но крыса, довольная, что подгрызла что-то на колосниках.
Завтра я жду к обеду друга моего Ива де Керамбеля. Марселин, знающий, что тот любит поесть, старается приготовить нам удовлетворительный обед; сварить, изжарить, накрыть на стол, подать - все лежит на нем. Я не имею никакого основания сомневаться в его таланте. В течение трех лет, что он у меня служит, Марселин был всегда на высоте положения. Он славный малый. Кроме похвального, я ничего не могу сказать про него и думаю, что и он не имеет поводов жаловаться на меня. Кажется, он смотрит на свое пребывание у меня как на конец своим похождениям. Они были разнообразны. Иногда он мне кое-что рассказывает. Например, я знаю, что на прежнем месте он был одним слугою в семействе, состоявшем из отца, матери и дочери. Фамилия этих людей была Вервиньель. Они были более чем наполовину разорены и ценою всевозможных ухищрений сохраняли только внешнюю видимость благополучия. Кончилось тем, что Марселин заинтересовался их борьбой и вошел в игру. Он сделался настоящим слугою из комедий. Он убирал комнаты, стряпал, отворял двери, вел переговоры с кредиторами, стирал белье и штопал чересчур дырявое. Больше того, он одевал г-на Вервиньеля и помогал барыне зашнуровывать корсет. Что касается до барышни де Вервиньель, то он имел честь натягивать ей чулки. По словам Марселина, она была странное маленькое существо, набеленное и нарумяненное; большую часть своего времени она проводила в постели, зимой под одеялом, летом под простыней, полуголая и читая романы. У нее были элегантные наряды и часто не было рубашки. Марселин питал к ней чрезвычайную восторженность. Он также заявлял, что г-н де Вервиньель - герой, а г-жа де Вервиньель - святая. Что касается до барышни: "Прелестнейшее женское тело, сударь, и вместе с тем воплощенная честность! Можете себе представить, сколько ей делали предложений? Ну так, сударь, ни вот настолько, ни настолько, понимаете!" И Марселин щелкал ногтем с трогательною убежденностью. Он с умилением вспоминал об этих славных Вервиньелях, таких шикарных, и о положении, в которое поставила их судьба. После этой службы, полной треволнений, место у меня ему кажется слишком спокойным, но он стареет, что не мешает ему сохранять самую комичную, какую только можно встретить, голову рассудительного Скапена.
Я пошел узнать о здоровье г-на Феллера. Он болен со дня похорон барона Дюмона. У него бронхит, и некоторое время ему нельзя выходить. Я узнал это из маленькой записочки, присланной ко мне. Несмотря на свой кашель, он меня принял.
Должен признаться, что всякий раз, что я проникаю в помещение г-на Феллера, я испытываю заново чувство удивления. Живет он в такой квартире, которая никак не подходит, по нашим понятиям, к обстановке подобного ученого. До того, что я был у него, я воображал, что жилище наполнено книгами, украшено античными древностями, уставлено витринами с медалями, как подобает помещению нумизмата, к тому же меблировано солидною мебелью красного дерева. Я свободно мог бы также представить себе, что Феллер живет среди разных странных предметов в стиле Гофмана. Каково же было мое изумление при первом посещении улицы Конде, когда Феллер принял меня в кокетливой квартирке, которой могла бы позавидовать дамочка на содержании или старая кокетка!
В почтенном доме с суровой и несколько обветшалой внешностью г-н Феллер занимает ряд маленьких комнат на антресолях, с низким потолком, обитых светлым шелком и меблированных в нелепом и очаровательном стиле рококо. Казалось, он нарочно собрал сюда все, что произвел этот стиль смехотворного и вычурного. Повсюду зеркала в фигурных рамах, барочные канделябры, кресла с экстравагантными выгибами, подзеркальники, горки, этажерки, битком набитые группами и статуэтками саксонского, мейсенского и франкентальского фарфора. Большинство предметов было немецкого происхождения. Можно подумать, что Феллер получил наследство от какой-нибудь карапузихи-маркграфини, до того крошечного размера большинство этих предметов. Это обстановка для карликового младенца; еще более несоответствующим это сборище предметов делает высокий рост и массивная фигура самого Феллера. Ничто не подходит к его дородности, и смешно видеть, как этот большой толстый человек ходит под слишком низким потолком, в крошечных комнатках, садится на кукольные кресла и вертит в своих грубых пальцах размалеванных уродцев или пастушек из нежной фарфоровой массы.
Среди смешной этой обстановки Феллер расхаживает в длиннополом сюртуке, тогда как хотелось бы видеть на нем широкий развевающийся халат, отороченный мехом и распахивающийся на коротких штанах, чулки, туфли с пряжками, какими видим мы любителей на гравюрах XVIII века. К тому же вместо больших круглых роговых очков, которые так бы пошли к нему, Феллер носит обыкновенные очки с едва заметной стальной оправой, которые имеют вид инструмента для определения точности.
И сегодня Феллер принял меня в маленькой розовой гостиной, полулежа на оттоманке, словно сделанной для какой-нибудь султанши Кребильона из Сан-Суси. Одетый в несменяемый свой сюртук, он вдобавок имел на голове черную бархатную шапочку. Вместо толстых обычных ботинок на ногах у него были широкие туфли. Это была единственная уступка, сделанная им болезни. Далеко не совсем еще оправившись, он ничего не потерял из обычной своей язвительности. Прежде всего она стала проявляться по поводу барона Дюмона. Феллер не мог простить ему простуды, которую он схватил на его похоронах. От Дюмона он перешел к Жернону. Я рассказал ему о докладе, на котором я присутствовал, и о разносе, которому он подверг при нас своего друга Максентия де Горда. Я порицал подобные приемы, но Феллер стал хохотать, потирая руки, по своему обыкновению.
Оказывается, волнение мое было необоснованно. Максентий де Горд нашел бы это в порядке вещей и при случае отплатил бы тем же. К тому же при жизни он, не стесняясь, подсмеивался над Жерноном, его кашне, соломенной шляпой, привычками скряги. Действительно, Максентий де Горд и Жернон терпеть не могли друг друга. В особенности Жернон завидовал успеху Максентия де Горда, которого очень любили дамы. Жернон упрекал его в том, что он низкий развратник и теряет время на интриги с женщинами. Не то что он, Жернон, который умел противостоять страстям и никогда не изменил г-же Жернон, хотя та была достаточно уродлива!
При упоминании о женщинах глаза старого Феллера засверкали из-за стекол очков. Кто знает, может быть, в конце концов, и Феллер в свое время был любителем прекрасного пола? Пристрастие это могло бы объяснить его будуар, обитый шелком, оттоманку, вид дома свиданий, который имела его квартира. Может быть, помещение это для него населено любезными призраками? Может быть, сохранившаяся привычка к мелочной опрятности указывает на прошлое, полное любовных похождений? Феллер очень следит за собою. Белье у него всегда тонкое и чистое.
Когда я прощался, он захотел проводить меня до дверей. Проходя по одной из гостиных, я заметил флейту, заботливо помещенную в одну из витрин и покоящуюся на шелковой подушке. Видя, что я разглядываю инструмент, Феллер остановился и сказал мне с неподражаемой интонацией: "Это, юный друг мой, воспоминание прошлого, моя студенческая флейта. Я ведь был отличным флейтистом и в университете не имел себе равных. Я задавал маленькие концерты при луне под окнами прекрасной графини Янишки". Потом прибавил: "Я был очень влюблен, молодой человек, в графиню, очень влюблен". Приступ кашля прервал его слова, и он со смехом захлопнул дверь у меня под носом.
Вот что мне приснилось. Зала в старинном замке. Я не знаю, где находится этот замок, но такое впечатление, будто он в какой-нибудь отдаленной части Германии. Окружен он большим парком; он виден мне из окна, у которого я сижу. Через стекла, такие старые, что с них сошел будто весь глянец, я различаю купы деревьев, цветники, пруды. Тянутся широкие лужайки, на которых пасутся домашние животные. Там есть коровы, овцы, козы, олени, а посреди них кичится большой белый слон, на спине у которого красный чепрак. Но все эти животные неподвижны, так как сделаны они из фарфора и похожи на тех, что стоят по этажеркам в комнате, в которой я нахожусь. Комната эта во всем, кроме размеров, похожа на гостиную г-на Феллера. Только она так громадна, что мне не видно, где она кончается, а потолок так высок, что теряется в каком-то тумане. У меня такое впечатление, что вокруг этой комнаты много других, таких же огромных. Около моего кресла мозаичный столик, и на нем лежит хрустальная флейта. Я смотрю на нее, и мне кажется, что она кого-то ждет. Я не ошибся. Вскоре я слышу, как отворяются двери, и вижу, как через эти двери приближается г-н Феллер. В руке он держит большой ключ и дает мне знак, чтобы я молчал. Вот он совсем около меня, вставляет ключ в спинку моего кресла и принимается заводить механизм, причем пронзительно скрипит какая-то пружина. Тотчас же хрустальная флейта поднимается и сама вкладывается в мои руки, которые подносят ее к губам.
Я никогда не умел играть на флейте и между тем на этой играю с большою уверенностью. Положим, она не издает никакого звука, но вдруг, взглянув в окно, я убеждаюсь, что моя безмолвная флейта производит чудесное действие. Внезапно фонтаны забили, фарфоровые животные зашевелились, овцы собрались вокруг барана, козы затанцевали, олени гуляли с благородным видом, большой слон подымает свой хобот. В то же время весь замок, казалось, просыпается от своего векового сна. Я слышу, как кареты въезжают во двор, шаги подымаются по лестнице, раздаются по коридору. Я различаю звуки, смех. Открывают и закрывают двери. Перекликаются, зовут меня. Я хотел бы подняться с кресла, бросить эту дьявольскую флейту, но я могу делать только движения, обусловленные механизмом, который мною управляет.
Я - только автомат, но автомат, отдающий себе отчет в том, что вокруг него делается. Я отлично знаю, что ищут именно меня, и так же отлично знаю, что меня не найдут. Я пленник какого-то нелепого колдовства. Г-н Феллер исчез и унес ключ. Вдруг движение, оживлявшее меня, понемногу замедляется. Ноты моей флейты делаются реже, слабеют. Она сама отрывается от моих губ и ложится на мозаичный столик. Тотчас же и замок снова становится молчаливым.
Фарфоровые животные в парке снова принимают свою неподвижность. Хобот большого слона опускается. Бьющие фонтаны иссякают. Я мог бы теперь подняться, убежать, вернуться домой, но я остаюсь на месте и чувствую, что навсегда здесь останусь; что завтра я все буду тут же, на этом самом кресле; буду испытывать те же томления и вечно посредством этой же хрустальной флейты я буду в этом волшебном замке вызывать мимолетную жизнь, меж тем как снаружи, среди садовых фонтанов, большой слон с алым чепраком будет подымать насмешливо свой хобот.
Я перечел то, что написал вчера вечером в пергаментную тетрадь, подаренную мне Помпео Нероли. Когда я решил воспользоваться ею для дневника, я не думал, что мне придется записывать только такие жалкие события. Конечно, я отлично знал, что не буду в ней делать отчетов о больших похождениях, но не считал, что существование мое до такой степени лишено всякого интереса, что нелепый сон окажется достойным быть записанным подробнейшим образом. Да, я возлагал большие надежды на тетрадь Нероли, я надеялся, что она мне поможет разобраться в самом себе. Увы! Очень трудно узнать глубину моих желаний; и потом, в сущности, что от этого выигрываешь?.. Может быть, лучше жить, не зная точно, чего желаешь, чего просишь. А между тем есть люди, которые это знают и не страдают от этого. Так думает мой друг Ив де Керамбель, обедавший у меня позавчера вечером.
Ив де Керамбель два раза в год приезжает в Париж навестить одну из своих родственниц, г-жу де Гиллидик, которой он единственный наследник, и проводит три, четыре дня у нее, после чего он возвращается в Геранд, где он весь год живет в старом домике, прислоненном к валу старого городка. Впрочем, Ив де Керамбель обреченный житель Геранда. Нигде ему не кажется лучше, чем в Геранде, и я был бы очень удивлен, если бы он его покинул, даже получив наследство от тетушки Гиллидик. Весьма вероятно, что он продолжал бы вести там ту же жизнь, что ведет теперь. Ему бы хватило и четырех или пяти тысяч франков годового дохода, что оставили ему его родители, но тогда он имел бы удовольствие увеличивать доходность своего наследства. А между тем Ив де Керамбель вовсе не скуп. Он просто провинциал, и, поступая таким образом, он согласовался бы в своем поступке с нравами своей провинции.
Когда я завожу с ним разговор об этом, он смеется и не разубеждает меня. "Что поделать, - говорит он, - это правда. Я таков!"
Ив де Керамбель со мной на "ты". Это привычка с детства. Мы расстались в двенадцатилетнем возрасте и десять лет провели, не видясь. С тех пор мы не пропускаем случая пообедать один раз вместе, если ежегодные два визита Ива совпадают с моим пребыванием в Париже. Именно такой обед и был третьего дня, и для этой дружеской церемонии он и позвонил у моих дверей почти еще до семи часов. Ив любит приходить немного раньше назначенного срока, чтобы иметь, как он выражается, "время поболтать".
За столом же Ив де Керамбель неразговорчив. Он любит поесть. Ест он сознательно и серьезно. Чувствуется, что час обеда в его жизни составляет акт большой важности и приятности. Он выказывает хороший аппетит, но не толстеет от этого и остается таким же длинным и поджарым, каким я видел его после десятилетней разлуки. С тех пор он не менялся, и я всегда его вижу одним и тем же.
Разговор наш при встречах всегда начинается с этого, сделавшегося обычным, заявления. Ив не хочет остаться в долгу и говорит, что я тоже не меняюсь. Исчерпав это вступление, мы приступаем к теме о тетушке Гиллидик. Ив вполне подходит для роли предполагаемого наследника. Он дает понять, что, конечно, ему очень приятно получить деньги этой симпатичной дамы, но, в конце концов, он вовсе не желает ее смерти. Наоборот, ему, скорее, льстит отличное состояние здоровья, в котором она находится, несмотря на возраст. Он видит в этом для себя самого счастливый прецедент и благоприятное предзнаменование, несколько заглаживающее досадное впечатление от кончины, скорее преждевременной, его родителей. Итак, он дожидается без особого нетерпения момента ликвидации тетушки Гиллидик. К тому же славная женщина своими сбережениями накопила для него изрядный вклад, который он, в свою очередь, увеличит бережливостью.
Разобрав положение дел с тетушкой Гиллидик, мы переходим к мелким событиям личной жизни за этот год. Здесь я даю более обильную пищу для разговора, чем Ив де Керамбель. Хотя я живу замкнуто, но жизнь в Париже более разнообразна, чем в Геранде. Тем не менее я расспрашиваю Ива и о герандском житье-бытье. Я задаю вопросы не без некоторого любопытства. Судя по Бальзаку, Геранд - город романический, и я не могу отогнать мысли, что и теперь там продолжают назревать волнующие и страстные истории. Но Ив не удовлетворяет моим ожиданиям. Из скромности или от недостатка наблюдательности? Он скупится на интимные подробности относительно своих сограждан. Может быть, он и правда ничего о них не знает. Жизнь провинциальных недр необыкновенно скрытна, и, чтобы проникнуть в нее, нужно иметь проницательность, которой не хватает Иву де Керамбелю.
Зато, будучи совсем не в курсе дела относительно семейных нравов в Геранде, он отлично знает происхождение, родственные связи, свойство. Ив де Керамбель - генеалогист. В этой области он обладает удивительной памятью. Также он имеет память на погоду. Он в подробностях знает, каким образом протекали времена года. В своем календаре он ежедневно отмечает состояние атмосферы.
Разговор о Геранде незаметно приводит нас, меня и Ива, к воспоминаниям детства. Положим, в воспоминаниях этих нет ничего особенного. Меня иногда днем водили полдничать к Керамбелям, а Ив время от времени приходил со мной играть на пулиганский морской берег. Особенного удовольствия от этих встреч мы не имели, но охотно подчинялись такой компании, раз так распорядились наши родители. Ничего специального не сохранилось у нас в памяти от этих встреч. Однако я не без удовольствия вспоминаю ящик для бросания металлических пластинок, серо-зеленую лягушку, которая разевала добродушную свою пасть в углу сада у Керамбелей, и Ив, в свою очередь, не забыл коробки с оловянными солдатиками, вызывавшей его восхищение, когда он приходил к нам на квартиру. Как мы ни стараемся, больше ничего не приносят нам наши общие воспоминания, и тем не менее эти воспоминания позволяют нам быть на "ты" и называться друзьями детства.
Ив придает большое значение этим правам, и я охотно подчиняюсь этому. Сам точно не зная почему, я чувствую расположение к Иву. Разумеется, расположение это не чрезмерно, и я не жду от него никаких необыкновенных последствий, так что оно имеет то преимущество, что не причиняет мне разочарований. Не со всеми у меня бывало так. У меня были другие друзья, кроме Ива де Керамбеля. Один из них был даже мне особенно дорог, но интимные события разделили нас, боюсь, что навсегда.
В конце концов, к Иву де Керамбелю, каков он есть, я отношусь небезразлично. Доказательством служит то, что мне доставляет удовольствие, когда он оценивает стряпню Марселина. Обед прошел превосходно, и мы без особого нетерпения ожидали кофе и сигар. Этот момент Ив де Керамбель называет "временем для разговора о женщинах".
Ив де Керамбель ценит их очень высоко и не отпирается от этого. Но любовные дела славного Ива не имеют в себе ничего сентиментального и романического. Я думаю, что он в любви испытал только удовлетворение телесных потребностей, и удовлетворения эти он находит где придется, то есть у себя под рукой. У Ива де Керамбеля в жизни немало перебывало маленьких бретоночек и работниц с соленых болот Бурга и Круазика, потому что он не брезгует теми, что там в просторечии называются "солеными задницами". Однако у Ива де Керамбеля вовсе не низменные вкусы. Я думаю, скорей, что он робкий человек и предпочитает легкие удовольствия более возвышенным связям потому, что они больше согласуются с его робостью. Когда он приезжает в Париж, благоразумные соображения эти приводят его каждые три вечера, что он проводит в столице, к некоему гостеприимному домику в квартале Гайон. Ни за что на свете Ив де Керамбель не пропустит этого традиционного посещения. Развлечения, что он находит в этом укромном, хотя и публичном, месте, совершенно его удовлетворяют, и барышни заведения получают трижды без пропусков выражение его чувств. Так что, едва только наступил вечер, Ив де Керамбель спросил у меня разрешения удалиться, не скрывая, куда он идет. Он даже предложил мне пойти с ним вместе. Я отклонил его предложение и отпустил его без особого сожаления. Каждый развлекается по-своему, и дай Бог ему счастливо развлекаться, если ему угодно приносить в жертву парижской Венере те пять луидоров, что дарит ему в честь его приезда в Париж добрая тетушка Гиллидик, не подозревая, куда идут пять новеньких золотых, которые она достает своему внучатному племяннику из старомодного своего кошелька.
Сегодня ужасная погода, один из тех серых и мрачных дней, что печалят Париж и внушают желание бежать от его серости, уехать в более мягкий климат, к солнцу и свету, так как грусть с улицы проникает в квартиру и никак не избавиться от ее воздействия. На окружающие предметы она действует, как и на людей. Она остается на обоях, тускнит зеркала, темнит бронзу, обесцвечивает картины. Я замечаю ее, глядя на окружающие меня предметы. Напрасно у них ищу я защиты от меланхолии, которая меня тяготит. Тщетно я взываю к воспоминаниям, связанным с ними и которые обычно их одухотворяют. Действительно, обладание каждой из этих вещей есть следствие минутного желания. Нет ни одной, находка и приобретение которой не доставляли бы мне маленькой радости. В этом преимущество таких меблировок, как моя, составленных терпеливо, предмет за предметом. Все непосредственно связано с моею жизнью и составляет часть меня самого. Каждый предмет напоминает мне, как я путешествовал, бесцельно бродил. Но сегодня я не слышу языка этих сокровенных свидетелей. Как будто они не доверяют мне и скупятся на признания.
А я пытаюсь вызвать их на излияния, но они плохо отвечают на мое предложение, и, чувствуя, что они меня отталкивают, я сам от них удаляюсь. Вплоть до очаровательной статуэтки, подаренной мне в прошлом году Жаком де Бержи, которая обыкновенно так мило протягивает ко мне руки, - и та имеет вид, будто избегает моих взглядов. Где-то теперь дорогой Бержи? Наверное, на каком-нибудь пункте Средиземного побережья. Наверное, он нанял помещенье в каком-нибудь комфортабельном отеле на Ривьере. Окно открыто на восходящее солнце, потому что там-то, без сомнения, солнечный день! Воздух, должно быть, легкий, живой. Сосновые ветви тихо шумят. Через красноватые стволы видно море. Оно крепкого и плотного синего цвета. Усеяно парусами. Бержи показывает на них пальцем своей подруге. Одета она в светлое платье, большая шляпа с цветами. Она закрывается шелковым пестрым зонтиком. Бержи прогуливается с нею среди прекрасных пейзажей. Через платье, закрывающее фигуру молодой женщины, Бержи угадывает ее тело и с наслаждением думает о ближайшей любовной ночи... Я взглянул на статуэтку на подставке, подаренную мне Жаком де Бержи. Она обнаженная, и я предполагаю, что она похожа, может быть, на теперешнюю любовницу скульптора. Может быть, как и у этой куколки, у нее длинные ноги, нежный живот, изящные руки, маленькие и круглые груди. И Бержи пользуется этой улетучивающейся прелестью. Она кажется ему неоценимой. Потом протекут дни, он менее будет чувствовать ее привлекательность, понемногу связь ослабеет, наконец он ее забудет. И хорошенькая, живая еще женщина сделается, в свою очередь, одной из вылепленных фигурок, в которых Жак выражает свои воспоминания о наслаждении. Ведь женщины для него только поучительное развлечение. От каждой он научается игре каких-нибудь линий, очарованию каких-нибудь положений тела. Он требует от них быть на минуту для него развлечением и забавой. Он любит помещать их в пейзажи, где он гуляет и где их оставляет за собою. Прошлое делается золой в его пальцах, но вместо того, чтобы развеять золу эту по ветру, он лепит из нее долговечные фигурки. Любовь для него искусство в форме наслаждения. Хорошо бы, если бы всегда он таким и остался! Кто знает, быть может, придет день, и все силы его желания повлекут его к улыбке, без которой немыслимо жить, и он узнает любовь не в ее капризах, а в образе страсти, исключительной, властнейшей. Так может быть и с каждым из нас, и в зависимости от того, благоприятствуют ли нам обстоятельства или нет, любовь может быть источником или бесконечных радостей, или причиной жестоких мучений.
Вчера я весь день провел у букинистов. Может быть, под впечатлением от недавнего посещения Ива де Керамбеля я долго перелистывал "Подлинную и совершенную науку гербоведения" г-на Пайо, бургундца.
Занятная книга этот толстый in folio, с листами гербов, очень хорошо выгравированных, в которых перед моими глазами проходили странные эмблемы, причудливые фигуры, невероятные животные. Воображение геральдистов действительно неисчерпаемо, и г-н Пайо отмечает все его особенности.
Предаваясь этому безобидному развлечению, я попал на герб Антуана Потье, владельца Со и регистратора приказов короля Людовика XIII. У г-на Потье в гербе крылатая двуглавая змея, очень похожая на ту, что Помпео Нероли, сиенский переплетчик, вытеснил на переплете подаренной мне книги. Теперь, наконец, благодаря комментариям ученого г-на Пайо, я знаю, что чудовище это, впрочем с виду довольно декоративное, называется амфисбена, что этимологически означает существо, могущее ходить взад и вперед, в обе стороны. Наш генеалог объясняет его согласно Плинию и Элиану. Итак, амфисбена, по словам этих двух авторов, чудовищная змея, у которой на обеих оконечностях по голове и которая может одинаково хорошо двигаться взад и вперед. Прибавим сюда, что в словаре Треву говорится, что змей таких встречали в Ливийской пустыне и изображение их нашли на гробнице короля Хильперика в Турнэ, когда ее открыли!
И по сведениям добрых отцов Треву и ученого Пайо, оказывается, что амфисбена олицетворяет измену и дух сатиры. Я предпочитаю не верить этому и приписать эмблеме, выбранной добрым Помпео Нероли, другое значение. Почему бы не смотреть на нее как на простое обозначение нерешительности?
Я прочел в газете, что во время непогоды, бывшей на море, погибла рыбачья барка из Пулигана. Как это странно: хотя мое детство прошло в этом уголке Бретани, я совсем не сохранил впечатления зимы. Когда я мысленно воображаю себе этот приморский городок или его окрестности, я всегда их вижу в весеннем, летнем или осеннем виде. А между тем этот Пулиган с немного смешным названием вовсе не какое-нибудь особенное место. Там бывают и холодные, и дождливые, и ветреные дни. Я знаю, что климат этой бухты умерен, но тем не менее в нем нет ничего исключительного. Стихии там, как и везде, бывают иногда несдержанными. Доказательством этому служит буря, недавно там бывшая, и потерпевшая крушение барка.
Бедная барочка! Как живо я ее себе представляю, с пузатыми размалеванными боками, парусами, темными и синими, со снастями и сетями! Она похожа была на все те, что я видел отправлявшимися в открытое море, когда я с матерью ходил гулять на мыс Пен-Шато, на большой берег в Круазике или на Вольские дюны. Я любил смотреть на них, близких и далеких, скученных и одиночных, выходящих из гавани или возвращающихся в нее вместе с приливом. Я любил присутствовать при выгрузке рыбы. Я был преисполнен уважения и восторга к матросам и завидовал юнгам. Я хотел бы, как и они, отправиться в море. Все, что касалось морского дела, казалось мне необыкновенно занимательным.
В конце концов, у меня и теперь такое же отношение, и я с детства храню живое пристрастие к морю. В течение тех лет, что я провел в Пулигане, любимой игрой моей была игра в кораблики. Первые книги, что я прочел, самые любимые, были морские путешествия. Я часто задавал себе вопрос, почему мне не пришло в голову поступить на морскую службу. Я не мог на это найти никакого ответа. С этим пунктом происходит то же, что и со многими событиями моей жизни. Они ускользнули от моего контроля. Я предоставил управлять мною едва заметным обстоятельствам, неуловимым влияниям, которые отражаются на моей судьбе, действуя втихомолку, без шума, без следа. Жизнь моя так создана, втайне, мало-помалу, и я получаю сознание о направлении, которое она принимает, только по чувству неопределенного беспокойства. Однако незнание это самого себя происходит вовсе не от недостатка размышлений. Наоборот, я всегда подробно исследовал мои чувства и мысли. Несмотря на это, у меня почти не было случая самому избрать свой путь. Может быть, даже если бы и представился такой случай, я не вполне уверен, не упустил ли бы я его из-за нерешительности, свойственной мне от природы.
Мне известно даже происхождение этой нерешительности. Ее передал мне мой отец - отец, которого я знал мало, потому что он умер, когда мне было двенадцать лет, но мать моя много говорила мне о нем впоследствии. Мать моя одарена необыкновенною психологическою проницательностью, обостренною уединенною и полною размышлений жизнью, которую она вела. Она превосходно анализирует людей, и я уверен, что духовный портрет моего отца, который она часто рисовала мне, совершенно точен.
Отец мой был нерешительным человеком с резкими вспышками воли и упрямства. Упрямство есть частое следствие нерешительности: оно подавляет ее, и нерешительный человек упрямится, чтобы ему не нужно было больше решать. Под защитой своего упрямства он вкушает драгоценный покой. Таким образом, он избавлен от необходимости принимать решение. Так и мой отец после периодов долгих колебаний принимал внезапные и даже легкомысленные решения, раз взяв которые, он поддерживал их с боязливой энергией. После того как он действовал, он на некоторое время оставался как бы истощенным. На него нападала настоящая прострация воли, и он застывал в таком положении. Феномен этот сопровождал не только значительные события, но и мелкие факты житейские.
Мать моя, нежно им любимая, ничего не могла поделать с этими досадными свойствами моего отца. Если бы она вышла за него в его молодости, может быть, ей и удалось бы изменить его характер, но ему было уже около сорока, когда он женился. Это было слишком поздно. Мать моя заметила это по многочисленным признакам. Она, смеясь, рассказывала мне об обстоятельствах, сделавших из меня пулиганца если не по рождению, то по первому детству.
Когда я родился, родители мои жили в Париже, и мне было три года, когда произошло стечение нижеследующих обстоятельств... У матери моей, родом из Нанта, остался в этом городе отдаленный родственник. Родственник этот, гораздо старше ее, никогда не проявлявший к ней особенного интереса, умирая, оставил ей наследство. Имущество, оставшееся от него, не было значительно и состояло главным образом в маленькой усадьбе по названию Ламбард, расположенной в Эскублакском уезде в нескольких километрах от Пулигана. Получение этого наследства побудило моих родителей предпринять поездку из Парижа в Нант. Так как дело было весною, они взяли и меня. Из Нанта они проехали до Пулигана, где остановились в гостинице, думая провести здесь несколько недель.
В это время и выказались ясно особенности отцовского характера. Обычно столь нерешительный, он внезапно проникся страстью к этому уголку Бретонского побережья и к маленькому именьицу Ламбард. В один прекрасный день отец объявил моей матери, что больше не вернется в Париж. Матушка не протестовала. Она была счастлива, что у отца явилось хоть какое-нибудь сильное желание. Итак, было условлено, что жить будут в Ламбарде; но раньше нужно было сделать его годным для жилья. Дом был полуразрушенный и требовал серьезного ремонта. Отец ручался, что сделает это быстро. Мать была в восторге от рвения и интереса, которые выказывал отец к этому плану, и с удовольствием согласилась, тем более что Ламбард с небольшими затратами мог сделаться очаровательным жилищем.
Действительно, это был сельский дворянский домик, какие часто встречаются в бретонском краю. Он состоял из жилых комнат с лепными окнами, к которым сбоку была приставлена большая круглая башня. С нее видны были соленые болота и дюны, за которыми можно было различить море. Вокруг Ламбарда был фруктовый сад, усаженный плодовыми деревьями, переходивший в зеленую дубовую рощу. Дом имел сельский и ветхий вид в этом пейзаже, полном печальной прелести, одновременно болотистом и приморском, зеленом и песчаном.
Но матушка не приняла в расчет причудливый характер моего отца. Когда он увидел, что может приводить в исполнение свой план восстановления Ламбарда, он начал затягивать, откладывать и всячески колебаться... Тем не менее он каждый день говорил о Ламбарде и о том, чтобы "послать туда рабочих". Затем мало-помалу он перестал касаться этой темы. Когда матушка заговаривала об этом, у него делался несчастный и страдающий вид. В конце концов, матушка примирилась с этим положением и постаралась получше устроиться в небольшом доме, который мы наняли в Пулигане в ожидании окончания работ, проектируемых в Ламбарде. Из временного устройства это сделалось окончательным, потому что отцу моему все больше и больше нравилось в Пулигане. Он там организовал свой образ жизни. Матушка, не протестуя, устроила свою. У меня здоровье было довольно слабое, и климат соленого прибрежья для меня был полезен. Силы мои крепли оттого, что целыми днями я бегал по песку и дышал воздухом открытого моря. Так я дожил до семи лет.
С этого времени воспоминания мои делаются более определенными, и Ламбард занимает в них важное место. Оно сделалось наиболее обычною целью моих прогулок. Очень часто посылали меня туда полдничать с моей нянькой; иногда и матушка ходила со мною.
Теперь мне кажется, что она с печальною и терпеливою улыбкой смотрела на всегда закрытые окна дома, на сад, заросший сорной травой, на запустение, в котором находился дом, несмотря на превосходные намерения моего отца. Что касается до меня, я, естественно, не испытывал подобных чувств. Напротив, полузапущенный сад приводил меня в восхищение. Я открывал в нем множество чудесных закоулков. Дом с широкой каменной лестницей, полумраком пустых комнат, темными коридорами, запахом, нежилым и затхлым, возбуждал мое детское воображение. Я любил бегать по нему и прятаться там. Ключ я брал у сторожа, дядюшки Буври, и присоединял маленького Буври к моим ламбардским похождениям. Старый дом наполнялся шумом наших игр и смеха. Потом мы выходили в сад, если только не отправлялись в дубовый лесок. Но нам было запрещено пускаться в путешествие по соленым болотам.
В течение нескольких лет я несколько раз в неделю бывал в Ламбарде, но я рос, и любопытство мое требовало себе другой пищи. Мне начинало становиться скучно с маленьким Буври. В этот период матушка, чтобы занять меня, предпринимала со мною дальние поездки по окрестностям. Она купила небольшую повозку и маленькую лошадку, которою она правила сама, и мы отправлялись таким образом в Круазик, Тюрбаль, Пириак, в Сент-Маргерит или в Сен-Марс. Иногда даже мы доезжали до Сен-Назэра. Вид больших пароходов в порту производил на меня прямо ошеломляющее впечатление. Какие бесконечные остановки заставлял я делать бедную маму на набережной гавани! Отец почти никогда не участвовал в наших поездках. Он часто хворал, и здоровье его слабело. Матушка не делилась со мной своим беспокойством, но сколько раз меня поражал ее озабоченный вид. С какою поспешностью погоняла она лошадку, торопясь поскорей вернуться домой!
Отца обыкновенно мы заставали в гостиной с книгой на коленях или с газетой, которую он не читал. Иногда, когда мы возвращались, он брал руки моей матери и долго их целовал. Иногда же наше возвращение оставляло его как будто совершенно равнодушным. Он оставался погруженным в свои мысли. Однажды вечером, когда мы вернулись довольно поздно, я в последний раз услышал разговор о Ламбарде. Обычно он не любил произносить этого названия, но дядюшка Буври в наше отсутствие пришел с известием, что обвалился большой кусок садовой ограды. Отца, по-видимому, очень расстроило это событие. Он делался все более и более нервным. Малейший пустяк его волновал. Матушка старалась его успокоить. Нужно сейчас же велеть приступать к неотложным работам. Отец печально качал головою. Ночью ему стало худо, и пришлось вызвать доктора.
Через несколько дней отец мой почувствовал себя лучше. Как-то днем он захотел даже выехать вместе с нами. Помнится, мы должны были отправиться в Геранд. Я был приглашен на завтрак к Керамбелям. Меня там оставили. Когда отец с матерью зашли за мною, я заметил, что у матушки красные глаза. Она плакала. В экипаже она была молчаливой. Отец, напротив, казался почти веселым. Когда мы подъезжали к Пулигану, он сказал матушке: "Не нужно, Берта, огорчаться. Я очень доволен, что теперь все дела в порядке. Нотариус Дорза был на высоте". Отец ездил составлять завещание... Через неделю он умер, почти скоропостижно, от болезни сердца, которой он страдал. Я видел, как, очень бледный, он лежал, вытянувшись, на смертном одре. Потом была погребальная церемония. Мне было двенадцать лет.
Так прошли первые годы моей жизни, воспоминание о которых всплыло во мне при прочтении в газетах извещения о пулиганской барке, погибшей в море. Это время довольно редко приходит мне на память. После смерти отца я с матушкой переехал на жизнь в Париж. Только четыре года тому назад случайная автомобильная поездка привела меня на это побережье. Мы совершали любовное путешествие, я и Антуан Гюртэн. Он с Луизой д'Эври из театра "Водевиль", я с Эгьеннеттой Сирвиль. Немного погодя я поссорился с Антуаном. Но оставим эти неприятные воспоминания... Проездом я видел крыши Ламбарда и зеленые дубки. Сердце мое не забилось при виде их, его волновали другие чувства. Наш автомобиль со всей скоростью несся по дороге, залитой солнцем. Квадратные воды соленых болот отражали в своих зеркальных плоскостях ясное небо. Я не остановил машину. К чему? Ламбард уже не прежний. Мать продала его богатому нантскому купцу, и я бы, наверное, уже не нашел там ветхих стен дома и запущенного старого сада.
Марселин приотворяет дверь и с оттенком почтительности докладывает: "Доктор, сударь". Потом стушевывается перед представительной внешностью доктора Тюйэ.
Я в постели, только что проснулся, так как доктор приходит всегда рано утром. Несмотря на свои шестьдесят пять лет, он проявляет удивительную активность. У него обширная практика, дающая ему двести тысяч франков в год, из которых большая часть уходит на разные медицинские учреждения. Щедрый и сострадательный, он считает, что на его нужды хватит его личных средств, которые довольно значительны. Заработок его принадлежит неимущим и обездоленным. Он полный, красивый мужчина с седою бородою, любящий охотиться и хорошо пожить. Матушка пригласила его на консультацию по совету г-жи де Брюван, тетушки Антуана Гюртэна, когда я был на пятнадцатом году серьезно болен. С той поры он остался нашим семейным доктором и сделался нашим другом. Сев на край кровати, он посмотрел на меня проницательным взглядом знатока людей.
- Чему я обязан вашим визитом, дорогой доктор? - Так я спросил.
Тюйэ дружески окинул меня глазами:
- Прежде всего я пришел, чтобы иметь удовольствие тебя видеть, раз ты больше не показываешься. Ты нечасто посещаешь понедельники г-жи Тюйэ; говорю это не в упрек, но ты не прав. Она находит тебя очаровательным. Затем, я получил письмо от твоей матери. Она заклинает меня осмотреть тебя самым внимательным образом. Она пишет, что с некоторых пор ты ей кажешься грустным и что у тебя, наверное, есть какое-нибудь горе. Ну, дорогой Жюльен, насколько это справедливо?
Я ответил доктору Тюйэ, что чувствую себя достаточно удовлетворительно, что особенных огорчений у меня не было и что матушка беспокоится совершенно напрасно. К тому же я скоро поеду ее навестить и пробуду у нее несколько дней. Но тон мой не разубедил доктора:
- Та-та-та! Мать твоя беспокоится совсем не так уж напрасно, и у тебя вид не блестящий. Уверен, что ты предаешься меланхолии, иначе говоря, сидишь без движения и сам себя гложешь целыми днями. Любовница-то у тебя есть, по крайней мере?
Видя мою гримасу, Тюйэ остановился:
- Ну, не будем говорить об этом. Доктора не так нескромны, и я пришел не для того, чтобы тебе надоедать... Я знаю, что с женщинами приходится попадать в неприятные положения. Вот негодяйки! Но об этом твоей матери я писать не буду. Я ее успокою. Со своей стороны, ты постарайся встряхнуться немного, брось все свои фантазии и для начала приходи послезавтра на вечер к г-же Тюйэ. Тебе не будет скучно. Там будут испанские танцовщицы. Потом ты съездишь к матери. Недели две на чистом воздухе...
Доктор Тюйэ поднялся.
- Ну, я заболтался. У меня еще несколько визитов до того, как идти в Тенон.
Он дошел до двери, потом вдруг обернулся:
- Кстати о визитах: я иду к твоему старому другу Антуану Гюртэну. Мне кажется, вы все еще в ссоре, но это меня не касается... Уверен, что из-за женщин. Молодец этот слишком их любил, и ему не очень повезло. Он далеко не в блестящем положении, толстый Антуан, и прошлая жизнь дает себя знать. Да, да, слишком много вечеринок, бессонных ночей, и похмелья, и спорта... Одним словом, переутомленье, и настоятельная необходимость затормозить как можно скорее... Я не скрываю от него моего суждения. Я думал, он заартачится, но он уступил. Бедняга чувствует, что на хвост ему насыпали соли! Ничего! Мы его выправим. Я успокоил бедную тетушку Брюван...
Говоря это, доктор Тюйэ наблюдал, какое впечатление произведут его слова на меня, потом, видя, что я остаюсь равнодушен, протянул мне широкую свою руку, пожал плечами и отворил дверь, крикнув мне на прощанье:
- Ну, прощай, до послезавтра вечером; непременно, не так ли?
Когда доктор Тюйэ ушел, я долго размышлял. Неожиданное упоминание об Антуане Гюртэне меня взволновало. Почему Тюйэ заговорил о нем со мной? Может быть, это попытка Антуана к сближению? Она не первая. Г-жа Брюван уже пробовала через мою мать... Но Гюртэн очень ошибается, думая разжалобить меня известиями о своей неврастении. Наоборот, я испытываю при этом чувство злорадного удовлетворения. Да, я испытываю своего рода удовольствие при мысли, что ему придется отказаться от образа жизни, к которому он привык. Это не очень хорошо с моей стороны, но это так!
Помпео Нероли живет на улице Принцессы в старом доме, не лишенном живописности. Нижний этаж этого старинного помещения занимает торговец красками, и во дворе всегда стоят чаны, наполненные различными красильными жидкостями, рядом со сломанными бочками, из которых высыпаются разноцветные комки земли. Сенные столбы служат для торговца картоном выставкой и разукрашены образчиками. У дома вид совершенно жилища арлекина.
Две небольшие комнатки, где у Помпео Нероли мастерская и магазин, находятся в четвертом этаже. Они захламлены непереплетенными книгами. Повсюду валяются кожа и бумага для переплетов. Нероли, в серой блузе, стоя перед большим рабочим столом, по-видимому, чувствует себя очень хорошо среди этого беспорядка.
Он был в таком же костюме и стоял в той же позе, когда я познакомился с ним в Сиене. Только в Сиене лавка его помещалась в первом этаже, и окна выходили на узкую улицу, которая лестницей спускается позади собора. На витрине выставлено было несколько тетрадей, переплетенных в пергамент, вроде моей тетради, в которой я пишу. Эти переплеты привлекли мое внимание, и, так как начинался дождь, я зашел в лавку. Покуда я с грехом пополам объяснял, чего мне нужно, дождь усилился. Я как теперь слышу его шум. Ужасный ливень разразился над Сиеной. Улица моментально превратилась в бурный поток. Напротив был нахмуренный, пузатый дворец, с которого так и текло. Ступени перед ним напоминали водопады. Переплетчик не обращал никакого внимания на этот потоп, который, по-видимому, его не удивлял, и продолжал услужливо перебирать свои сорта пергамента. Сиена - город дубильщиков: один из ее кварталов, где находится дом святой Екатерины, до сих пор наполнен той же вонью кожи, выделанной и невыделанной, в которой святая дочь кожевника могла себе вообразить некогда запах адской падали.
Меж тем гроза прекратилась. Я сговорился с Помпео Нероли. Вернувшись в Париж, я должен буду отправить ему тюк книг для переплета, Он проводил меня до порога. По всей мостовой Сиены, со всех крыш стекала вода с легким особенным шумом. От солнца блестели квадратные плиты, светились капли воды, и мрачный город отливал радугой. Над соборной площадью в небе снова собирались облака.
Прошел год. Помпео Нероли в точный срок переплел мне книги, и я не вспоминал о нем до того дня, когда Марселин объявил мне, что какой-то итальянец просит меня видеть. Я попросил ввести его и, к великому своему удивлению, увидел, что входит Помпео Нероли, сиенский переплетчик, собственной персоной. Он сейчас же откровенно сказал мне, что находится в стесненном положении и пришел узнать, нет ли у меня для него какой-нибудь работы. Ведя с ним беседу, я все время ломал себе голову, какого черта малый этот явился в Париж, где у него нет ни живой души знакомых и где ему будет довольно трудно вывернуться. Он не скрыл от меня, что принужден был покинуть Сиену по семейным обстоятельствам. Прекрасно, но почему он не переехал во Флоренцию, в Милан, в Рим? Без важных причин не покидают родины.
Сначала Нероли отвечал мне уклончиво и осторожно, потом вдруг решил рассказать.
Как всякий итальянец, Нероли отличный рассказчик. Я до сих пор помню, с каким воодушевлением и искусством вел он свое повествование. История его меня заинтересовала. Она напоминала какую-нибудь повесть Стендаля или один из эпизодов Казановы. В конце концов, история довольно простая.
В Сиене, в квартале, где жил Нероли, была очень хорошенькая девушка по имени Антонина. Нина была дочерью мелочного торговца. Он был вдов, имел единственную дочь, в которой души не чаял и которую воспитывал очень нестрого, позволяя ей делать что ей угодно, и спускал ей все капризы. Нина была очаровательна, ленива, надменна и с пятнадцати лет обнаружила дьявольское кокетство. Несмотря на это, многие почтенные сиенцы, друзья ее отца, к ней сватались. Нина им отказала. У нее не было ни малейшего желания выходить замуж. Забавляло ее только то, что за ней ухаживают. Ей никогда не надоедала лесть и баловство. Из всех претендентов на ее руку Нероли был тот, которого отец Нины принял бы с наибольшим удовольствием. Нероли встал в очередь, но скоро увидел, что нет никаких шансов на благополучный исход. Нероли стало ясно, что Нина не хочет выходить замуж и никогда не удовольствуется серьезной любовью одного человека.
Но Нероли воспылал животной страстью к Нине. То, что она отказалась выйти за него, не уменьшило его желания, скорее освободило его от всяких упреков совести, и Нероли поклялся, что раз Нина не хочет быть его женой, то будет, по крайней мере, его любовницей. Таким образом он решил довести до конца свои любовные планы; через некоторое время Нероли без самохвальства мог думать, что дела его на хорошем пути. Когда Нероли перестал быть искателем ее руки, Нина начала обращаться с ним ласково и снисходительно. От этого обращения Нероли разгорался. Он испытывал самую настоящую страсть, усиливавшуюся с каждым днем. Нина замечал