Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Ермола, Страница 6

Крашевский Иосиф Игнатий - Ермола


1 2 3 4 5 6 7

lign="justify">   Но ни к чему уже не имели охоты ни Ермола, ни Родионка: обыкновенный порядок их жизни был прерван, и они не знали, за что приняться. У мальчика то развивались картины незнакомой, но блестящей будущности, то возникало сожаление о невозвратном, но счастливом прошедшем.
   Родионка припоминал себе черты матери, виденные сквозь сумрак вечера, и черты родного отца, и сердце то влекло его к родителям, то отталкивало чувством боязни. Он задавал себе вопрос: будет ли ему там лучше или хуже? Но, во всяком случае, надо было начинать иную жизнь, покинуть тихий уголок, очутиться среди чужих людей, отказаться от прошлого и раздружиться с тем, что было так отрадно.
   Ермола также задумывался, но день принес ему новые мысли; по обычаю, пошел он к казачихе, потому что не с кем больше было поговорить о своем горе.
   - Вы с ума сошли, что ли? - встретила его соседка при встрече. - Вчера так усиливались удержать Родионка, будто в состоянии дать ему Бог знает какую долю! Ведь они паны, и значит у них доля мальчику! Что вам значит отправиться вместе с Родионкой и жить себе спокойно, любуясь на его счастье?
   - Да разве же я там буду для него тем, кем был в своей старой хате? Я не буду ему отцом, а сделаюсь слугою. Мало-помалу отымут у меня его сердце, избалуют, испортят мальчика. Знаю я их житье! Кушанье немного лучше, одежда несколько тоньше, да мягче как-то разговоры, а счастливее ли они со всем этим? Одному Богу известно. Спроси их, не плачут ли они втихомолку, не заглядывают ли черные дни и под их кровлю, и такое ли там счастье, каким представляется нам издалека?
   - Это говорите не вы, а сильная горесть, - сказала казачиха с нетерпением, пожимая плечами. - Все-таки их жизнь - не наша! Если бы у нас было лучше, все перешли бы в крестьяне, а из панов не многие добровольно сделались бы мужиками, тогда как всякий из нас не отказался бы отведать панского хлеба! Что правда, то правда.
   Ермола задумался.
   - Кума, - сказал он, помолчав минуту, - не все ли равно надо умирать и после белого, и после черного хлеба, все равно, в каком бы состоянии ни прожил человек, лишь бы предстал перед Богом с чистыми руками и совестью. Но это еще не известно, будет ли моему мальчику, а ведь он все-таки мой, лучше там, или было бы лучше в старой корчме, на гончарстве.
   - А все вынуждены будете отдать Родионка, нет другого средства.
   - Конечно, не стану его удерживать, но пусть выбирает между нами, потому что я, где жил, там хочу и умереть, и сложить кости на нашем кладбище... Отведал я дворового хлеба... Не пойду уже на старости протягивать руку и кланяться молокососам, чтобы не издевались надо мною... Останусь в Попельни, а Родионка, если хочет, пусть идет пановать в Малычки.
   - А как же вы обойдетесь без него, бедный мой старичина?
   - А вы же как обходитесь без своей Горпины и без внучков? Видитесь только украдкой.
   - А, правда! - сказала со вздохом казачиха. - Тяжелая наша доля воспитывать детей, чтобы после они вылетели из гнезда, а сам останешься с изломанными крыльями, чтобы горевать за ними.
   - Ведь не надолго, - прибавил грустно Ермола. - Дни ведь сосчитаны: один, другой, а там, смотри, смерть застучит в окошко, закроешь глаза - и дело с концом... Останется только расчет с Богом...
   - А, кум, какие же вы рассказываете печальные вещи!
   - Потому что и на душе не весело.
   В это время Родионка, не будучи уже в состоянии ни за что приняться, сидел, задумавшись, на пороге: и манил его неведомый свет, и жаль ему было расстаться с старым Ермолою.
   "Родители! Родная мать!" Важные слова и велика их власть над сиротским сердцем, потому что никто и ничто не заменит ни отца, ни матери.
   Мальчику улыбалась мысль о жизни в панском доме. Он совершенно не знал, что могло ожидать его у родителей: одно только пламенное любопытство ярко расписывало перед ним неизвестную будущность. Но, припомнив снова, как будет тяжко старику оставаться в одиночестве и сколько Ермола сделал для него, он не знал, сравнится ли материнская любовь с любовью почтенного воспитателя.
   Вдруг послышался стук колес вчерашней брички. Родионка хотел спрятаться и не имел силы: мать завидела его, сделала знак рукою, и он остался. Родители начали ласкать его и плакать.
   - Ведь ты поедешь с нами? Не правда ли? - спрашивала мать, с любовью смотря на красивого мальчика, простая крестьянская сермяга которого производила на нее неприятное впечатление. - Увидишь, как будет тебе хорошо с нами, - продолжала она. - Правда, ты страдал, но все это позабудешь.
   - Я нисколько не страдал, - отвечал, ободрясь Родионка, - и никогда не хочу забывать старого батьку. Мне его так жаль, так жаль.
   - Твой отец - я, - отозвался пан Ян голосом, в котором слышались грусть и упрек. - Называй его, как хочешь, но не отымай у меня моего названия.
   - О, он долго был мне отцом и будет им до смерти. Он так любил меня.
   - А мы! Но тебе неизвестно, сколько ты стоил нам слез...
   - Я их не видел... Я вам верю, но и старик плакал также не раз, и я смотрел на его слезы.
   - Мы возьмем старика с собою.
   - Он не поедет, - шепнул Родионка.
   Словно влекомый предчувствием, вышел Ермола от казачихи, но увидав знакомую бричку, поспешил, что было мочи, и прибежал запыхавшись, в испуге за мальчика. Ян с женою приветствовали его вежливо, но холодно, старик отвечал им поклоном, не проговорив ни слова.
   - Сегодня уже ты отпустишь с нами мальчика, - сказал пан Дружина решительно. - Мы тоскуем без него, и кроме того, ему необходимо быть на похоронах деда.
   - Его полная воля, - отвечал Ермола. - Я не запрещаю, я уже его не удерживаю.
   - Поедешь с нами? Поедешь? - спрашивала мать, бросаясь к нему.
   Мальчик расплакался в нерешимости.
   - Нет, не могу покинуть вас, тятя, не могу...
   - Возвратишься, когда захочешь, - прервал Ян, стараясь придать голосу кроткое выражение, - мы не будем тебе препятствовать.
   Наступило молчание, а Родионка с беспокойством посматривал, то на задумчивого и грустного Ермолу, то на мать, которая умоляла его глазами не отказываться...
   - Делайте со мной, что хотите! - сказал, наконец, мальчик. - Я сам не знаю, что делать... Голова идет кругом... Мне грустно и тяжко... Хотелось бы и здесь остаться, и вас не хочется бросить... Оставайтесь лучше с нами!
   До полудня продолжались переговоры, и, наконец, родители увезли Родионка, который плакал и, протягивая руки к Ермоле, обещал на другой день возвратиться в Попельню.
  
   Кто на людском сердце строит, тот должен глубоко рыть фундамент, иначе дом его, лишенный основания, осядет и развалится. Глубина сердца - трясина, которая иногда и крепнет, но ее размывают тысячи скрытых источников. Есть, однако же, сердца, словно сделанные из особого материала, на которых то, что однажды отпечаталось, остается уже навсегда неизменным. Один только раз полюбив в жизни, имея одно только существо, на которое излил всю силу любви, к которому привязан был последним звеном, Ермола чувствовал всю незаменимость потери приемыша.
   Невозможно описать тоску, с которой старик смотрел на экипаж, увозивший Родионку. Это не было ни бешеное отчаяние, ни порывистый гнев, но что-то медленно убивающее, подобно яду, усыпляющее, словно мороз в горах. Заплаканные глаза высыхали тотчас, но устремленные в одно место становились неподвижны. Он ничего не слышал, ни о чем не думал, в голове его происходило что-то неописуемое, какой-то черный клубок порванных и грязных ниток. Утратив силу воли, деятельность, почти сознание, он стонал, растянувшись на пороге, приподняв руки, и долго оставался в этом положении.
   Гулюк звал его, дергал его за плечи, но старик не отвечал, как бы не слыша, и добрый мальчик, видя бесполезность усилий, побежал к казачихе. Кума поспешила, гневаясь на Ермолу за его нерассудительность.
   - Настоящее дитя! - кричала она. - Такой старый и так глуп! Надобно бы радоваться судьбе Родионка...
   И, завидев Ермолу, казачиха начала бранить его; но с боязнью убедилась, что старик, хоть и должен был бы ее услышать, однако, не поднял голову и не подал признака жизни. Взор его был устремлен на деревья, губы отвисли, голова опустилась, протянутые руки закостенели.
   Казачиха принялась его по-своему приводить в чувство, дергая за руку и произнося ругательства.
   - Ты совсем с ума сошел, старый дурень! Ведь Родионку взяли не с тем, чтобы зарезать... Ты его снова увидишь! Перекрестись!.. Грех...
   Долго возилась она, пока старик пришел в себя: сперва он начал стонать, плакать, произносить невнятные выражения, и, наконец, опомнился.
   - Ничего, - сказал он, - все кончено, нет моего Родионки. Есть панич в Малычках, но сына у меня нет и не будет.
   И старик начал бить гончарские принадлежности, выбрасывая их за двери.
   - Для чего, к чему мне это? - воскликнул он. - Возвращусь к прежней жизни и хочу позабыть, что жил здесь Родионка, что у меня был сын. Знаю я, что они из него сделают: разбалуют, испортят навеки. Не найдет уже ребенок для меня ни сладкого слова, ни сердечного смеха; он станет скучать о каменном доме, ему будет холодно в хате... Ермола сделается для него ворчливым, неприятным стариком. О, глупо я сделал, что не ушел с ним далеко отсюда, где не нашли бы нас и не могли бы отнять у меня сына...
   Пожимая плечами, слушала казачиха, ввертывая иногда слово-другое, но не мешала Ермоле, зная, что большому горю непременно надо дать выплакаться и высказаться. На каждом шагу старик встречал в хате какой-нибудь предмет, напоминавший ему Родионка: там покинутая старая свитка, там маленький горшочек его работы, первый муравленный, который сделал Родионка, там полесская шапочка, вышитая красными шнурками, лавка, на которой любил мальчик сидеть в уголке, его любимая миска, козленок, который мычал, тоскуя по Родионке.
   - О, здесь хоть голову разбить о стену! - воскликнул Ермола. - Я не смогу жить здесь, без него... Мне кажется, что мой мальчик умер.
   Напрасно казачиха ожидала, что старик успокоится, и, видя безуспешность своих советов, послала Гулюка за Федьком, который тотчас же и явился к старому приятелю. Федько знал в чем дело и, рассчитывая, что водка самое лучшее утешение и лекарство в подобных случаях, захватил с собою полную бутылку. Сначала он начал шуточками, потом перешел к сравнению отцовской любви со своею привязанностью к пегашке, и, наконец, не зная, что больше делать, поставил на стол водку.
   Глаза Ермолы заблистали при виде бутылки, он схватил ее и жадно выпил, не переводя духу.
   Но есть сильные потрясения в жизни человека, когда на него не имеют влияния самые сильные средства, оказывающие известное действие в нормальном состоянии: человек мог бы бороться с голодом, холодом и ядом в подобных обстоятельствах. Случалось, в сражениях люди выпивали такое количество спирту, что, кажется, должны бы упасть замертво, а они исполняли свои обязанности. Так было и с Ермолой: он хотел упиться и не мог, и казалось ему, что проглотил он воду; даже не почувствовал свойственного горелке запаха.
   - Ну, да и голова же у него! - сказал шепотом Федько с некоторым уважением. - Ведь это штоф чистого пеннику.
   - Это не голова, а большое горе, - отвечала тоже потихоньку казачиха. - Дай ему теперь ведро, не упоишь: печаль вытрезвит.
   Добрые люди хотели, наконец, увести его к соседке, но не уговорили: старик уселся на пороге, задумался, устремил глаза в группу деревьев и остался в этом положении. Федьку требовало спешное дело, надо было поить пегашку, у казачихи в это время доились коровы, да и пришла пора думать об ужине; таким образом разошлись приятели.
   Оставшись наедине с Ермолой, бедный Гулюк залился слезами.
   Стемнело совершенно, а старик не трогался с места; он вздремнул, его сломило горе. Но вскоре проснувшись, в испуге Ермола сел неподвижно на пороге. Гулюк хоть и боролся со сном, однако, досматривал хозяина.
   Часу в одиннадцатом, что-то мелькнуло перед хатой, и Гулюк, обладавший кошачьим зрением, тотчас узнал Родионка, подходившего со стороны Малычек. Ермола не видел его, но угадал сердцем, привстал, оглянулся и вскрикнул:
   - Родионка!
   - Я, тятя.
   - Ты, милое дитя! Да наградит тебя Бог, ты оживил меня, потому что я умер бы непременно. Но как же ты пришел? Пешком?
   - Пешком, тятя, разве же я не знаю дороги? Разве я боюсь ходить ночью?
   - Один?
   - С палкой.
   - И тебя отпустили?
   - Я не спрашивался. Когда уложили меня спать, мне так стало скучно, что я не мог сомкнуть глаз и не успокоился до тех пор, пока не пошел к вам. Утром догадаются, где надо искать меня.
   Обнимая мальчика, старик ожил и совершенно пришел в себя.
   - Гулюк! - вскрикнул он сильным голосом. - Родионка озяб, может быть, его заморили голодом, поскорее огня в печку. Да нет ли чего поесть? И у меня пуст желудок. Пойдем в хату.
   - Не диво, - отвечал Гулюк, - вы целый день ничего не ели.
   - Да, правда.
   - Я сам и огня разведу и приготовлю ужин, - сказал Родионка. - Позвольте услуживать вам по-прежнему.
   - О, нет, дитя мое, садись возле меня: завтра тебя снова отымут... Но тебе здесь холодно, пойдем лучше в хату.
   Когда Гулюк растопил печь и осветилась внутренность хаты, Ермола заметил, что хотя Родионку не успели еще сделать нового платья, однако, родители немного уже переодели его. Мать нашла ему тонкую рубашечку, повязала на шею цветной платочек, расчесала и убрала светлорусые волосы, подпоясала шелковым поясом, дала отцовскую шапку и набрызгала какими-то духами. Перемена эта в наряде приемыша показалась Ермоле знаком отступничества, неволи: он вздохнул, смотря на Родионка, хотя и сознавал, что мальчик казался гораздо лучше.
   Наступило молчание, потому что старик, смотря на Родионку, задумался, представляя себе печальную свою будущность. "Завтра приедут за мальчиком и снова его отымут, и бедняжка уже не будет в состоянии уйти ко мне, потому что приставят сторожа, - думал Ермола. - Кто знает, может быть и теперь взыщут с него за то. что навестил старого отца".
   - Что же, тебе там лучше было? - спросил он, наконец, Родионку. - Утешь меня хоть тем, что у них тебе хорошо.
   - Хорошо, но скучно, - отвечал мальчик. - Покойник лежит на столе, ксендзы поют в большой горнице, но мать сидела со мной, разговаривала целый день, обо всем расспрашивала. Я должен был рассказывать ей о нашем житье, а она складывала руки и беспрестанно благодарила Бога и вас, тятя. Кормили меня, целовали, хотели переодеть тотчас же, насилу отпросился; послали, однако, за портным, сшить мне новую одежду. Отец говорил, (имя это, данное пану Дружине Родионкой, грустно отозвалось в ушах Ермолы), что наймет мне учителя и подарит прекрасную лошадку.
   - Дай Бог, чтобы тебе там было хорошо! - воскликнул старик. - И нет сомнения, они будут любить тебя!.. Но не раз ты стоскуешься о нашей хате, о тех днях, которые счастливо провел под соломенной кровлей.
   Целую ночь провели бы без сна, если бы старик не боялся за мальчика. Уложив истомленного Родионка, он остался на стороже.
   Рано утром приехал пан Дружина и хоть не бранил мальчика, но сделал ему выговор за его неосмотрительность, которая обеспокоила и испугала мать. Родионка смутился и промолчал.
   - А чтоб это не случалось вперед, - сказал пан Ян, - то мы возьмем с собой Ермолу в Малычки. В доме есть порядочная комната, он будет жить с нами, и мы постараемся успокоить его на старость.
   - Нет, нет, - сказал Ермола, качая головою, - я не пойду к вам. Люблю Родионку, но не в состоянии удалиться отсюда.
   Тяжело уже мне при старости жить чужим хлебом, я привык быть хозяином у себя в доме. Там я надоел бы скоро, кто-нибудь оскорбил бы меня словом... Это может огорчить ребенка... Слуги ваши не сумели бы полюбить пришельца, да и вам казалось бы, что делаете мне благодеяние... Нет, я останусь здесь, в старой хате!
   Напрасны были все увещания пана Дружины: старик не поддавался, обнял он Родионку, оплакивал, удерживал его, наконец, поблагословил и уселся на пороге ожидать смерти.
   Дивны часто бывают людская доля и Божье предназначение: у одного, нить жизни обрывается в то время, когда судьба ее обвивает золотом, другому и болезнь, и страдания, как ни силятся, не могут оборвать черной печальной нити... Ермола пережил разлуку и не умер. Перенес он болезнь, вторично постарел, согнулся, сделался молчалив, нахмурился, начал новую эпоху жизни; но сохранившиеся силы вели его еще дальше. Ему было суждено смотреть издали на воспитанника, мучиться и утешаться лишь воспоминаниями.
   С удалением Родионка, старик бросил и гончарство, передав его Гулюку, который несколько освоился с ремеслом, а себе оставил огород и угол, занимаемый в старые годы, разделяя свои досуги на две части: на мечты в хате, где воспитывал своего Родионку, и на посещения казачихи, с которой вел долгие беседы.
   Терпеливо слушать его могла только одна эта старуха... Их сближало положение: Ермола сожалел вместе с ней о Горпине, которая, сделавшись панной, никогда почти не бывала у матери, а казачиха тосковала с ним о Родионке. Так проводили они многие часы у огонька, припоминая прежнее счастливое время, и хоть об ином рассказывали не менее ста раз, но терпеливо выслушивали, словно что-нибудь новое.
   - Помнишь мою Горпину, какая она была красивая, как оденется в церковь. Теперь уже и узнать трудно: исхудала после пятерых детей, но на своем панском хлебе. О, нездоровый это хлеб!
   - А Родионка? - говорил старик. - Разве ему не лучше было в серой свите, с подбритой головкой!
   Сперва Родионка, почти ежедневно, то один, то со слугой, то с отцом или матерью навещал старого воспитателя; потом начали привозить его только по воскресеньям, после еще реже... Впрочем, соскучившись о приемыше, старик, бывало, сам плетется к нему, опираясь на палку, чтоб увидеть его хоть издали на минутку.
  
   Сперва тоже и Родионка, чуть, бывало, завидит Ермолу, тотчас выбегает к нему навстречу, и ничто не могло удержать его. Потом старик должен уже был ожидать его несколько минут; чем дальше, тем ожидания эти делались продолжительнее, а случалось и так, что напрасно старик ждал, и совсем не мог видеть приемыша, и уходил со слезами. Его отправляли в людскую, потчевали, но старик не требовал пищи, ему необходимо было насмотреться на приемыша: только это одно могло насытить его. Ермола не жаловался; он очень хорошо знал, что это зависело не от мальчика, а от родителей и наставников, которые всеми силами старались отучить Родионку от названного отца; мальчик, напротив, шептал последнему, что с радостью возвратился бы в Попельню.
   Скоро бывший его приемыш сделался неузнаваем: завял и побледнел здоровый деревенский мальчик, когда оделся в панское платье, когда заперли его между четырех стен и начали кормить непривычной пищей; и хотя он рос довольно шибко, но в нем заметна была какая-то хилость, словно в утлом растении, которому опасен и небольшой ветер.
   Встревоженные родители использовали все средства развеселить, поддержать его, нежили, лелеяли; но чем больше берегли и кутали, тем больше мальчик ослабевал и бледнел постепенно. Иногда во время уроков, среди материнских ласк, он вдруг задумывался, на глаза навертывались слезы, и когда спрашивали, что с ним, он, скрывая грусть, старался насильно улыбаться.
   На сердце мальчика лежали теперь тяжелым камнем и прежняя жизнь, и первые счастливые детские годы, проведенные хоть и в трудах, но на чистом воздухе, среди деревенских забав, в кругу сверстников; быстрая перемена быта подействовала на это бедное существо, точно так же, как и пересадка на растение. Во сне даже грезились ему и хата, и веселые утра над гончарской работой, и прогулка в лес, на реку, наконец, та свобода, при которой чувствовал уже он себя чем-то отдельным, самостоятельным. У родителей же он был связан: его снова обратили в ребенка, окружила излишними забавами, тысячью предосторожностей и приостановили развитие воли.
   Лишенный природы, воздуха, солнца, к которым привык с колыбели, мальчик тосковал о них, так же, как и об Ермоле.
   Конечно, ему было хорошо у отца и матери, но он скучал о прежнем сиротстве, и наконец, организм не выдержал этой беспрерывной внутренней борьбы: мальчик, видимо, начал ослабевать постепенно.
   Не понимая настоящего положения сына, родители не лечили, но растравляли рану; они приписывали упадок духа в мальчике влиянию старика и старались, если только возможно, отдалить Ермолу от Родионки, что было несправедливо и вместе нерассудительно.
   Чем заботливее отдаляли старика, тем сильнее привязывался к нему Родионка, потому что, кроме искренней любви, мальчик чувствовал еще и сожаление к старику, и мучительно сознавал неблагодарность родителей относительно последнего. Он не мог откровенно говорить с отцом, наследовавшим отчасти характер ротмистра; а матери не нравилась эта упорная привязанность к воспитателю, к которому она ревновала сына, и мать упрекала его, как за какой-нибудь грех, за эту привязанность.
   Вскоре изменилось положение Родионки, вследствие нового события: семейство увеличилось новым членом, маленьким Владиславом, на которого родители перенесли почти всю нежность, питаемую к первому сыну, постепенно показывая последнему равнодушие и даже осыпая его укорами за любовь к Ермоле. Молча переносил все Родионка, глотал слезы, а внутренняя болезнь делала свое дело.
   Все это, вместе взятое, должно было сломить ребенка, развивавшегося прежде на свободе, а теперь стесненного разными узами. Из веселого мальчика Родионка сделался мрачным, задумчивым, из откровенного - скрытным и пугливым, а по ночам плакал о годах, проведенных в полуразрушенной хате. Сердце его разрывалось на части при виде Ермолы, который пешком, опираясь на палку, плелся из Попельни в Малычки, останавливался у крыльца и, как милостыни, ожидал только свидания с приемышем. Если дозволялось Родионку видеться с Ермолою, то всегда присутствовал надзиратель, наблюдавший, чтобы мальчик не очень расчувствовался, не говорил бы много, не жаловался; свидания эти сокращались по возможности; но очень часто мальчик только видел из окна, как долго стоял старик на крыльце, как толкали его слуги, отгоняли без жалости, и как потом бедный старик уже в сумерках плелся домой, опустив голову и беспрестанно оглядываясь. Тогда сильно плакал и страдал Родионка, но болезнь его приписывали не безрассудному домашнему обращению, а влиянию и присутствию Ермолы.
   Тяжело и больно спуститься, таким образом, из друга и покровителя, на степень голодного нищего, ожидающего на крыльце милостыни; но старик не жаловался и не упрекал никого из боязни, чтобы не оттолкнули его окончательно. Но когда раза два не допустили его видеть мальчика, старик сделался упорнее и ожидал до тех пор, пока не удавалось ему хоть на минутку встретить мальчика. Видя постепенную бледность личика, тусклость глаз, замечая ослабевший голос мальчика, Ермола чувствовал иногда сильное негодование; но и подумать о каком-нибудь средстве спасения не позволяли ему и бессильная старость, подкашивавшая ноги, и убожество, и презрение не только панов, но и дворовой челяди.
   Так шли дела все хуже и хуже.
   Занятая постоянно Владиславом, мать сердилась на старшего сына, отец делался суровым с ним, но это ни к чему не привело; наконец, родители опомнились, удвоили нежность и пригласили медиков. Один даже напал на спасительную мысль и посоветовал побольше свежего воздуха и движения, другой, заметив грусть, предписывал моральные средства; но вина все-таки падала на Ермолу, и он считался причиной болезни.
   Раздосадованный и испуганный пан Ян долго боролся с собой и решился, наконец, раз навсегда отделаться от докучливого старика.
   Однажды утром Ермола, который уже недели три, как видел Родионка только в окно, приплетаясь ежедневно в Малычки, прошел двор, отбился от собак, которыми травили его мальчишки, и стал молча на крыльце, как некогда Лазарь у двери богача. Наученные слуги хотели отогнать его, но он воспротивился и удержал свой пост. Так прошло время до полудня, пока Яну не надоела фигура старика, торчавшая перед ним, как упрек совести. Пан Дружино сам вышел на крыльцо.
   - Я вижу тебя здесь уже несколько дней, любезный, - сказал он сурово, и садясь на лавку. - Зачем ты так упорствуешь? Зачем смущаешь нашего сына? Скажи, чего желаешь, но не тревожь домашнего спокойствия. Говоришь, что любишь ребенка, а мучишь его. Вид твой его тревожит и не дает мальчику привязаться к родному отцу и матери; ты должен был рассудить об этом. Таким способом ты ничего не получишь: скажи лучше, что тебе надобно?
   - Но мне, вельможный пан, ничего не надобно, я хочу только видеть и поблагословить Родионку, - отвечал Ермола кротко и тихо.
   - Настала пора, чтоб ты себе выбил его из головы: ты выкормил, досмотрел его, мы хотели вознаградить тебя; теперь все кончено, дитя возвратилось к родителям. Дай же ему спокойно жить с нами. Любишь, а мучишь.
   - Я, мучу, пан?
   - Ты! Посмотри, что с ним делается, как он побледнел, исхудал...
   - Я? Я? - повторил Ермола болезненно.
   - Конечно, не мы.
   - Нет, вы замучили его! - воскликнул старик энергично. - У меня он был здоров и свободен, а вы заперли и заморили его. Дитя любит меня, потому что иначе не было бы у него сердца, а вы научаете его неблагодарности.
   - Ты с ума сошел, старик? - закричал в гневе пан Дружино. - Ты смеешь мне говорить такие вещи! Вон сию же минуту, и чтоб нога твоя никогда не была у меня в доме!..
   Ермола остолбенел, задрожал, хотел говорить и не находил слов.
   - Выгоняете меня, - проговорил он, наконец. - Хорошо, я пойду, и ноги моей не будет у вас в доме; но помните, что как вы отняли у меня ребенка, так справедливый Бог отнимет его у вас...
   Бросив это страшное проклятие, Ермола почти без сознания сбежал с крыльца и прошел двор, не оглянувшись ни разу. Мать Родионки, которая спешила уговорить мужа, услыхав это проклятие, испугалась и болезненно вскрикнула. Пан Ян опомнился поздно и почувствовал свою вопиющую несправедливость; пророческие слова поразили его в сердце. Ушедший старик был для него упреком. Не зная, что делать, пан Дружино бросился во внутренние комнаты, но жена почти без чувств упала ему на руки. Они тотчас же хотели послать за Родионкой, чтобы он догнал старика и примирил их с Ермолою; но, когда вышли в соседнюю комнату, мальчик лежал бледный и холодный, а пока привели его в чувство, Ермола был уже далеко.
   Вечером бедный старик приплелся к старой казачихе с целью погоревать и пожаловаться, потому что за путешествиями в Малычки не был уже у ней целую неделю. Он не знал, что казачиха болела и только, взойдя на двор, заметил, что окна были вынуты, средь хаты стоял гроб, а у порога стояли люди с хоругвями и причт в облачении.
   Словно пробудясь от сна, он посмотрел на окружающих, встал на колени и начал молиться.
   - Не стало и ее! Не стало! Пора умирать! - сказал он, окончив молитву и чувствуя какую-то зловещую дрожь; но надобно было проводить покойницу на кладбище и бросить горсть земли на ее могилу.
   Молча, опираясь на палку, он поплелся за похоронной процессией, на которой не было ни дочери, ни зятя, а только дальние родственники и чужие люди.
   Кладбище лежало между двором покойницы и Ермоловой хатой; туда потянулась процессия, зажженные свечи которой казались длинной, блестящей полосою и озаряли развевавшиеся хоругви. Федор давно приготовил могилу; возле нее лежала куча желтой глины. Опустили казачиху в яму, и все бросили ей по горсти земли в знак последнего прощания.
   Исполнив этот обряд, Ермола машинально пошел к своей хате.
   На пороге сидел Гулюк, преданный мечтам, который считал уже себя почти хозяином и, хоть добрый парень, но смотрел на старика, словно на помеху. Ему казалось, что если бы не Ермола, он мог бы огород и гончарскую печь взять на себя, жениться на Приське и сделаться хорошим ремесленником.
   - Разве не присылали от казачихи, как заболела? - спросил старик.
   - Как же! Она раза три присылала Федора, хотела видеться и что-то сказать вам, но вас не было.
   - Э, она сказала уже свое последнее слово! - произнес как-то равнодушно Ермола, входя в хату. - Нечего говорить дальше. Все кончено! Все кончено!
   И Ермола, ходя из угла в угол, повторял это выражение, потом уселся на лавке и задремал, а Гулюк вышел, пожимая плечами.
   - Что это делается со стариком! - ворчал он сам себе. - Пошел бы с сумою и дело с концом. Я женился бы на Приське и все было бы хорошо, а пока он сидит здесь, нельзя и подумать об этом. Беда просто.
   В этой избушке, в которой в течение стольких лет все было чисто и опрятно, теперь господствовали беспорядок и опустошение: видно было, что никто о ней не заботился. Часть утвари пораздавал сам Ермола, часть Гулюк перенес в другую избу, а остальная лежала, покрытая пылью и сором. В печи давно не было огня, а возле печи ни дров, ни прочих хозяйственных принадлежностей: везде валялись шелуха и куски битой посуды. Старик уже и этого словно не заметил. Проснувшись рано, по-видимому, он имел желание за что-нибудь приняться, - но ему все показалось грустным, отравленным, самое место так ненавистным, что первый раз подумал он покинуть его навеки.
   Он не мог выйти за порог, чтобы не увидеть дубов, под которыми нашел он ребенка, окрестности, где весело игрывал Родионка. Воспоминания эти были еще слишком живы и чересчур тягостны, чтобы старику перенести их, беспрерывно сталкиваясь с ними.
   - Пойду потихоньку по миру, - подумал он, - Бог да простит им. Пойду по миру, от церкви до церкви молиться за Родионку... Что же мне здесь делать? Нет места для меня, нет приятелей: суму на плечи, палку в руки и по миру. Я ни на что больше не пригоден.
   Старик нашел немного скопленных денег на случай смерти, чтоб было на погребенье, накинул верхнюю одежду, взял платок, повесил суму через плечо - и кликнул Гулюка.
   Увидев Ермолу в нищенской одежде, парень вздрогнул при неожиданном осуществлении своей мысли; сердце у него забилось, он пожалел старика и не хотел уже ни жены, ни хозяйства.
   - Вот я и собрался по миру, - сказал тихо старик. - Оставляю тебе все, что у меня было. Живи с Богом и будь счастлив на этом месте, но дай Бог, чтобы твое счастье длилось долее. Все, что здесь есть - твое, а если случится когда-нибудь, зайду, ты не откажешь мне в уголке и куске хлеба. Недолго уже мне шляться и надоедать людям.
   Расплакавшись, Гулюк упал к его ногам, потому что для сироты была большим подарком и эта жалкая утварь; парню жаль стало Ермолу.
   - Как? Вы уже идете?
   - А что же я здесь буду делать? Казачиху отнесли на кладбище, Федько лежит больной и может быть не встанет: нет в деревне приятелей - нет моего Родионки, нет его...
   Отерев слезы, навернувшиеся на глаза, вышел, и ему показалось, что все закружилось вокруг него. Гулюк видел, как переходил он деревню, как лаяли уже на него собаки, которые прежде знали хорошо, и потом как поплелся он к лесу и исчез на дороге в местечко.
  
   Дня через три, когда Родионка заболел сильнее, лекарь, узнав его прошлое, прямо сказал родителям, что необходимо отдать его старому Ермоле на некоторое время, пока дитя придет в нормальное состояние. Пан Ян с женою, взяв мальчика, тотчас же повезли его в Попельню. Но каково же было их удивление и печаль Родионки, когда не застали дома старика, и узнали, что он пошел по миру не искать куска хлеба, но для забвения прошлого.
   Наконец, это тяжкое и благородное горе старика тронуло родителей, поздно осознавших свою ошибку, а еще более пораженных плачем и отчаянием сына о воспитателе. Во все стороны разосланы были гонцы за Ермолою, а когда его нигде не нашли, родители, оправясь от первого впечатления, даже были несколько довольны, что старик не будет уже их беспокоить и мало-помалу исчезнет из памяти мальчика.
   Между тем, Родионка, носивший в семействе имя Юлия, угасал, окруженный нежностью и заботами; ничто не забавляло его, он не жаловался, но был грустен, старался улыбаться, но, видимо, тосковал и постепенно чах, подтачиваемый какою-то неопределенной болезнью. Временно только он развлекался, когда отпускали его одного в сад, в лес или позволяли прокатиться верхом; но из боязни за мальчика родители редко дозволяли ему подобные развлечения.
   Сперва блуждал Ермола с горем от села до села, от церкви до церкви, молился, переменял места, силился привыкнуть к страннической жизни, всегда разнообразной, подверженной тысячам событий и неудобств, имеющей свои радости для человека, сироты, которому опротивел домашний угол. Но за ним повсюду следовало неотступное горе - воспоминания о разбитых надеждах и о милом приемыше.
   Если бы еще хоть мальчик был счастлив, но Ермола и во время кратких свиданий с ним убедился в противном. Родионка со слезами вспоминал о Попельне, о счастливых днях, проведенных за гончарским станком, и не раз вырывалось у него многозначащее выражение: "О если бы все это могло возвратиться!"
   Стариком постепенно овладевало возраставшее беспокойство, когда ему представлялась мысль, что родители, приучая мальчика к новому быту, уморят его излишней заботливостью или суровым, холодным обращением. Отец и мать любили Родионку, но любовь их не походила на привязанность Ермолы. Привыкнув сами к суровости ротмистра, они скрывали чувство под холодной наружностью, не умели обходиться с ребенком, не умели действовать на него словами, потому что не вынянчили его от колыбели. Родионка скорее боялся их, нежели понимал. Одним словом, названный отец был для него родным, а родной только названным.
   Чем далее отходил старик от Попельни и Малычек, тем сильнее подмывало его возвратиться на родину. И вот однажды решительно повернул он на дорогу к Малычкам, решаясь увидеть еще раз, хоть издали Родионку, или, по крайней мере, узнать о нем. На этот раз ноги служили удивительно, никогда он не чувствовал такой легкости, и хоть ему предстояло верст пятнадцать, однако, он сделал их в один день и к вечеру очутился в Малычках. Ему надо было пройти всю деревню, чтобы достигнуть корчмы, где, правда, он боялся быть узнанным, но должен был искать ночлега. Поравнявшись с хатой гончара Прокопа, старик удивился опустошению; огород был почти без ограды, груша, под которой стояла печь, засохла, да и самая печь, поросшая бурьяном, представлялась каким-то старым пожарищем. В хате, по-видимому, никто не жил, потому что она была без окон, крыша ободрана, стены опускались в землю, и дверь была подперта колышком снаружи. Впрочем, это случилось весьма просто. Дочь Прокопа вышла замуж в другую хату, муж ее, хоть и владел обеими усадьбами, но жил на своей; внаймы отдать было некому, и хата Прокопа опустела совершенно после полугодового в ней пребывания соседки-солдатки. И странная мысль пришла в голову Ермоле.
   - Что, если бы мне нанять ее как-нибудь и здесь поселиться! - подумал он. - Может быть, удалось бы хоть изредка видеть Родионку. Кому там какое до меня дело! Да меня и не узнали и не заметили бы! Я хоть но ночам прокрадывался бы под окно моего мальчика.
   Слезы навернулись ему на глаза, он остановился и начал вспоминать старого Прокопа, как послышался женский голос из огорода, где в это время выбирали коноплю.
   - А что это вы, дедушка, остановились среди дороги, еще кто-нибудь вас переедет: разве не видите, что повозки спускаются под гору?
   Ермола взглянул и узнал дочь Прокопа, Настю, которая вдвоем с девушкой работали в огороде; не она не узнала его. Заключив по голосу, что Настя должна быть добрая женщина, старик подумал и подошел к ней ближе.
   Эта была молодица в цвете лет и здоровая, красивая, большого роста, может быть, полна немного, но могла служить типом хорошенькой крестьянки. С живым румянцем, с черными глазами, с малиновым ротиком, она дышала веселостью, свободой и силой, а белизна зубов, показывавшихся при каждой улыбке, казалась еще резче при несколько загорелом цвете лица. Была она действительно добрая, жалостливая женщина, немножко ветреная, но отличная хозяйка. Любила она похохотать и повеселиться, но не преступала обязанностей ни верной жены, ни заботливой матери. Муж ее, сын самого богатого в селе хозяина Колесника - небольшой, сухощавый, слабый человек, слушался ее, как матери, и боялся, как огня, страстно любил ее и готов был хоть на ножи за свою Настю.
   - Не узнали вы меня, Настя, - сказал, подходя старик. - Я ведь Ермола, старинный ваш знакомый, что учился гончарству у покойного отца вашего Прокопа.
   - Как? Это вы? Нищий с сумой! Что же с вами сталось? У вас был в руках кусок хлеба! Разве старость...
   - О, долго пришлось бы рассказывать. Конечно, вы знаете, что я воспитал вашему пану сына.
   - Об этом все говорят.
   - У меня его отняли.
   - Да ведь это же их дитя, а не ваше.
   - О, нет, Настенька, оно и мое отчасти! А теперь мне не позволяют и смотреть на него, словно боятся, чтобы я, Боже сохрани, не сглазил. Надоела мне жизнь: сюда не пускают, в Попельни одному скучно, потому что кума-казачиха умерла, вот я и пошел по миру.
   - Бедный старик! Вам так стало грустно об мальчике.
   - Это было мое, мое единственное дитя, и его у меня отняли!.. Оно начало сохнуть, слабеть, и, Бог знает, что с ним будет. Мне даже не позволяют видеться с ним!.. Скажите же сами, есть ли у них совесть! Сам пан выгнал меня и сказал, чтобы ноги моей не была у него в доме.
   - Может ли это быть?
   - Клянусь истинным Богом!
   - А значит, оказывается кровь ротмистра: будет такой же, как и отец, - проговорила Настя несколько тише, осматриваясь. - Выгнать так своего благодетеля!
   - Вот отчего я пошел по миру, а когда удалился отсюда, мне так скучно стало о мальчике, я и воротился, чтобы хоть взглянуть на него.
   - И видели?
   - Нет, еще только иду... И сам не знаю, где преклонить голову.
   - Заходите к нам.
   - Спасибо, Настя, да наградит Бог за это детей твоих: не могу, боюсь увидят. Я не хочу, чтобы во дворе знали обо мне. Не удастся ли увидеть мальчика. Но скажите, Прокопова хата так и стоит пустой?
   - А что же? Она уже развалилась; после солдатки некому было жить в ней. Того и гляди упадет.
   - А пока упадет?
   - Будет себе валиться понемногу.
   - Если бы вы позволили пожить мне в ней неделю, другую - я заплатил бы.
   Настя рассмеялась.
   - За что, за пустку? Напротив, вы еще окажете большую услугу моему Сидору, потому что он хотел бы поддержать хату. Если бы кто нашелся присматривать за нею, она дольше постояла бы. Если вы думаете пожить здесь, я дам вам окошки, которые мы вынули из боязни, чтобы не украл кто-нибудь. Вот и дело с концом!
   - Неужели? - спросил обрадованный старик.
   - А что же больше!
   - О, да наградит же вас Бог на том и на этом свете! Я не только исправлю и очищу вам хату, но и отслужу чем-нибудь другим. Мне будет здесь легче - вблизи моего мальчика: может быть, узнаю о нем.
   - И прекрасно. Сидор будет рад, вы довольны, - значит и по рукам! Мне все равно, да вы еще присмотрите и за огородом.
   - Не только присмотрю, но и оплету, лишь бы нашелся хворост.
   - Дело! - сказала Настя, засмеявшись. - Пойдемте же к нам ужинать, вы побалагурите с Сидором, возьмете окно и немного щепок протопить, потому что там должно быть сыро, и переночуете уже в своей хате.
   Сидор Колесник жил тут же - огород с огородом, только в другой улице. По всему было заметно достаточность хозяина. Хата была большая; в переднем углу стояли украшенные образа, стол застлан чистой скатертью, на которой лежал отлично выпеченный хлеб, покрытый белым ручником; домашняя посуда новехонькая, словно только что с базара; в хате порядочно, тепло и необыкновенно опрятно. Только сам хозяин не походил ни на жену, ни на хату; бледный, худой, охриплый, с завязанной щекой, с больным глазом и небритою бородою, он казался гораздо старее лет своих.
   - Вот тебе старый Ермола, - сказала Настя мужу, который, сидя над печью, лечил зубную боль трубкой, - он берется жить в отцовской хате и обещает присматривать за огородом.
   - Ермола! А! Помню. Как же вы поживаете дедушка? - проговорил Сидор, поплевывая после бакуну. - Что здесь поделываете?
   Но Настя, обладавшая, между прочим, и способностью красноречия, - не допустила старика до ответа и начала рассказывать историю Ермолы со всеми подробностями; а Сидор, как человек с мягким сердцем и подчинявшийся влиянию жены, тотчас же принял участие в старике, посадил его возле себя на лавке и занялся разговором.
   - Чем вы больны? - спросил, наконец, Ермола, припоминая свои давнишние лекарские зан

Другие авторы
  • Миллер Федор Богданович
  • Панаева Авдотья Яковлевна
  • Арсеньев Александр Иванович
  • Дашков Дмитрий Васильевич
  • Миллер Орест Федорович
  • Сафонов Сергей Александрович
  • Полевой Николай Алексеевич
  • Брик Осип Максимович
  • Милькеев Евгений Лукич
  • Арнольд Эдвин
  • Другие произведения
  • Розанов Василий Васильевич - Русская государственность и общество
  • Некрасов Николай Алексеевич - Летопись русского театра. 1841 год. Месяц январь
  • Розанов Василий Васильевич - К кончине премьер-министра
  • Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Поправка доктора Осокина
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Размышления по поводу некоторых явлений в иностранной журналистике
  • Рунеберг Йохан Людвиг - Измена милого
  • Кони Федор Алексеевич - Стихотворения
  • Лесков Николай Семенович - Юдоль
  • Иванов Иван Иванович - Сонеты (Шекспира)
  • Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна - 12-й час
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 579 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа