дебность к прогрессу, а парадоксальные утверждения
истолковывали как реакционные, хотя в них отражалась скорее политическая
наивность. Вот и после постановки "Ваала" суть претензий сводилась к тому,
что писатель вновь "оклеветал" молодое поколение - это дежурное обвинение
раздавалось со времен "Взбаламученного моря" каждый раз, когда Писемский
касался вопросов общественной жизни. Но всякий беспристрастный читатель и
зритель "Ваала" мог увидеть в пьесе скорей сочувствие к молодым людям,
судьбы и души которых корежила мораль торжествующих гешефтмахеров. Да, кроме
того, в тексте драмы имелись недвусмысленные высказывания, явно отражающие
позицию самого писателя:
"Мирович... Знаешь ли ты, что такое купец в человеческом обществе?..
Это паразит и заедатель денег работника и потребителя.
Клеопатра Сергеевна. Но нельзя же обществу быть совсем без купцов. Они
тоже пользу приносят.
Мирович. Никакой! Все усилия теперь лучших и честных умов направлены на
то, чтобы купцов не было и чтоб отнять у капитала всякую силу! Для этих
господ скоро придет их час, и с ними, вероятно, рассчитаются еще почище, чем
некогда рассчитались с феодальными дворянами".
Глухой, казалось бы, поймет. И отдаст должное взглядам драматурга. Но
его продолжали именовать клеветником, несмотря на грандиозный успех "Ваала"
как на петербургской, так и на московской сцене. Исступленная травля "Ваала"
и его автора в немалой степени объясняется тем, что Писемский задел истинных
хозяев прессы.
Но в семидесятые годы публика еще не была дезориентирована шулерами от
прессы - в людях глубоко сидело отвращение к грязным дельцам, обиравшим
народ. Много мелких чиновников, вдов и сирот было поставлено на грань нищеты
в результате громких скандалов с дутыми акционерными компаниями и банками. К
примеру, в 1875 году в Москве лопнул коммерческий ссудный банк, руководимый
мошенниками Полянским и Ландау. В результате тысячи людей, потерявшие свои
скромные сбережения, были обречены на полуголодную старость. Алексей
Феофилактович писал в одном из своих писем Тургеневу: "...продажная и глупая
печать, фальшивые телеграммы, безденежные векселя, видно, слишком уже
намерзили в глазах публики, так что меня неоднократно и с громкими
рукоплесканьями вызывают и затем словесно благодарят, что я всех сих гадин
хоть на сцене по крайней мере казню, так как, к сожалению, прокурорский
надзор и суд не до многих еще из них находит юридическую возможность
добраться". Гигантский успех "Ваала" и других антикапиталистических драм
Писемского показывал, что зритель еще не совсем одурманен лживой прессой.
Когда Писемский сообщал академику Никитенко, что избрал темой своей
работы торжество Ваала, он задумывал новый роман, в котором собирался дать
бой наступающим акулам биржи. Противопоставив столбового дворянина Бегушева
и обуржуазившихся мещан как носителей двух взаимоисключающих нравственных
начал, романист избрал довольно точную систему идейных координат, благодаря
чему поражение благородного Бегушева становилось неизбежным, а торжество
служителей Маммоны предрешалось. Однако, написав несколько первых глав, в
которых была намечена диспозиция, Алексей Феофилактович отложил "Мещан".
Вообще у писателя не было обыкновения прерывать начатую работу. С этим
новым романом, валявшимся в столе несколько лет, тоже, вероятно, не было бы
задержек, если бы не семейная трагедия Писемских, надолго выбившая писателя
из колеи...
Оба сына Алексея Феофилактовича выросли на радость отцу большими
умницами. И Павел и Николай блестяще закончили гимназический и
университетский курс; будущее, открывавшееся перед молодыми людьми, казалось
безоблачным. В конце 1873 года Павел по направлению министерства народного
просвещения уехал на два года в Германию усовершенствоваться в науках, после
чего должен был занять место профессора Московского университета по
юридическому факультету. А двадцатидвухлетний Николай определился в
министерство путей сообщения. Блестящие способности открыли молодому
человеку путь в лучшие дома Петербурга, и до начала своей службы он
преподавал частным образом математику отпрыскам аристократических фамилий.
Когда Алексей Феофилактович побывал в столице в первой половине октября 1873
года, он нашел сына в добром здравии и хорошем расположении духа. Милый Коля
рассуждал обо всем очень трезво, в его настроениях не было заметно никакого
романтического исступления или религиозной экзальтации. Он явно готовил себя
к долгой борьбе за место под солнцем. Слова отца о том, что жизнь есть не
сад, наполненный всевозможными удовольствиями, а подвиг, и вдобавок еще
трудный подвиг, Николай почитал своим девизом.
И вот 13 февраля 1874 года почтальон доставил в дом по Борисоглебскому
переулку телеграмму от Аполлона Николаевича Майкова, в которой сообщалось о
самоубийстве Николая Алексеевича Писемского. Удар был столь неожидан, что
Алексей Феофилактович и Екатерина Павловна несколько дней пребывали в полном
оцепенении. Они не нашли даже сил, чтобы добраться на станцию и ехать в
Петербург. Сына хоронили без них...
Где он теперь? Тьма, кромешная тьма, вереницы огней, какие-то странные,
заунывные голоса. Или просто серое безмолвие, туман, лежащий слоями.
Невозможно представить себе... Снова перед глазами Колина комнатка окнами на
Фонтанку. Горит лампа. Строки ложатся на бумагу: список ничтожных долгов.
Холодный вороненый ствол у виска... Снова впять газету - как там пропечатал
в своих "Полицейских ведомостях" Сережа Максимов? "...в меблированных
комнатах кандидат математических наук выстрелом из револьвера нанес себе
рану в правый висок и в бессознательном состоянии отправлен в Обуховскую
больницу. Рана смертельна. Поступок этот совершен им в припадке меланхолии".
Вереницы огней - что это такое? Души? Куда отправится душа самоубийцы? Хоть
и исхлопотал Аполлон Николаевич христианское погребение - по... В деревнях
тех, кто наложил на себя руки, хоронят за кладбищенской оградой, поп не
отпевает смертию согрешившего... Коля! Почему, зачем это?.. Жить больше
невозможно, рука словно ватная, нет сил удержать перо. Не надо зажигать
свет, уберите! Ничего не надо говорить!.. Нет, подождите: написали, чтобы
врач провел испытание - доподлинно ли наступила смерть? Может быть, просто
паралич из-за повреждения каких-то мозговых центров? В параличе люди живут
по тридцать-сорок лет! Да, живут, и если дать хорошую сиделку... Нет, что же
все-таки там? Что это за вереницы огней? Никак не поймешь, что тянут эти
детские голоса...
Много месяцев спустя, едва приходила мысль о сыне, на Алексея
Феофилактовича наваливалось какое-то свинцовое изнеможение, и он погружался
в многодневную хандру. Снова и снова думалось о причинах этой нелепой
смерти, и объяснения не было. Писемский в который раз перечитывал письма
Майкова - может, в его словах есть ответ? "...В нем не было заметно никаких
стремлений к чему-нибудь высшему, и вообще господствовало в нем более
материалистическое направление, впрочем, без фанфаронства, а какое-то,
по-видимому, спокойное. Мне кажется, у него был такой силлогизм: счастье -
удовлетворение материальных потребностей; для этого надобно работать - в
сущности - стоит ли? Пулю в лоб - и конец". Но ведь Коля стихи писал, он был
чистый, честный мальчик! Какие там силлогизмы? Несчастная любовь? Да нет,
чепуха, никаких признаков... Впрочем, Аполлон и к тому подводил, что не в
душевных склонностях дело... "В первом письме я писал вам, что у него был
материалистический образ мыслей, непризнавание никаких идеалов. Это, точно,
было, но это было не в натуре его, судя по тому, что он страстно любил
поэзию, знал наизусть множество стихов и понимал поэзию прекрасно. В
последнем скорее сказывалась натура, а то материалистическое принадлежит
веку, современной науке и вечному самодовольству и вере в свою папскую
непогрешимость ученых, которые хуже детей, играют с детьми, рисуясь перед
ними авторитетами истины. Следствие этого в детях - внутренний разлад; как
на кого падет семя - и он все-таки натура серьезная; он отдавал, как видно,
строгий отчет себе в том, что принимал. Ум, начиненный наукой, оголил жизнь
- до скотских отправлений - "если так", говорил сбитый с толку инстинкт
высших стремлений, - "то зачем жить?". Вот как мне теперь (то есть в сию
минуту) представляется ответ на вопрос: что за причина?" Надо было воспитать
его в вере - тогда хотя бы страх перед Наказанием за грех удержал бы Колю. А
они запустили это - в церкви Алексей Феофилактович и сам-то редко бывает,
какой из него религиозный наставник...
Перенесенное потрясение окончательно превратило Писемского в
болезненно-подозрительного ипохондрика. Мелкие и большие страхи стали
переполнять его жизнь, каждую минуту он ожидал дурных вестей. Особенно
волновала его теперь судьба старшего сына. Едва оправившись после
самоубийства Николая, Алексей Феофилактович и Екатерина Павловна выехали в
Геттинген к Павлу. Они провели подле драгоценного чада около двух месяцев,
причем разом постаревший отец то и дело порывался сопровождать сына в
университет, следовать за ним в мелких поездках. Когда родители перебрались
в Баден-Баден к Анненковым, а Павел остался на несколько дней в Геттингене
завершить свои дела, Алексей Феофилактович места себе не находил в ожидании
его приезда. А едва минул срок, назначенный сыном, безутешный отец, проведя
бессонную ночь, бросился утром на станцию, чтобы справиться о месте, где
произошла железнодорожная катастрофа, и узнать о том, как получить тело
погибшего...
Анненков, увидевший своего старого друга после пережитой им утраты,
нашел, что Алексей Феофилактович разительно переменился. "С первого раза
поразил меня вид разрушения, произведенного на моем посетителе горем и
временем. Писемский походил на руину... Грустно было видеть, как все
существо его приходило в трепет от воображаемых, близко грядущих бедствий, и
искало спасения вокруг себя с покорностью и беспомощностью ребенка. Мир был
уже населен для него одними страхами, предчувствиями бедствий, грозными
событиями, которые при всяком случае возникали в его уме, облекаясь плотью,
и стояли, как живые, да еще и во всеоружии, придуманном для них болезненным
воображением страдальца".
И жена и сын, хорошо понимая состояние Алексея Феофилактовича, никогда
не позволяли себе как-то подтрунивать над его страхами. Павел с самой
серьезной миной на лице выслушивал подробнейшие наставления отца о том, как
следует переходить улицу, на какой лошади можно ехать, как выбирать
извозчика... Друзья также тактично относились к причудам Писемского, зная,
что всякое несогласие, кривая улыбка могут вызвать приступ тоски.
На следующий год Алексей Феофилактович снова несколько месяцев провел
за границей. И подле сына хотелось побыть, и из собственного дома его словно
какая-то сила выталкивала - все здесь напоминало Николеньку, то и дело
встречались в книгах его закладки, пометки, попадались старые игрушки
младшего Писемского, тетрадки гимназические...
Немецкие курорты не только давали писателю возможность подлечиться,
отвлечься от своего горя. То на одном из них, то на другом Алексей
Феофилактович встречал старых знакомых - в летний сезон тут легче было
столкнуться со столичными литераторами, артистами, сановниками, чем в самом
Петербурге. Кроме постоянного общения с любезными его сердцу Анненковым и
Тургеневым, приводилось побеседовать и с теми, с кем в Питере по десять лет
не общался, - все-таки встреча на чужбине даже литературных противников
примиряла друг с другом, как бы обязывала к перемене привычного тона... В
Баден-Бадене Алексей Феофилактович увиделся с Михаилом Евграфовичем
Салтыковым. Знаменитый сатирик, много раз язвивший в печати по адресу автора
"Взбаламученного моря", на этот раз с непритворной радостью жал руку
Писемскому, участливо расспрашивал его о здоровье. Они совершили прогулку в
Эберштейн, во время которой Салтыков рассказывал о планах "Отечественных
записок" на ближайшее время, а потом вдруг предложил что-нибудь дать для
журнала.
Алексей Феофилактович немало удивился - ведь еще в конце прошлого, 1874
года он просил Островского позондировать почву у Некрасова относительно его,
Писемского, возможного сотрудничества в журнале.
- Не ведаю, Михаил Евграфович, каковы ваши внутриредакционные
отношения, но боюсь, Николай Алексеевич меня по старой памяти все так же не
жалует. Дошел до меня слушок, что Александр Николаевич Островский подъезжал
к нему с письмишком насчет моих новых сочинений, да тот вежливенько отказал
- сильно дорожится-де ваш Писемский, боюсь, обременит наш бюджет.
- Оставьте ваши подозрения, Алексей Феофилактович, скажу по секрету,
что у нас с Николаем Алексеевичем даже переписка насчет вас завязалась...
Забудьте ваши несогласия - чуть не двадцать лет друг на друга дуетесь, да и
аз многогрешный к вашим новым вещам совсем не так отношусь, как к "Морю"
злополучному...
Но, несмотря на эти беседы, имя Писемского на страницах "Отечественных
записок" так и не появилось - сам Алексей Феофилактович ничего не предложил
в журнал, а редакция прямо к нему не обратилась.
На возвратном пути из Германии Писемский с женой и сопровождавший их
Анненков встретились в поезде с Достоевским, также добиравшимся с курорта
домой. Они подолгу беседовали, сидя в купе, во время обедов на больших
станциях. Федор Михайлович много рассказывал о новом своем романе
"Подросток", о замысле которого когда-то говорил Алексею Феофилактовичу в
типографии Траншеля.
- А я своих "Мещан" забросил, - печально вздохнул Писемский. - Все из
рук валится после несчастья - вы, наверное, слыхали...
Достоевский порывисто обнял Алексея Феофилактовича и, с болью глядя в
его страдальческое лицо, произнес:
- Я сам отец... Всем сердцем сочувствую вам, Алексей Феофилактович...
После смерти сына писатель слышал много слов участия и утешения, однако
бесхитростная фраза Достоевского долго еще звучала у него в памяти...
Но что могло примирить Писемского с жизнью после страшной потери? Вся
его литературная деятельность долго казалась ему лишенной смысла. Он даже не
хотел никаких торжеств по случаю двадцатипятилетия своего писательства.
Только настоятельные просьбы Алмазова да увещевания Островского заставили
Алексея Феофилактовича уступить и согласиться сказать несколько слов на
публичном заседании Общества любителей российской словесности, посвященном
этой дате, а потом участвовать в организованном друзьями парадном обеде.
Теперь, вспомнив об этих зимних торжествах, о целом ворохе телеграмм,
полученных по случаю юбилея, Писемский поблагодарил Достоевского за
присланное в январе поздравление, попросил, хоть и с запозданием, передать
благодарность тем петербургским писателям и ученым, подписавшим юбилейные
адреса, которым он не смог письменно ответить, - Костомарову, Милюкову.
Оресту Миллеру, Вейнбергу, Полонскому...
По возвращении в Москву жизнь стала понемногу входить в привычную
колею. Двери дома в Борисоглебском переулке были по-прежнему гостеприимно
открыты для всех желающих, по-старому собирались на среды писатели и
артисты, как раньше, слышался по временам хохоток хозяина, если удавалось
отвлечь его от мрачных мыслей. Но все видели, что жизнь его неотвратимо идет
к закату. Сам писатель постоянно повторял, что чувствует себя стариком, что
ничто уже не может по-настоящему занять его. Только общение с дорогими его
сердцу людьми - Тургеневым, Анненковым, Островским. Алмазовым, с Пелагеей
Стрепетовой и ее мужем Модестом Писаревым - могло согреть поплакавшуюся душу
Алексея Феофилактовича.
Майков в одном из своих утешительных писем советовал Писемскому
побольше работать, но как раз к этому-то целительному средству писатель
долго не мог прибегнуть. Даже письма он набрасывал карандашом - сил не было
водить пером. Только спустя полгода он взялся за новую вещь, но это был не
оставленный роман, а пьеса "Просвещенное время", продолжавшая тему "Ваала",
тему губительного всевластия денег. Исковерканная мораль, изуродованные
души, трагедия бескорыстного сердца - снова и снова писатель обращается к
сюжетам, поставленным самой жизнью. Жажда обогащения, плотского комфорта,
руководившая еще Калиновичем, стала теперь господствующим стремлением в
обществе. Где найти выход, кто спасет Россию, погрязающую в скверне
буржуазности?..
Мучительные раздумья
Писемского
предвосхитили
антикапиталистическую публицистику Глеба Успенского, горькие, трезвые драмы
Чехова...
В последней из своих законченных пьес (конец 1875 г.) писатель снова
обратился к теме денег. "Финансовый гений" - горькая усмешка над
"благодетелями" России, несущими ей железнодрожно-газетную цивилизацию. В
комедии Писемский показал всходы американизма - лет за тридцать до того, как
обличение его сделалось литературной модой. Обуржуазивание, омещанивание по
европейскому образцу происходило все-таки в каких-то культурных рамках, с
соблюдением некоторых приличий. Заокеанское хамство еще и в Европе-то
вызывало протест, а в России глядели на него совсем с оторопью. Но писатель
точно почуял, что в Америке буржуазия расцветает в своем истинном виде,
никакими условностями (от феодализма оставшимися) не связанном.
Финансовый "гений" Сосипатов в полном соответствии с убеждениями
выскочек с Уолл-стрита декламирует: "В век громадных предприятий и
муссировки оных мы живем!.. Хорошо это, ей-богу! Все-таки это показывает,
что человечество живет, стремится к чему-то, надеется чего-то!.. Нет этого
поганого восточного застоя!" Для них то, что было прежде, - не века
сосредоточенной работы бесчисленных поколений по созданию высочайших
духовных ценностей, а время глупой деятельности задаром. Только они,
облаченные в клетчатые штаны и гамаши, в манишки с целлулоидными манжетами,
создадут подлинную культуру. И при этом без зазрения совести объявляют себя
наследниками благородных родичей: "...я первый двинул в русской жизни
спекулятивный дух!.. По-настоящему, биржа должна мне памятник воздвигнуть,
как начинателю великого дела! Ломоносов справедливо писал, что может
собственных Платонов и быстрых разумом Ньютонов российская земля рождать!"
В романе "Мещане", за который Писемский принимался несколько раз, но
смог по-настоящему заставить себя работать только спустя три года после
смерти сына, протест против "века без идеалов, без чаяний и надежд, века
медных рублей и фальшивых бумаг" достигает предела. Процитированные слова
Мировича из заключительной сцены "Ваала" могли бы стать эпиграфом к этой
пессимистической книге Писемского.
Еще в начале 60-х годов, когда Алексей Феофилактович посетил лондонскую
Всемирную выставку с ее знаменитым "хрустальным дворцом", сделавшимся
символом прогресса и счастья почти для всей тогдашней пишущей братии, его
стал занимать вопрос о грядущем торжестве торгаша. Бегушев, главный герои
"Мещан", говорит: "Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!.. я эту
песню начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и
изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг... Я тут же сказал:
"Умерли и поэзия, и мысль, и искусство"... Ищите всего этого теперь на
кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от
предков".
"Да, прав, видно, Федор Михайлович, надо, наверное, и в публицистике
выговариваться. Иначе так и тянет прокричать устами героя, что самого тебя
печет и гложет", - вздыхал Писемский. Прекрасно понимал он, что изображенный
им представитель уходящего барства не годится в серьезные противники
торжествующего хамства - Бегушев может третировать его лишь постольку,
поскольку обладает экономической независимостью. Столбового дворянина
возмущают грубые вкусы мещан, их аляповатые дома, мебель, одежда, их
неумение утонченно питаться. Но ведь это дело наживное - у отпрысков
дельцов, выбившихся из самых низов, появятся совсем иные вкусы, они быстро
приобретут светские манеры. Нет, не по линии гастрономической проходит черта
разделения между "рыцарями" и "чернью". Так что не заносись, Бегушев,
признавайся, что "московские Сент-Жермены, то есть Тверские бульвары,
Большие и Малые Никитские*, о том только и мечтают, к тому только и
стремятся, чтобы как-нибудь уподобиться и сравниться с Таганкой и
Якиманкой**. Даром что для тебя, бездельника, эти улицы символом мировой
пошлости и подлости служат... "Разные рыцари, - что бы там про них ни
говорили, - и всевозможные воины ломали себе ребра и головы, утучняли целые
поля своею кровью, чтобы добыть своей родине какую-нибудь новую страну, а
Таганка и Якиманка поехали туда и нажили себе там денег... Великие мыслители
иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые открытия, а Таганка,
эксплуатируя эти открытия и обсчитывая при этом работника, зашибла и тут
себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом разъезжает в вагонах
первого класса и поздравляет своих знакомых по телеграфу со всяким
вздором... Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль как будто бы затем
только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать Таганку и Якиманку или,
лучше сказать, механически раздражать их слух и зрение и услаждать их
чехвальство". А сам-то ты, дворянский сын, чего в сокровищницу мысли вложил?
Тоже ведь в свое пузо живешь...
______________
* Улицы, где находились дома родовитых фамилий.
** Районы, населенные купечеством.
И Писемский вывел в своем романе историю любви "рыцаря" к типичной
дочери Таганки. Он - стареющий идеалист, ничего особенного не совершивший,
она - весьма расчетливая и мелочная красавица последней молодости. Как же
возник столь необычный союз двух непохожих сердец? Писемский не очень
позаботился о психологическом обосновании привязанности Бегушева к Домне
Осиповне, и оттого противопоставления романа вышли несколько заданными,
малоубедительными. Жгла Алексея Феофилактовича ненависть к толстобрюхим, и
оттого, наверное, в "Мещанах", много памфлетности, обнаженной театральности.
Несомненно, и влияние драматургического мышления Писемского сказалось, ведь
несколько лет до этого он писал исключительно для сцены. Случилось примерно
то же, что когда-то с первой пьесой Алексея Феофилактовича. "Ипохондрик"
вышел статичным, так как автор не преодолел инерцию прозаической разработки
житейского материала, теперь получилось наоборот - роман "разыгрывался" по
законам действа, то есть с большой долей условности в мотивировках
поступков.
В сравнении с предыдущим романом "В водовороте" "Мещане" заметно
уступают как в отношении композиционном, так и в отделке образов героев.
Если кто-то из персонажей несимпатичен автору - это сразу и видно. Мошенник
Янсутский с первого появления своего рекомендуется мошенником, шарамыга граф
Хвостиков тоже понятен с первого взгляда. Есть в романе и насилие над
сюжетом, внезапное сведение таких лиц, которое противно логике развития
образов. Но при всем том читатели с живым интересом ждали каждого номера
тонкого иллюстрированного журнала "Пчела", где с мая по декабрь 1877 года
печатался роман. Тургенев, познакомившись с новым произведением своего
друга, писал: "Чтение "Мещан" доставило мне много удовольствия, хотя,
конечно, поставить этот роман на одну высоту с "Тысячью душ"... и другими
вашими крупными вещами - нельзя; но вы сохранили ту силу, жизненность и
правдивость таланта, которые особенно свойственны вам и составляют вашу
литературную физиономию. Виден мастер, хоть и несколько усталый, думая о
котором, все еще хочется повторить: "Вы, нынешние - ну-тка!"
Критика отозвалась на появление "Мещан" довольно сдержанно. Кое-кто
отмечал актуальность и важность избранной темы. Однако позиция Писемского
представлялась уязвимой, ибо противопоставляя Бегушева и буржуазную публику,
романист сводил дело к "эстетической несовместимости". Так что, помимо воли
романиста выходило: если б мещане вдруг по щучьему велению научились вести
себя в обществе и ценить тонкости хорошей кухни, то немедленно наступило бы
примирение рыцаря и парвеню. Особенно язвительным показалось Алексею
Феофилактовичу выступление Н.К.Михайловского в "Отечественных записках".
Критик с иронией пересказал сцену, в которой Бегушев доказывает Домне
Осиповне, что выскочка Янсутский ничего не понимает в трюфелях, а вот он,
напротив, в деле смыслит. "Вообще мысль противопоставить последнего могикана
растущей силе мещанства нельзя признать неудачною. Напротив, эта тема очень
благодарная. Но при разработке ее надо иметь в виду следующее... Рыцарями
Бегушевых можно называть только в шутку, а в сущности они рыцари трюфельного
права. Значит, вся борьба идет, собственно, из-за того, кому принадлежит
право есть трюфели: разбогатевшим мещанам или родовым дворянам. Борьба, без
сомнения, любопытная, достойная внимания мыслящего художника. Но так как обе
стороны стоят на одной и той же почве, то ни та, ни другая не могут
выставить идеального типа... Положительным типом, героем романа "Мещане",
романа, действительно заслуживающего этого заглавия, мог бы быть только
такой человек, который не борется за трюфельное право, а отрицает его".
Писемскому трудно было не согласиться с этим мнением.
Да, он прекрасно понимал, что мир может спастись от мещанского потопа
только в том случае, если исчезнет власть золотого тельца. Гешефтмахер
только тогда и страшен, когда может покупать убеждения, но где силы,
способные положить конец могуществу Ваала? Не видел их Алексей Феофилактович
и потому вполне разделял пессимизм Бегушева, заявлявшего: "Существовавшее
некогда рыцарство по своему деспотизму ничто в сравнении с капиталом. Кроме
того, это кулачное рыцарское право было весьма ощутимо; стоило только против
него набрать тоже кулаков - и его не стало! Но пусть теперь попробуют
бороться с капиталом, с этими миллиардами денежных знаков! Это вода, которая
всюду просачивается и которую ничем нельзя остановить: в одном месте
захватят, в другом просочится!" Ведь даже те, кто некогда сотрясал воздух
своими филиппиками по адресу деспотизма, оказались нестойки перед соблазном
обогащения: "...разные ваши либералы и демагоги, шапки обыкновенно не
хотевшие поднять ни перед каким абсолютизмом, с наслаждением, говорят, с
восторгом приемлют разные субсидии и службишки от Таганки!"
И когда однажды в доме поэта и переводчика Козлова его молоденькая жена
Ольга Алексеевна придвинула к Писемскому тяжелый альбом с просьбой вписать
что-нибудь, Алексей Феофилактович неожиданно для себя разразился
стихотворением - он, давно про такое баловство позабывший!
Когда Марлинского фрегат
Попал на мель, и в бричке скромной
Изволит Чичиков катать,
Что в этот век в листок альбомный,
Скажите - может написать
Наш брат, в сатире закоснелый,
Как только разве восклицать,
Что гений века - жулик смелый!
- Но позвольте, почтеннейший Алексей Феофилактович! - вскричал
экспансивный поэт. - А как же наши храбрые русские воины, освободившие
миллионы славян? Разве это не герои века?
- Э-эх, - вздохнул Писемский. - То-то и оно, что нет. Два года бились
наши орлы, почти что самый Царьград взяли. А результаты войны? Опять
обжулили нашу Русь-матушку... Нет, везде жулик нынче правит...
Думается, знаменитая ипохондрия Писемского вызывалась не только
причинами личного свойства, даже не семейными обстоятельствами. Ведь еще
тогда, когда все, казалось, было в порядке, он начал хандрить. Травля
критики только усилила пессимизм Алексея Феофилактовича в отношении
окружающей действительности. Главное же, что удручало его, - стремительное
выветривание идеального духа, свойственного людям сороковых годов. Лезущие
из всех щелей галкины, янсутские, вся эта буржуазная накипь соединялась, по
представлению Писемского, с нечесаным ражим малым, потрясающим разрезанной
лягушкой как знаменем не ведающего душевных тайн рационализма. Плоть
восстала против духа - считал равнодушный ко всяким магическим обрядам
писатель. И, может быть, поэтому по примеру многих других попытался
разрешить свои сомнения около церковных стен. Но они остались холодны и
мертвы, в христианстве и его родоначальнике писатель увидел очень
симпатичные намерения, но проникнуться духом религии, возжечься от пламени
веры не смог. Откуда придет спасение? Кто восстанет на вездесущего духа
злобы, духа купли-продажи чувств и убеждений? Долгогривый поп? Желтый от
старости схимник, колеблемый ветром? Или соборная молитва миллионов
православных душ вдруг разом разрушит оковы, наложенные на мир служителями
Ваала? Он не верил в это. И когда приходившие к нему гости замечали на шее у
Писемского голубой шнурок, он отрицательно качал головой - нет, я все тот
же, не меняюсь - и вытягивал из-за пазухи не крест - мундштук. "Памятью
ослаб, так вот, чтоб не терять поминутно..."
Вопросы, которые продолжали мучить Писемского, волновали и других
посетителей его сред. В гостеприимном флигеле по-прежнему собирались
философы, богословы, поэты. "Грозное" слово Константина Леонтьева звучало
здесь: подморозить Россию, остановить бег времени, силою православного
креста запечатать глаголющие скверну уста! Академик Федор Иванович Буслаев
кротко возражал трубадуру порфироносного, меченосного христианства:
просвещение, глубокое и подлинное, спасет Отечество. Долой аристократическое
изуверство, долой эстетическое православие, да здравствуют чуйки и сибирки,
дондеже в них почиет дух божий, кричал огромный Юрьев, своей всклокоченной
бородой и диким взглядом путавший впечатлительную Пелагею Стрепетову и очень
милую, изящную Елену Ивановну Бларамберг, авторшу недурных романов.
Тургенев, Мельников-Печерский, Островский, богач славянофил А.И.Кошелев -
люди самых разных взглядов и темпераментов присутствовали на этих ристаниях,
иногда не выдерживая и разражаясь речью, а иногда вовремя поданным
замечанием переводя беседу в иное русло. Тихое, уютное православие со щами и
кашами постом, с упитанными тельцами, жирными кулебяками и селянками по дням
скоромным было всею милее Алексею Феофилактовичу, как и прочим участникам
сред, но вот величия подвига, меча духовного им недоставало. Они ведь были
людьми эстетической складки и в религии хотели зреть грандиозное. Не все,
конечно, в таких словах выражали свою алчбу духовную, но тяга к необычному,
невиданному сказывалась и в писаниях их, и в интересах. Мельников-Печерский
рылся в тайнах бесчисленных сект, другие ходили в старообрядческие церкви,
третьи с любопытством заглядывали в кирхи да костелы, зазывали к себе
заезжих спиритов, устраивали сеансы столоверчения.
В конце 60-х годов стало появляться много материалов о масонстве. Как
крупнейший знаток этой тайной доктрины перед русским читателем неожиданно
предстал двоюродный брат Чернышевского известный историк и этнограф
А.Н.Пыпин; на протяжении нескольких лет он печатал в журнале "Вестник
Европы" очерки по истории "вольных каменщиков" в России. Факт публикации
таких материалов в массовом издании говорит, с одной стороны, о том, что
имелись силы, заинтересованные в популяризации масонства, а с другой, что
редактор мог рассчитывать на успех пыпинских писаний - публика ждала
чего-нибудь этакого.
Одна за другой выходили книги о масонстве - русских авторов и
переводные. Взялись за популяризацию темы и беллетристы. Молодой, но уже
известный романист Всеволод Соловьев (сын историка) написал "Волхвов" и
"Великого розенкрейцера". Алексею ли Феофилактовичу было не заняться
"вольными каменщиками"! Он-то их лично знавал, расспрашивал когда-то о
тайнах братства своего дядюшку Юрия Никитича Бартенева, видел у него дома
ковры со странными изображениями, необычные безделушки на письменном столе -
миниатюрный мастерок, брелок с циркулем...
Интерес к масонству заметен уже в первых вещах писателя. Во всяком
случае, упоминания о масонском прошлом его героев постоянно встречаются даже
в повестях, написанных в молодые годы. "Сподвижник был большой... звание
вольного каменщика имел... Сперанский лучшим другом считал его себе..." -
говорит князь Сецкий об отце Веры Ензаевой, невесты Шамилова ("Богатый
жених", 1853 г.). "Смолоду... он известен был как масон" - сообщается о
губернаторе из романа "Боярщина" (1844-1857 гг.). Даже в одном из фельетонов
начала шестидесятых годов герой Писемского заявляет: "...в молодости моей
служа при полиции, я был масон". Во "Взбаламученном море" появляются вольные
каменщики в натуре: Евсевий Осипович Ливанов и его протеже Емельян Фомич
Нетопоренко. Мелькает старый масон и в "Мещанах" - правда, за сценой. Но все
это были слабые касания, не предвещавшие обращения писателя всерьез к теме
масонства.
В период угасания жизненных сил и обостренного ожидания скорого конца
неудовлетворенная духовная жажда с закономерностью приводила Писемского к
раздумьям о масонстве. И Алексей Феофилактович с увлечением, мало
свойственным ему в пору преждевременно наступившей дряхлости, берется за
новый труд. Писатель перечитывает массу документов, книг, просит друзей
присылать ему доступные им материалы. В декабре 1878 года он пишет своему
французскому переводчику Дерели: "Начавшаяся уже зима у нас несколько
облегчила мои недуги, что и дало мне возможность приняться за мое дело,
которое я уже предначертал себе давно, но принялся за него последнее только
время, а именно: написать большой роман под названием "Масон". В настоящее
время их нет в России ни одного, но в моем еще детстве и даже отрочестве я
лично знал их многих, из которых некоторые были весьма близкими нам
родственниками; но этого знакомства, конечно, было недостаточно, чтобы
приняться за роман, и так как в настоящее время в разных наших
книгохранилищах стеклось множество материалов о русских масонах, бывших по
преимуществу мартинистами; их ритуалы, речи, работы, сочинения, и всем этим
я теперь напитываюсь и насасываюсь, а вместе хоть и медленно, пододвигаю и
самый роман мой".
Работа над романом пошла споро - Писемского захватила эпоха, которой он
теперь занимался. Уходя каждый день на несколько часов в двадцатые-тридцатые
годы, он словно бы молодел душой, это лучшее, честнейшее, по его мнению,
время напоминало ему об идеальных стремлениях давно ушедшей юности.
Исторический, по сути дела, роман требовал большой точности описаний, и само
изучение старинного быта увлекало, заставляло забыть о хворях...
Задумывая новый роман, Алексей Феофилактович не очень точно представлял
себе русское масонство как целостное явление, а его историю знал отрывочно.
Единственное, что он хорошо запомнил из рассказов дяди, это то, что тайный
орден начал действовать в России почти одновременно с явным возникновением
масонства на Западе в начале XVIII века. Неявно же, как утверждал Бартенев,
оно существовало несколько тысячелетий, по временам всплывая в форме
различных сект, учений, орденов.
Засел в памяти у Алексея Феофилактовича и рассказ Юрия Никитича о том,
что первая масонская ложа в России заседала в Сухаревой башне в Москве, и
под началом петровского любимца Лефорта здесь собиралось "Общество Нептуна",
членом коего был, между прочим, и сам Петр.
Мало-помалу, вчитываясь в масонские тексты, писатель начинал
осознавать, что успехи тайного общества объяснялись отнюдь не проповедью
самосовершенствования и человеколюбия, значившихся на знамени масонов. Все
действия "братьев" говорили, что на самом деле эта организация представляла
собой сообщество взаимного возвышения. На первых порах орден завоевывал
верность вновь вступившего члена, оказывая ему немедленную помощь:
чиновнику, ищущему хорошего места, предоставлялась вакансия, студенту -
стипендия, заводчику - верный сбыт продукции по предприятиям, принадлежащим
членам ордена. Под страхом лишиться полученных выгод все
облагодетельствованные делались послушными своим таинственным покровителям.
Те же из них, кто обнаруживал особую способность отрешиться от таких
"предрассудков", как верность присяге, получали от руководства все более
соблазнительные и выгодные протекции и, соответственно, поднимались вверх по
иерархической лестнице братства. "Ты - мне, я - тебе" - оказывается, этот
торгашеский принцип давным-давно утвердился в ложах. А железная спайка между
дельцами всех профессий и убеждений служит гарантией сохранения тайны - так
что, заключал Писемский, даже в тот "идеальный" век хватало жуликов...
Когда документы оказывались разноречивыми, Писемский отдавал
предпочтение сведениям Бартенева, бывшего наперсником опального министра и
даже оставившего обширную рукопись "Рассказы князя А.Н.Голицына".
Осведомленность Писемского "из первых рук" позволила ему представить в
романе весьма достоверную и подробную картину русского масонства. Писатель с
большим знанием дела изобразил не только обряды и "материальную часть"
ордена, но и самих ведущих деятелей тайных лож - экс-министров,
губернаторов, губернских предводителей дворянства, актеров, писателей
(Сперанский, Мочалов, директор института слепых Пилецкий, Щепкин и т.д.).
Московский почт-директор Булгаков (в романе Углаков) и почтамтские
чиновники, молящиеся в масонском храме архангела Гавриила (в том самом, где
когда-то побывал Алексей Писемский со своим дядей), священники-масоны в
сельских приходах, посаженные туда "братьями" - владельцами тамошних имений,
- это очень точно, "в лицах" показанные области внедрения фармазонов. Вся
связь в империи, перлюстрация переписки, контроль над движением денег
находились в руках почтового ведомства, подчиненного тому же Голицыну.
Именно эта важнейшая часть государственного аппарата первой попала во власть
ордена, здесь же очаги масонства тлели во все долгие десятилетия, пока
масонство находилось под формальным запретом. Писемский ничего не выдумывал,
да у него и нужды в этом не было - благодаря рассказам дяди (умершего в 1866
году) он располагал обширной информацией, а главное, знал недавнюю историю
даже в бытовом плане. Поэтому упреки в беллетризации, вскоре посыпавшиеся с
газетных и журнальных страниц, не могли умалить того факта, что с
фактической стороны "Масоны" - достоверный исторический документ...
Подавляющее большинство современников Писемского было убеждено в добрых
намерениях тайного братства. Лев Толстой и тот провел своего Пьера Безухова
по закоулкам масонских лож.
Алексей Феофилактович начал работу над своим последним романом через
десять лет после того, как прочел "Войну и мир", и ему хотелось рассказать о
масонстве так, чтобы это открывало читателям какие-то неведомые еще стороны,
показать не только внешнюю, обрядовую оболочку, но и попытаться дать
представление о самой мистической доктрине тайного ордена.
Писемский с недоверием относился к тем отвлеченностям, коими
переполнены масонские трактаты, а напыщенная символика, присутствующая в
них, вызывала у него только усмешку. Из его первоначального намерения
показать нравственную высоту масонства тоже ничего не вышло. Подсознательно
писатель все те ощущал, что декларации тайного братства весьма существенно
расходятся с его истинными целями. Об этом свидетельствует хотя бы то, что
многие масоны в романе оказались на поверку расчетливыми дельцами. Но
противоречие между объявленными принципами и реальными действиями "вольных
каменщиков" можно было только почувствовать художническим инстинктом -
ничего конкретного, что раскрывало бы истинные цели масонов, писатель не
находил в тогдашней литературе; в России были известны в основном сочинения,
прославляющие орден.
Многовато в романе проповедей и бесед "во спасение души". Критикам
пространные изложения вероучения тайного общества представлялись
тяжеловесными - и уже по мере печатания "Масонов" в журнале Писемского стали
упрекать за то, что он много цитирует мистические тексты вместо того, чтобы
двигать действие романа.
Претензии эти были основательны, и писателя не утешали мнения знатоков
о том, что ему удалось дать представление о сути масонства, о его методах и
идеологии. Но не мог же он ограничиться тем, что во "Взбаламученном море"
изобразил тип беззастенчивого карьериста Нетопоренко, примкнувшего к
"вольным каменщикам" ради благ мира сего. В "Масонах", казалось Писемскому,
ему удалось создать более впечатляющий образ такого дельца - губернского
предводителя дворянства Крапчика, рвущегося в губернаторы; его связи в
ордене представлялись ему залогом будущего возвышения...
Когда роман стал печататься в еженедельном журнале, автор лихорадочно
дописывал главу за главой, на ходу переправлял уже набранные части.
Переписка этого времени почти вся связана с хлопотами о романе. А настроение
писателя делалось все мрачнее - не радовали его ни прекрасные иллюстрации
огоньковских художников, ни явный успех "Масонов" у публики. Где уж тут
веселиться, если домашняя жизнь превратилась в сущий ад - с сыном отношения
натянулись до предела. Ведь что сделал окаянный - быть профессором
университета и сойтись с какой-то белошвейкой.
Единственное, что развеяло его, было предложение Общества любителей
российской словесности принять участие в пушкинских торжествах. В одном из
писем той весны Алексей Феофилактович сообщал: "Я лично весь поглощен
предстоящим празднованием открытия памятника Пушкину. Это, положа руку на
сердце, могу я сказать, мой праздник, и такого уж для меня больше в жизни не
повторится". Всем, кто видел его на торжественных заседаниях в начале июня,
показалось, что Писемский был оживлен более обычного. Два прочитанных им
стихотворения Пушкина "Гусар" и "Полководец" вызвали овации.
Только вот речь его "Пушкин как исторический романист" как-то не
прозвучала на фоне гениального откровения о поэте-пророке, сказанного
Достоевским. Всех затмил Федор Михайлович - и Тургенева, и Ивана Аксакова, и
Островского, Глеба Успенского, Полонского, Майкова.
На эстраде, устроенной на Тверском бульваре, сидели рядом с Алексеем
Феофилактовичем славнейшие сыны России - кроме помянутых писателей,
Чайковский, Ключевский, ученые, юристы. Современник, видевший эту эстраду,
поднимавшуюся невдалеке от только что сооруженного памятника, писал:
"Недоставало только Льва Толстого и М.Е.Салтыкова-Щедрина, чтобы в живой
выставке лиц представлены были полностью литературные "люди сороковых годов"
и "шестидесятники". Живой иконостас святых русской культуры".
Это последнее крупное событие в общественной жизни России, участником
которого стал Писемский. Прощальным светом озарил конец писательского пути
великий праздник русской культуры.
Алексей Феофилактович чувствовал: немного ему отпущено дней. И поэтому
все чаще задумывался о том, что же он сделал как художник, чем будет памятен
для истинных ценителей изящной словесности. Да и станут ли вспоминать,
переиздавать?..
В один из жарких июльских вечеров, сев отвечать на письма, он
машинально пролистывал объемистый брульон - тетрадь, в которой набрасывал
черновики своих эпистол. Внимание его привлек большой текст, испещренный
пометками. О чем это он размахался? Он, в последние годы писавший все больше
краткие записочки и деловые послания в редакции. Евгений Сю...
Чернышевский... Сервантес... Э-э, да это же ответ академику Буслаеву,
писанный почти три года назад.
"Лично меня все считают реалистом-писателем, и я именно таков, хотя в
то же время с самых ранних лет искренно и глубоко сочувствовал писателям и
другого пошиба, только желал бы одного, чтобы это дело было в умелых руках".
Да-да, он никогда никому не навязывал своих пристрастий, только бы не
размазывали романтические слюни - а там пишите, о чем хотите, в какой угодно
манере... "Вы мне как-то говорили: "Вы, романисты, должны нас учить, как
жить: ни религия, ни философия, ни науки вообще для этого не годятся"; а мы,
романисты, с своей стороны, можем сказать: "А вы, господа критики и историки
литературы, должны нас учить, как писать!" В сущности, ни то, ни другое не
нужно, а желательно, чтобы это шло рука об руку, как это и было при
Белинском и продолжалось некоторое время после него. Белинский в этом случае
был замечательное явление: он не столько любил свои писания, сколько то, о
чем он писал, и как сам, говорят, выражался про себя, что он
"недоносок-художник..." (он, как известно, написал драму, и, по слухам,
неудавшуюся), и потому так высоко ценил "доносков-художников". Эх, были б
силы, он бы мог обо всем этом книгу написать или хоть солидную статью на
худой конец. А так что от него останется, как от теоретика - несколько
статей и рецензий двадцати-тридцатилетней давности?
Он пролистал