Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Ермола, Страница 5

Крашевский Иосиф Игнатий - Ермола


1 2 3 4 5 6 7

агружена в меру, она тащила ее постоянной рысцой, лишь бы не показывали кнута; но стоило раз только ударить ее, она останавливалась, и никакая людская сила не могла сдвинуть ее с места. Федько, впрочем, и носил кнут собственно как символ своего занятия, и отчасти по обычаю, потому что ни один крестьянин не выедет без кнута из дому, но не показывал его пегашке; если же случалось, что, подгуляв, стегнет бывало неосторожно, то непременно расплачивался за это получасовой остановкой. Пегашка обладала необыкновенным инстинктом, развившимся долголетней опытностью: зная, куда ехал хозяин, она прямо везла его, обходила лужи, останавливалась, где было нужно, с удивительной догадливостью, а вожжи, как и плеть, будучи совершенно бесполезны, служили только ради обычая. Федько разговаривал с ней, как с человеком, принимая лишь известный тон, который кобыла тотчас же относила к себе, ссорился с ней, хвалил, льстил, обещал, и так любил рассказывать о ее подвигах, что пегашка вошла по деревне в пословицу. Если кто повторял часто один и тот же рассказ, над тем смеялись и говорили: "О, о! Федькова кобыла".
   В знак благодарности, с своей стороны, пегашка никого знать не хотела, исключая хозяина, и чужому человеку трудно было приступить к ней: один Федько лишь мог справиться с нею. Все знали ее в деревне, как прежде знали козу Ермолы, пока не издохла, как гнедую лошадь эконома и полосатую корову арендарши. Она была небольшого роста, костистая, с толстыми, но крепкими ногами, постоянно показывая на зубах семь лет, и имела обыкновение в начале пути хромать на одну ногу, но потом эта привычка проходила после некоторого движения. Лоб у пегашки был большой, один глаз подслеповат, шерсть местами ободрана от привычки чесаться о плетни, хвост и грива повылезали: одним словом, взглянув на эту клячу, трудно было дать за нее три гроша, но редкая хорошо выкормленная и на вид красивая лошадь могла бы сравниться с ней в перенесении труда и разных лишений. Целый день могла оставаться она без корму, довольствуясь только водою, потому что евреи и крестьяне поят лошадей раз по шести в день, будучи уверены, что водопой заменяет овес, на который они очень скупы. Голод был для нее делом самым обыкновенным: на ночь удовлетворялась она клочком сена или соломы, была неразборчива в пище, не требовала подстилки, а траву грызла там, где просто чернела одна земля и где, казалось, даже гусь не в состоянии поживиться.
   Пронюхав где-нибудь мешок с овсом, она непременно развязывала его и выедала; в случае надобности, умела сорваться с оброта, у чужой лошади отнимала овес, хотя бы за это нужно было и подраться, а от собак и людей оборонялась не только с помощью копыт, но и зубами. Посторонний должен был весьма осторожно подступать к ней, потому что незнакомого, на всякий случай, подчивала она ляганием. Неоцененное это животное, по самому умеренному расчету, служило лет двадцать, а поступило в упряжь не менее как по пятому году, и между тем не имело другого порока, кроме небольшого запала.
   Усевшись на повозке и закурив трубки, Федько и Ермола не обращали уже внимания на пегашку, которая взяла на себя обязанность вожатого, и пустились беседовать на свободе.
   - А помните, кум, как я покупал вам козу? - спросил Федько, засмеявшись. - Шмуль и до сих пор не забыл этой штуки.
   - Бог да наградит тебя, ты отлично тогда выдумал, и хоть коза издохла, но выкормила ребенка.
   - Славный молодец.
   - Словно ягодка. А что за дитя, - прибавил Ермола, - за целый год не расскажешь, какой он умный, почтительный, расторопный...
   - Точь в точь, как моя кобыла, не в пример будь сказано, - молвил Федько. - Это просто сокровище - не пегашка. Но! Но! Старушка, но! Голубка! А вы, Ермола, сделались гончаром под старость.
   - Надо же было оставить кусок хлеба ребенку.
   - Конечно... Но неужели вы думаете, что родители никогда не отзовутся к ребенку?
   - А кто посмел бы отзываться? - воскликнул Ермола с беспокойством... - Зачем же бросали бы его в таком случае?
   - Всяко бывает, - отвечал Федько. - Случается, что родители отрекаются и навсегда, но иной раз приходят впоследствии и говорят: отдай нам нашего ребенка.
   Ермола вздрогнул.
   - Какой же он их ребенок? На что это похоже! Ведь бросили же ночью в пустыре под деревьями! А кто его выкормил, вынянчил, воспитал? Скорее он мой теперь.
   - Вы так думаете? Конечно, я тут ничего не знаю, - отвечал Федько, - но разные мысли приходят в голову. А рассказывали вы мальчику, как нашли его?
   - К чему же было таиться? Наконец, вся деревня знает об этом, и люди без меня все давно рассказали бы ему. Едва только мальчик начал понимать вещи, я все открыл ему как было, но он говорит, что теперь уже не покинет меня, если бы нашлись и родители.
   - Добрый мальчик!
   - О, золотое дитя, мой Родионка.
   - Ну, скажите же мне, зачем вы едете в местечко? - спросил Федько через некоторое время.
   - А сказать вам правду?
   - Конечно, зачем же выдумывать.
   - Я еду не в местечко, а дальше.
   - Видите! А мальчик ваш говорил, что вам надо собирать долги с жидов.
   - Это я нарочно его уверил, а дело совсем другое.
   И Ермола со вздохом рассказал историю поливы, а Федько плюнул и пожал плечами.
   - Вот захотелось вашему мальчику Бог знает чего! Держались бы того, что вам удается, а не гонялись бы за лучшим: иногда ведь, кум, и лишняя мудрость, та же глупость. Делаете простые горшки, и у вас ежедневно есть покупатели, потому что и нищий не сварит без вас кашицы. Горшок необходим в самом беднейшем семействе. С поливой дело другое: в деревне не слишком-то бросаются на нее, значит, надо возить в местечко. На базаре продажа плохая, вынуждены будете иметь дело с жидами, те станут мошенничать...
   - Что ж, когда захотелось мальчику.
   - Увидите, что ничего не выйдет.
   - Но что же делать?
   - Конечно, попытаться можно, от этого не будет убытка, но неужто вы думаете, что гончары соблазнятся вашим рублем и откроют тайну?
   - Я дам и больше.
   - Все же они не так глупы, чтобы злот (15 к.) продавать за копейку, зная, что собираетесь отбить у них кусок хлеба. Ведь не для забавы же вы хотите научиться.
   С грустью Ермола опустил голову,
   - Знаю я это, - отвечал он, - но если Господь помог один раз, то не оставит и до конца. Жутко пришлось и с Прокопом сначала, я не знал даже, где искать глины, но ведь нашлась и все уладилось, как нельзя лучше: уладится, может быть, и это.
   В это время пегашка, привыкшая подкрепляться в известном месте, остановилась сама перед корчмой, лежавшей в лесу, на меже двух владений, совершив треть дороги от Попельни к местечку, федько обыкновенно выпивал здесь чарку горелки и закуривал трубку. Стыдно было ему немного, что пегашка остановилась без его позволения, и, не смея без всякой причины пойти выпить водки, он слез с повозки и подкинул лошади сена.
   - Ну, и парит же! - сказал он, медленно вычищая трубку.
   - Как в бане.
   - Может, вы пошли бы в хату отдохнуть в тени, а я выпью водки, потому что в животе как-то ворочает.
   - В такой жар?..
   - Э, водка прохлаждает.
   - Ну, выпейте на здоровье, я заплачу, - сказал Ермола, слезая с лошади.
   Корчма принадлежала к числу тех еврейских западней, в которых израильтяне подстерегают бедную крестьянскую душу. Она даже не скрывалась, что живет одной водкой; сарая для приезжих не было, сама она, вросшая в землю, кривая, ободранная, торчала одиноко, а вытоптанная перед нею обширная площадка свидетельствовала о большом количестве посетителей.
   Место это на перекрестке трех дорог, среди дубовых и ольховых кустов, на котором широко виднелись следы колес, наглядно представляло всю историю Дубовки (имя корчмы). Вокруг виднелись сено, солома, рыбьи кости, ягодная шелуха и разные объедки, не считая следов, оставляемых обозами, которые подъезжали к Ицке и останавливались у корчмы долее, чем следовало. Этими остатками кормились корова и несколько еврейских коз, отличных воровок, потому что едва показывался воз, как уже какая-нибудь из них, подкравшись сзади, тащила себе поживу. Козы не боялись кнута, привыкнув убегать при малейшем стуке двери, и, миновав опасность, возвращались снова с упрямством голода и алчного лакомства. Старинные посетители, хорошо знавшие местность, никогда не бросали повозки перед корчмой, не оставив жену или дитя с кнутом для отбития неприятеля. Но козы были так ловки, что стоило женщине вздремнуть или ребенку засмотреться, они, подкрадываясь сзади, и непременно утаскивали то, что их соблазняло.
   Корчмарь Ицек был жидок самого скверного сорта: рыжий, хромоногий, глуповатый, но необыкновенно хитрый и в высшей степени злой. Обманывал он нагло, вступая за это даже в драку с крестьянами, но умел всегда за свои синяки брать наличные деньги и дрался ли сам, бывал ли бит - все равно кончалось тем, что битва его непременно окупалась.
   Как он там жил в шуме и возне, длившихся день и ночь, в этой драке, в этих хлопотах, не имея времени уснуть, разве часа на два перед рассветом? - вопрос этот принадлежит к числу неразгаданных тайн, его разрешение серьезно заняло бы психолога и физиолога.
   Ицек знал, казалось, весь мир, и ему известен был характер; не только индивидуумов и частных посетителей, но соседних обществ. Таким образом, завидев издали повозки, уж он и приготовлялся встречать приезжих, смотря по обстоятельствам - улыбкой, кулаком, низким поклоном или надутой физиономией. "Попелянцы, - говорил он, - все большие паны, без луку и чесноку не закусывают, каждый почти купит кугель {Хлеб особенного рода, приготовляемый евреями.}. В Малычках все почти мастера и пьяницы, в Вербне цыгане, а в Юркове воры".
   Завидев из окна только еще голову Федьковой кобылы, еврей тотчас узнал, кто едет, и так как в корчме было пусто, то он вышел на двор и остановился на пороге.
   - Ай, гвалт! - сказал он, потягиваясь. - Федько снова в местечко! Что ты так полюбил его? Ба, и старый гончар туда же! Но сегодня нет базара, верно, какая-нибудь оказия.
   - Ага, оказия! - молвил Ермола.
   - А между тем, дай-ка доброй водки! - отозвался Федько.
   - Что это значит доброй? - воскликнул Ицек с досадою. - Разве же у меня когда бывает дряная? Да разве у вашего Шмуля такая, как моя? Ведь он вливает воды наполовину.
   - Правда, что у Ицки настоящая пенная, - отозвался Федько, облизываясь.
   - Такая, что во всем повете (уезде) нет подобной. Попробуйте! Только панам пить такую горелку: двухлетняя, крепкая и куплена в Бубнове. Правда, стоит дорого, но я люблю рехт - у меня нельзя иначе.
   Приезжие вступили в хату, в которую с порога надо было спускаться, словно в погреб, потому что она значительно осела, потолок висел над головою, а земляной пол до того понизился, что окна лежали в завалинке. Такое положение корчмы, небольшая возвышенность перед нею, где останавливались повозки, отсутствие крыльца были причиною, что у входа постоянно находилась лужа, через которую проходили по кирпичикам. Беспрепятственно полоскались в ней еврейские гуси и утки, а знакомые посетители, наклоняясь по случаю низкой двери, осторожно пробиралась через это черное море. Еврей никогда и не подумал об устранении этой неприятности. Впрочем, во время сильной засухи лужа делалась вместилищем густой грязи, - но тотчас после дождя - она занимала едва не половину хаты. Ицек не находил, чтобы это могло служить помехой в жизни. В корчме находилась Ицкова жена, отвратительная и неопрятная баба, шестеро детей разного возраста, служанка, несколько коз, кур и гусей; да на лавке, положив голову на стол, дремал какой-то прохожий. Поскользнувшись при входе и попав ногой не на кирпичину, а прямо в воду, Федько разразился проклятием и разбудил прохожего.
   Судя по покрою платья, зеленому поясу, высокой шапке и окованной палке, лежавшей вместе с узелком, последний походил на мещанина. Это был молодой человек, лет около тридцати, высокого роста, с круглым румяным лицом и, по-видимому, не знакомый с нуждою, потому что в глазах его выражались страсть к кутежу и веселость. И теперь он был под хмельком, отведав Ицковой водки из Бубнова, потому что едва успел поднять голову, тотчас запел песню. При виде же падения Федьки он воскликнул:
   - Помогите! Помогите! Тонут попелянцы.
   Все засмеялись, а прохожий парень, подпершись в бока, начал рассматривать вновь прибывших.
   - А почему же вы знаете, что мы попелянцы? - спросил Ермола.
   - Вот большая важность! Все попелянцы помечены.
   - Чем же? Крестами на плечах?
   - А разве вы не знаете, - отвечал парень, - что ваши портные шьют вам каптуры {Капюшон.}, как не шьют нигде в свете.
   Действительно, в Попельни издревле кроилась особенным образом свита {Верхняя одежда.}, о чем позабыли Федько и Ермола; но и они, подобно прочим, крепко держались обычая, и ни один из них не купил бы свиты не такого покроя, какой носили предки.
   - А вы же откуда? - спросил Федько парня.
   - Из-за седьмого моря, из-за седьмой реки, из седьмой земли, - отозвался веселый гуляка.
   - Ага, и там знают попелянцев! Однако без шуток, откуда Бог несет?
   - Из Мрозовицы.
   Это было большое село чиншовой шляхты, где именно жили гончары, к которым собрался Ермола за советом. Услыхав название деревни, старик вздрогнул.
   - Из Мрозовицы? А куда же идете?
   - Куда глаза глядят.
   - Значит, далеко?
   - А что ж? Надоело сидеть, сложа ноги, на одном месте, иду дальше искать беды.
   - Зачем ее искать, - отвечал Федько, - она и сама придет.
   - А разве я боюсь ее! Еще поборемся! - молвил парень.
   - Не портной ли вы? - спросил Ермола, - когда сразу распознали наши свиты.
   - Почему же нет, может и портной, - весело отвечал прохожий. - Был я и хозяином, и кузнецом, и плотником, и ткачом, и музыкантом, и сапожником. Тьфу! Все это глупость! Хочу быть паном!
   - Вы думаете? - сказал Федько. - Кажется, это лучше всего... А чтоб тебя... кланяюсь ясновельможному пану...
   И Федько отвесил низкий поклон.
   - Как мне кажется, - вмешался Ермола, - то вы, перепробовав разных занятий, недолго и паном останетесь: надоест и панство.
   - А что ж, сделаюсь паном - и то занятие: ведь мне все равно! - отвечал парень и запел:
  
   Ой кий мыни братом,
   Торба мыни жинка.
  
   "Это какой-то веселый малый, - подумал Ермола, - но встреча мне как раз кстати: пока пегашка съест сено, а Федько закусит водку хлебом с луком, я узнаю от него что-нибудь о Мрозовице".
   - Эй, послушай, брат, - сказал он, обращаясь к парню, - не выпьешь ли водки?
   - Почему же нет, лишь бы на чужие деньги. Ведь жид для компании удавился.
   - А подай-ка нам, Ицек, только той, что из Бубнова.
   - Слышишь, Ицек, давай, собачья шкура! - повторил гуляка.
   - Я ведь нарочно еду в Мрозовицу, - сказал Ермола, садясь возле парня на лавку.
   - А! Ну, так возьмите же две палки и хорошенько позашивайте карманы, потому что там разбойники и воры.
   - Что вы сказали?
   - Спросите у тех, кто там был, ни одного честного человека.
   - А гончары?
   - Первые мошенники.
   - Кстати же я собрался!
   - Зачем?
   - Долго говорить, а нечего слушать.
   - И незачем ехать, - сказал парень, - если нужна разбитая и треснувшая посуда, тогда поезжайте.
   - Не в этом дело.
   - В чем же?
   - Видите ли... - пробормотал Ермола, почесывая затылок.
   Подкрепившийся Федько принял на себя обязанность переводчика. Трезвому трудно разговаривать с подгулявшим, но пьяный отлично понимает пьяного.
   - Видите ли, - шепнул Федько на ухо парню. - Ермола гончар, но не знает, как делать поливы, и ему захотелось выучиться.
   - Какого же дьявола ехать ему в Мрозовицу?
   - А куда же?
   - Да я научу! А что он мне даст?
   Взглянув друг на друга, Федько и Ермола остолбенели.
   - Шутите! Неужто вы были и гончаром?
   - Я гончаров сын, и поливу умею делать, потому что лет шесть занимался этим. Но глупое ремесло, и скоро мне надоело: пачкайся в глине, возись с нею, пекись в огне. Я плюнул и бросил, хоть отлично знаю поливину каково угодно цвета, и она у меня выходит чиста, как стекло.
   - И это правда?
   - Попробуйте. Ермола рассмеялся.
   - А что возьмете?
   - А что дадите?
   Слыша о каком-то торге, но не понимая в чем дело, Ицек думал, не продается ли что-нибудь и присоединился к беседовавшим, насторожив уши; он боялся, чтобы не ускользнули барыши.
   - Что вы торгуете? - спросил он потихоньку.
   - Кота в мешке, - отвечал парень.
   - Ну, что там за кот! К чему кот! - сказал с досадою еврей. - Скажите, может быть, и я куплю.
   - Торгуются о поливе, - молвил Федько.
   Еврей не понял, пожал плечами и отошел на несколько шагов, наблюдая из-за печи торг и рассчитывая на магарыч.
   Между тем, собеседники порешили на пяти рублях чистыми деньгами. Ударили по рукам, запили бубновской водкой, и Ермола сбирался уже с новым знакомым назад в Попельню.
   - Ну, так и я не поеду сегодня в местечко, - молвил Федько, как бы раздумав. - Ночью непременно дождь вымочил бы меня до нитки.
   И два приятеля, усадив с собой на повозку Сепака (имя парня), поехали обратно в Попельню, к величайшей досаде Ицки, который не понимал причины сделки, но чувствовал в ней какие-то недоступные для него деньги.
   Таким образом, и полива приехала в Попельню, а Ермола, как за чудо, поблагодарил за нее Бога.
   Было уже около полудни, когда наши путники подъехали к жилищу Ермолы в Попельню. Родионка сидел у порога и точил огромный кувшин, а Гулюк помогал ему, и мальчики весело разговаривали.
   При виде отца Родионка удивился и несколько испугался, но тотчас же бросился высаживать старика из повозки.
   - Что это значит, тятя, вы так скоро возвратились? Не случилось ли чего в дороге?
   - Ничего, сынок, и вот мы встретили этого доброго парня, который был гончаром в Мрозовице и обещает научить нас делать поливу.
   Родион подпрыгнул от радости.
   - Неужели? - спросил он.
   - Непременно, - сказал Сепак, - и очень рад, что могу выкинуть штуку своим мрозовичанам, потому что они мне костью засели в горле.
   И, слезая с повозки, начал с видом знатока присматриваться к гончарскому заведению. Но нельзя было не заметить в нем деревенского выскочку, готового смотреть на все свысока и смеяться над каждой вещью. Простое заведение показалось ему таким ничтожным, и он так при осмотре пожимал плечами, что старик и Родионка повесили головы. Отзываясь о их изделиях с презрением, Сепак бросал горшки и кувшины оземь, разбивал, доказывал непрочность и, развалясь на лавке, начал выхвалять свои собственные работы.
   Ермоле, который довольно знал людей, не понравилось подобное поведение, но он терпел Сепаковы выходки, собственно в надежде чем-нибудь от него попользоваться, хотя, судя по разговорам, и мало имел к нему доверия.
   Между тем, Сепак велел подать себе водки и поджарить сомовины и, закусив порядком, лег уснуть, а вечером отправился в корчму.
