Главная » Книги

Тютчев Федор Федорович - Беглец, Страница 10

Тютчев Федор Федорович - Беглец


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

обновление его жизни и если возможно, то как это совершится,- при ее участии или нет? Теперь, когда она знала, что он не перс-мусульманин, а европеец, она стала смотреть на него совершенно другими глазами; преграда, созданная слишком большой разницей в мировоззрении людей Востока и Запада - рушилась, оставалось только ближе узнать и понять друг друга, испытать силу взаимной привязанности... и тогда... Но что же тогда? Связать свою жизнь с его? Но разве это возможно? Кто он такой? Кто он такой? Какое место в жизни он может занять, какие отношения могут создаться у него с другими людьми?- Все это были вопросы, которые ее чрезвычайно волновали и тревожили главным образом тем, что она не могла дать на них себе никакого ответа.
   Сударчиков стоял на берегу и смотрел, как большая толпа рабочих, едущих из Персии на ранние весенние заработки в Россию, с шумом и гамом заполнила готовый отчалить от персидского берега паром.
   В эту минуту на персидской стороне мимо парома верхом на красивом, рослом, сером коне проехал татарчонок и, с разбега вогнав его далеко в реку, по самое брюхо, начал поить. Лошадь пила долго и жадно, по временам подымая голову и оглашая воздух звонким, задорным ржанием. Сударчиков невольно обратил особое внимание на этого коня; такого в окрестностях ни у кого не было, слишком он был породист и красив и принадлежал, наверно, знатному и богатому человеку.
   - Чем это конь мог бы быть? - раздумчиво произнес Сударчиков, продолжая внимательно разглядывать серую лошадь и сидящего на ней татарчонка.
   - А должно быть, Муртуз-аги? - заметил Иванюк, мельком бросив взгляд за реку.- Я, кажись, видел его один раз на этом коне, когда наши на охоту ездили!
   - Да ну! Что ты говоришь?! - встрепенулся Сударчиков.- А не врешь?
   - А Бог его знает, может, и не Муртузова,- согласился Иванюк,- много тут таких-то лошадей!
   - Ну, нет, брат, это ты брешешь; таких коней тут нет. Вот ты что, Иванюк: оставайся, а я съезжу на ту сторону, мне это важно узнать доподлинно. Если кто спросит, зачем я поехал,- отвечай, паром персидский осмотреть; третий день подлецы гололобые свой паром чинят, а все справить не могут!
   - Это у них уж заведение такое,- проворчал Иванюк,- нарочито свой паром неисправным показывают, чтобы пассажиры больше на нашем ездили, а их без дела отдыхал!
   - А вот я их, клятиков! - погрозился Сударчиков, спускаясь на паром и приказывая отчалить.
   Мустафа, старший паромщик персидского парома, худощавый старикашка с жидкой сивой бороденкой и слезливым и в то же время лукавым выражением на сморщенном, как печеное яблоко, лице, увидя подплывшего Сударчикова, поспешил к нему навстречу, низко кланяясь и подобострастно улыбаясь.
   - Когда же у вас, Мустафа, паром-то, наконец, готов будет? - сердито крикнул Сударчиков.- Управляющий хочет жалобу писать!
   - Завтра, ага, в'алла58, завтра! - прижимая руки к сердцу и стараясь придать своему голосу особенную убедительность, зашамкал Мустафа.- Сабах дюн наш паром ходить начал!
   - Знаю я ваше сабах дюн59! Врете вы все; три дня одну доску прибить не можете. Мошенники!
   - Разви одна доска, господин старший? - сокрушенно покачал головой Мустафа.- В'алла, работи многа, почти все доска пропал, в'алла, пропал!
   - Ладно, рассказывай! Ну да черт с тобой,- завтра так завтра, только смотри не надуй, а то сейчас жалобу пошлем; так и знай!
   - Зачиво жалобу, не надо жалобу; говорю, завтри паром ходить начинал, Мустафа шалтай-болтай60 не будет!
   - Подумаешь, какой праведник! - буркнул себе под нос Сударчиков и, повернувшись к своему паромщику, сурово приказал ему плыть обратно. В ту минуту, когда паром уже тронулся, Сударчиков небрежно кивнул низко кланявшемуся ему Мустафе.
   - Хороший конь у Муртуз-аги, этот серый; самая лучшая его лошадь! - сказал он, как бы между прочим, показывая на отъезжавшего от берега татарчонка на сером жеребце.
   - А, якши ат, чох якши61! - прищелкнул языком Мустафа.- Такой лошка62 ни у кого нет во всей Судже!
   - Верно, верно; ну, прощай, карташ63!
   - Прощай, ага, бывай здоров!
   Паром медленно пополз к русскому берегу. Сударчиков торжествовал; теперь он знал, что Муртуз-ага в Анадыре, иначе откуда взяться его лошади. Надо скорее предупредить поручика: может, Муртуз еще задумает переправиться через границу.
   Вернувшись обратно, Сударчиков поспешил к себе в комнату, торопливо достал четвертушку бумаги и дрожащими, худо слушающимися пальцами начал выводить угловатым почерком донесение.
   "Его высокородию,- писал он,- командиру Урюк-Дагского отряда, отставного фельдфебеля Сударчикова донесение. Доношу Вашему Благородию, что Муртуз-ага в настоящее время находится в сел. Анадыре и, очень может быть, сею ночью будет переправляться на нашу сторону. О чем вашему благородию и доношу для сведения".
   Написав и запечатав пакет сургучной печатью, Сударчиков отправился .разыскивать "подлеца Керимку". "Подлец Керимка" был круглый сирота, татарчонок лет 12, живший, как птица небесная, постоянно голодный, полунагой, но, несмотря на то, всегда веселый. Он с хитростью обезьяны льнул к солдатам, которые, по русскому добродушию, относились к нему несравненно лучше, чем его соплеменники-татары. Если бы не солдаты, "подлец Керимка", наверно, давно бы помер с голоду или замерз где-нибудь в поле. Солдаты его прикармливали, отдавали старые обноски и иногда в особенно лютую стужу пускали ночевать в казармы, где он, свернувшись на полу, как собачонка, без матраса и подушки, но пригретый, чувствовал себя совершенно счастливым. В благодарность за такое, в сущности, ничтожное внимание "подлец Керимка" исполнял для солдат разные поручения и состоял у них на побегушках.
   Прошло добрых полчаса, а то и час, пока Сударчикову удалось разыскать, наконец, Керимку на дворе какого-то татарина, где он помогал складывать в кучу кизяки.
   Раздосадованный долгими бесплодными поисками, Сударчиков первым долгом схватил мальчугана за шиворот и, ничего не говоря, пребольно оттрепал его за уши. Впрочем, "подлец Керимка" к такому обращению привык давно; он даже не счел нужным сопротивляться, а только нищал, как поросенок, змеей извиваясь в грубых руках фельдфебеля. Окончив массирование Керимкиных ушей, Сударчиков отвел его в у_к_р_о_м_н_ы_й уголок, где никто не мог их видеть, и сунул ему за пазуху пакет.
   - Слушай, пострел,- строго хмуря брови, приказал старик,- беги сломя голову на пост Урюк-Даг к командиру, отдай ему этот пакет прямо в руки; слышишь,- сам отдай. Если солдаты на посту захотят взять пакет - не отдавай им; скажи: Сударчиков, мол, приказал самому командиру отдать. Если спать будет, вели сбудить; не бойся ничего, от моего имени действуй. Смекаешь? Во тебе два шаура64, а проворно и умненько сделаешь, приходи - абаз65 дам.
   Керимка жадно схватил деньги и торопливо сунул их в карман рваной солдатской жилетки, надетой поверх грязной холщовой рубахи, которая вместе с такими же портами составляла всю его одежду, весьма легкомысленную по зимнему времени. Не заставляя повторять приказания, он со всех ног с места пустился бежать на Урюк-Дагский пост; только голые пятки его, невзирая на зиму, босых ног замелькали в воздухе.
   - Ишь, шустрый дьяволенок! - шевельнул усами Сударчиков, глядя вслед бегущему мальчишке.- Швидче лошади дует, за полчаса добегит. Ну, что Бог даст? Каково-то удастся? Помоги, Господи?
   Старик от полноты чувств даже перекрестился.
  

XXXIX

В пещере

  
   Был яркий солнечный день. Несмотря на декабрь месяц, градусник в полдень стоял на нуле, что, в связи со жгучими лучами южного солнца и отсутствием всякого ветра, производило впечатление положительно теплого дня. Лидия в суконной амазонке и плюшевой ватной кофточке, в меховой шапочке и перчатках из козьего пуха, вышла на крыльцо, подле которого таможенный солдат держал под уздцы застоявшегося Копчика. Горячий конь нетерпеливо топтался на месте и рыл землю то правой, то левой ногой, сердито встряхивая тонкой, как шелк, гривой.
   - Куда это ты собралась? - удивилась несколько Ольга, увидя сестру в таком костюме.
   - Хочу проехаться немного. Давно уже не ездила. Копчик совсем застоялся!
   - Одна?
   - Я недалеко, на почтовую станцию, хочу письмо сдать; кстати, я, может быть, к почтмейстерше зайду, посижу у нее немного. Я тебе для того это говорю, чтобы ты не беспокоилась, если я немного запоздаю. Ну, до свиданья!
   Она в несколько прыжков сбежала с лестницы и легко и грациозно, почти без всякой помощи, как бы вспорхнула на седло.
   Почувствовав на себе всадницу, Копчик еще больше заволновался, захрапел, согнул шею дугой и, сделав два-три коротких лансада, пошел, играя и подживаясь, сердито и нетерпеливо прося повода. Выехав из селения, Лидия легким прикосновением хлыстика подняла его в галоп и поскакала к видневшимся вдали горам. Доскакав до подошвы ближайших скал, она перевела Копчика в шаг и, осторожно перебравшись через глубокую канаву, окаймлявшую шоссе, направилась по едва заметной дорожке к глубокому ущелью, черневшему, как пасть чудовища. В ущелье было значительно холоднее, дул резкий ветер, но Лидия не обращала на это внимания и продолжала скорым шагом подыматься вверх по каменистой, извилистой тропинке. Обогнув высокую, похожую на египетскую пирамиду, скалу, Лидия увидела широкую площадку, со всех сторон окруженную скалами, в одной из которых зияла большая, глубокая пещера. Не успела молодая девушка остановиться, как из-за камней ей навстречу поднялась высокая угрюмая фигура курда с ружьем за спиной и огромным кинжалом у пояса; одновременно с этим из глубины пещеры вышел Муртуз-ага.
   - Видите, я сдержала свое слово! - сказала Лидия, легко спрыгивая с седла и передавая повод Копчика курду, который тотчас же куда-то с ним исчез.
   - Вижу, вижу! - радостно улыбнулся тот, пожимая ей руку.- Ну, милости просим, пожалуйте в пещеру, а то здесь холодно!
   - А там разве теплее? - усумнилась Лидия, следуя за Муртузом.
   - А вот сами увидите!
   Они вошли, и молодая девушка была невольно изумлена тем видом, который приняла теперь знакомая ей пещера. Посредине ее были поставлены куртинские камышовые, оплетенные паласами ширмы; на небольшом пространстве, отгороженном этими ширмами, были настланы толстые войлоки, а поверх них персидские ковры с положенными на них двумя подушками; в углу горел яркий костер, дым которого уходил вверх, в едва заметную щель в скале. Несмотря на то, что вход в пещеру был открыт, в ней было тепло, как в комнате.
   - Да вы тут прекрасно устроились! - воскликнула Лидия, оглядывая пещеру.
   - Иначе было нельзя. Я сказал вам, что буду ждать вас три дня. Погода могла испортиться, наступят морозы, и тогда в этой пещере недолго и замерзнуть!
   - Но откуда же вы достали все это - подушки, ширмы, ковры?
   - Как откуда? - Из Персии! Я взял с собой двух вьючных катеров, под вещи; кроме того, со мной четыре курда, одного вы сейчас видели!
   - И вам удалось таким скопищем незаметно проскользнуть через границу? Удивляюсь!
   - Что же тут удивительного? - усмехнулся Муртуз-ага.- Я же вам говорил, если захочу - пройду через границу, и никто меня не увидит и не услышит. Скажу вам лучше: я имею неопровержимые сведения, что нас эту ночь ждали. У Воинова все люди на границе. На посту два-три человека - не больше, у каждого брода заложены секреты из нескольких человек, кроме того, всю ночь разъезжают конные патрули. Сам он тоже на границе. Из всего этого ясно: он каким-то чудом узнал о моем приезде в Анадыр, сообразил, что я думаю тайно переправиться, и усиленно караулил всю ночь.
   - В таком случае, как же вы проехали?
   - Очень просто: я выбрал путь, где меня могли меньше всего ждать, а именно - около самого поста. Я прошел со своими людьми в нескольких саженях от часового; не в меру усердный солдат слишком внимательно приглядывался вдаль и чересчур прислушивался к ожидаемой где-нибудь у дальнего брода тревоге, чтобы видеть и слышать около себя!
   - Но почему же вы узнали, что вас ждут во всех бродах? - все больше и больше изумлялась Лидия.
   - Ну, это уж совсем пустяки. Накануне этого дня, когда я решил переправиться, я послал трех своих курдов; они весь день неподвижно пролежали в камышах, а вечером, когда солдаты начали занимать секреты, мои разведчики, как змеи, расползлись во все стороны, тщательно все высмотрели, а затем, незамеченные никем, переплыли Аракс и дали мне знать. Руководствуясь их указаниями, я прошел так же спокойно, как будто бы на границе никого не было.
   - Ну, теперь я вижу, вы действительно не хвастались, говоря, что можете по желанию безнаказанно перейти границу, когда угодно! - воскликнула Лидия, невольно любуясь спокойным, мужественным видом Муртуз-аги, который стоял перед нею, поигрывая рукояткой кинжала, гордый, презирающий всякую опасность и в то же время почтительно-покорный.
   Прошло несколько минут в томительном молчании. Оба сидели один против другого на ковре, подложив под локоть подушку и не глядя в лицо друг другу. Первая заговорила Лидия.
   - Ну, что же, Муртуз-ага, я исполнила свое обещание - приехала, теперь дело за вами. Повторяю еще раз: не любопытство руководит мной, а желание вам добра. Поделитесь со мной вашим горем, и затем мы вдвоем обсудим, Нельзя ли будет вам выйти из тяжелого положения, в котором вы находитесь!
   - Нет слов, чтобы выразить вам мою благодарность!- тронутым голосом произнес Муртуз. - За двадцать лет, что я покинул родину, первый раз я слышу голос искреннего участия... Тем тяжелее мне будет моя исповедь, так как уверен, что после нее вы отвернетесь от меня... Вот главная причина, сковывающая мой язык...
   - Я здесь не в качестве судьи!- тихо и спокойно произнесла Лидия.- Как бы ваше преступление ни было ужасно, вы успели уже много выстрадать за него; говорите смело и верьте, я не брошу в вас камня!
   - Вы - ангел, я давно это узнал и с первой же встречи стал боготворить вас! Вы казались мне существом нездешнего мира... Ах, зачем я вас встретил! Мне и раньше было тяжело, теперь же моя жизнь невыносима!
   Последние слова Муртуз произнес в порыве такого отчаяния, что Лидии стало его особенно жалко.
   - Успокойтесь,- произнесла она ласковым, ободряющим тоном,- и рассказывайте вашу историю. Когда вы выскажетесь, вам будет легче, уверяю вас!
   - Повинуюсь, но дайте мне собраться с мыслями!
   С этими словами Муртуз закрыл глаза и несколько раз провел рукой по лбу; выражение его лица было страдальческое. Очевидно, ему было очень трудно приняться за рассказ, но после некоторого колебания, преодолев свое волнение, он, наконец, начал глухим, как бы чужим голосом.
  

XL

Признание

  
   - Прежде всего о моем имени, кто я и откуда родом. Я - грузин, фамилия моя - князь Каталадзе, зовут меня Михаил Ираклиевич. Если бы вы были знакомы с историей нашего края, вы бы знали, что в прежние времена фамилия князей Каталадзе играла большую роль в судьбах Грузии, а в конце царствования Императора Александра I один из князей Каталадзе занимал видный военный пост в Петербурге, но в конце сороковых годов он умер в преклонной старости, разорившийся и всеми забытый. Родных сыновей у него не было, но был племянник - мой отец, начавший свою карьеру в гвардии, но затем, по недостатку средств, принужденный перейти в гражданскую службу. Однако в гражданской службе отцу моему не повезло. Говорят, причиной этому были его грузинская вспыльчивость и откровенность, с которой он резко и грубо говорил людям в глаза то, о чем они не любят слушать. Не знаю, насколько все это правда, но когда я родился, отец уже нигде не служил, а проживал в своем родовом запущенном имении, едва-едва прокармливавшем его и его семью, состоявшую, кроме меня и матери, еще из двух сестер, обе старше меня, и младшего брата, теперь уже давно умершего.
   Мать моя была русская, отец женился на ней, когда еще служил в Петербурге. Брак этот был счастлив, хотя, как мне кажется, вспыльчивый, строптивый характер отца немало приносил ей огорчений. Мать моя происходила из старинной зажиточной дворянской семьи; благодаря деньгам, принесенным ею в приданое, отец мог выкупить от ростовщиков-армян свое родовое, с незапамятных времен заложенное имение, где он и поселился, оставив службу, причинявшую ему только одни неприятности. Когда мне исполнилось 12 лет, меня отправили в военную гимназию в Петербург на попечение тетки, замужней сестры моей матери. Рожденный под роскошным солнцем Грузии, взлелеянный ее благотворным воздухом, я, однако, не мог выносить сурового, туманного климата северной столицы и постоянно болел. Благодаря тому обстоятельству, что я большую часть года проводил в госпитале, науки мои шли очень плохо, и я с грехом пополам окончил гимназию, но в военное училище уже не пошел, а вернулся поскорее на родину и поступил в один из туземных полков вольноопределяющимся. С этого-то момента и начинается история моего несчастья.
   Муртуз-ага, которого мы теперь уже будем называть его настоящим именем - князем Каталадзе - тяжело вздохнул и, помолчав немного, как бы обдумывая дальнейшее повествование, снова начал:
   - Итак, я поступил в полк. Какое это было чудное время!.. К сожалению, оно продолжалось недолго, всего несколько месяцев.
   Полк наш был как одна семья; офицерство состояло из грузин и русских. Ни армян, ни татар в среде его не было, все были на "ты" друг с другом, все как братья. Вольноопределяющимся жилось прекрасно, они были приняты в офицерскую среду совсем запросто, по-товарищески, не так, как в других пехотных полках, где с ними обращаются немного лучше, чем с простыми нижними чинами. Так как большинство офицеров были грузины, то они давали тон всему полку; благодаря им, редкий день проходил без веселого сборища в квартире кого-либо из них. Кахетинское лилось рекой, благо в те времена оно было немногим дороже воды; "азарпеш"6S весело ходил по рукам удалой компании, под дружное пение традиционного "Мравал Джамиер" и забористые шутливые тосты остроумца тамады. Иногда пир затягивался дня на три, на четыре, причем заправские кутилы все это время так и не отходили от стола. Когда вино и сон одолевали их буйные головы, они облокачивались на стол и дремали час-другой со стаканами в руках, после чего как ни в чем не бывало снова принимались за кутеж, пока, наконец, какое-нибудь постороннее обстоятельство не прекращало попойки. Не довольствуясь кутежами в холостой компании, офицерство наше то и дело устраивало пикники с дамами: как с полковыми - женами офицеров, так и с городскими. На пикники преимущественно ездили верхом; у редкого офицера не было своего коня, какого-нибудь лихого кабардинца или золотистого Карабаха.
   Как теперь вижу я эти веселые поезда. Три-четыре фаэтона, наполненные нарядно одетыми дамами, мчатся четверками во весь дух по ровной дороге, среди виноградников и фруктовых садов... Вокруг них, спереди и сзади, джигитуя и перекликаясь между собою, на поджарых, горячих конях несутся молодые офицеры, ловкие, стройные, в черкесках, увешанные оружием в богатой серебряной оправе.
   Тут же, не уступая мужчинам в лихости и удали, скачут две-три амазонки в цветных офицерских фуражках, с разгоревшимися лицами и блещущими глазами... Глядя на молодежь, и у солидных офицеров разгорается сердце - не вытерпит иной тучный, седовласый и плешивый майор, слезет со своей повозочки, запряженной парой резвых иноходчиков, н попросит кого-нибудь из молодежи уступить своего коня, а самому сесть в его майоровскую повозку; кряхтя и сопя, влезает старик на седло и, пригнувшись к луке, мчится за умчавшейся кавалькадой, которая встречает его громким и дружным хохотом, добродушно подтрунивая над его не умещающимся на седле животом и толстыми короткими ногами.
   - Ладно, смейтесь, молокососы! - добродушно ворчит старик-ветеран.- Думаете, я не был такой, как вы? Был, еще, пожалуй, получше! Помню, как в 1849, я был тогда совсем юным прапорщиком, мы...
   И тут старик начинал бесконечную повесть из великой эпохи, которая зовется - Кавказская война. Эти бесхитростные рассказы, помню, действовали на нас, молодежь, как смола на огонь, зажигая в наших сердцах жажду к опасностям и подвигам. С горящими глазами, сжимая пальцами эфесы шашек и рукоятки кинжалов, слушали мы старых вояк, принося в душе своей клятвы при случае последовать их примеру и поддержать незыблемую геройскую славу кавказских войск. Ах, чудное, невозвратное время!.. Впрочем, простите, я, кажется, увлекся и говорю не о том, о чем следует... На чем я остановился? Ах, да, - на том, что я поступил в полк. В полку я был зачислен в 1-ю роту; ротный командир у меня был капитан Некраснев. На моем слабом языке нет таких слов, которыми бы я мог рассказать вам, что это была за личность; во всем, в чем только вы хотите, он мог служить образцом. Прекрасный фронтовик, службист, сумевший поставить свою роту на такую недосягаемую высоту в деле военного образования и воспитания, что никому и в голову не приходило тягаться с ним,- Егор Сергеевич, так звали Некраснева, в то же время был человек весьма добрый, даже снисходительный; с солдатами обращался прекрасно, с отеческой о них заботливостью; что же касается товарищей-офицеров, то лучшего товарища нельзя было и представить себе. У нас его все любили и почитали, мы же, мальчишки, вольноопределяющиеся его роты, прямо обожали его. С нами он держал себя очень просто, дружески, на службе был строг и взыскателен, а вне службы он являлся для нас не начальником, а как бы старшим братом. Попасть к нему в роту считалось большой честью и счастьем. Как и подобает солидному ротному командиру, человеку пожилому, капитан Некраснев был женат. Жена его - Людмила Павловна - была моложе его на 20 лет. О то время, когда я с ним познакомился, Некрасневу было 45, а ей двадцать пять лет, но это не мешало им жить душа в душу и сильно любить друг друга.
   Особенно Некраснев,- он, как говорится, души не чаял в своей жене, да, признаться, в этом не было ничего удивительного; Людмила Павловна была во всех отношениях замечательная женщина. Умница, каких мало, образованная, всегда веселая, хорошая музыкантша и певица и ко всему этому красавица такая, каких я ни раньше, ни позже, до встречи с вами, не встречал. Высокого роста, стройная, с дивными глазами, она с одного взгляда могла свести с ума любого мужчину... У нас в полку половина офицеров была влюблена в нее до потери рассудка... Ко всему этому она была большая кокетка; у нее была страсть кружить головы своим многочисленным поклонникам. Теперь, под старость, припоминая прошлое, я нахожу эту черту характера в ней - ее единственным недостатком, тогда же, разумеется, я этого не находил. Напротив, в наших глазах кокетство Людмилы Павловны имело особенную прелесть и вызывало ни с чем несравнимый восторг. Надо ли говорить, что я - в то время восемнадцатилетний юноша - не избег общей участи и с первых же дней моего знакомства с Людмилой Павловной страстно и безумно влюбился в нее.
   На беду, не знаю отчего, по отношению ко мне Людмила Павловна была как-то особенно внимательна. Я был самый юный из всех ее тогдашних поклонников, и она глядела на меня как на мальчика, забывая, что грузин, сын юга, в 18 лет, пожалуй, более мужчина, чем северянин в 20-22 года, и в несколько раз превосходит его пылкостью своего темперамента и страстностью натуры. К сожалению, Людмила Павловна не думала об этом и тем погубила всех нас троих. Относясь ко мне как к ребенку, она позволяла себе много лишнего, держалась чересчур запросто, возилась со мной... шутя, драла меня за уши, шутя била меня по лицу, преимущественно по губам своими перчатками, веером, а то и просто пальчиками... Ей, очевидно, доставляло наслаждение дразнить "мальчишку", каковым она меня считала, искренно забавляясь кипевшей во мне страстью... Она смеялась, дурачилась, а я терзался, мучился, страдал... Я места себе не находил, сжигаемый внутренним огнем... Я бросался перед ней на колени, в пылких словах изливая ей мою любовь, мои терзания, но чем страстнее были мои объяснения в любви, тем громче и беззаботнее она смеялась тем сильнее мучила меня... Она была положительно безжалостна. Единственным ей оправданием служило то обстоятельство, что она искренно считала меня слишком юным, а страсть мою слишком ребяческой, чтобы придавать ей какое-нибудь серьезное значение: но, повторяю я был далеко не ребенок и очень скоро доказал ей это.. Как это случилось, признаюсь, я и сам не знаю, да и она, по всей вероятности, не знала... Чудный вечер, опьяняющий воздух и аромат тенистого сада, где мы сидели уединенно одни, бешеная страсть, превратившая меня в зверя, давшая мне смелость и решительность, а в ней вызвавшая растерянность и испуг...- словом, целое сплетение причин и обстоятельств. Как бы то ни было, но с этой минуты мы поменялись ролями. Кошка, игравшая дотоле мышкой, вдруг сама превратилась в мышку и сделалась жалкой игрушкой в руках того, кого еще недавно она так безжалостно мучила... Страх перед мужем, боязнь открытия проступка сделали Людмилу Павловну покорной рабой моих желаний... Сознаюсь и каюсь,- я поступал подло, низко, бесчеловечно. Единственным если и оправданием, то объяснением моего тогдашнего поведения была моя страсть; я любил Людмилу Павловну, любил горячо, безумно, но не самоотверженно. Впрочем, трудно требовать от человека в восемнадцать лет само отверженности и великодушия в вопросах такого рода Несколько раз несчастная женщина принималась умолять меня, чтобы я пожалел ее, уехал из того города, где мы жили, перевелся бы в другой полк и тем порвал наши отношения, пока еще не поздно, пока они составлю ют тайну, которая в противном случае рано или поздно должна же, наконец, открыться. Я отлично сознавал всю правоту, все благоразумие и, наконец, всю справедливость такого требования,- но в то же время не находил в себе достаточно сил добровольно отказаться от своего счастья. Повторяю, я любил... Обещая ей уехать, я, даже получив уже отпуск, все оттягивал свой отъезд, прося у нее последнего свидания. После долгих отказов и отговорок, она уступила, наконец, моим настояниям, надеясь этим купить себе покой и избавиться от меня, но я под тем или иным предлогом опять откладывал тяжелый для меня день разлуки и опять требовал и настаивал на новой встрече... Это было с моей стороны какое-то безумие. Гнуснее всего было то, что Егор Сергеевич ничего не подозревал и продолжал относиться ко мне с большим расположением и доверием; а между тем по городу уже начали похаживать сплетни, сначала весьма неясные, туманные, робкие, но с каждым днем все более и более настойчивые и упорные... В провинциальном городе, где жизнь каждого как на ладони, трудно уберечься от наблюдений милых соседей, и нет того секрета, который бы в очень непродолжительное время не сделался бы достоянием всех и каждого.
   Кое-какие отголоски бродивших слухов достигли, наконец, и до моих ушей. Я понял, что дольше откладывать с отъездом нельзя. Отпускной билет у меня был готов давным-давно, вещи уложены, оставалось сесть в почтовую тележку и уехать, сперва к отцу в имение, а затем месяца через полтора в юнкерское училище. Была минута, когда я совсем готов уже был послать за лошадьми и ехать, но, видно, злой дух, желавший нашей гибели, подшепнул мне остаться еще на один день...
  

XLI

Убийство

  
   С вечера я послал Людмиле Павловне записку о том, что утром уезжаю. В доказательство бесповоротности моего решения, я одновременно с этой запиской послал ее мужу рапорт о выезде; рапорт этот был помечен тем же числом. Таким образом, я считался выбывшим из города накануне того дня, когда рассчитывал уехать в действительности. Сначала я думал уехать, не повидавшись с Людмилой Павловной, но желание еще раз взглянуть на нее перед вечной, по всей вероятности, разлукой взяло верх над благоразумием, и я на другой уже день, зная, что Егор Сергеевич на занятиях в роте, послал Людмиле Павловне вторую записку требуя, чтобы она пришла в рощу на последнее свидание, угрожая в противном случае остаться и не уехать, несмотря на поданный накануне рапорт. Зная мою отчаянность и легко допуская возможность выполнения мною моей угрозы, Людмила Павловна, считавшая себя уже свободной, не на шутку испугалась и поспешила на мой призыв... Тяжело мне было расставаться с ней, так тяжело, что не умею и сказать... В эту минуту я искренно и глубоко страдал. Даже Людмиле Павловне стало под конец жалко меня, н она, стараясь меня утешить, первый, может быть, раз от всего сердца ласкала меня... Впрочем, кто знает, может быть, и она любила меня? Да и наверно любила; не настолько, конечно, чтобы бросить мужа, порвать связи с обществом и пойти за мной без оглядки и без рассуждения, но, тем не менее, достаточно сильно... Однако всему бывает конец; пришел конец и нашему свиданью... Обняв и поцеловав меня в последний раз, Людмила Павловна встала с поваленного ветром дерева, служившего нам скамьей, и быстрым шагом пошла домой.
   - Позвольте мне проводить вас до вашего сада,- взмолился я, - только до сада! Клянусь честью матери, я не переступлю порога калитки, а прямо пройду домой, сяду в повозку, которая, наверно, меня уже ждет, и уеду!
   Людмила Павловна мне ничего не ответила, и я, приняв ее молчание за согласие, пошел с ней рядом. По моему расчету Егор Сергеевич был еще в роте, откуда он приходил, не раньше как солдаты, окончив занятия, сядут обедать, т. е. в час дня или около того, несколькими минутами раньше, несколькими минутами позже. Поэтому я немало был поражен, когда, подойдя с Людмилой Павловной к калитке сада, мы неожиданно столкнулись с Егором Сергеевичем. Всегда спокойный и сдержанный, на этот раз он был страшно взволнован; лицо его было бледно, и по нем бегали судороги, брови мрачно насуплены, а сжатые в кулаки руки дрожали, как при лихорадке... Увидя меня и Людмилу Павловну, он вздрогнул всем телом и, стремительно отпрянув назад, воззрился на нас пытливым, недобрым взглядом... Я видел, как Людмила Павловна вдруг сильно побледнела, и все лицо ее приняло выражение одного сплошного ужаса. Низко наклонив голову, трепеща всем телом, проскользнула она мимо мужа, не решаясь поднять на него своих глаз, и поспешила скрыться в дом. Проводив жену долгим взглядом, в котором одновременно отразились волновавшие его разнородные чувства: любовь, ненависть, жалость, бешенство, отчаяние и безысходная тоска,- Некраснев поднял голову и пристально взглянул мне прямо в глаза, как бы ища в них подтверждения своих сомнений и догадок. Только тут я заметил в его руке скомканный лист почтовой бумаги,- очевидно, чей-нибудь анонимный донос, столь излюбленный в провинции способ открывания глаз недогадливым мужьям... С минуту мы пристально, не сморгнув, глядели один другому в очи, и, должно быть, в моих глазах он прочел роковую для него истину, потому что он вдруг весь как-то перекривился, из груди его вырвался не то стон, не то глухое рычание... Еще один миг, и он держал меня одной рукой за горло, а другой со всего размаха наносил мне удары по лицу... В первое мгновение я растерялся от такой неожиданности, но уже со вторым - моя рука инстинктивно схватилась за рукоятку кинжала... Одно, неуловимое, как молния, движение - и холодная, острая, блестящая сталь глубоко впилась в тело оскорбителя... Одним бешеным ударом я вскрыл ему весь живот до самой груди... Егор Сергеевич глухо застонал и, как подкошенный, обливаясь кровью, упал к моим ногам... В это мгновение я услыхал отчаянный, душу раздирающий крик и увидел Людмилу Павловну, растрепанную, страшную, с безумным выражением лица, с широко раскрытыми, застывшими в смертельном ужасе глазами; она неслась к нам по дорожке сада... Руки ее были простерты, а изо рта вылетал хриплый, нечеловеческий крик, похожий скорее на вой; в паническом страхе я поспешно выпустил из рук кинжал и без оглядки кинулся бежать... Удивляюсь, как меня не поймали... Охваченный ужасом, я бежал, не отдавая себе отчета, бежал, куда глаза глядят, нисколько не заботясь и не думая о скрытии своих следов... Не понимаю до сих пор, откуда у меня только силы взялись, каким образом я мог бежать целый день, не останавливаясь, и только когда ночь опустила свой покров на землю, я, наконец, опомнился. Осмотревшись кругом, я увидел себя в совершенно незнакомом для меня месте, среди каких-то угрюмых скал; предо мной вилась узкая каменистая тропинка, и я, недолго думая, торопливо зашагал по ней, обуреваемый одним желанием поскорее и как можно дальше уйти от того места, где я оставил на дорожке сада плавающего в крови моего начальника и друга, а подле него еще недавно столь любимую, а теперь страшную мне женщину... Не страх кары за совершенное преступление, а ужас перед этими двумя загубленными мною людьми побуждал меня бежать вперед, и я бежал, то тихо, то шибко, по временам останавливаясь, переводя дух, но не смея ни на минуту присесть... По мере того как я подвигался вперед и под влиянием ночной тишины и прохлады, мысли мои начали мало-помалу проясняться и, наконец, прояснились настолько, что я мог начать разумно обсуждать мое положение. Раз я решил скрыться, мне не оставалось иного пути, как бежать в Персию или Турцию, смотря по тому, к какой из границ я находился ближе в эту минуту. Но, чтобы узнать это, необходимо было зайти в какое-либо селение и расспросить жителей относительно дороги. Решив поступить таким образом, я первым долгом озаботился изменить несколько свой костюм. Я уже говорил вам, что наш полк носил туземную одежду: короткие черкески верблюжьего сукна, черные бешметы и круглые шапочки-тушинки, на ногах чувяки67 и ноговицы68,- в общем, это был костюм грузинского или скорее армянского поселянина. Так как я в этот день собирался уезжать, то на мне была надета не собственная щегольская черкеска, какие мы носили вообще, из тонкого дорогого сукна, а обыкновенная казенная из грубой верблюжьей материи; в моем настоящем положении это было как нельзя более кстати. Надо было только отпороть ворот бешмета с нашитыми на нем унтер-офицерскими галунами, сбросить серебряный пояс с серебряными ножнами кинжала да на всякий случай понаделать побольше прорех и дыр на самой черкеске, чтобы достигнуть полнейшего сходства с поселянином. Я так и сделал: забросил пояс, ножны и газыри в первую попавшуюся на пути расселину в скалах, острым камнем пропорол спину, бока и подмышники в своей черкеске, оборвал подол и затем, к довершению всего, хорошенько извозил ее по песку и, не теряя времени, двинулся дальше. На рассвете я встретил трех татар с навьюченными чем-то ишаками. Родившись и проведя первые годы детства на Закавказье, я довольно хорошо говорил по-татарски, а потому для меня не составило труда расспросить встреченных мною погонщиков, куда ведет тропа, по которой я шел. Оказалось, я, не отдавая себе отчета, вполне случайно попал на дорогу, направлявшуюся в Персию. Можно было подумать, будто бы судьбе самой было угодно, чтобы я спасся, ибо лучшего выбора пути для своего спасения я не мог бы придумать. Если бы я пошел к Турции, граница которой была, правда, гораздо ближе от города, где я жил, но зато несравненно многолюднее,- меня бы наверно схватили, ибо погоня, по всей вероятности, направлена была туда, так как естественнее было ждать от меня бегства по знакомой мне местности в ближайшую Турцию, чем отстоящую от места преступления в нескольких переходах далекую персидскую границу, дороги к которой я не знал и не мог знать.
   Три дня и три ночи шел я, почти не останавливаясь, выбирая глухие тропинки, ориентируясь днем по солнцу, а ночью - по звездам, и только в крайности заходил в попадавшиеся на пути глухие деревушки купить что-нибудь поесть да расспросить про дорогу. Деньги у меня были те самые, на которые я собирался ехать домой в отпуск, с чем-то более двадцати рублей. Хотя такая сумма могла считаться вполне ничтожной, но в моем тогдашнем положении это был целый капитал, во многом посодействовавший успеху моего бегства.
   Только на четвертый день достиг я, наконец, персидской границы. Я был страшно измучен, йоги мои были изранены; от скудной пищи и непомерного' напряжения всех физических сил я отощал до последней степени... Силы покидали меня. Еще немного, и я, пожалуй, упал бы от изнеможения, голода и жажды. Упал бы, почти достигнув цели своих стремлений... Но судьба и на этот раз неожиданно пришла мне на помощь: в глухом, безлюдном ущелье я наткнулся на какого-то подозрительного армянина, оказавшегося впоследствии русским шпионом и спешившего через Персию в Турцию. Мне удалось уговорить армянина взять меня с собой в Персию. Только тогда, когда, сидя за его спиной на урупе крепкого и сильного катера, я въехал в бурливый, бешено несущийся в стремительном течении Араке,- я понял, насколько счастлива для меня была встреча моя с армянином. Без него, предоставленный самому себе, я ни под каким видом не в состоянии был бы переправиться на ту сторону. Бродов я не знал, а переплыть такую быструю и свирепую реку, особенно в том состоянии полного упадка сил, в каком я тогда находился, нечего было и думать. Всякая попытка в этом направлении неминуемо окончилась бы моей гибелью.
  

XLII

Новое отечество

  
   Как я выше сказал, армянин был русским шпионом. Тогда Россия готовилась к войне с Турцией, и Кавказские военные власти посылали шпионов-армян для собирания разных сведений о положении приграничных турецких крепостей и о состоянии неприятельских войск. К одним из таких шпионов принадлежал и встреченный мною армянин. Это был умный и ловкий старик, не лишенный доли мужества и даже склонный к самопожертвованию. К сожалению, его постигла горькая судьба большинства шпионов, направившихся в тот год в Турцию: он очень скоро был изобличен и без церемоний повешен турками. Впрочем, в его гибели, как я потом узнал, был виноват Чингиз-хан - владетель Суджи, отец нынешнего правителя Хайлар-хана. Стиснутый с обеих сторон могучими соседями, собиравшимися в то время напасть друг на друга, Чингиз-хан старался угождать и тому, и другому. В угоду России он помог армянину-шпиону, о котором я рассказываю, беспрепятственно и очень ловко пробраться в Турцию и собрать кое-какие сведения, которые он имел неосторожность переслать через того же Чингиз-хана в Россию. Это была с его стороны непростительная ошибка, ибо Чингиз-хан, доставив в Россию посылку армянина, счел, что этим он выполнил все по отношению к русским и пора подслужиться туркам. Выходя из такого соображения, он поспешил стороной предупредить пашу соседнего вилайета69 и указать ему на проживавшего там русского шпиона. Таким образом, Чингиз-хан явился добрым соседом и для русских, и для турок. Не зная про его вероломство, и те и другие остались довольны. Недовольным мог считать себя один только бедняга-армянин, очутившийся в один печальный для него день нежданно-негаданно на довольно-таки высоком суку. Впрочем, об этом меньше всего была забота.
   Оставшись в Судже, я поступил на службу к Чингиз-хану. Должно быть, под влиянием делаемых в России и Турции приготовлений к войне Чингиз-хан задумал и у себя завести нечто вроде регулярного войска. Переговорив со мной и узнав от меня, что я военный, Чингиз-хан, очевидно, принял меня за русского офицера, в чем я, каюсь, его не счел нужным разубеждать. Он предложил мне организовать из подвластных ему курдов полк казаков, а из персов - полк пехоты; он мечтал даже и об артиллерии, но из всех этих затей ничего не вышло; после долгих усилий мне удалось с грехом пополам сформировать одну сотню всадников, но дальше дело не двинулось ни на шаг. Причина такого неуспеха крылась, во-первых, в нежелании Чингиз-хана делать большие расходы, а во-вторых-в полном отсутствии людей, могущих явиться моими помощниками. По хотя предприятие мое и не удалось, Чингиз-хан не изменил ко мне своего благоволения, вообще это был человек, имевший свои достоинства, и родись он не в Персии, неизвестно, чем бы он мог быть. Гордый деспот, кровожадный зверь, не знавший жалости, хитрый и мстительный, он вместе с тем был человек умный. Людей, которые ему были полезны, он ценил и умел даже привязывать их к своей особе. Ко мне он относился особенно хорошо; он отлично понимал, что, не будучи природным персом, не связанный никакими местными интересами, тем не менее принужденный жить в Персии,- я в силу своего положения являлся самым надежным, самым преданным ему человеком, на верность и усердие которого он мог положиться. Выходя из таких соображений Чингиз-хан приблизил меня к себе, и до самой его смерти я пользовался его расположением, несмотря даже на недовольство некоторых наиболее фанатичных мулл, не прощавших мне моего христианского происхождения. Хотя я в угоду Чингиз-хану и принял мусульманство, но не очень-то усердно исполнял обряды и адаты; ярые фанатики мне ставили это в вину, и не раз только близость к свирепому хану избавляла меня от крупных неприятностей Вскоре после того, как я поселился в Судже, мне удалось на деле доказать Чингиз-хану свою преданность Один из ближайших родственников хана затеял заговор против него, рассчитывая сам занять его место; во дворце многие даже из приближенных к Чингиз-хану знали об этом заговоре, но из сочувствия молчали.. Благодаря одной счастливой случайности, я вовремя узнал о готовившемся бунте и поспешил предупредить хана. Хитрый старик выслушал меня очень внимательно, но сделал вид, будто бы не поверил ни одному слову, и с прежним доверием продолжал относиться к своему родственнику и ко всем его сообщникам. Так прошло недели две. Заговорщики уже назначили день нападения на дворец хана, как вдруг произошло неожиданное событие. Во время беседы со своим родственником за чашкой кофе, Чингиз-хан, показывая ему купленный им недавно револьвер, нечаянным выстрелом застрелил его на месте. Надо было видеть, с каким искусством разыграл сцену горести по убитому, как он искренне сокрушался! Из всех приближенных только я не поверил нечаянности убийства,- остальные все были введены в заблуждение. Не успели, однако похоронить главного заговорщика, как погиб - и тоже неожиданно - один из его ближайших сообщников. Он шел по базару, как вдруг около него несколько человек курдов затеяли ссору, перешедшую в драку. Засверкали кинжалы, и один из курдов, желая ударить товарища, с размаху нечаянно всадил клинок в грудь подвернувшемуся тайному врагу Чингиз-хана. Когда оба главных и самых опасных затейщика смут погибли, Чингиз-хан сбросил с себя личину, и тут-то я мог вдоволь наглядеться на его неукротимую злобу и беспощадную свирепую жестокость... Последовал целый ряд убийств. По приказанию Чингиз-хана шайки курдов врывались в дома намеченных жертв и свершали кровавую расправу; гибли не только взрослые мужчины, но женщины и дети; при этом кровожадные курды не довольствовались простым убийством, а предварительно истязали свои жертвы самым ужасным образом; даже младенцы были подвергнуты неслыханным мучениям... Кровь лилась рекой, имущество расхищалось, дома разрушались до основания... Убийства прекратились только тогда, когда не осталось в живых ни одного заподозренного в участии в заговоре. Перепуганные насмерть суджинские жители притаились и трепетали, о каком-нибудь сопротивлении никто и помыслить не смел, все только об одном и молили, дабы милосердный Аллах утихомирил сердце сардара. Поняв из действий Чингиз-хана, что ему сделался известным заговор, заговорщики, тем не менее, не могли никак догадаться, откуда хан получил нужные ему сведения; старик до самой смерти таил это про себя и только умирая, и то с глазу на глаз, рассказал обо всем сыну своему Хайлар-хану, посоветовав ему приблизить меня к себе, что тот и исполнил. Теперь я и при сыне пользуюсь тем же положением, каким пользовался при отце... Вот вам в коротких словах вся моя жизнь. Того же, как я страдаю, как рвусь всей душой назад в Россию, какое отчаяние по временам овладевает мной,- я никакими, словами выразить не могу. .Чтобы понять все это, надо испытать на себе... Слова же тут бессильны. Раньше, до встречи с вами, я еще кое-как влачил свое жалкое существование, но теперь... теперь я чувствую, жить дольше нельзя... К чему мне мое богатство, моя свобода, даже почет, который окружает меня! О, как бы охотно я отдал бы все золото свое, все бриллианты, лошадей, ковры, словом - все, все, за право вернуться в Россию под собственным своим именем и поступить хотя бы писцом куда-нибудь!.. Иногда, тщательно заперев двери и окна, я по целым часам горячо молюсь у себя в комнате... плачу... прошу Бога помочь мне... Но и произнося слова молитвы, я сознаю всю невозможность для меня иного исхода. Вернуться в Россию - это значит идти на каторгу. Повторяю, я смерти не боюсь. Однако и так жить, как я жил - я тоже не могу, особенно теперь... Остается, стало быть, только умереть!..
   Последние слова Каталадзе произнес покорно-печальным голосом и замолк, тяжело опустив голову.
  

XLIII

Планы

&

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 454 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа