ятия. - Скажите, может быть я помогу.
- Не знаю, щека ли болит, или зубы. Началось с одного порченного зуба, а теперь пошло по всему лицу и по голове, так что всюду рвет и болит страшно.
- А не пробовали ли вы хоть и гадкого, но верного лекарства: выкурить трубку дубового мху?
- Нет.
- Только этот мох надо выбирать умеючи. А есть ли у вас дуб?
- Полон двор.
Ермола тотчас же отправился, насобирал горсть мху, очистил его, насушил и набил им трубку бедного Сидора. Закурил ее больной. По хате распространился смрадный дым, так что Настя раскашлялась, но вследствие ли лекарства, или по другой причине, Сидору стало легче, и хозяева не знали, как благодарить Ермолу. У больного только начала пухнуть губа, но боль утихла.
- Пусть себе пухнет, - сказал Сидор, - лишь бы не болело, а то уже так пришлось, что хоть лезь на стену.
Ермола приобрел себе друзей пустым этим обстоятельством. Ему дали окошко, охапку дров и лучины. Настя накормила и дала еще горшочек назавтра, и счастливый Ермола отправился в новое жилище.
Ничего нет грустнее опустелой хаты: так и веет отовсюду трупом и смертью. Несколько уже месяцев никто не жил в хате Прокопа, и она начала зарастать плесенью и грибами; в расселинах семена трав и хлебов пустили хилые, желтоватые проростки, лишенные свежего воздуха и света; сырость сочилась сквозь стены; серый мох обозначался по земляному полу, и множество червей заводилось уже в развалинах. Но Ермоле все казалось хорошим, оживленным близостью Родионка и, подкрепленный надеждой видеться с ним, он уже обдумал, как пособить горю. Приделав окно, он затопил печь, вымел пол, вытер стены, отпер дверь и, сдвинув две лавки, лег на них отдохнуть после продолжительного пути по песчаной дороге.
Fa другой день с утра Ермола возился, приводя в порядок хату, потом помогал Насте на огороде, а под вечер, зная хорошо расположение деревни, отправился ко двору пана Дружины. Из боязни быть узнанным, он вышел в сумерки и не отправился к крыльцу, откуда его прогнали так безжалостно, но тихо, в нищенской одежде поплелся тропинкой, вившейся за садами. Тропинка эта, огибая задний двор, вела на другую сторону сада, откуда через прямую аллею видны были дом и место, где преимущественно гулял Родионка. Мальчика выпускали одного, потому что сад был обнесен забором, и он не мог из него выйти. На этот раз в аллее было пусто, и Ермола увидел только одного садовника сквозь щели частокола. В окне у Родионки светилось: старик посмотрел туда, вздохнул и отправился в свое логовище.
Как-то Ермоле стало легче на сердце, когда он очутился недалеко от Родионки. Он занялся немного по хозяйству, закусил и лег спать гораздо веселее обыкновенного. Настя не позабыла об его ужине: старик нашел тщательно закрытый горшочек с кашей, которой могло хватить дня на два.
Другой день Ермола провел почти таким же образом, потом ежедневно ходил к панскому саду. Долго прогулки его были безуспешны. Наконец, однажды, увидел он Родионку, проходившего по аллейке близ частокола. Старик кликнул его потихоньку, и мальчик остановился, как вкопанный.
- Родионка, подойди хоть на минуту ко мне, Бога ради, и проговори одно слово!
При звуках столь знакомого, хоть и сдержанного голоса, мальчик вздрогнул и в минуту был уже на частоколе.
- Ах, тятя, это вы? Что вы здесь делаете?
- Тише, тише! Не выдай меня. Я пришел к тебе.
- Давно?
- Уже несколько дней.
- Где же вы живете?
- В Прокоповой пустке... О, не выдавай меня: мы будем видеться каждый вечер... Только, сынок, веди себя осторожнее.
Родионка весь раскраснелся; но в саду раздался чей-то голос, и Ермола исчез, а Родионка притворился, что влез на частокол, добираясь до гнезда на ближнем дереве.
Его за это побранили и отправили в комнаты из боязни, чтобы не простудился; никто, однако же, не заметил перемены в Роди-онке, который не спал до рассвета.
На другой день Родионка весь день пробыл в саду. Вечером приплелся Ермола и, выбрав место, где частокол сильнее расходится, он мог удобнее поговорить с своим приемышем. После этой короткой беседы старик возвратился в смущении и беспокойстве. Сердце его было счастливо, но боролось с совестью. Родионка жаловался на томительную жизнь и заклинал взять его и уйти вместе далеко от Малычек.
Каждый день его родители все более привязывались к младшему сыну. Юлий, перестав быть их любимцем, делался какой-то помехой; упрекали его за грусть, молчанье, болезнь и, в насмешку, называли мужицким сыном.
- Каким же образом я могу тебя взять с собою? - говорил старик. - Ведь они твои родители, которые могут сказать, что я украл тебя. Ты привык уже к удобствам, а я не могу доставить их тебе, да и куда же мы скроемся? Нас догонят, отыщут, а тогда и мне и тебе будет гораздо хуже.
Но мальчик настаивал, а Ермола сопротивлялся постепенно слабее. Родители не любили Родионку, как любил его названный отец, и он не мог жить в родительском доме. Ему не нужны были удобства, потому что он крал на кухне черный хлеб, чтобы только вспомнить прежнюю счастливую долю, за что его бранили и упрекали ежедневно.
- Скрыться же - говорил Родионка, - будет легко, если уйдем далеко, далеко, куда-нибудь в неизвестный край. Меня никто не узнает, достать бы мне только хоть старенькую крестьянскую одежду.
Сперва эта мысль обрадовала Ермолу, но вскоре его опечалили, как невозможность исполнения смелого плана, так и укоры совести.
- А если я умру, - думал он, - в продолжение этого пути, как же дитя останется без покровителя! Да и следует ли отрывать его от лучшей доли!..
Старик упрекал уже себя за то, что пришел в Малычки и раздразнил мальчика; он уже подумывал уйти навсегда из села и тем избавить и себя и мальчика от дальнейшего мучительного испытания.
Он хотел это исполнить как можно скорее, чувствуя, что Родионка постепенно сильнее овладевал его волей; но вечером, при свидании, вероятно, выдали его или дрожавший, полный слез голос, или какое-нибудь неосторожное слово, потому что мальчик расстался с ним хоть молча, однако, по-видимому, с каким-нибудь неизменным решением.
Тотчас же, по возвращении в хату, бедный скиталец начал собираться в дорогу и упаковывал свою суму при свете лучины, как вдруг дверь тихо отворилась и вошел какой-то мальчик в сермяге. Старик сначала не узнал его, но с испугу забилось у него сердце. Перед ним стоял Родионка, в простой свитке, украденной на кухне. При виде мальчика Ермола почувствовал дрожь во всем теле и начал ломать руки.
- Не бойтесь, тятя, это я собрался с вами в дорогу! - воскликнул мальчик, бросаясь к нему на грудь. - Скорее только, скорее, пока не заметили моего бегства. Наберите хлеба в торбу и пойдем в глубь лесов. Завтра уже нас не догонят. Где-нибудь далеко найдем хату, добрых людей, берег речки, хорошую глину, и по-прежнему примемся лепить горшки, распевая песни.
Старик не мог выговорить ни слова.
- Дитя, дитя! Что ты сделал? - прошептал он.
- А что же я сделал? Вчера еще отец, а прежде мать упрекали меня, что я не достоин их любви и попеченей; сто раз повторяли: "ступай искать своего названного отца, которого так любил, что и с нами не можешь забыть его: с нас довольно и Владислава!" Это они сами говорили мне.
Много надо было, с одной стороны, силы привязанности, а с другой - слабости, чтобы Ермола допустил уговорить себя на поступок, который попросту называется воровством; но невозможно было противиться Родионке: мальчик умолял, плакал, становился на колени. В припадке какого-то безумия старик схватил его за руку и выбежал из хаты.
Ночь была темная, но тихая и теплая. Деревня давно уже спала, изредка только лаяли, проснувшись, собаки на завалинке, молодой петушок пел охриплым, невыработанным голосом, да отзывались поочередно совы и филины, словно часовые. Молча прошли наши путешественники селение, очутились за околицей и, перекрестясь у фигуры (распятия) на перекрестке, пустились по дороге в болото и заросли, а оттуда в глубину лесов, которыми можно было достигнуть до самой Литвы. Из предосторожности надо было миновать дороги, но следовать в одном направлении. Старик, блуждавший прежде много на охоте, умел ориентироваться по дебрям, то по солнцу, то по лишаям, растущим на коре деревьев. Днем он не боялся, но полагал, что ночью трудно без дороги удержаться в данном направлении. Поэтому он выбрал маленькую тропинку, ведшую к дегтярным печам, верст за десять от Малычек, и решился ей следовать до зари, а с рассветом пуститься уже к северу без всякой дороги.
Молча шли наши беглецы, шепча лишь потихоньку молитвы. Родионка оживал и не отставал от Ермолы, а когда вступили они в пущу, и со всех сторон окружила их темнота, оба они вздохнули свободнее.
- Ах, тятя! - сказал Родионка. - два, три, пять дней терпения и усилий и мы заберемся куда-нибудь далеко и можем быть спокойны, что никто не догонит и не узнает нас. Я видел хлеб в торбе, нам хватит на столько. Нет нужды заходить в деревни, потому что вода есть везде по лесам, в источниках, значит, не умрем ни от голода, ни от жажды. Днем будем отдыхать в самых густых зарослях, а ночью и утром - идти дальше и дальше.
Видя, как все это казалось легко молодому, старик вздохнул и не сказал ни слова: ему не хотелось разочаровывать мальчика, но он чувствовал, что скоро не хватит сил у обоих, и что в лесу их могут встретить тысячи препятствий.
Легко мог каждый их схватить, увидев пробирающихся неизвестных людей без дороги, и представить становому. И мало ли еще что приходило в голову Ермоле, но он улыбался и слушал болтовню мальчика, с которым так долго был к разлуке: у него не доставало силы огорчать Родионку.
Страх погони придавал скорость нашим путникам, так что задолго еще до рассвета достигли они урочища "Смольной", где оканчивалась их дорожка, а дальше шли в глубь леса одни редкие следы колес, куда ездили только за лучиной. Ночь еще была темная, но идти трудно, и старик решил отдохнуть, будучи уверен, что в Смольную не отправилась за ними погоня. Добыв углей и щепок, развели огонь, а Родионка весело улегся у ног Ермолы.
- Нет, - сказал он, - не будут они долго ни искать меня, ни жалеть обо мне. К чему я им? Мы никогда не понимали друг друга. У матери есть Владислав, у отца Владислав: им легче и веселее без меня будет в доме.
Но мальчик вздохнул.
- Когда-нибудь, со временем, позже, - продолжал он, - возвращусь я к матери, но теперь тяжело мне было жить там. Я умер бы с тоски: меня запирали, со мной никто не говорил таким, как вы, ласковым голосом... Что бы я ни сделал, мне всегда повторяли, что это по-мужицки; что только мужики так делают. Я мужик, а они паны. Жаль мне Владислава, который улыбался мне и протягивал ручонки...
- Милый сын, - отвечал Ермола, - не говори уже об этом; они там плачут и, может быть, проклинают меня. Ты раздираешь мое сердце, я во многом виноват перед ними.
- Так будем говорить о Попельне. Помните, тятя, наши горшочки, наши сборы с Федьком на ярмарки, и как мы были рады, когда нам удалась полива?
- О, не воротится то время, - прервал старик.
- Почему же не воротится? Я ничего не позабыл. Хотя мне и запрещали, однако, я лепил себе горшки из глины, которую мне приносил Иванчик, и поливу помню. Заложим новую печку, и увидите, как все пойдет хорошо.
Разговаривая подобным образом, оба уснули, истомленные дорогой, а когда разбудила их вьюга, свистевшая над головою, совершенно рассвело и туман подымался волнами.
Напоминает еще первобытную эпоху внутренность пущ наших, хотя они местами уже вырублены, выжжены, уничтожены: есть в них еще дикие, уединенные места, которых едва коснулась людская нога, места, до того густые, поросшие переплетенными растениями, что пробраться сквозь них почти невозможно. Дикий зверь там приготовляет себе логовище, и шумит только ветер меж ветвями. Валящиеся от бури деревья, падая друг на друга, гниют кострами, порастая мхом и кустарниками, а их оплетает дикий хмель, и опоясывают высокие бурьяны. Сквозь слои не догнивших листьев, здесь и там пробивается ручеек, ведя за собой особенную растительность, следующую только по его прибрежьям; кое-где он разливается шире, образуя трясину или болото, поросшее тростником и осокой, то снова суживается и течет глубокими промоинами. Попеременно попадаются то поляна, то молодые поросли, то снова низины и болота. Но грустнее всего пространства, сквозь которые прошел неосторожно пущенный лесной пал, с высокими закопченными пнями, с желтыми ветвями сосен, с выжженными травами, хотя впоследствии растущими на пожарищах гораздо пышнее. Иногда, среди торжественной тишины, зашумит птица, зашелестит шалунья белка, пролетит ворон, каркая с голоду, или черный аист, обитатель самых недоступных дебрей; мелькнет пугливая коза, и снова пустыня погрузится в молчание. Чем далее идешь, тем реже встречаешь следы человека: сначала, то дорога, то дорожка, то протоптанный проход, срубленный пень, или на земле кучки желтых щепок, где отесывали колоду; то опять шалаш охотников, которые подстерегали добычу, хата лесничего, ров угольщиков, сожженная пастухами сосна; дальше, только следы домашних животных, потом уже никаких следов, потому что дикий зверь почти их не оставляет, и надо иметь очень опытный взгляд, чтобы заметить след дикого зверя.
Когда наши путники, на другой день, вступили в глубь дебрей, они уже редко замечали присутствие человека; тишина была глухая, но время от времени еще отдаленный стук топора заставлял их обходить предполагаемую опасность. Направляясь постепенно к северу, старик руководствовался солнцем и мхами. Во весь день никто не попался им навстречу, а на ночь расположились они на сухом пригорке, который так оброс соснами и орешником, что смело можно было разложить огонь, без боязни быть открытыми. Ермола рассчитывал, что Малычки далеко остались позади; на земле в сосновых борах нога не оставляла следа, и поэтому разве особый какой-нибудь случай мог направить на них погоню.
Измученные усталостью, Ермола и Родионка с наслаждением поели черствого хлеба, напились воды из источника, закусили печеным картофелем и улеглись у большого костра, ярко озарявшего лесные своды. Родионка был весел, но молчалив; на него вредно подействовали ночная сырость, продолжительный путь и боязнь погони. На сон грядущий пропел им дрозд, пробужденный светом огня, прошумел перелетный ветер, пронесшийся по вершинам, и снова над ними и над пущей воцарилась торжественная тишина.
На третий день лес становился реже, деревья меньше, местами даже шел кустарник, и земля делалась постоянно влажнее. Путники чувствовали, что спускались, словно в долину, должны были обходить логовины; здесь и там показывались чистые озера и неизмеримые болота, заросшие травами.
Невозможно было идти далее в избранном направлении, но как хлеб еще имелся в запасе и, по-видимому, не предвиделось недостатка в силах, старик решил, для обхода трясин взять несколько влево. Более смелый Родионка хотел уже искать дороги, добраться до ближайшей деревни и идти в глубь края, но Ермола еще боялся согласиться на это предложение. Таким образом несколько дней пробирались они редким лесом по сухим возвышенностям, и когда под вечер третьего дня расположились на отдых, Ермола заметил сильную перемену в мальчике, и в испуге сам решился искать деревню.
Родионка едва уже тащился: силы его убывали и только воля еще поддерживала его на ногах. Отвыкнув от физического утомления, казалось, он свалится и не встанет. Он был бледен, задыхался, жаловался на кружение головы, и спал необыкновенно много и крепко. Надо было искать деревни, и, увидев недалеко покинутую избу, Ермола обрадовался и хоть было еще далеко до вечера, он сам притворился усталым, чтобы только иметь предлог остановиться.
Местность эта уже представляла другой характер. Видневшиеся кое-где пахотные поля и свежесрубленные деревья доказывали близость деревни; самый воздух, насыщенный дымом, свидетельствовал о населенности края.
Старик несколько успокоился, но, видя слабость мальчика, он не знал, что делать и где искать спасения. Теперь только во всей своей силе оказалось опасное положение путников. Поручая себя Богу, Ермола кое-как принялся устраивать в углу строения постель для Родионки, а сам подумывал пойти на разведки в село, когда уснет мальчик. Действительно, ослабевший Родионка напился только воды и не успел прилечь, как погрузился в глубокий сон. У старика тоже дрожали ноги, и кружилась голова; он чувствовал необходимость отдыха, но не смел предаться ему. Опираясь на палку, пошел он осмотреться в лесу и поискать деревни, которая, судя по всему, была не далеко.
И точно, вправо за молодым лесом чернелось большое село, расположенное над озером, усаженное высокими грушами, с торчавшими журавлями колодцев, с двумя куполами старых церквей по обоим концам, с небольшим домиком среди старинных укреплений, в котором, по-видимому, жил эконом, а не сам помещик. Всматриваясь пристальнее, Ермола заметил, что это не была полесско-волынская деревня, хотя край и походил на волынское полесье болотами и низинами. Убеждали его в разнице и другая постройка хат, и песчаные холмы, и озера, и посаженные возле церквей ели: он догадывался, что зашел или в Кобрыню или в окрестности Пинска. До села, однако же, было далеко да и опасно оставлять одного мальчика в лесу, и Ермола возвратился. Усевшись на пороге, оперся он на притолоку и так уснул, посматривая на Родионку, бледное лицо которого казалось в тени мраморным. Старик временами просыпался, прислушивался к неровному дыханию мальчика и вновь шел на прежнее место, не будучи в состоянии противиться сну и усталости.
Огонь, поддерживаемый то листьями, то сухими ветвями, озарял хату до рассвета, - а когда занялась заря, успокоенный несколько, старик заснул хорошенько.
Когда он проснулся, над ним светило ясное солнце; вокруг утро дышало теплотою, а возле него стояла средних лет красивая, хоть бледная женщина, смотря на него с каким-то невыразимым удивлением и даже грустью.
Высокого роста, черноглазая женщина эта была в белом платье, с головой, повязанной платочком, и казалась шляхтянкой; на руке висела у нее корзинка для грибов, в которой лежал нож и какие то припасы в салфетке. Увидев ее, Ермола выразил точно такое же удивление и не мог опомниться; открыл рот, чтобы проговорить какое-то имя, и не решался из боязни, подумав о незнакомом крае.
Незнакомка подалась шаг назад.
- Ведь это старый Ермола! - сказала она.
- А, это вы Горпина... То есть пани, хотел я сказать, - поправился старик.
- Что же ты здесь делаешь?
Бедняк смешался и не знал, что отвечать с испугу.
- Один? - продолжала Гарпигя.
- Нет, пани, с Родионкой.
- Значит ушли из Попельни? Рассказывай, что же там сделалось?
Нечего было таиться перед старинной знакомой, и Ермола сообщил все подробности. С удивлением и участием слушала его Горпина, может быть, и не совсем довольная прибытием человека, знавшего ее крестьянское происхождение, когда она выдавала себя за шляхтянку; но из природной доброты и давнишней привязанности к мальчику не отказала ни в совете, ни в помощи.
- Нечего уже думать сегодня о грибах, - сказала она, - пойдем в село. Муж мой здесь управляющим, есть у нас порожняя хата после кузнеца, близехонько двора, и мы приютим вас.
Ермола бросился к ногам Горпины, а потом начал будить мальчика. Но Родионка всю ночь провел в горячке, и старик не слышал, как он бредил, ворочался, и, несмотря на усилия Ермолы, не мог теперь пробудиться; он и приподымался, но, не узнав Ермолы, снова падал на постель, жалуясь то на жар, то на холод.
Присмотревшись ближе, нельзя было не узнать страшной болезни, и старик начал ломать руки с отчаяния.
- Простудился, измучился, а, может быть, и нездоровой воды напился потный, - сказала Горпина. - Это ничего, Бог даст пройдет.
- Но как же его перенести в деревню? Не лучше ли дать ему здесь немного оправиться.
- Конечно, не надо будить его, он переспит. Я пойду домой и пришлю вам поесть что-нибудь, потому что иногда и голод тоже болезнь. Вытопи печь, затвори дверь, закутай мальчика и не трогай. Я пришлю ему лекарство.
Ермола снял с себя сермягу, прикрыл Родионку и сел возле него, проливая слезы; а Горпина поспешила домой, потому что мальчик, которого носила она на руках, возбуждал в ней искреннее участие.
Много времени прошло, пока прислали лекарство, супу, хлеба, водки для Ермолы и мальчика в помощь старику; но Родионка не просыпался и невозможно было разбудить его, чтоб помочь лекарством. Лицо его пылало, глаза открывались на мгновение и светились каким-то зловещим блеском, горячка, видимо, усиливалась.
В глухом лесу, средь шума старых сосен, прошла последняя сцена этой тихой деревенской драмы, может быть невероятной, но тем не менее, действительной.
На другой день пребывания в покинутой хате лесничего Родионка открыл глаза; он опомнился, улыбнулся Ермоле и утешил старика лучом надежды; но это был последний блеск догоравшей лампады.
Мальчик начал тихим голосом говорить о том, что собирался делать, когда выздоровеет и оправится; он обещал тотчас же приняться за работу. Припомнил Попельню, Гулюка, казачиху, прежнюю жизнь, Малычки и грустное пребывание свое у родителей, стараясь развлечь старика, который страдал, едва удерживая слезы.
Разговаривая, мальчик ослабевал постепенно; его клонило ко сну, потом впал в бред, заплакал, бросаясь в каком-то испуге с постели... и так скончался на руках Ермолы, ухватив его руками за шею.
Долго еще держал Ермола охладевший труп, прижав к сердцу, не желая предавать его земле; он не говорил ни слова, а только плакал тихими крупными слезами. Наконец, не скоро вырвался у него болезненный крик из груди:
- Дитя мое! Дитя мое!..
И схватившись за голову, старик выбежал без сознания.
На Городищенском кладбище высится могила Родионки, о которой народ рассказывает дивные вещи, переиначив истинное происшествие. На ней нет даже креста, но пышная растительность покрывает ее свежей зеленью. У близ стоящей церкви в течение долгого времени сиживал дряхлый старичок, прозванный костяным дедушкой, потому что действительно в нем оставались едва ли не одни кости.
Собираясь по воскресеньям, народ подшучивал над ним: многим было смешно, что старик держал на руках куклу, завернутую как дитя, прижимал к груди и убаюкивал ее колыбельной песенкой на разные тона, а временами и проливая слезы... Этот костяной дедушка был добрый Ермола.