   На другой день надо было отправиться в местечко за снадобьями, необходимыми для поливы, а Родионка, по указаниям Сепаки, распевавшего песни, делал нужные приготовления для нового занятия. Но когда, наконец, дошло до дела, Сепак оказался необыкновенно ловким и знающим, что удивило старика не менее его самохвальства; зато же, поработав с полчаса, мрозовичанин ушел в корчму, где нанял музыканта, созвал полдеревни, поставил ведро водки и задал пир на славу.
   Уже поздно вечером пьяного подмастерья привели не менее подгулявшие парни с песнями и положили перед дверьми Ермолиной хаты. С сожалением смотрели на него Гулюк и Родионка.
   Не скоро началась серьезная работа, но пока собрались, то понятливый воспитанник Ермолы так воспользовался указаниями и приемами подмастерья, или лучше сказать, так был догадлив, что ему уже не были чужды все приготовления. То же самое было и впоследствии: довольно было ему несколько сведений, указаний, чтоб выйти на настоящий путь, а молодые знания дополняли то, чего недоставало в самом учителе. Боялся Ермола вредного влияния подмастерья на Родионку, смотревшего с любопытством на гуляку: он готов был бы и избавиться от мрозовичанина, но последний, как бы нарочно, предназначался судьбою опошлить перед Родионкой кутеж и все его последствия. Сепак действительно представлял тип, повторяющийся часто у простолюдинов во всей наивности: он быль парень ловкий, способный, расторопный и переходил от работы к гулянке, отвращаясь от первой и не будучи в состоянии насытиться другою.
   Иногда, утомленный кутежом, целые дни проводил он, лежа на сене, распевая во все горло и вздыхая полной грудью, словно должен был умереть в ту же минуту. Потом, через какой-нибудь час, он мог уже заниматься самым усердным образом, и рука, которая сперва дрожала и не повиновалась, работала с необыкновенною ловкостью в самое короткое время. Но едва входил он в эту колею, как снова бросал все, хватался за каждого встречного, начинал шутить и чаще всего отправлялся в корчму, где за столом проходила половина его жизни.
   Едва Родионка под его руководством начал делать муравленую посуду, которая пошла довольно удачно, Сепаку уже надоели и жизнь в Попельне, и Ермола, и тишина, господствовавшая в семье гончара. Не находя себе товарищей для кутежа и потребовав остальную плату по условию, Сепак переселился к Шмулю, нанял музыку и три дня пировал на славу, а на четвертый, взяв на плечи палку и сумку, не попрощавшись ни с кем, поплелся дальше, к большему сожалению шинкарки и нескольких кутил, которые каждый день за его счет приятно проводили вечера свои.
   Только и видели его в Попельне.
   Потревоженное на время спокойствие возвратилось в хату Ермолы. Родионка принялся горячо за новое занятие и хотел делать одну лишь муравленую посуду, но старик удержал его.
   - Помни, - сказал он, - что мало того, чтоб наделать посуды, а надобно еще распродать ее, иначе есть будет нечего. Кто знает, как пойдет еще наша торговля, и если не захотят нашей муравленой посуды, или заставят нас продавать ее дешевле, по крайней мере воротим хоть часть капитала продажею простых горшков, которые до сих пор отлично раскупают. Кто знает, что будет с поливой, а если бросим обыкновенную посуду, то люди начнут искать ее в другом месте.
   Таким образом, Ермоле удалось убедить мальчика, который решился делать наполовину простой и муравленой посуды. До тех пор дело шло удачно, и старик боялся, как бы с переменой не ухудшилось положение, а Родионка, жаждавший новизны, не умел рассчитывать, и боязнь отца считал неосновательной мечтою. А между тем, ничто сразу не принимается у нашего простонародья: медленно и осторожно следует осваивать его с каждым нововведением, потому что консервативный инстинкт сильно удерживает его при старых обычаях, даже в самых мелочах.
   Сказалось это вскоре, как было приготовлено несколько печей простой и муравленой посуды. Наступал большой праздник, в который обыкновенно собирался значительный базар в местечке. Гончары приготовились; наняли у Федьки кобылу, и, нагрузив тщательно повозку, Ермола с сыном выехали с полночи и прибыли на рассвете в местечко. Расположились они со своим товаром возле главного еврейского постоялого двора, где останавливались постоянно и куда к ним являлись массами покупатели, и торговля шла всегда до вечера так шибко, что вдвоем едва можно было удовлетворять всем требованиям. Разложили и теперь свои изделия в обычном месте наши гончары, разделив свою лавку на две половины с простой и муравленой посудой. Родионка ожидал покупателей с надеждой, Ермола со страхом. Тотчас же начали появляться толпы женщин, но все запасались простой посудой. Напрасно показывали им муравленую, понижая цену: хозяйки молча качали головами, а другие признавались откровенно, что предпочитают покупать у мрозовицких гончаров. Привычка преодолевала, и покупателей не соблазняли ни доступные цены, ни доброта изделий: народ смотрел недоверчиво и шел туда, где привык покупать муравленую посуду. Мальчик плакал втихомолку, а старик сам уже принимался утешать его, уверяя, что сначала всегда так бывает, и что необходимо терпеливо выждать некоторое время.
   К вечеру только незнакомые люди купили несколько муравленой посуды, а простая вся была разобрана.
   При подсчете оказался небольшой убыток. Мальчику взгрустнулось. Всю дорогу старик утешал его, как умел, применяя маленькую эту неудачу к большим невзгодам жизни, которые, однако же, не должны уничтожить в человеке ни бодрости, ни надежды.
  
   Мы, кажется, старательно описали быт убогих людей, не опустив сколько-нибудь интересных подробностей. Жизнь их текла однообразно, зато счастливо: по крайней мере, Родионка не понимал лучшего положения. Отец любил его и удовлетворял желания, ремесло шло удачно, и будущее рисовалось в приятном свете.
   Изредка только задумчивый мальчик садился на пороге и смотрел вдаль на волны Горыни, на леса и поля, уплачивая минутной грустью долг безотчетным желаниям, которые всю жизнь не перестают тревожить человека. В подобные минуты приходили ему на память подробности, не раз описанные Ер-молою о том, как старик нашел его под дубами, являлась мысль о таинственном происхождении и странном предназначении, которое неизвестно откуда бросило его на руки честного Ермолы. Мальчик не понимал, зачем его бросили, зачем отреклись от него; но таинственный голос говорил ему, что кто-то вспомнит о нем, и мальчик прислушивался к тишине, словно желая уловить приближающиеся шаги жданных, но страшных незнакомых гостей.
   Не всегда одинаково воображение рисовало ему неизвестных родителей; но чуть, бывало, вспомнит о Ермоле, о разлуке с ним, которая убила бы почтенного старика, Родионка плакал и давал себе слово не оставлять названного отца. Как в каждом, и в нем пробуждалось желание новой судьбы, но он чувствовал, что, гоняясь за новизною, он должен был бы утратить что-нибудь из настоящей счастливой доли. Да и где же ему могло быть лучше, свободнее? Работал он, сколько хотел, переменял занятия, и старик даже никогда не посмотрел на него косо. Правда, Ермола так воспитал мальчика, что действовал на него одним ласковым словом, а суровость и угрозы считал вредными и не идущими к делу средствами. Старик старался снизойти к Родионке, мальчик желал приближаться к опытности старика, и они делились летами, как и всем прочим.
   Так проходили дни среди невозмутимого спокойствия, и постепенно забывалась дума о перемене, которая могла угрожать в будущем.
   Но вот однажды вечером Федько, возвращаясь из местечка, подъехал к Ермоле закурить трубку, по тому случаю, что на обыкновенной дороге испортился мостик и надо было объезжать его. Не привыкнув к этому пути, пегашка было заупрямилась, - но Федьке удалось как-то сладить с нею.
   Старый гончар с Родионкой сидели на пороге. Ермола курил трубку, а мальчик делал какие-то предположения о будущем, обращаясь время от времени к старику. Федько слез с повозки и прервал их беседу обычным приветствием:
   - Помогай Бог!
   - Здравствуйте. А откуда?
   - Из Малычек.
   - Ездили одни?
   - Возил Никите проданный картофель.
   - Что же слышно новенького?
   - О, много нового, - отвечал Федько, садясь на колоду, - много нового. Ротмистр умер.
   - Умер ротмистр! - подхватил Ермола... - Царство небесное покойнику!.. Довольно он помучился на свете.
   - Да и другим не было от него сладко.
   - Умер! - произнес грустно Ермола. - Смотрите, стариков требуют на тот свет... Как бы и о нас не вспомнили там вскоре...
   - Болен был, - заметил Федько, - и то удивительно, что держался столько лет... В доме теперь настоящий страшный суд.
   - А сын?
   - Все, и сын, и люди, которых мучил ротмистр, все заливаются слезами. На двор1 целая толпа и вой такой, что просто ужас.
   - Всем придет время умирать, - сказал Ермола со вздохом.
   - Конечно, - отвечал Федько, - но сказать правду - ротмистр куда был тяжел для домашних. Ведь совсем больной, калека, а ключей не отдавал никому до смерти, не доверяя ни сыну, ни родственнице. Сын постарел, не выезжая из дому, ротмистр не позволял ему ни жениться, ни выехать даже никуда на самое короткое время. С родственницей он также обращался строго; и зная, что она слюбилась с Яном, держал их вместе, но запрещал и подумать о браке.
   - Ну, теперь они, конечно, подумают о свадьбе.
   - Значит, вы ничего не знаете! Они уже когда-то давно обвенчались потихоньку, но только это было тайной для всех, кроме старой ключницы. Их венчал сам ксендз-пробощ, и свидетели были. Но что же, если не могли они видеться ни минуты. И день и ночь ротмистр держал их поочередно при себе так, что или тот или другая должны были оставаться при нем постоянно. А ведь там было такое обыкновение, что все должны были доносить ротмистру, если заметили что за Яном, иначе были бы выпороты, а сыну он грозил проклятием, если бы тот смел подумать о женитьбе.
   - Тяжел был старик, правда, - отозвался Ермола, - но имел и хорошие стороны... Наконец, и страдал же он! Иногда по целым ночам только и твердил: сжалься, Господи, и пошли мне смерть скорее!.. С посторонними он всегда был добр и мягок, я сам обязан ему, что Прокоп выучил меня гончарству; а как разговорится, сколько, бывало, насмеемся... Да, покойник был приятель моего пана.
   Старики долго еще разговаривали о ротмистре, припоминая малейшие подробности из его жизни, но вообще, по обычаю, жалея о покойнике, потому что каждый умерший должен же оставить после себя хоть немного сожаления. Вдруг со стороны Малычек послышалось, что едет экипаж, и все тотчас признали по стуку колес - не простую повозку.
   - Верно, Гудный возвращается откуда-нибудь, - сказал Ермола, - войдем в хату: лучше ему не показываться на глаза.
   - О нет, - отвечал Федько, - это что-то чужое, стук словно от большого экипажа. Видно, кто-нибудь заблудился.
   Все с любопытством начали посматривать на дорожку, лежавшую за дубами, и вскоре показалась трехконная бричка, приближавшаяся к деревне большою рысью.
   - Кто бы это мог быть? - спросил Ермола.
   - Лошади ротмистерские... А! Это пан Ян с женою из Малычек: я их знаю. Но какое же дело у них в Попельне?
   Родионка тоже выглянул из любопытства. Экипаж быстро приближался и, миновав старую корчму, обитатели которой стояли на пороге, подъехал прямо к Ермолиной хате и остановился. Соскочив почти разом, мужчина, лет тридцати с небольшим, и еще молодая женщина побежали к Ермоле, но остановились за шаг от него. От волнения они не могли говорить, и только раздался крик, а потом послышались рыдания. Женщина бросилась к Родионке, мужчина также последовал за ней к мальчику, который пятился от страха.
   - Сын мой! Дитя мое! - кричала пани.
   - Мария! Бога ради, поговорим прежде с ними!
   Взглянув блистающими глазами на мать, Родионка прильнул к Ермоле, словно требуя от него помощи и покровительства.
   - Ах, он не знает меня! - воскликнула с горестью пани. - Не знает и не может знать!.. Он отталкивает меня, убегает... Иначе и быть не могло!.. О, лучше было бы отказаться от всего, вызвать на свою голову проклятие, а не покидать ребенка. Мы потеряли его навсегда!
   - Мария, успокойся!
   В продолжение этой сцены Ермола имел время придти в себя; лицо его приняло грустное, но серьезное выражение.
   - Мальчик этот, дитя, которое нашел ты под дубами, - отнесся к нему пан Ян дрожащим и прерывающимся голосом, - это сын наш. Мы избегали проклятия, которым грозил отец, боялись шпионства слуг и вынуждены были отказаться от него... позабыть его на время. Ксендз, который венчал нас и крестил это дитя, может это засвидетельствовать, и человек, который привез его сюда...
   - Очень мог он быть вашим сыном, - прервал медленно старик, собравшись с силами в решительную минуту, но теперь - это мой сын. Видите ли, он не узнает матери, перед родным отцом прижимается ко мне. Я выкормил его, отнимая у себя хлеб, воспитал его трудами старых рук своих. Никто не может отнять его у меня... Да и сам Родионка меня не покинет.
   Пани рыдала; на лице у пана выступила краска и виднелись противоречивые чувства.
   - Ради Бога, старик! - сказал он. - По воле или по неволе, а ты должен будешь отдать нам дитя, встречи с которым мы ожидали так долго.
   - Если бы я и отдал, то мальчик не пошел бы за вами! Он вас не знает и не покинет старика, который вскормил и воспитал его.
   Родионка стоял бледный и смущенный. Мать протягивала к нему руки, глаза ее говорили так много, уста призывали, и привлекала таинственная сила материнского чувства. У мальчика на глазах начали появляться слезы.
   - Возьми, что хочешь за нашего сына! - воскликнул Ян.
   - А что же я могу от вас желать? - сказал с досадою Ермола. - Чем же вы можете заплатить мне за милое дитя мое? Ничего не требую, только позвольте мне умереть при нем спокойно.
   И, проговорив это, старик расплакался, ноги под ним задрожали, он начал искать руками стены, чтобы опереться. Родионка поддержал его и усадил на пороге, а старик обнял и поцеловал мальчика в голову. Пани ломала руки с отчаяния, чувство душило ее; наконец, она, как львица, бросилась к Родионке и заключила его в материнские объятия.
   - Ты мой! - закричала она, заливаясь слезами. - Ты мой!
   Но и Родионка уже не вырывался из ее объятий; это был для него первый в жизни материнский поцелуй, такой желанный, сладкий и успокоительный! Дрожащий отец подошел также, прижался к сыну и начал целовать его со слезами.
   Ермола смотрел на это с пробивавшеюся сквозь слезы завистью: одна минута, одно слово должны были отнять у него сокровище.
   - Довольно было счастья, - сказал он, - теперь Бог отбирает его у меня... Надо его отдать, потому что судьба только давала мне его взаймы... А жить ведь мне недолго! Пан, - сказал он Дружине голосом, полным мольбы и грусти, - видите, я уже вас прошу теперь! Я стар, проживу немного: оставьте мне мое дитя до смерти... Я умру скоро, ведь я очень стар... Возьмите его после от моего гроба... Как же я могу прожить без него? Не делайте меня несчастного сиротою под конец моей жизни; не отравляйте мне последних дней за то, что я выкормил и вынянчил вашего сына!
   - Мы тебя возьмем вместе с ним, - сказал Ян. - Поезжай с нами: мы обязаны тебе живейшей благодарностью.
   Старик начал плакать, а Родионка, услышав его рыдания, подошел к нему и, встав перед ним на колени, прижался к его груди головою.
   - Тятя! Тятя! - сказал он. - Не плачьте, прошу вас: я никуда ни за что не пойду от вас. Мы останемся в своей старой хате, мне здесь так хорошо было с вами... Я ничего не хочу больше.
   При этих словах мать снова начала рыдать, ломая руки с отчаяния; люди, собравшиеся смотреть на эту сцену, казачиха, Федько, Гулюк, плакали также неизъяснимыми слезами, которые найдутся у нашего народа даже и для страданий, ему неизвестных: чтобы расчувствоваться, довольно ему видеть плачущего.
   Оправившись несколько от волнения, Ян вздохнул и начал что-то говорить жене на ухо.
   - Хочешь, не хочешь, - сказал он старику несколько суровым голосом, - а вынужден будешь отдать нам мальчика: есть свидетели и доказательство, что это наш сын. Можешь требовать за него, что угодно.
   Ермола быстро поднялся на ноги.
   - Мальчик вас не знает, - отвечал он. - Отымите его у меня силой, но я не отдам добровольно. Это не ваш сын. Против ваших свидетелей я поставлю своих: это не панский сын, это крестьянин, ремесленник, сирота... Кликните его, хоть и не знаете, как зовут по имени, - и он не послушается вашего голоса.
   - Этот старик сходит с ума! - воскликнул пан Ян, у которого кипело в груди. - Ну, делать нечего, прибегнем к другим средствам, какие в нашей власти. Разве ты хочешь лишить ребенка лучшей участи, которая ожидает его у нас?
   - Какой участи? - отвечал смело старик. - Какой доли? Спросите его, разве у меня ему было худо? Терпел он недостаток? Желает ли он лучшего? Знаю я и вашу панскую жизнь, и ваше панское счастье, потому что к ним пригляделся. Не возмущайте моего спокойствия, не отравляйте моей старости, не отымайте у меня ребенка!
   Дрожа, приблизилась мать к старику и взяла его за руку.
   - Брат! Отец! - воскликнула она. - Я понимаю твое горе, я знаю, что теряешь ты с ребенком; но ведь и я же двенадцать лет о нем проливала слезы, и неужели у тебя достанет духу отымать единственное сокровище у несчастной матери! Неужели ты будешь так жесток, чтобы довести нас до неблагодарности! Нет, ты поедешь с нами, будешь любоваться своим сыном и разделять наше счастье.
   Слова матери скорее проникли в сердце Ермолы, который начал приходить в себя, вытер слезы и отвечал тихим голосом:
   - А пришла, наконец, минута, которой переживать мне не хотелось; столько лет я видел ее во сне ежедневно и боялся каждого постороннего, что он приходит отнять у меня ребенка... Я дрожал, молил Бога, чтобы дозволил мне умереть прежде; но Он продолжил век мой, и я за грехи несу это испытание.
   Во время этого монолога Родионка стоял, не зная, что делать, и посматривал то на старого отца, то на новых родителей. На лице Яна виднелось нетерпение, растроганность и как бы чувство обиды; в глазах матери только жалость и беспокойство. Ермола ослабел и сидел, как прикованный, опустив голову.
   Прерванный разговор не возобновлялся, и пошла речь более спокойным, обыкновенным тоном. Видно было, что Яну хотелось тотчас взять сына с собою, но он не знал, как приступить к этому. Наступала ночь. Ермола уже ничему не сопротивлялся, молчал и только время от времени старался прочесть в глазах Родионки.
   - Едем! - сказал, наконец, Дружина потихоньку жене. - Завтра мы за ним возвратимся.
   - А дитя?..
   Родионка расслышал разговор и в испуге прижался к старому воспитателю. Ермола прижал его к груди.
   - Ты доброе дитя, - сказал он, - ты меня не покинешь, не забудешь о старике! Тебе известно, что я умер бы без тебя; закрывши мне глаза, делай, что хочешь, и Божие благословение будет во веки над тобою!
   Дружина молча смотрел на эту сцену и, оторвав от нее жену, насильно почти усадил ее в экипаж и повез домой в Малычки. Федько поехал в деревню с любопытной новостью.
  
   Ничто не изменилось, по-видимому, в старой корчме после отъезда пана Яна с женою, но уж под изломанную кровлю не возвратилось вчерашнее счастье и спокойствие. Ермола сидел на пороге неподвижно; Родионка плакал и предавался задумчивости. Долго разговаривали они между собою, и утро застало их у порога уснувшими, прижавшимися друг к другу, словно из боязни, чтобы их не разлучили.
   Открывая глаза им своей силой, вызывающей к жизни и утешающей горе, белый день напомнил им вчерашнее событие, но представил его уже в более спокойном виде и пробудил другие чувства. Наступили раздумье, боязнь, надежда и целый ряд различных чувств, идущих вслед за каждым событием и мыслью, как наемные слуги за погребальной процессией. Все это встречалось, сталкивало друг друга, и оттолкнутое теснилось снова.

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 499 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа