шие философские категории сделались для них
обиходными, чем-то вроде кружкового жаргона. Диалектика, Гегель, Шеллинг,
материализм, Петр Великий, прогресс, общественность, эмансипация - вот имена
и понятия, коими клялись западники и которые говорили пока очень мало
студенту физико-математического отделения, соприкоснувшемуся с миром
философских идей только на лекциях университетского священника Терновского,
далеко не самого сведущего знатока по этой части.
Увлекали Писемского и идеи Редкина. Образованный юрист возвещал о
началах гражданственности, положенных в основание европейских правовых
систем, он звал отрешиться от лежалых представлений во имя истины. Читал
Петр Георгиевич по-актерски, красиво воздевая руки, величаво поворачиваясь
всем корпусом, посверкивая карими малороссийскими очами. Правда, слушателей
несколько коробило то, что говорил он с сильным полтавским акцентом:
"юридыческий", "радыкальный", "гыперболический", и "г" у него тоже звучало
по-украински. Тем забавнее было его пристрастие к варваризмам: абсолют,
абстракт, ультрамонтанство, ингредиент, имманентный. Когда в конце лекции
Редкин возглашал: "Вы должны быть не только законоведами, но и сынами
свободы! Придите, сыны света и свободы, в область свободы!", все восторженно
поднимались с места и самозабвенно аплодировали.
А как великолепен был Крюков, читавший древнюю историю! Не только
ораторское мастерство и глубокие познания привлекали в нем. Самими манерами
своими и изящной наружностью он производил незабываемое впечатление -
недаром студенты прозвали его elegantissimus. Даже такой мемуарист, не
привыкший раздавать высокие оценки, как С.М.Соловьев, отметил в своих
"Записках", что Крюков поразил университетскую молодежь массою новых идей.
Он, писал историк, "ошеломил нас, взбудоражил наши головы, вспахал,
взборонил нас, так сказать, и затем посеял хорошими семенами, за что и
вечная ему благодарность".
Крылов, тоже высокоталантливый ученый-юрист, прекрасно знал римское
право и умел так подать свой, казалось бы, сухой предмет, что слушатели
сидели затаив дыхание. Да разве можно заскучать, если речь идет о
демократии, республике, человеческих правах?! Так бы и остаться профессору
Крылову в памяти своих питомцев провозвестником гражданственности, если б не
досадная слабость Никиты Ивановича - побирал он взяточки с отстающих
студентов за перевод на очередной курс. Впрочем, только богатеньких теребил,
в полном соответствии с убеждениями.
Трудно было Алексею Писемскому определиться среди враждующих лагерей -
не нравилась ему приверженность западников чужеземным учениям, возмущали их
язвительные насмешки над русской стариной, но и "партизаном"*
славянофильства он не стал. Это объясняется, пожалуй, прежде всего его
равнодушием к вопросам веры.
______________
* Это выражение принято было в ту пору для обозначения сторонников тех
или иных взглядов, идейных течений (партий).
Сотрудничая в таких журналах, как "Москвитянин" или "Беседа", он обычно
подтягивал себя до своих сотоварищей по изданию. В годы жизни в Петербурге
Писемский общался преимущественно с западнической интеллигенцией, но даже не
пытался "вписаться" в новое окружение - напротив, подчеркивал свою
провинциальность, даже самый костромской выговор не прятал, а везде и всюду
рекомендовался этими "понимааш", "делааш" (вместо "понимаешь", "делаешь"), с
аканьем и какими-то невесть что обозначающими словечками, почерпнутыми в
чухломском углу. Тот самый земляной аромат, про который впоследствии напишет
Анненков, не выветривался у него даже в студенческие годы - каждое лето во
время вакаций происходило своего рода причащение духа Чухломы. Когда в 1843
году скончался отец в в Раменье остались три больные стареющие "матери" (так
собирательно Алексей и называл их - собственную родительницу и ее двух
сестер), далекая родина сделалась еще милее - до слез, до боли. Простенький
черный памятник с крестом, притулившийся к стене бедной сельской церкви,
плывущие над храмом низкие тучи, то и дело сеющие дождем, крики грачей,
зловеще рвущие тишину... Раскисшая глинистая дорога. Мужики,
останавливающиеся на обочине, срывающие шапки, кланяющиеся в пояс. Дымок над
мокрой красной крышей, окруженной черными безлистыми березами... Да нет,
полноте, какое там западничество!
Но - роман Жорж Санд сидя у камина. Толстая пахитоска. Шотландский плед
на коленях. Черный пойнтер, лениво развалившийся у огня. Голос фишеровских
часов: Wanderers Nachtlied*. Право, господа, не все дурно и гнило на
Западе...
______________
* Ночная песня путника (нем.).
Вот так он и проторчал всю жизнь один на юру: то замахиваясь фельетоном
на прогрессистов, то язвя по адресу уж больно занесшихся
приятелей-русопятов. Зато и доставалось ему от всех - от "Современника" с
"Искрой", от Анненкова и Страхова.
Но это будет потом, а пока Алексей впитывает в себя услышанное, несет в
свою студенческую келью, чтобы додумать, доспорить с друзьями. По примеру
старших они говорят, говорят, говорят иной раз ночи напролет. Время такое
стояло - время слов, "умственного беснования", по определению Аполлона
Григорьева. В этих совсем небольших компаниях сформировались убеждения,
ставшие духовным фундаментом для многих поколений интеллигенции. Над
вопросами, поставленными здесь, целый век будут ломать голову лучшие люди
России.
Однако главным источником знаний для Алексея Писемского оставался все
же университет, а словопрения в гостиных и меблирашках только оттачивали его
ум, способствовали осознанию своих убеждений и литературных вкусов. Да хотя
бы по времени - шесть часов ежедневно - чтения профессоров занимали в его
жизни самое значительное место. Баловства, посторонних разговоров здесь
почти не водилось - кому не хотелось слушать, мог встать и уйти прямо
посреди лекции. И вообще домашняя, почти семейная обстановка в аудиториях не
располагала к буйству. Нравы тогдашнего университета оставались весьма
патриархальными - на каждом курсе обреталось с полдюжины отпрысков богатых
фамилий, которые появлялись на лекциях в сопровождении гувернеров, дядек.
Сии последние помещались возле профессорской кафедры на особых стульях и
терпеливо высиживали все долгие часы (перемен тогда не было), иногда
потихоньку подкрепляясь домашним пирогом или куском булки. Студенты,
сидевшие на скамьях лицом к профессору, настолько привыкли к этим
невольникам просвещения, что совершенно не замечали их.
Являясь к восьми утра в университет, Алексей отдавал швейцару шинель и
отправлялся в свою аудиторию, откуда уже слышался гомон голосов. Выдвигал из
спинки длинной скамьи набитое мочалой кожаное сиденье и, усевшись,
раскладывал перед собой бумагу, чернильницу, перья. Он, как и прочие
студенты, усердно, почти слово в слово записывая импровизации профессоров.
Учебников тогда почти не было, и экзамены сдавали по конспектам. Так что
уйти с лекции оказывалось накладно - все равно потом приходилось просить у
товарищей записи и переносить их в свою тетрадь.
В аудиториях Алексей нередко видел посторонних - на чтениях Шевырева не
раз появлялись Хомяков, какие-то литераторы, много пароду приходило к
Редкину, а у Грановского сиживали Герцен, Кетчер. Само присутствие таких
почтенных господ вызывало у Писемского ощущение значимости происходящего и
своей сопричастности к поиску научной истины. Но не только это одушевляло
его, заставляло всякое утро с радостью спешить на Моховую к знакомому
старинному зданию с огромными часами. Его влекло чувство какой-то своей
избранности, особой свободы в насквозь казенном и озабоченном мире.
Начало сороковых годов было куда вольнее в сравнении с предыдущим
десятилетием, когда в стенах университета выросли такие люди, как Герцен,
Белинский и Константин Аксаков. Тем печальнее было сознавать, что скоро
этому вольготному житью конец. Близился выпуск, и Алексею приходилось целые
дни просиживать в библиотеке, а по ночам разбирать конспекты, накопившиеся
за годы учения. Пришло время пожалеть, что учился он не бог весть как
прилежно, что посещал не столько лекции своего отделения, сколько бродил по
чужим, гуманитарным. По университетскому положению преподаваемые науки
делились на факультетские и побочные баллы, полученные на экзаменах по
главным предметам, принимались в расчет при определении степени окончившего
курс: 4 1/2 в среднем выводе давало степень кандидата, 3 1/2 - степень
действительного студента. Баллы же, полученные по предметам неосновным,
учитывались только при переводе с курса на курс - а именно по ним успехи
Писемского были значительнее. И вот теперь приходилось смириться с мыслью о
том, что многие из его товарищей могут горделиво именоваться кандидатами, а
он выйдет действительным студентом. Это, помимо соображений тщеславия,
давало и разницу в чине, автоматически присваиваемом выпускнику при
поступлении на службу - кандидат получал X класс, то есть коллежского
секретаря, а действительный студент - XII класс, то есть именовался
губернским секретарем. В том, что его ждет чиновная служба, Писемский не
сомневался. На те скудные средства, которые могла выделить ему больная мать,
нельзя было "эстетически" существовать в столице. А самое главное - он не
видел перед собой никаких достойных целей. Волнами накатывало томление по
чему-то этакому, без названия, не поддающемуся описанию. Впрочем, отчасти ею
можно было определить - в этакое входило ослепительное сияние славы, пылкая
любовь некоего восхитительного существа, изящный комфорт и... потом
начиналась область невыразимого... Но вдруг в тупике забрезжил свет -
Алексей вновь ощутил тягу к перу и принялся набрасывать одну за другой сцены
провинциальной жизни, еще сам точно не зная, куда выведет кривая. Выходило
нечто душераздирающее: несчастная женская доля, трагическая любовь, безумие,
смерть...
Первая же читка вчерне набросанного произведения вызвала восторг у
приятелей. Успех окрылил Алексея, но не настолько, чтобы мысли о будущем
перестали тревожить его.
Перспектива остаться без места Писемскому не грозила. Правительство
всячески способствовало привлечению на службу молодых людей, вышедших из
университета. Его даже волновало то, что многие предпочитают общеполезной
деятельности какие-то малопочтенные занятия. Дядя, служивший чиновником
особых поручений при московском генерал-губернаторе, зачитал Алексею
выдержку из распоряжения: "Многие молодые люди по окончании университетского
курса, не поступая на службу, остаются в столице и принимают участие в
издании журналов и газет. Таким образом, молодые люди увлекаются на это
скользкое поприще, нередко вопреки призванию, и, не имея еще никакой
опытности и благоразумия, подвергаются влиянию неблагонамеренных издателей
периодических сочинений..." Юрий Никитич явно не одобрял поползновений
племянника к сочинительству. "Послужить тебе надо, да не для виду только!"
Вчерашние граждане университетов, может, и не против были отдаться
служебному поприщу, но где-нибудь на виду; никого не манила губернская
глушь. И все-таки, потолкавшись несколько месяцев в столицах в поисках
места, большинство молодых людей без связей однажды отправлялись в контору
дилижансов за билетом. До Тулы, до Нижнего, до Тамбова. До Костромы...
ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ИМУЩЕСТВА
Когда в дождливый августовский день заляпанная грязью бричка замерла у
крыльца родительской усадьбы, навстречу Алексею выбежали только тетки Анна и
Варвара да комнатная девушка. "Плоха, плоха голубушка наша!" - всхлипывали
старухи, обнимая племянника. Он, нахмурившись, прошел в комнату матери. Тут
было полутемно из-за спущенных штор, нудно зудела муха, бьющаяся о стекло.
Евдокия Алексеевна, укрытая толстым пуховым одеялом, осталась недвижима,
когда сын появился возле ее постели. Только глаза разом засветились радостью
и какие-то нечленораздельные звуки вырвались из ее ввалившегося рта.
"Обезъязычела матушка-то наша, - с какой-то привычной скорбью шептала
горничная. - Вот как схоронили Филата Гаврилыча, так с ей удар и
приключился". Алексей присел на подставленный стул, сжал холодную вялую руку
матери в своих пылающих ладонях. Попытался сказать что-то, но слезы душили,
не давали вымолвить ни слова...
От невеселых мыслей, от гнетущего страха перед мелким и скучным будущим
на молодого барина навалилась тягостная хворь именем ипохондрия. Не хотелось
есть, не хотелось читать, не спалось, не жилось на свете. Приехал уездный
лекарь-немец, выписал микстуру, настаивал, что надо попробовать приложить к
вискам пиявки, уверял, будто хворь поправима, ежели пациент постарается
представлять вещи как можно более веселого свойства, а все неприятное гнать
от себя. В заключение достал номер "Губернских ведомостей", в котором
извещалось, сто солигалические соляно-минеральные воды прекрасно помогают от
ипохондрии, "которой причина почти всегда кроется в завалах брюшных". А
поскольку до Солигалича было рукой подать, советовал съездить, испробовать
целебную силу источника.
Прошла осень. Деревья в саду по самые ветви засыпало снегом. Еще до
Николы навалились такие морозы, что вся живность куда-то попряталась - ни
заячьего следа на сугробах, ни оттиска птичьих лапок на запорошенных
подоконьях. Алексей иногда распоряжался заложить санки и отправлялся на
прогулку. Но в безмолвных белых полях душе становилось отчаянно одиноко, да
еще холод забирался под медвежью полсть и начинал покусывать ноги, и ничего
не оставалось, как повернуть назад, к сереющей вдали кучке изб, сгрудившихся
вокруг красной крыши барского дома. При въезде в деревню стоял покосившийся
полосатый столб с прибитой к нему доской, на которой местный грамотей вывел
полууставом: "Деревня Раменье подполковника Писемского. Ревизских душ
мужеска пола 25, женска 30". И неказистый столбик этот, и жалкая надпись
подлинным memento mori* были для молодого дворянина: мелкопоместный,
мелкотравчатый, мелкий...
______________
* Помни о смерти (лат.).
Но хандра начала проходить. Какая-то отчаянная бодрящая злость
говорила: нет, для чего-то немаленького он родился, и удел его будет крут,
но прекрасен. И прежде всего - надо служить! Ибо две-три таких зимы,
проведенных в ничегонеделанье, и из вчерашнего театрала и бонвивана выйдет
заурядный уездный увалень с перьями от подушки в волосах, с пятнами от
наливок на сюртучишке...
Однако легко сказать: служить. Где, в каком качестве?
Наведался в Чухлому, побеседовал с предводителем дворянства, с местной
администрацией. Последнюю неделю ноября в городе шумела Екатерининская
ярмарка, и весь уездный свет съезжался, чтобы поразвлечься. На огромной
мощеной площади с утра до заката толокся народ, грудился возле балаганов.
Интересного товару почти не водилось - главными предметами здешней торговли
были по традиции свинина, коровье масло да сырые кожи, уходившие на заводы
по соседним городишкам. Но господа все равно прогуливались между рядов.
Велись разговоры о губернских и местных новостях, о хозяйственных видах.
Тут-то и можно было, вовсе не задавая вопросов, проведать о вакансиях,
прояснить для себя устройство уездных учреждений.
То, что узнал Писемский, оказалось малопривлекательно. На всю Чухлому
имелось: дума, городская ратуша, сиротский и словесный суд, канцелярия
стряпчего, городническое правление. Больница. Приходское училище. Тюремный
замок. Цейхгауз. Винные подвалы. Вот и вся казенная сфера. Как в ней найти
поприще действительному студенту?
Нет, надо было перебираться в Кострому - там-то он определенно станет
полезным членом общества, да и жизнь кое-какая забрезжит, все не уездное
болото. Тетки тоже усердно склоняли Алексея в пользу такого выбора. Да и
обратиться к кому было за содействием - управляющим палаты государственных
имуществ состоял Александр Павлович Шипов, хоть и неблизкий, но все же
родич.
31 января 1845 года Алексей Писемский определился в канцелярские
чиновники палаты, а по истечении полутора месяцев последовал указ сената об
утверждении его в чине губернского секретаря.
Сослуживцы очень скоро пронюхали об особых отношениях между их патроном
и молодым канцеляристом. Кое-кто заискивал, другие глядели исподлобья,
подозревая в нем шпиона. Но видя, что Писемский с жаром предался достаточно
скучной деятельности, стали успокаиваться. Алексей Феофилактович начал
врастать в быт конторы.
Сам Шипов объявлялся в присутствии нечасто. Он давал общий тон
управлению, подбирал людей, а в текущие дела всерьез не вникал, оставляя их
на усмотрение советников палаты. Но уж когда становилось известно, что
начальство грядет, все преображались - вместо затасканных сюртуков являлись
отутюженные вицмундиры, а сторожа с раннего утра скребли полы и снимали
тряпками паутину из углов, курили одеколоном. В довершение ко всему от
самого крыльца расстилался ковер. Чиновники замирали, как перед грозой, и
только легкий скрип перьев раздавался в притихшей конторе.
Но стоило управляющему отбыть восвояси, воцарялась прежняя сумятица.
Молодые канцеляристы опять прохаживались от стола к столу, потчуя друг друга
табачком, хохоча над анекдотами и ненадолго смолкая только после окрика
советника или делопроизводителя. Если являлся кто-нибудь из просителей, все
вытягивали шеи, чтобы расслышать, о чем он толкует в продовольственном или
рекрутском столе - иной раз могло что-нибудь перепасть и писцу, и прочей
шушере, не говоря уж о столоначальнике и его помощнике.
Взятки, конечно, бывали. Но вершились такие дела не при всех, и как бы
ни напрягали слух любители мзды, внешнее содержание беседы оставалось в
рамках приличий. Подтекст ни проситель, ни благодетель не осмеливались
обнажить, и сокровенное решалось позднее, в частном порядке.
Чтобы дать представление о делах палаты, придется несколько расширить
рамки повествования, ибо задачи учреждения, где начал свою служебную карьеру
Алексей Писемский, были поставлены перед ним несколькими годами раньше.
Палаты государственных имуществ являлись губернскими органами министерства
государственных имуществ, само создание которого в 1837 году явилось
отражением важнейших политических процессов, подспудно воздействовавших на
жизнь империи.
Главным тормозом социального и экономического прогресса было крепостное
право. Это понимали не только представители передовой интеллигенции;
правящие верхи также видели, что в стране усиливается брожение, что вопрос
об отмене крепостной зависимости рано или поздно придется решать во
избежание серьезных политических потрясений.
С самого начала царствования Николая I в Петербурге один за другим
создавались секретные комитеты, призванные решить крестьянскую проблему. Но
каждый раз распускались, ни до чего не дотолковавшись. Страшно было:
отпустишь вожжи, а потом уж не удержишь "птицу-тройку". Изорвет постромки,
разобьет седоков. Нет, лучше так оставить. У Николая I, который постоянно
гримировался под нового Петра, совсем не было потребной самодержцу
решительности. Вот почему даже умные и просвещенные министры не могли
способствовать усовершенствованию политического строя, и он становился все
более отсталым и неэффективным. Единственным исключением в системе
правительственных учреждений этого царствования оказалось министерство
государственных имуществ, которое было создано в основном для управления
казенными крестьянами. Возглавил новое ведомство большой вельможа и широко
мыслящий деятель - граф П.Д.Киселев, которого Николай Павлович считал своим
главным советником по крестьянскому вопросу. Министр получил в распоряжение
как бы огромный полигон, на котором мог отработать сценарий будущего
освобождения крепостных и методы управления ими. Таким образом, новое
административное звено имело перед собой не просто хозяйственные задачи.
Министерство стало своего рода государством в государстве, ибо ведало
всею жизнью казенных крестьян. Не только "благочиние и благоустройство"
мужика, но и его просвещение, пропитание, домашний быт оказывались
прерогативой нового ведомства. Надзор за крестьянскими судами, издание
книжек для народа, устройство так называемых запасных магазинов на случай
голода, межевание земель, рекрутский учет - эти и другие вопросы входили в
компетенцию чиновников губернских палат. Канцеляристы имели дело напрямую с
мужиком, а не с его представителей - барином, как в других учреждениях,
связанных с управлением всей остальной территории государства, оставшейся за
пределами округов государственных имуществ.
Просвещенный министр, некогда состоявший в добрых отношениях с
Пестелем, был сторонником освобождения крестьян с землей. Недаром за глаза
называли его Пугачевым - набрав в свой "штаб" людей образованных и
передовых, Киселев с рвением принялся за отработку средств будущей
эмансипации.
В таком-то учреждении пришлось начать службу Алексею Писемскому. Он
пришел сюда с мыслью о том, чтобы облегчить жизнь "государственным
имуществам" (ведь мужики-то и входили, главным образом, в это понятие). Но
университетский идеализм, мечты о некоем всесословном служении очень быстро
пришли в противоречие со скучной действительностью. Во-первых, слишком уж
мал был Писемский и чином и влиянием, чтобы хоть как-то воздействовать на
ход дел. Во-вторых, общая атмосфера в присутствии не соответствовала его
книжным представлениям о государственной службе. Шутки молодых зубастых
елистратишек и губернских секретарей над стариком экзекутором. Сплетни.
Читка вслух новостей из "Пчелки" или глубокомысленных наставлений "О
сохранении зубов и волосов", "О воде, рассматриваемой как напиток", что
помещались в неофициальной части "Губернских ведомостей".
А само так называемое служение! Впору завыть было от тоски, когда
неделями приходилось вести какое-нибудь дело о растрате общественных хлебных
запасов. Похитчики маскировали преступление усушкою и мышеедом. Приходилось
искать свидетелей, кои могли бы опровергнуть ложь, кои присутствовали при
заполнении мерных закромов. Но воры оказывались увертливыми: на замечание о
том, что по распоряжению министерства в видах правильного сбережения запасов
и предохранения хлеба от мышееда велено было завести в потребном количестве
кошек, а поверх зерна класть ольховый лист, высоким начальством признанный
для мышей губительным - в ответ на это хитители возражали, что кошки из-за
холода и темноты в магазины нейдут, а относительно ольхового листа говорили,
будто, когда его не было, мыши, поев, уходили, при оном же оставались
навсегда, устраивали в нем гнезда и выводили потомство.
Толковать с коллегами о чем-то помимо службы не тянуло. Даже среди
молодых не было никого, кто мог бы составить достойную компанию
действительному студенту - ни по образованию своему, ни по житейским
воззрениям не годились они в товарищи Писемскому. А о стариках и говорить
нечего: этих волновали в основном земные заботы. Вот если примчится, к
примеру, некто малочиновный с известием о явлении в Кострому волостного
головы из глубинки и начнет перебегать от одного стола к другому, шептать
про радостное - тогда вострепещет, загудит палата. А какой-нибудь
несдержанный бухгалтер энергично потрет ладони да и брякнет: "Ну, значит,
чкнем!" Окружные и волостные начальники жили по уездам как владетельные
князья и, приезжая в губернию, задавали пиры для нужных людей. Когда человек
десять чиновников по выбору самого визитера отправлялись к нему в Hotel du
Nord и уединялись в роскошном нумере, гастрономическим утехам, казалось,
конца не будет.
Изучив нравы сослуживцев, узнав характер деятельности общего
присутствия, хозяйственного и лесного отделений, доискивавшихся о нарушениях
благочиния государственных крестьян, о самовольных порубках и прочих
непоэтических вещах, Писемский, должно быть, отчасти разочаровался в
открывшемся перед ним поприще. Крупных самостоятельных дел ему, естественно,
не поручали, а для всякого молодого энергичного деятеля такое положение
невыносимо. Это потом, через несколько лет, когда идея государственности
несколько поблекнет в сознании новоиспеченного чиновника и он врастет в быт
учреждения, его начнут занимать предметы, может быть, менее всеобъемлющие,
зато до службы непосредственно касающиеся.
Вот хотя бы делопроизводителя взять - нашел же себя человек, ощутил
вкус к ежедневным своим занятиям. А ведь казалось бы - ничего скучнее нет
этой должности: проверка другими подготовленных бумаг. Но достаточно глянуть
на содержимые в изумительном порядке орудия на делопроизводительском столе,
чтобы понять, какой поэзией может быть овеяна служба. В строгой, продуманной
симметрии лежат перочинный нож, карандаш, резина, суровые нитки, форменный
шелк для сшивания бумаг, отправляемых в министерство, и, наконец, сандарак.
Почему сей последний предмет носил это непонятное имя, никто объяснить не
мог. Впрочем, делопроизводитель более привык ласково именовать его
"пупочком". Он составлялся из мелко истолченного ладана, оборачивался в
белую тряпочку, которая затем туго перетягивалась ниткою. Орудие
употреблялось для натирания выскобленного на бумаге ножом места, чтобы при
новом написании не расходились чернила. В борту сюртука добрейшего
обладателя "пупочка" всегда торчала большая игла для сшивания бумаг, что
придавало ему некоторое сходство с деревенским портняжкой.
Когда Писемский учился в Москве, разговоры о всеобщем взяточничестве
заранее подготовили в нем отвращение к чиновничеству. Идея всесословного
служения понималась им как нечто апостольское - нести свет правды в
зловонные берлоги "крапивного семени". Герои романа "Люди сороковых годов"
Вихров, готовящийся окончить университет, заявляет: "По всем слухам, которые
доходили до меня из разных служебных мирков, они до того грязны, до того
преступны даже, что мне просто страшно вступить в какой-нибудь из них".
Несомненно, нечто подобное ощущал и Писемский.
Придя на службу в палату, вчерашний студент обнаружил, что
взяточничество чиновников действительно широко распространено, хотя брали
далеко не все, да не всякий и мог взять. Советник, бухгалтер, столоначальник
- и то не во всяком отделении и столе. А мелкий канцелярист разве что при
большой удаче сорвет "безгрешный" целковый. Шепотком поговаривали: берет
Шипов.
И все-таки настоящие грабители сидели не в палате, они обретались в
низших инстанциях управления государственными имуществами - в округах и
волостях. Особенно грели руки лесничие. За несколько лет на махинациях с
казенными рощами они сколачивали стотысячные состояния. И сколько бы ни
шерстили их служители Фемиды, распорядители по лесной части все оставались
"на плаву".
Взяточничество чиновников николаевского времени, ставшее притчей во
языцех, порождалось, прежде всего нищенским содержанием "царевых слуг". Так,
даже столоначальник в палате государственных имуществ получал 18 рублей в
месяц. Не разбежишься. Даже если учесть, что ведро водки стоило рубль, пуд
говядины - полтора, сотня яиц - менее рубля, пуд муки - около 10 копеек.
Ведь не хлебом единым человек жив. А перчатки, галстуки, духи? А извозчик?
Или петушком прикажете бежать в осеннюю слякотищу? Квартиру нанять
поизряднее, с отоплением и кухней - за это никак не менее пяти рублей
возьмут.
Сохранился примерный бюджет мелкого провинциального чиновника,
составленный в начале 1860-х годов Кишиневским областным статистическим
комитетом. (Цены в России за это время заметно не изменились.) Исчислен
бюджет по минимуму и составляет 12 рублей в месяц. Учтено, что канцелярист
употребит за это время 30 фунтов говядины и уплатит за нее 1 рубль 35
копеек, а выделенная особо статья "Баня, лекарства, улучшенная пища на
случай болезни, разные духовные потребности" определена в 1 рубль. Статья
"Предметы роскоши" - 20 копеек.
Но у Алексея Феофилактовича, если принять во внимание его жуирские
склонности, на "разные духовные потребности" должно было уходить несколько
больше, чем на говядину, да и "предметов роскоши" он наверняка приобретал не
на 20, а хотя бы на 40 копеек. Так что из своего 12-15-рублевого жалованья
он непременно выбивался. Трудно сказать, сколько денег доставалось ему от
"матерей". В то время денежный оброк в Чухломском уезде достигал 35-40
рублей с тягла. Даже если посчитать доходы усадьбы от эксплуатации земли и
леса, то вряд ли годовой прибыток превышал 1000 рублей. Но, во всяком
случае, Алексей Феофилактович мог получать в месяц 20-25 рублей
вспомоществования. Достаточно для безбедного существования.
Большинство крупных русских писателей XIX века служили, иные дошли до
больших чинов, но, пожалуй, никто из них не обнаружил в такой степени, как
Писемский, знания быта присутствий, не проникся нравственными понятиями
служивого сословия. Он весьма обстоятельно передавал на страницах своих
произведений и политические взгляды крупных сановников, и циническую
опустошенность служилых неудачников, причем стремился не столько обличить,
сколько донести до читателя беспристрастную картину пережитого.
Почти в каждом романе и повести Писемского действуют люди, вынужденные
обстоятельствами идти на службу или избирающие этот жребий по своей воле.
Герой "Тысячи душ" Калинович "еще на университетских скамейках, но
устройству собственного сердца своего, чувствовал всегда большую симпатию к
проведению бесстрастной идеи государства, с возможным отпорам всех
домогательств, сословных и частных". Когда он становится вице-губернатором,
то стремится на практике осуществить свои принципы, вступает в борьбу со
взяточничеством и казнокрадством. Павел Вихров ("Люди сороковых годов")
весьма деятелен в должности чиновника особых поручений, хотя и попал на
служебное поприще после высылки из Петербурга. Другие герои романа, делающие
карьеру в различных ведомствах, сходясь на дружеские пирушки, толкуют о
пользах государственных, о лучшем устройстве управленческого механизма.
Писемского волновали те же вопросы, что и его чиновных героев, -
недаром он с такой серьезностью и обстоятельностью передает их мнения.
Оттого так реалистичны, достоверны бесчисленные стряпчие, жандармы, тюремные
надзиратели, исправники, секретари казенных палат, вся эта людская мелочь с
зелеными форменными воротниками, что обретается на страницах книг писателя.
Целую энциклопедию служебных типов можно составить по произведениям
надворного советника Писемского (VII класс - высшее, чего он достиг).
Начиная с теряющихся в дымке прошлого легендарных фигур ("Вон у меня
покойный дядя исправником был... Тогда, знаете, этакие французские камзолы
еще носили... И как, бывало, он из округи приедет, тетушка сейчас и лезет к
нему в этот камзол в карманы: из одного вынимает деньги, что по округе
собрал, а из другого - волосы человечьи - это он из бород у мужиков
надрал".) до лощеных администраторов петербургского пошиба, водворяющих в
российской глухомани начала разумного либерализма. От пьяненького
архивариуса, одетого в какое-то вретище вместо шинели, до
громовержца-министра. Чуть не все ступени табели о рангах.
До тонкостей зная механику делопроизводства, проведения следствий,
писатель как бы мимоходом рассказывает о таких деталях, по которым можно
составить весьма точное представление о характере службы, ее вкусе. По
Гоголю, Щедрину легко изучать изъяны бюрократической системы. По Писемскому
- понять житейскую философию этой системы. Тот поразительный реализм,
который подчеркивался современниками писателя, основан прежде всего на
глубоком знании, понимании изнутри среды, которую он брался изображать.
Когда основные произведения Писемского стали уже достоянием читателя,
близкий друг его Борис Алмазов отмечал, оценивая итоги 25-летней
литературной деятельности писателя: "Говоря о влияниях, которые отразились
на нашем юбиляре, я должен упомянуть об одном обстоятельстве, которое сильно
подействовало на развитие его таланта. Это обстоятельство - его служебная
деятельность. Большая часть наших писателей, изображающих чиновничий быт и
служебную сферу, знают то и другое только с виду или даже просто по слуху.
Они или служили в каких-нибудь канцеляриях и знают службу только по
канцелярским формам, или просто только числились на службе и даже мало
знакомы с физиономиями своих начальников и еще меньше с физиономиями своих
товарищей и подчиненных. Но Писемский отнесся совсем иначе к службе, чем эти
господа; он, можно сказать, отдался всею душою служению русскому государству
и, служа, только и думал, как бы побороть ту темную силу, с которою борются
и наше высшее правительство, и лучшая часть нашего общества... он много
принес пользы на службе, хотя никогда не занимал видных должностей. Я укажу
вам на одну замечательную сторону служебной деятельности Писемского - на его
деятельность как следователя по уголовным преступлениям. Тут он изучал
каждого преступника, как изучает добрый и старательный врач каждого
больного: оставаясь буквально и неумолимо верен закону, он относился к
допрашиваемому преступнику с таким участием, с такою любовью, что и тот
начинал любить его и рассказывал ему про себя все потому только, что "уж
больно хороший и умный барин".
Палата государственных имуществ, приказ общественного призрения,
губернское правление, министерство уделов - во всех этих учреждениях
Писемский проявил себя исправным, деловитым чиновником. В служебных
аттестатах писателя отмечено, что он дважды повышен в чине за отличие - в
коллежские секретари (1849 г.) и в надворные советники (1869 г.).
Чинопроизводство за отличие означало передвижение вверх на очередную ступень
на год раньше положенной выслуги; таким образом отмечалось выдающееся
усердие. Перед окончательным оставлением службы в 1872 году Писемский
неоднократно исправлял должность московского вице-губернатора, будучи
старшим советником губернского правления...
За два десятилетия (перерывы не в счет) он насмотрелся и на мошенников,
и на идеалистов, и на разного рода "антиков". Только некоторые из них
перешли на страницы его произведений, но любой точно из бронзы отлился.
Капитан Рухнев - смесь правдолюбца, шпиона и вымогателя - герой, из самых
что ни на есть хлябей провинциального хищничества возникший, живой, до
осязательности живой. Словоохотливый исправник из "Фанфарона" - такой же
натуральный человек. Много их у Писемского. Когда он ставил себе в заслугу,
что вывел 800 лиц в своих произведениях, то разумел как раз настоящесть,
подлинность их человеческого присутствия на страницах книги. Пьесы,
посвященные чиновничьему быту (например, "Подкопы"), не очень-то признанные
критикой, шли на сцене с огромным успехом - а зритель в креслах партера и
бельэтажа сидел по большей части чиновный, он, выходит, на правду о своем
ежедневном так горячо откликался...
Если попытаться в самом общем виде определить Писемского как
изобразителя социальных слоев, то можно сказать, что он был описателем
чиновничества и крестьянства. Два этих мира, родственно знакомые ему с
детства, с первой молодости, "поставили" почти всех основных героев
произведений писателя. Мелкопоместное дворянство, в среде которого действуют
персонажи Писемского, тоже, по сути дела, целиком вписывается в чиновную
сферу. (Вот что писал по этому поводу Ключевский: "При Николае I и местное
дворянское управление вводится в общую систему чиновной иерархии... и
дворянство превращается в простой канцелярский запас, из которого
правительство преимущественно перед другими классами призывает
делопроизводителей в свои непомерно размножающиеся учреждения".)
Мужик как литературное явление не был открытием Алексея Феофилактовича.
И у Пушкина он есть вживе, и у Гоголя. До выхода "Очерков из крестьянского
быта" Россия успела прочесть "Записки охотника", деревенские повести
Григоровича... Но вот появляются один за другим "Питерщик", "Леший" и
"Плотничья артель". Критики объявляют Писемского провозвестником нового
отношения к мужику, родоначальником небывалой ранее словесности.
Когда возбуждение уляжется, в "Современнике" выступит Чернышевский и,
отвергнув претензии критики, пытавшейся с помощью "Очерков" "закрыть"
натуральную школу, заявит, что Писемский ни в чем не изменял трезвому
взгляду на действительность, утвердившемуся в русской прозе со времен
Гоголя, но, напротив, поднял до высших пределов этот реализм. В статье
критика-демократа есть важное наблюдение, касающееся мировоззрения писателя:
"В "Очерках из крестьянского быта" г.Писемский тем легче сохраняет
спокойствие тона, что, переселившись в эту жизнь, не принес с собой
рациональной теории о том, каким образом должна была устроиться жизнь людей
в этой сфере. Его воззрение на этот быт не подготовлено наукою - ему
известна только практика, и он так сроднился с нею, что его чувство
волнуется только уклонениями от того порядка, который считается обыкновенным
в этой сфере жизни, а не самым порядком. Если курная изба крепка и тепла,
для него совершенно довольно: он не считает нужным беспокоиться из-за того,
что она курная. С известной точки зрения, он в этом ближе к настоящим
понятиям и желаниям исправного поселянина, нежели другие писатели,
касавшиеся этого быта. Они готовы спорить с поселянином, доказывать
исправному мужику, что лучше жить в белой избе, нежели в курной, готовы
толковать ему о средствах, которыми может его быт улучшиться настолько,
чтобы вместо печи, сбитой из глины, могла у него быть изразцовая.
Г.Писемский не таков. Он соглашается с Сидором Пантелеевым, что лучше того,
чем живет сосед Сидора, Парамон Тимофеев, и жить мужику не приходится -
желать лучшего было бы только бога гневить, - и пожалеет о Сидоре только
тогда, когда у Сидора не хватает хлеба на год, - согласно тому, что и сам
Сидор находит свое житье плохим только в этом крайнем случае. Он не хлопочет
о том, чтобы существующая система сельского хозяйства заменилась другою,
приносящею более обильные жатвы; он жалеет только о том, когда бывает
неурожай. Он не судит существующего".
Знанием народной психологии Писемский во многом обязан службе. Особенно
подходящим "наблюдательным пунктом" была палата государственных имуществ,
где начал свою чиновную карьеру будущий автор "Очерков из крестьянского
быта". Находясь на стыке казенного и мужицкого миров, Писемский имел
возможность наблюдать крестьянина в наиболее драматические моменты жизни -
ведь именно в таких случаях идет он в присутствие, которое в обычное время
за версту обегает. Приходили за правдой, за судом, вдруг открывали
канцеляристу душу, чего не делали, может, никогда на миру, в родной деревне.
Но пока еще на календаре 1846 год, и ни о каких зарисовках народного
быта нет и не может быть речи. Молодой губернский секретарь ведет жизнь
настоящего губернского льва. Выйдя в два часа пополудни из палаты, он
садится в только что поданный экипаж и объезжает вокруг бульвара,
разворачивается на площади у гостиного двора и велит кучеру неспешно
двигаться по Нижней Дебре, где можно увидеть в эту пору не одно хорошенькое
личико - в меховой опушке, под вуалью элегантной шляпки. Он сидит прямо,
несколько приподняв плечи, чтобы даже в ватной своей шинели с бобровым
воротником казаться военным, облачившимся по какой-то прихоти в
партикулярное одеяние. Многие из молодых людей в енотовых шубах и модных
циммермановских шляпах уже узнают владельца изящного возка и с
почтительностью кланяются новому приятному члену дворянского кружка.
По склону к Волге заливалась горка для катания, и в хорошие дни все
высшее губернское общество собиралось сюда поразвлечься. В веселой суматохе
возникали новые знакомства. Науку страсти нежной Писемский стал познавать в
полной мере именно в эти годы. Произведения его, родившиеся в Костроме,
посвящены сердечным делам молодых героев.
Все первые месяцы своей службы он работал над переделкой романа
"Виновата ли она?", вчерне набросанного еще в Москве сразу после окончания
университета. Вспоминая на склоне дней тот год, писатель признавался, что из
состояния меланхолии, в которое он впал по приезде из Москвы, его выручила
любовь, - она "была уже реальная и поглотила скоро всего меня. Любовь эта
мною выражена, во-первых, в романе моем "Боярщина" - в отношениях Шамилова к
Анне Павловне, и потом второй раз в "Людях сороковых годов" - в отношениях
Вихрова к Фатеевой". "Боярщиной" в этом отрывке из автобиографии именуется
то самое произведение, что писалось в 1844-1845 годах, когда роман "Виновата
ли она?" не был пропущен цензурой, автор сменил название, а прежнее взял для
другой повести. И главный герой - вовсе не Шамилов; но ошибка вполне
извинительна для писателя, ибо он трижды перерабатывал свое первое
произведение, а когда его "зарубили", стал раздирать на части - кое-что
перенес в роман "Богатый жених", в том числе и самого Шамилова. А когда
появилась возможность издать "Боярщину", главный персонаж ее получил имя
Эльчанинова.
История любви молодого человека, вчерашнего студента, к замужней
женщине, обреченной жить с немилым мужем, конечно, может быть "примерена" на
Писемского только в самом общем виде. Вне всякого сомнения, в
действительности дело развивалось не столь драматично - главная героиня не
умерла в помрачении рассудка, не было опасных для жизни любовника моментов,
когда грозный муж метался по уезду, горя жаждой мщения. Да и сам Эльчанинов
далеко не таков, каким рисуется нам трезвый, насмешливый Писемский.
Байронист, загадочно-мечтательный уездный Ромео вызывал у автора явную
усмешку, а его образ по ходу развития любовной истории все мельчал.
Костромские "львы", толкавшиеся на балах, на масленичных катаниях,
давали наблюдательному чиновнику палаты государственных имуществ немало
впечатлений для осмысления. Он и сам отчасти был в ту пору человеком этой
печоринской складки - ничего не попишешь, мода такая утвердилась: стоять
где-нибудь у колонны и холодно-презрительно оглядывать несущиеся в галопе
или кадрили пары. Но, отдавая внешнюю дань поветрию, начинающий писатель
беспощадно разделывался с чайльд-гарольдами в своем сочинении. Даже если
учесть, что позднее вкусы и убеждения его станут куда более определенными,
можно довериться истинности воззрений Павла Вихрова: "Что такое эти Онегины
и Печорины? Это люди, может быть, немного и выше стоящие их среды, но
главное - ничего не умеющие делать для русской жизни: за неволю они все
время возятся с женщинами, влюбляются в них, ломаются над ними; точно так же
и мы все, университетские воспитанники..."
Писемский едва ли не первым начал воевать с печоринщиной - прошло
только четыре года с тех пор, как вышел "Герой нашего времени", и русское
общество (прежде всего молодежь) всецело находилось под обаянием образа
"лишнего человека". Надо было быть незаурядной личностью, чтобы не только
увидеть фальшь моды на избранничество, но и понять ее социальные корни. Как
это ни парадоксально, но именно на дрожжах дворянской сентиментальности
взрастали бездельники-себялюбцы, способные походя топтать чужие души лишь
потому, что им "так хочется". В начале пятидесятых годов явится целая
литература, ставящая целью развенчание надутого кумира ("Львы в провинции"
И.И.Панаева, "Тамарин" М.В.Авдеева и др.), но не увидевший тогда света роман
Писемского не примет участия в борьбе за истинного, естественного человека.
А когда в 1858 году книгу напечатают, общество будут волновать уже совсем
другие вопросы, и сочинение о провинциальном сверхчеловеке никому не
покажется новым словом.
В Костроме хорошо писалось - многие сцены и портреты Алексей
Феофилактович брал прямо с натуры. И со временем обстояло неплохо - можно
было каждый вечер смело браться за продолжение романа, не опасаясь, что
кто-то придет, затянет на пирушку или в театр. Но отсутствие близких
приятелей оборачивалось тем, что начинающему писателю не на ком было
проверить достоинство новых глав. Все чаще приходила тоска по Москве, по
оставленным друзьям.
Не вытерпев и полугода, Писемский подал прошение о трехмесячном отпуске
и, едва Шипов наложил разрешающую резолюцию, отправился в белокаменную
приискивать место.
Ясным июньским вечером пропыленная тройка пристроилась в хвост длинной
вереницы возов и экипажей, столпившихся перед шлагбаумом Преображенской
заставы. Пока едущих по очереди опрашивали в конторе, кто такие и по какой
надобности прибыли в Москву, Алексей Феофилактович жадно смотрел по
сторонам.
Вот миновали усатого будочника с алебардой. Кони пошли шибче, видно,
тоже почувствовали, что скоро конец дороги. Чем ближе к центру, тем гуще
толпа, тем пронзительнее крики разносчиков сбитня, калачей, пирогов с
требушиной и сдобных филипповских саек. Елеем на сердце ложились эти милые
картины московского житья. Неужели нельзя устроить так, чтобы всегда
крутиться в этой веселой толчее?..
Как удалось ему определиться в Московскую