а это, и, по-видимому, ей было лестно, что она внушила такое пылкое чувство. В конце концов, дошло до такой минуты, что Нероли захотел перейти от слов к делу. Он ожидал, что будет известное сопротивление, но отпор, который он получил, превзошел все ожидания. Нина ясно выразила ему, что он от нее никогда ничего не добьется. Сначала он подумал, что это один разговор, но скоро понял, что Нина говорила серьезно.
Другие бы на его месте покорились судьбе, но этот чертенок, маленький сиенец, не собирался так скоро сложить оружие... Он с ума сходил от любви и желания. Ему нужна была Нина, по-хорошему или силой. "Я ни одной ночи не засну, - говорил он мне, - и во гробе будут мне мерещиться ее глаза".
Однажды, когда Нина одна отправилась к своей родственнице в Сан-Джеминьяно, Нероли воспользовался минутным отсутствием лавочника и вошел в лавку. Быстро вбежал по лестнице и спрятался в каморке, рядом с комнатой Нины. Молодая девушка вернулась только поздно вечером. Нероли дождался, когда отец заснет и сама она ляжет в постель, потом вдруг вошел в комнату. Увидев его, Нина принялась хохотать. Одну минуту он подумал, что выдумка его обезоружила Нину, но вскоре убедился, что жестоко ошибся. Первым же поползновениям Нероли Нина противопоставила энергичное сопротивление. Тогда между ними началась молчаливая и яростная борьба. Нина могла бы закричать, позвать на помощь, - отец ее спал за перегородкой, - но она ничего не сделала, и в темноте Нероли в немом и бешеном объятье одержал над нею победу, из которой он вышел с исцарапанным ногтями лицом и до крови искусанными руками, но все обошлось без единого крика с той и другой стороны.
После того как он взял ее силой, Нероли был уверен, что он смирил упрямицу. Совершившийся факт она примет. Но и на этот раз Нероли ошибался. Нина не делала Нероли никаких намеков насчет того, что произошло между ними. Только с этого дня она открыто стала отдаваться всем желающим и так устраивала, что Нероли было известно каждое из ее приключений. Она рассчитывала измучить его ревностью, расточая другим то, в чем снова ему отказывала с явным пренебрежением, так что Нероли сделался притчей во языцех в околотке, настолько было смешно, что он оказался единственным молодым человеком, не имевшим Нины! Стали издеваться над Нероли, отсюда рождались ссоры. Нероли чувствовал, что подстрекала ко всему этому Нина. Он понял, что кончится это ножевой расправой, и предпочел покинуть место действия: так он решил отправиться попытать счастья в Париж...
В сущности, Помпео вовсе не достоин сожаления. Он хотел Нины, и он ее имел...
"Как редко видно вас, г-н Дельбрэй".
Нежный голос Жермены Тюйэ, перед которой я раскланиваюсь, произносит эти любезные слова. Барышня Тюйэ очаровательная особа. Ей двадцать пять лет. Она маленького роста, хорошенькая, с изящной фигурой, с добрым и откровенным выражением лица. Доктор боготворит эту дочь его брата, которую он и воспитал, так как брат его, Эрнест Тюйэ, исследователь, большую часть своей жизни провел в глуби Африки, где и погиб в стычке с неграми. Так что Жермена Тюйэ выросла у дяди и тетки. Г-жа Тюйэ заменила ей мать, так как своей она никогда не знала, будучи дочерью Эрнеста Тюйэ от связи мимолетной и не закрепленной законом. Конечно, смерть отца огорчила Жермену Тюйэ, но ни в чем не изменила условий ее жизни. Этот необыкновенный человек, годами бывавший в отлучке, почти не дававший о себе известий, за передвижениями которого она, маленькой девочкой, следила по карте, всегда казался ей существом фантастическим, вроде героя из книги. Когда Эрнест Тюйэ возвращался из своих путешествий, он обнимал Жермену, целовал в обе щеки, но сейчас же думал только о том, чтобы распаковать свои ящики с коллекциями, насекомыми, охотничьими трофеями, странными предметами, вывезенными от дикарей, от его "друзей дикарей", как он говорил. которым почетное это звание не помешало пронзить его своими стрелами и копьями. Может быть, они его даже съели, так как тело исследователя Тюйэ никогда не было найдено.
После его смерти Жермена окончательно сделалась дочерью доктора и его жены. Они очень хотели бы выдать ее замуж, но никак не могут решиться на этот шаг. Они хотели бы, чтобы будущий ее муж был оделен всеми совершенствами, и как только являлся какой-нибудь претендент, ему предстояло выдержать ужасный и двойной экзамен со стороны супругов Тюйэ, которых любовь к Жермене делала опасно проницательными. Доктор взял на себя физическую сторону, г-жа Тюйэ - нравственную, и им никогда еще не случалось в одном человеке найти соединенными качества, которые они требовали от смельчаков. Жермену первую забавляет чрезмерная требовательность ее дяди и тетки, и она благодарна им за нежное отношение, чему беспокойство их служит доказательством. В конце концов, она не особенно гонится за тем, чтобы выйти замуж. Она любит чтение, цветы и имеет милые способности к живописи. Тюйэ купил для нее в Булони в Принцевом парке большое место, где она развела розариум, и выстроил для нее в своем особняке на авеню Анри-Мартэн превосходную мастерскую. Когда он берет отпуск, он делает это для того, чтобы посетить вместе с Жерменой музеи в Голландии, Германии, Англии и Италии. С дядей и тетей, со своими кистями и розами Жермена вполне счастлива. Друзья доктора Тюйэ балуют ее наперебой, и она очаровательна по отношению к ним. Что касается до меня, то она проявляет ко мне некоторую дружбу. Мы с удовольствием беседуем о книгах или картинах. Но сегодня большой прием, и мне удалось перекинуться с нею только двумя-тремя словами.
Отойдя от Жермены Тюйэ, пожав руку доктору и раскланявшись с г-жой Тюйэ, я почувствовал себя потерянным в этой толпе, где я почти никого не знал. У доктора Тюйэ можно встретить людей самых различных. Тюйэ лечит весь Париж и принадлежит к числу тех докторов, которые делаются друзьями своих пациентов, так широко у них понимание человеческих натур. Так что гостиные их в дни праздников представляют довольно пеструю картину. В этот вечер особенность эта меня поразила.
В больших сенях, на стульях, поставленных рядами перед импровизированной сценой, где собирались танцевать гитаны, сидели женщины разных слоев общества. Были тут очень элегантные, принадлежащие к самому шикарному обществу и очень благородно одетые, составлявшие, очевидно, часть наиболее аристократического слоя. Много жен докторов, профессоров и артистов. Друг от друга они отличаются манерой одеваться. Все стараются осуществить последнюю моду, и каждая достигает этого различными способами. Черные фраки мужчин были отмечены той же социальною разницей. Можно заметить различные покрои. Для каждой профессии существует свой фасон фрака. Манера завязывать белые галстуки тоже представляет отличия, в которых трудно ошибиться. Покуда я предавался этим наблюдениям, стоя в углублении двери, кто-то, проходя, толкает меня. Немного раздраженный, я оборачиваюсь и узнаю Жернона.
Вот как! Значит, Тюйэ знаком с Жерноном. Маленький человечек извинился и остался стоять около меня. Я посмотрел на него. Здесь он виден мне лучше, чем на подмостках Одеона. Действительно, у него занятное лицо, хитрое и вместе с тем наивное. Я не знал, что он так охотно покидает свой чердак в улице Декарта. Без сомнения, с тех пор, как он сделался знаменитостью, он выезжает в свет, чтобы убедиться, проникла ли его известность в салоны. В конце концов, такое любопытство понятно. Он имеет право вкушать, хотя бы в такой форме, запоздалую славу, которая ему досталась и которою, по-видимому, он очень гордится, так он пыжится и жеманничает в своем фраке, невероятно потертом. Чувствуется, что еще немного и он воскликнет: "Но, любуйтесь же мною, я - Жернон!" Он заметил, что я его разглядываю, и нисколько этим не смутился. По-видимому, он очень доволен своим складным цилиндром, устарелый фасон которого он услужливо выставляет напоказ. Белый галстук его не менее невероятен. Он совсем серый, будто задернутый паутиной. Вдруг глаза его оживились. Жермена Тюйэ представляет ему тощего молодого человека с огромным кадыком; очевидно, поклонника какого-нибудь.
Я оставляю их одних и отправляюсь походить по комнатам. Решительно мне скучно. Пожал кое-кому руки, людям, которым нечего сказать. У меня желание уйти домой, но мне хотелось бы посмотреть на танец гитан. Я возвращаюсь в сени, где устроен театр. Как раз в одном углу я замечаю несколько незанятых стульев. Оттуда мне будет очень хорошо видно танцовщиц. В ожидании я рассматриваю женщин, наполняющих обширное помещение. Большинство неинтересны, но там и сям есть несколько красивых лиц и плеч. Общий вид этого собрания богатый и веселый. При свете переливаются материи, блестят камни и фольга. Доктор должен быть доволен. Он любит такие парадные вечера, хотя и отпирается от этого, уверяя, что устраивает их только для развлечения Жермены. К тому же он отличный хозяин и сам размещает вновь прибывших. Та, которую он посадил передо мною, очень мила. Тем лучше. Она даже более чем красива, эта вновь прибывшая. Она красавица, очень элегантна, очень своеобразна. Высокая, с благородными очертаниями и гармоническими линиями, она имеет в себе что-то сильное и гибкое. На ней очень открытое платье, из которого выступают великолепные плечи. Когда она повернула голову, я обратил внимание на ее четкий и определенный профиль, изящного фасона, мясистый нос, немного полный рот лакомки и сластолюбицы, упрямый подбородок. Теперь она на меня смотрит своими темными, слегка приподнятыми к вискам глазами. Взгляд у нее смелый и спокойный, но он скоро с меня сходит и устремляется на молодого человека, стоящего около растения и которому моя соседка сделала знак веером, указав на пустой стул около себя. За мной два господина шепотом произнесли ее фамилию: это г-жа де Жерсенвиль.
Я стал разглядывать ее внимательнее. Мне не раз говорил о г-же де Жерсенвиль Жак де Бержи. Муж ее отдаленный родственник Бержи, и Жак мне рассказал несколько анекдотов, которые ходят про его свойственницу. Все они выставляют в выгодном освещении, скорее, ее темперамент, чем добродетель. Если верить этим россказням, г-жа де Жерсенвиль очень склонна к похождениям. Но можно ли верить всему, что говорится о молодой, красивой женщине, несколько свободной в обращении и на язык? Однако, несомненно, г-жа де Жерсенвиль позволяет своему соседу при разговоре придвигаться к ней очень близко, что - сам не знаю почему - меня несколько раздражает.
К счастью, гул присутствующих прерывает их беседу. Занавес подымается для танцев. Сцена изображает зал в севильском или кадикском кабачке. Вдруг скрежет гитар, стук кастаньет. На эстраде сидят танцовщицы, закутанные в длинные шали с шелковой бахромой. Их четверо, очень темнокожие, почти безобразные, в лицах что-то дикое и обезьянье. Эти лица и положения для меня не представляют ничего нового. Несколько лет тому назад я путешествовал по Испании и насмотрелся на них. Там видел я танцы мадридок, андалузок, мурсиенок. Я видел танцы их в таких же костюмах, как здесь, я видел, как они танцуют голыми, и я знаю, какое действие оказывают эти черные и гибкие создания. Я знаю, что мимика их пробуждает в нас древние инстинкты дикости и похоти и заставляет трепетать в нашей плоти исконное и бешеное вожделенье - то, что заставляет нас падать на колени или тянет к пропасти, а в руку нам вкладывает цветок или нож.
По правде сказать, не противоречит ли всякой логике подобное зрелище похоти и страсти в парижской гостиной? Что делать им в буржуазном обществе, в котором мы живем? Не свело ли это общество первобытные наши инстинкты победы и обладания к смутным атавистическим воспоминаниям? Сколько препятствий нагромоздило оно на пути к осуществлению наших желаний! Много ли найдется мужчин, которые грубо осмелились бы обладать любовной добычей, которой они страстно желают? Какие мы теперь нервные и расхлябанные! Мы пускаемся в древнее приключение любви с непрямыми словами, с робкою хитростью. Мы пускаем в ход предупредительность, убеждения. А когда женщина, которую мы желаем, отказывает, уклоняется, какие есть у нас средства принудить ее? Мы все принимаем от нее как должное: ее притворство, ее уловки, ее измены. Мы с почтением относимся к ее самозащите, и, когда она ускользает от нас и насмехается над нами, мы довольствуемся тем, что стонем и хнычем! Время прошло и для насилия, и для мести. Самая смелая страсть останавливается перед действиями. Мы еще можем вообразить, как бы мы поступили при таких-то обстоятельствах, но мы не способны действовать сообразно своему воображению. Немногие отважились бы на то, на что отважился этот маленький Нероли по отношению к Нине из Сиены. К тому же Нероли - человек из народа, но между нами, культурными людьми, подобные приемы больше не в ходу.
Я думал об этом, смотря на темных дочерей Испании, как они мимируют пламенный и дерзкий танец, в котором они вызывают движущимся уподоблением едкое пламя вожделения. Моя прекрасная соседка также, по-видимому, живо интересовалась танцами. Она положила локоть согнутой руки на спинку стула. Она внимательно следит за выразительными фигурами танца. Теперь на эстраде танцовщик, низенький, коренастый и неистовый, он с необыкновенной энергией суетится по сцене. Одет он в короткую черную куртку и в ужасные панталоны, зеленые, как жук, но в свою роль он вносит такое страстное напряжение, что забываешь про безобразие его оливкового лица и про смешную пестроту его костюма. Когда он кончил и, щелкнув каблуками, остановился как вкопанный после головокружительного пируэта, моя соседка зааплодировала. Машинально я сделал то же самое. Г-жа де Жерсенвиль обернулась посмотреть на лицо, разделяющее ее восторг. Наши взгляды снова встретились. Я опустил глаза - так смел был ее взор.
По окончании спектакля я направился к буфету. По пути мне мило улыбнулась мимоходом милая Жермена. В эту минуту г-жа де Жерсенвиль обогнала меня и тоже мне улыбнулась. Как различны эти женщины, и как по-различному должны были они воспринять только что бывшие танцы! Жернона я нашел в буфете с бокалом шампанского в руке, в сопровождении все того же юного поклонника, который передает ему тарелки со сластями; он оживился, повеселел и с плутовским видом посматривает на прекрасную г-жу де Жерсенвиль, поправляющую небрежным движением спавший наплечник слишком открытого корсажа.
Получил письмо от матери. Сообщения доктора Тюйэ относительно меня успокоили ее, и все-таки между строк сквозит какая-то тревога. Мне кажется, там заметна также и грусть. Может быть, это оттого, что матушка ведет крайне однообразную жизнь в маленьком провинциальном городке, где она пожелала поселиться? В зимние месяцы невесело в Клесси-ле-Гранвале. Притом, может быть, матушка не дает себе в этом отчета, но для такой интеллигентной и тонкой женщины, как она, в этой глухой дыре нет подходящей компании. Я знаю, она нежно любит старую свою подругу г-жу де Прежари, за которой она ухаживает с самой трогательной заботливостью. Я знаю тоже, что Клесси-ле-Гранваль ее родной город, с которым у нее связаны все воспоминания детства и молодости. Я знаю, что у нее есть внутренняя жизнь, которая ее наполняет, что для развлечения к ее услугам рукоделье, что она отлично вышивает, но все-таки иногда дни должны ей казаться слишком длинными в этом мрачном и уединенном доме, издавна ей известном, куда она снова удалилась.
Между тем родилась она не в этом доме. Родилась она в другом; он принадлежал моему деду, потом его продали, потом сломали. На его месте выстроили ужасное и претенциозное строение в современном стиле, принадлежащее г-ну ле Базюреру, человеку прогрессивному, мэру города Клесси-ле-Гранваль. Наоборот, дом г-жи де Прежари остался в том же виде, в каком он был, когда матушка там проводила большую часть времени, будучи молодой девушкой, в обществе Сесили де Прежари, ее любимой подруги, умершей двадцати лет, о которой матушка много мне рассказывала и чьи очаровательные карточки показывала мне, когда я был ребенком. Эти воспоминания прошлого и побудили матушку переехать в Клесси-ле-Гранваль. Чувство свое к Сесиль она перенесла на г-жу де Прежари. Так что после смерти родителей матушка, сироткой, переехала к г-же де Прежари и жила там до своего замужества. Впоследствии единственными отлучками из дома, которые матушка себе позволяла, были поездки в Клесси повидаться со старой приятельницей. Но когда потом она узнала, что г-жа де Прежари наполовину разбита параличом, она поспешила в Клесси, чтобы ходить за нею. Доктора через несколько месяцев объявили, что г-жа де Прежари никогда не поправится, тогда матушка из Клесси сообщила мне о своем решении покинуть Париж и посвятить себя заботам, которые требует состояние здоровья больной.
Я очень удивился и огорчился, узнав, что матушка навсегда переедет в Клесси-ле-Гранваль и вдали от меня будет выполнять постановленную себе задачу. Мне тогда было двадцать пять лет, и я жил вместе с матерью. Мы никогда не расставались. Мы жили в самой тесной близости, и я предоставлял ей верховодство в нашем общем существовании. Мысль самому принять какое-нибудь решение никогда не приходила мне в голову. Я всецело полагался на нее. Ее намерение удалиться в Клесси-ле-Гранваль показалось мне предоставлением меня собственной участи. Чем я заслужил подобное обращение?
А как раз это зависимое положение, которого я придерживался по отношению к моей матери, беспокоило ее уже несколько лет. То, что в ранней моей юности считалось ею за счастливую природную послушность, теперь представлялось большим недостатком характера. В моем характере она находила досадное сходство с характером моего отца. Она горевала, что я лишен инициативы. Она чувствовала, как мало-помалу во мне развивается неопределенность, нерешительность, которые, будучи у моего отца доведены до болезненной степени, отравили ему жизнь. Напрасно матушка старалась встряхнуть мою апатию: ничто не помогало. Привычка уже укоренилась, и, несмотря на искренние усилия исправиться, я с безнадежною легкостью сейчас же впадал в нее. Напрасно матушка предоставляла мне полную свободу действий, я не проявлял никакого желания пользоваться ею.
Болезнь г-жи де Прежари принесла неожиданное разрешение положению вещей, из которого матушка не видела никакого выхода. Хотя это дорого стоило ее сердцу, но рассудок преодолел. Главное значение для нее имела моя польза. Отказываясь от житья в Париже, навсегда устраиваясь в Клесси-ле-Гранваль, добровольно удаляясь от меня, она исполняла горестный долг, от которого ожидала наилучших последствий. Она порывала таким образом слишком крепкую связь, соединявшую мою волю с ее волей. Она принуждала меня жить самостоятельно и для самого себя. С этого времени я должен был действовать, не имея возможности по всякому поводу обращаться к ней за советом. Мне нужно было организовать свое существование, сталкиваться лицом к лицу с мелкими повседневными затруднениями. Подобное упражнение моей самостоятельности могло быть для меня только спасительно. В глазах моей матери это было необходимое испытание.
Из деликатной заботы пощадить мою чувствительность матушка сначала скрыла от меня настоящие причины, по которым она приняла свое решение, так что я не понял героической мудрости ее шага. Я возмутился при мысли об этой разлуке, разъединявшей нас. Мысль, что ее больше не будет каждый день, каждый час подле меня, была мне непереносна. Я дошел до того, что стал обвинять ее в эгоизме, в том, что она меня меньше любит. Первым моим движением было сесть на поезд, отправляющийся в Клесси, и привезти ее обратно, чего бы это ни стоило. Обычная моя нерешительность удержала меня. Вместо того чтобы действовать, я написал письмо. Матушка ответила длинным письмом, полным доброты и нежности. Между нами установилась ежедневная переписка. Мало-помалу, очень осторожно, очень тонко, она дала мне понять, какие мотивы руководили ее поведением. Я почувствовал всю глубину любви, внушившей ей это. На смену раздражению явилась растроганная благодарность. Я отдавал себе отчет, какую жертву принесли ради меня.
Письма - драгоценное средство для объяснений; они дают возможность точно устанавливать оттенки, которые трудно выразить в разговоре. При личном свидании слова, так сказать, искажают мысль, тогда как на расстоянии она лучше сохраняет свою определенность. Таким образом, матушке удалось заставить меня стать на ее точку зрения. Кроме того, письма ее были полезны и в другом отношении. Она сообщила мне очень многое относительно меня самого. Молодые люди довольно плохо знают свой характер. Нужно, чтобы им его открыли. Матушка воспользовалась случаем, чтобы помочь мне разобраться в нем. Она сделала это со свойственной ей тонкостью и правильностью наблюдений. Она нарисовала мне мой собственный портрет, точный и похожий. Она убедила меня в необходимости противодействовать некоторым склонностям моей натуры.
Заручившись моим одобрением относительно плана, принять который стоило мне такого труда, матушка поделилась со мною своими соображениями по поводу выгод, которые она видит для меня в таком положении вещей. Устроившись в Клесси-ле-Гранваль, она тем самым дает мне возможность вести в Париже более широкую жизнь, чем мы вели вместе с нею. На будущее она предоставляет в мое распоряжение все имущество, что она получила после отца, ничего себе не желая оставлять. Для своих личных нужд она удовольствуется небольшим собственным состоянием, главным образом состоящим из маленького наследства от ее старого родственника из Нанта. Таким образом, она сможет платить г-же де Прежари скромную пенсию, которая для старой подруги будет существенной денежной поддержкой. Дела, устроенные таким образом, гарантируют мне полную независимость.
Несмотря на это, я не был особенно счастлив в своем новом положении. Первый раз в жизни мне пришлось заняться некоторыми практическими вопросами. Это составляло часть того ученичества, от которого матушка ожидала таких счастливых результатов. Мне следовало оставить занимаемую нами квартиру и найти другую, более соответствующую новому образу жизни. В это время я и поселился на Бальзамной улице. Исполнив разные хлопоты по этому делу, я почувствовал себя удрученным глубокой тоскою. Через несколько месяцев я обратился к матери с мольбою вернуться. Я не мог привыкнуть к одиночеству; мне нечего было делать с моей свободой. Матушка была непреклонна и посоветовала мне отправиться в путешествие.
Я последовал ее совету. Это было первою моею поездкою в Италию, и должен признаться, что она принесла мне большую пользу. Конечно, в дороге у меня были минуты скуки и отчаяния, но действие двух месяцев, проведенных мною в Милане, Венеции, Флоренции и Риме, было для меня благодетельным. По возвращении я чувствовал себя настолько хорошо, что не побоялся поехать в Клесси повидаться с матушкой, что могло бы слишком жестоко разбередить раны, нанесенные мне ее решением. Встретились мы радостно. Когда я ей рассказал все перипетии моего путешествия, она сообщила мне, каким образом устроила она свою новую жизнь и какими занятиями наполнила ее. Главные из них были постоянные заботы, которыми она окружала г-жу де Прежари. Они занимали у нее почти целый день, так что матушке некогда было скучать в Клесси. К тому же небольшой городок этот ей нравился своим спокойствием и тишиной, а старый полуразрушенный и мирный дом г-жи де Прежари очень был ей по вкусу. Матушка нисколько не жалела о Париже. Она не вполне привыкла к его жизни ни тогда, когда она жила там с отцом, ни в то время, когда она приехала туда для моего воспитания. В глубине души она в Клесси с удовольствием вновь обрела провинциальные привычки, отказаться от которых могла только в силу необходимости.
В конце концов, теперь я почти согласен с матушкой. С тех пор как я несколько раз в году начал ездить в Клесси-ле-Гранваль, я полюбил его улочки, узкие площади, старые дома. Люблю я и старый сарай г-жи де Прежари с его двором, курятником, большими старомодными комнатами, разнокалиберною мебелью. Сколько раз я привозил туда свои меланхолические мысли! И дом всегда был гостеприимен и благодетелен.
Встретил я Жака де Бержи. Ему передали, что я заходил. Так как нам было по дороге, мы вместе дошли до Елисейских Полей. Жак сказал мне: "Ну да, мой дорогой, когда вы заходили, я как раз отправился сделать маленькую вылазку на юг. Вам известны мои привычки. Я увез с собою милую спутницу, и мы очень приятно проехались по побережью. Сначала мы остановились в Тулоне. Я люблю этот военный город с крейсерами, набережной, старой ратушей, и мне всегда приятно еще раз посмотреть на кариатиды Пюже. Надутые и мускулистые, они как будто слишком много вдохнули морского воздуха и задохнулись от него. Потом в Тулоне есть старые, узенькие улицы, темные, которые меня очаровывают, площади с фонтанами, обсаженные платанами, особенно одна, которая приводит меня в восторг. Я не знаю, как она называется, но она на краю города, около укреплений. Там станция дилижансов, которые еще ходят в некоторые окрестные местечки. Будто рисунок Буайи, подправляемый Тартарэном. Нет ничего забавнее и живописнее этих полуразваленных рыдванов, вышедших из моды, с их пыльными фартуками и огромными колесами, облепленными грязью... Мы пробыли там несколько дней. Там есть приличная гостиница, цветочные магазины с большим выбором товара и достойная внимания кондитерская. Я снова проделал любимые мои прогулки по окрестностям, которые я называю путешествием к трем мысам: мыс Сенэ, мыс Сисбе и мыс Темный. В конце концов, все тулонские пригороды имеют очень оригинальный характер, даже в худших местах, с их жалкими лачугами, каменистыми дорогами и распивочными. В некоторых пунктах бесплодная и унылая сухость подчеркивается благородным силуэтом остроконечного кипариса. Кипарис этого пейзажа, дорогой мой, будто восточный кинжал у пояса бродяги!.."
Мы говорили еще о многих вещах: об Антибах, Ницце, которую плохо знают, о Монте-Карло, которое Бержи, как и я, ненавидит и где он проиграл несколько луидоров. Он добавил: "Теперь нужно будет их вернуть; к счастью, я чувствую большой аппетит к работе. Эти перерывы действуют превосходно. Когда я проживу в течение нескольких недель в такой близости с женщиной, перебираю ее волосы, касаюсь ее тела, вижу игру мускулов, мне кажется, что на руках у меня что-то остается от испытанного наслаждения. Я чувствую особенную ловкость. Пальцы более искусно мнут глину и вызывают к жизни движения в смысле естественности и гибкости".
При этих словах Жак де Бержи движением тонких своих пальцев словно лепил в воздухе неосязаемые образы.
Сегодня, на обратном пути от портного, на улице Риволи, я встретил доктора Тюйэ в автомобиле. Я стоял на тротуаре для пешеходов против входа на площадь Карузель и, сам не знаю почему, при виде Тюйэ помахал ему рукою. Мне хотелось, чтобы он заметил мою жестикуляцию и велел шоферу остановиться на минуту, но доктор был углублен в чтение какой-то брошюры. Когда, он скрылся, я стал думать, почему мне так хотелось поговорить с ним. Может быть, поздравить его с удавшимся испанским вечером? Нет; я знаю, о чем я хотел его спросить. Я хотел бы узнать о здоровье Антуана Гюртэна. Мне несколько раз приходили на память его отзывы о болезни Антуана. Мысль, что тот болен, может быть, серьезно болен, смущает и беспокоит меня.
Конечно, я мог бы пожаловаться на Антуана. По отношению ко мне он поступил нехорошо, почти неблагородно, но время сгладило эти воспоминания, и я не могу забыть, что Антуан был моим другом, что мы знаем друг друга с детства, что были товарищами по школе, друзьями юности и что мы любили друг друга. И потом я не могу отогнать мысли о его качествах весельчака и повесы. "Гюртэн болен" - как-то не вяжутся эти два слова вместе. Он, производивший такое беззаботное, жизненное впечатление, столь убежденный, что все приятные вещи: деньги, наслаждение, стол, женщины - созданы специально для него! Мне очень трудно вообразить себе, что сейчас он беспокоится, страдает. К тому же у доктора Тюйэ был скучный вид, когда третьего дня он о нем говорил, а между тем доктор никогда не выдает своих предчувствий. Очевидно, Антуан злоупотребил всевозможными излишествами. Он никогда не умел владеть своими инстинктами, обуздывать свои страсти. Никогда он не заботился о том, чтобы беречь свои силы. Итак, он наделал много глупостей, и возможно, что теперь расплачивается за них.
Думая по дороге об этом, я зашел в Тюильрийский сад. Был серый, довольно теплый день, тем не менее аллеи были почти пустынными. Как место для прогулок Тюильри, равно как и соседний Пале-Рояль, заброшен. Туда больше не ходят, как прежде, даже летом, когда деревья там тенисты и апельсиновые деревья в славных зеленых кадках наполняют ароматом пыльный воздух. Племя ребятишек, оживлявшее дорожки, мамаши, няньки, мамки, что некогда в хорошую погоду занимали сотню стульев, все они перекочевали в другое место. Теперь детское население, оживлявшее Тюильри, переехало в сторону Елисейских Полей и отхлынуло к Булонскому лесу.
В мое время, то есть когда мне было лет двенадцать-тринадцать, было совсем иначе. Тюильри был еще в большой моде. У ворот звенел в колокольчик продавец прохладительного, неся, как торбу, за спиной свой переносный резервуар и ряд чашек, привешенных за ручки к бархатной перевязи. Обходила кругом торговка пряниками и ячменным сахаром в маленьком белом чепчике. Малолетние делали пироги из песка; девочки скакали через веревочку или катили обручи; мальчики забавлялись шарами и палками. Мальчики и девочки объединялись для игры в казаки-разбойники. Я вспоминаю о замечательных играх с нападением на дилижанс, с освобождением пленников, под сочувствующими взглядами сторожа и сторожихи при стульях. Но теперь веселые и шумные ватаги рассеялись. Теперешнее Тюильри совсем не похоже на прежнее. Особенно заметно отсутствие того, что в то время, когда я туда ходил, составляло для меня главную их привлекательность: флотилии маленьких корабликов, плавающих по бассейну. Французские дети больше не имеют флота!
Я с восхищением вспоминаю, как в первый раз увидел эту тюильрийскую флотилию. Мы с матерью уже несколько недель, как приехали в Париж. Первые дни нашего пребывания были заняты хлопотами по устройству. Матушка торопилась выехать из гостиницы, где мы остановились, приехав из Пулигана, и наняла квартиру на улице Бонапарта. Квартира эта была в глубине поместительного, но унылого двора. Главное преимущество этой квартиры состояло в том, что мы имели право пользоваться небольшим садиком. Покуда матушка распаковывалась, раскладывалась, я проводил в этом садике большую часть дня. Мне было совсем там незанятно, и я чувствовал себя не по себе. Я жалел о Пулигане, о морском береге, о барках, которые я видел из окна, как они входили в гавань. Мне жалко было также Ламбарда с его старой лестницей, большими чердаками, темными комнатами, коридорами и с его огородом и зеленой дубовой рощей! Мне трудно было привыкнуть к перемене моего существования. Мне не хватало даже Ива де Керамбеля, который никогда мне не был необходим. Между тем, по мере того как водворение наше начинало уже входить в форму, матушка для моего развлечения предпринимала со мною длинные прогулки по Парижу. Она сводила меня в Елисейские Поля и на бульвары. Но бульвары не особенно меня заинтересовали. Однажды она мне сказала: "Мы могли бы пойти в Тюильри".
Это было в середине мая, весною. Была хорошая погода. Мы перешли через мост Святых Отцов и пошли вдоль набережной. Как только мы вошли в сад, я принялся бегать. Вдруг я остановился от радостного восторга. Передо мной круглился бассейн, окруженный множеством детей и покрытый корабликами. Кораблики были всевозможных сортов: от простых челноков до элегантных кораблей. Были там шлюпки, лодки, рыбацкие барки и баржи. Был даже пароход, который заводился ключом и колесом пенил воду. Легкий ветер надувал крошечные паруса. Кораблики отправлялись с одного берега и приставали к другому, одни благополучно, другие вымоченные, попав под струю фонтана. Некоторые оставались на месте или зацеплялись за будку для лебедей; чтобы пригнать их к берегу, их захватывали оловянными якорями, привязанными к бечевке; их бросали, стараясь попасть за снасти.
Зрелище это околдовало меня. Внезапно показалось мне, что и в Париже есть кое-что интересное. Для меня теперь в нем была привлекательность. Матушка целый день не могла меня оторвать от этого волшебного места. Только когда последнее суденышко покинуло воду, ей удалось увести меня домой. Весь вечер я провел в том, что приводил в порядок старую рыбацкую барку, привезенную мною из Пулигана. Ночью мне снилась тюильрийская флотилия. На следующий день матушке пришлось опять вести меня к бассейну. То же было и на следующий день. Покорившись судьбе и довольная тем, что я забавляюсь, матушка ходила со мною. Она садилась на стул с работой в руках и издали наблюдала за моими мореходными подвигами.
Разумеется, моя старая рыбацкая барка вела себя очень хорошо, и многие из юных судовладельцев променяли бы на нее свои рыночные игрушки, так как моя была лучшей конструкции, но у некоторых были настоящие парусники, построенные с большим искусством, старательно оснащенные, достигавшие замечательной быстроты в гонках, которые мы устраивали. Кораблики эти выходили из рук одного мастера и носили его марку. Мастера этого звали Фомой, дядей Фомой, как говорилось. Скоро я с ним познакомился, так как он часто приходил к бассейну делать пробу быстрым своим челнокам или проворным шлюпкам. Дядя Фома был знаменитостью в Тюильри. Приходил он прихрамывая, неся под мышками какой-нибудь новый образчик своего искусства. Фома был старым моряком. Одевался он в фуфайку и на голове носил шляпу из вощанки. Костюм этот внушал нам уважение не менее, чем жвачка табаку, которую он постоянно перекладывал то за одну щеку, то за другую.
Естественно, что мечтой моего честолюбия сделалось получить один из корабликов дяди Фомы. Матушка недолго противилась моему желанию, и однажды утром мы отправились к улице 29 июля, где он проживал. Какие очаровательные воспоминания сохранил я от этого визита! Лестница была темная и крутая. Дядя Фома жил в четвертом этаже, где он занимал большую комнату, удивительно загроможденную. Пахло там стружками, клеем, красками, лаком и смолой. На полках в ряд стояли каркасы судов, одни еще белые, другие раскрашенные. У некоторых были уже мачты и снасти. Другие находились еще в состоянии скелетов. Дядя Фома один делал всю эту комнатную флотилию. Он был одновременно и инженер, и конопатчик, и плотник, и маляр. Он сам и прилаживал планшетки, и натягивал канаты, и сшивал паруса. Его ловкие руки мастерили эти очаровательные кораблики, за которые, кстати сказать, он брал довольно дорого. Несмотря на это, у дяди Фомы были превосходные заказчики. Я помню, как я волновался, когда заказывал ему. Так как дело было к спеху, то я выбрал каркас уже выкрашенный, готовый к оснастке. Дядя Фома обещал сделать мне легкоходный парусник.
Для меня, было счастливым днем, когда я увидел, как дядя Фома несет его под мышкой в Тюильри. Он сдержал свое обещание. Едва спустили ее на воду, "Ламбарда", так я назвал свой кораблик, пустилась по ветру легко и свободно. Как я радовался при виде того, как скользила она проворно и изящно, и как я бросился к другому берегу встречать ее! Но удовольствие мое имело еще и другую причину. Обладание корабликом "от Фомы" выделяло меня из общей массы и ставило в привилегированные ряды. Владельцы таких корабликов составляли в юной публике у бассейна особую касту. Они относились один к другому как равный к равному и смотрели не без некоторого пренебрежения на менее хорошо снабженных товарищей. А "Ламбарда" была из самых красивых шлюпок работы дяди Фомы. Я имел полное основание гордиться ею и был еще более горд, когда увидел, что ко мне подходит толстый, толстощекий мальчик, поздравляет с моим приобретением и приглашает войти в его эскадру и выкинуть голубой с красным крестом флаг.
Толстый мальчик этот, белое лицо с веснушками, всклокоченные волосы, огромные голые икры и матросский костюм с открытым воротом которого я как теперь вижу, играл важную роль в наших мореходных играх. Звали его Антуан Гюртэн, но он был больше известен под кличкой "Адмирал". Адмирал у нас пользовался большим уважением. У него было много превосходных корабликов, возбуждавших восторг в нашей детской ватаге и дававших ему непререкаемую авторитетность перед нами. Нужно сказать, что Антуан Гюртэн принимал положение всерьез и требовал от своего главного штаба строжайшей дисциплины. Но нужно отдать справедливость, Адмирал не злоупотреблял своей властью. Хотя бывали случаи, когда он бывал несдержан и вспыльчив, но, в сущности, был добрым малым. И потом он превосходно умел организовывать игры, придавать им оживление и подвижность. Без Адмирала у бассейна было мрачно, и день проходил томительно. Никто лучше его не умел устраивать гонок или морских сражений.
Сражения под его командой бывали ужасные и ожесточенные. Разделялись на два лагеря и пускали свои кораблики друг на друга. Нужно было видеть, какие бывали абордажи, какие переплетения бугшпритов и рей! Иногда случались и повреждения, дававшие поводы к ссорам, которые разбирал Адмирал. После таких шумных дней зрелище, внушающее уважение, представлял Антуан Гюртэн, когда он удалялся от бассейна в сопровождении высокого выездного лакея в ливрее, который нес кораблики и палки Адмирала, между тем как тетка Антуана, славная г-жа де Брюван, приходившая каждый день в Тюильри за племянником, выслушивала с восторгом возбужденный рассказ о подвигах сегодняшнего дня. Иногда Антуан требовал, чтобы тетушка лично присутствовала при его победах. Добрая дама не могла отказать просьбам балованного ребенка и удостаивала своим присутствием состязания, гонки и сражения, из которых победительницей выходила всегда адмиральская эскадра, украшенная синими с красным крестом флагами.
Как свидетельницы наших морских забав, г-жа де Брюван и матушка познакомились между собою. Траурное платье матушки, ее печаль, одиночество заинтересовали г-жу де Брюван. Они разговорились. Г-жа де Брюван, рано овдовевшая, воспитывала племянника своего Антуана, родители которого трагически погибли при железнодорожной катастрофе. Бедная г-жа де Брюван навсегда осталась испуганной этим ужасным событием. Она жила в постоянном треволнении по поводу племянника. За Антуаном был тщательный присмотр. Вспотеет ли он, набегается ли, она уже трепещет, как бы он не простудился, и сейчас же доверенный выездной лакей, сопровождавший Антуана, приносит кипу плащей и шалей. Ему было дано приказание не выпускать мальчика из глаз. В карете, которая привозила Ангуана и целый день ждала, чтобы отвезти назад, в ящиках была целая аптека и смена платья на случай, если Антуан свалится в бассейн. Короче сказать, г-жа де Брюван принимала всевозможные предосторожности. Конечно, матушка меня очень баловала, но в этом отношении г-жа де Брюван ее далеко превосходила. Г-жа де Брюван жила исключительно для этого ребенка, которому с течением времени должно было перейти большое состояние его тетки и прекрасный особняк на набережной Малакэ, где она жила. При таком положении Антуан Гюртэн легко мог бы сделаться невыносимым существом; он удовольствовался тем, что был ленив и своеволен. Тетушка Брюван решительно не в силах была противостоять его прихотям.
Та же прекрасная система воспитания продолжалась и после помещения Ангуана полупансионером в коллеж Сен-Ипполита. Та же карета парой, которая привозила его в Тюильри, доставляла его к дверям коллежа и дожидалась его выхода. Добрая г-жа Брюван не переставала вмешиваться в школьную жизнь своего племянника. Только ее и видно было у директора, инспектора, классного наставника. Она уравнивала различные шероховатости. Она всегда хлопотала об отпусках, снисхождении, увольнении. Она ходила к учителям извиняться за неисполненные работы, незнание урока. Она освобождала его от оставления после уроков и сверхурочных работ, заслуженных им. Она следила, чтобы в классе он занимал место, где не было бы сквозняка. Конечно, другую мамашу ученика, которая позволила бы себе, как г-жа Брюван, вмешиваться не в свое дело, давно бы протурили, но не следует забывать, что г-жа Брюван была богата и щедра. Она оказывала вспомоществование, она пожертвовала на расписные окна в церкви и на украшение ризницы. В Сен-Ипполите гордились г-жою Брюван и ее богатством.
С другой стороны, если Антуан был плохим учеником, он не был плохим мальчиком. Несмотря на его исключительное положение и разные льготы, которыми он пользовался, товарищи его очень любили. Равным образом и преподаватели отдавали ему должное и только сожалели, что прилежание его и успехи не на высоте его счастливого характера. Подгоняемый повторениями, находясь дома под наблюдением особого репетитора, Антуан ничему не учился. Вместо того он был в курсе всего происходящего. В пятнадцать лет он читал газеты, посещал скачки, ходил на модные пьесы, увлекался кафе-концертами. Г-жа Брюван позволяла ему все это, уверяя, что, в сущности, это - невинные развлечения.
В Сен-Ипполите, где все мы одевались довольно небрежно, Антуан щеголял изысканными и шикарными костюмами. Внутренность его парты приводила нас в изумление. Там находился пульверизатор, театральный бинокль, полевой бинокль, таблица веса жокеев и конверт с фотографиями актрис. Кроме того, там был револьвер и связка железнодорожных облигаций. Всякому было известно, что в Сен-Ипполите парты могут в любую минуту подвергнуться внезапному осмотру, но ящик Антуана Гюртэна был неприкосновенен. Ни один надзиратель не смел совать туда носа.
Я не могу удержаться от смеха, представляя себе Антуана гимназистом, а между тем именно этому нелепому воспитанию дано было сделать из него то, чем он стал. Без тетушкиной слабости и без попустительства со стороны учителей Антуан никогда бы не сделался шумным и бесполезным прожигателем жизни, гибельные инстинкты которого развились в нем от безнаказанности и недостатка руководительства. Когда захотели на него воздействовать, было уже слишком поздно. Тщетно г-н Лешом, директор Сен-Ипполита, предупреждал г-жу Брюван, что посещение скачек и театров, которыми увлекался ее племянник, развлечения не такие невинные, как ей кажется. Перейдя в класс риторики, Антуан познакомился с мадемуазель Ларжэ, маленькой актрисой из Па-ле-Рояля, которая дожидалась его выхода из коллежа, сидя в карете г-жи Брюван. Несколько времени спустя, во время церковной процессии, которая с большой торжественностью устраивалась в саду и на дворе коллежа, мадемуазель Ларжэ появилась на ней, одетая в мужское платье. Скандал был слишком громок, и Антуана пришлось взять из коллежа.
Я был очень огорчен этим. Я очень любил Антуана Гюртэна. Матушка, которой поведение Антуана было известно из отчаянных излияний г-жи Брюван, пускала меня к нему как можно реже, и наши отношения вновь возобновились значительно позднее. Матушка достаточно полагалась на мое здравомыслие и рассудительность, чтобы не бояться, что я последую примеру молодого Гюртэна. К тому же у меня не было средств на это. У нас были слишком различные денежные состояния, чтобы я мог угнаться за ним в образе жизни. В то время Антуан, сделавшись после смерти старого родственника бароном Гюртэном, проводил время с актрисами и шикарными кокотками; он охотился и играл на бегах. Барон Гюртэн играл известную роль среди великосветских кутил Парижа. Он был членом одной из "шаек", где всех забавлял. Вообще в "шайке" Гюртэна веселились. То забирались на верхушку омнибуса и бросали оттуда в прохожих тухлые яйца. Однажды один из этих господ дал пощечину на улице безобидному старцу, оказавшемуся бывшим министром юстиции!
У меня не было ни малейшего желания принимать участие в этих нелепых сумасбродствах. Тем не менее от времени до времени я виделся с Антуаном Гюртэном. Он был очень мил со мною, и я даже имел на него некоторое влияние. Г-жа Брюван, которой это было известно, несколько раз просила меня поговорить с Антуаном. Я исполнил ее просьбу, но боюсь, не было ли это одной из причин, побудивших Антуана поступить по отношению ко мне так, как он это сделал. Может быть, он сердился на меня за это влияние, которое я оказывал на него, как за превосходство, которое он считал недопустимым? Я несколько раз замечал, что ему неприятно, что мои чувства и вкусы разнятся от его. Его мучило, что я не веду его образа жизни. Ненавидя чтение, он выходил из себя, заставая меня с книгой в руках. Занятия, для него недоступные, раздражали его в другом человеке. Его самолюбие страдало от этого, хотя он и не давал себе в том отчета. Потому что в глубине души, несмотря на свой вид доброго малого, Антуан был честолюбив и тщеславен. Он тщеславился своим богатством, своей личностью, своей силой и крепостью. Ему казалось недопустимым, чтобы такой сморчок, как я, ни богач, ни силач, ни спортсмен и модный мужчина, мог иметь успех сам по себе у очаровательной и изящной женщины, какой была эта маленькая Этьеннетта Сирвиль. Он находил, несомненно, что я незаконно присваиваю себе прерогативы больших прожигателей жизни вроде него. Разве не им исключительно принадлежат права на всяких Луиз д'Эври и Этьеннетт Сирвиль? Тогда он захотел меня проучить. Он отбил у меня Этьеннетту, отбил гадко, зло, грубо, подло. Он так ее отбил у меня, что даже испортил воспоминание, которое я мог сохранить о ней и после измены. Он переманил ее деньгами, желая мне показать, что она не менее подла, не менее корыстна, чем все ей подобные.
Когда я думаю об этой старой истории, я снова начинаю ненавидеть Антуана Гюртэна. Потом помимо моей воли мысль о том, что он страдает, болен, меня растрогивает, и я представляю себе, как мучается бедная г-жа Брюван. Я отчетливо вижу, как она провожает к тюильрийскому бассейну толстого, толстощекого мальчугана в матроске, несущего под мышкой кораблик "от Фомы", и я чувствую, как злопамятность моя исчезает. Нужно было бы остановить доктора Тюйэ и поговорить с ним серьезно...
На улице Монпансье сегодня в сумерках я увидел, как из одних дверей этой узкой и пустынной улицы вышла молодая женщина. Элегантная, гибкая, крадущаяся, она остановилась под навесом. На ней была густая вуаль и широкое манто. Быстрым взглядом окинула она тротуар. Заметив, что я мимоходом взглянул на нее, она покраснела и резко подалась назад. Я отвернулся. В эту минуту она ринулась на улицу, как бросаются в воду, и быстро заскользила по направлению к площади театра. Французской комедии. Конечно, эта хорошенькая женщина шла со свиданья. Она вошла в этот самый дом с такими же предосторожностями, с такими же опасениями. Она поднялась по лестнице, позвонила у дверей. Вошла в комнату. Кто-то ее ждал. Она бросилась к нему. Объятия ее сжали. Она подняла вуалетку, сняла манто, шляпу. И потом, наконец, она разделась. Ее тело почувствовало соприкосновение с другим телом, и она захотела, чтобы время перестало двигаться, всякие звуки замерли, жизнь приостановилась. И все это потому, что чужие губы нравились ее губам...