навязываться, я остался в своей мансарде в ожидании того, что дальше произойдет.
На следующий день добряк Шанявский, подавая королю кошелек, произнес:
- Всемилостивейший государь, - мне следовало бы возвратить ключи и кассу Поляновскому, потому что он страдает за чужие грехи.
- А где он находится? - спросил король.
- Он еще тут, - произнес Шанявский, - он собирается к матери. Собеский задумался.
- Нет, - сказал он, - ключи останутся у тебя, а относительно Поляновского я еще не решил, как поступить; и для него найдется занятие.
- Могу ли я ему сообщить, чтобы он к вам явился? - торопился Шанявский.
- Оставь и не вмешивайся в чужие дела, - возразил Собеский, - я сам решу, как поступить.
Шанявский мне немедленно рассказал обо всем, и я весь день до вечера провел в томительном ожидании, но напрасно. На следующий день с утра меня тоже не позвали, и я уже начал томиться ожиданием, когда пришел паж короля и велел мне немедленно идти к королю в его кабинет.
Увидев меня, Собеский улыбнулся.
- Видишь, - сказал он, - правда, подобно маслу, всегда всплывает наружу; но ты не должен считать себя обиженным за мою строгость и наказание лишь по подозрению. Король лишь судья, а справедливость не знает сострадания.
Я молчал.
- Я возвратил бы тебе заведование кассой, - произнес он, - но ты мне еще пригодишься для другой цели. Я знаю, что ты дельный малый и умеешь держать язык за зубами, а потому я тебя пошлю с соответствующими инструкциями в Варшаву. Для отвода глаз ты как будто бы будешь заведовать моим гардеробом, но на самом деле я тебе доверю очень важные дела. Что же касается твоей реабилитации, то ты в ней не нуждаешься; достаточно того, что ты остаешься у меня служить, а я, кроме того, велю увеличить твое жалованье.
В этот же день я умышленно пришел к общему столу; Фелиции не было при столе, а Петре и Федерб обе меня поздравили.
Никто не хотел признаться в том, что меня подозревал, и всякий уверял, что был убежден в моей невиновности. О беглецах говорили невероятные вещи. Фелиция Бонкур отрекалась от всего и более других чернила бежавших. История эта продолжалась недолго и последствием ее было то, что я вполне излечился от своей любви к вдове и даже не старался ее увидеть.
Некоторые утверждали, что она намеревается покинуть двор, другие предсказывали, что она остается при королеве, которая не могла обойтись без ее болтовни.
Я старался совершенно забыть об ее существовании, но она постоянно являлась ко мне во сне, окруженная ореолом невинности.
Я ежедневно являлся к королю в ожидании его распоряжений, он при виде меня улыбался и велел ждать.
Прошло несколько дней. Однажды поздно ночью Шанявский прибежал за мной, чтобы я немедленно шел к королю.
Я увидел Собеского уже раздетым, в шубке на беличьем меху, наскоро наброшенной на рубашку, наклонившимся над столиком с бумагами, которые он вынимал из раскрытой шкатулки.
Много лет прошло с тех пор, и я думаю, что теперь я могу рассказать о поручении, данном мне королем; достаточно упомянуть о том, что дело шло о заговоре и о тайных сношениях с Морштыном и Витри лиц, считавшихся друзьями короля, а также о том, чтобы перехватить письма, посланные Морштыном во Францию.
Письменных поручений мне король не дал, а велел поклясться, что я сохраню тайну, которую и теперь не хочу выдать. Я осмелился обратить его внимание на то обстоятельство, что он мне доверяет тяжесть, которая, при всем моем желании, может оказаться мне не по силам.
- Твое благородное сердце тебе поможет, - ответил король, - я знаю, что ты мне не изменишь, а ума у тебя достаточно, чтобы справиться с делом. Поезжай с Богом и знай, что больше всего меня интересуют письма Морштына, каким образом и через кого он их отправляет; вернее всего через Данциг и при помощи Акакия, а потому ты должен будешь обдумать и найти средства перехватить хоть одну посылку и передать ее в мои руки... Возможно, и даже наверное можно сказать, что на это придется потратить деньги, и ты мне в них дашь отчет. Я тебя предупреждаю, не жалей денег, потому что необходимо, будь то дорогой ценой, приобрести хоть одно доказательство измены... Если у тебя не хватит денег, которые я тебе дам с собою, то обратись в Варшаве к Арону, которому приказано выдать тебе под твою расписку сколько ты потребуешь. Из-за нескольких десятков или даже сотен дукатов не следует потерпеть неудачу в таком важном деле.
Король меня надолго задержал, давал различные наставления о маршруте, который мне нужно будет избрать, и о людях, которых придется пригласить в качестве помощников. Лишь около полуночи я возвратился к себе и нашел Шанявского уснувшим на моей постели в ожидании меня. Я с трудом его разбудил, до того крепким сном он спал. Он начал меня расспрашивать, но я, несмотря на нашу дружбу, не мог ему признаться, с какой целью я еду. Я ему только сказал, что король велел отвезти в Варшаву свой гардероб и произвести в замке разные переделки, поэтому мне пришлось у него засидеться.
Я не знаю, поверил ли мне Шанявский, но он больше не задавал никаких вопросов, так как знал по опыту, что никакая сила не сможет заставить меня говорить, когда нужно хранить молчание.
Я, не откладывая, поспешно начал готовиться к отъезду, чтобы до наступления вечера выеха