зерно, которое сеятель бросал на хорошую землю. Любочка спала мертвым детским сном, а Катя лежала с открытыми глазами. Ей хотелось плакать и обнимать Григория Иваныча, и, вместе, она боялась проявить свои детские чувства.
Потеряв место в земстве, Печаткин не унывал, хотя найти новое в провинциальном городе и было трудно. Во всех присутственных местах уже знали его неуживчивый, строптивый характер, и везде получался вежливый отказ. Григорий Иваныч мрачно улыбался, крутил свои рыжие усы и, сделав несколько дней передышки, писал новое прошение, чтобы получить новый отказ.
- Надоест когда-нибудь им отказывать,- шутил он.
А дома уже начала теснить нужда. И то нужно и это нужно, а денег не было. Ужасное это слово: нужда... Анна Николаевна крепилась, не жаловалась и колотилась, как рыба об лед. Всё, что можно было заложить, было заложено, кое-что продано, а нужда всё росла... Когда приходилось особенно тошно, Анна Николаевна отправлялась к Клепиковым, чтобы отвести душу с Марфой Даниловной. Всё же на людях как будто и легче.
- Не понимаю я вашего Григория Иваныча,- повторяла Марфа Даниловна, покачивая головой.- Уж, кажется, умный мужчина, а вот с гордостью своей не может поправиться... И всё от гордости. Вы бы поговорили ему, Анна Николаевна. Ну, пошел опять в земство, извинился, а повинную голову и меч не сечет. Ведь надо жить как-нибудь, а у вас трое детей на руках...
- Прямо сказать, Марфа Даниловна: есть нечего. Вчера за ужином один черный хлеб...
- Вчуже страшно... Что же он-то?
- Всё то же: пишет свои прошения.
Анна Николаевна, несмотря на свою бедность, ни разу не пожаловалась на мужа: она верила в него. Да и не в первый это раз... Марфа Даниловна могла только удивляться её терпению. Нахлынувшая на Печаткиных беда на время охладила отношения семей между собой. Клепиковы и помогли бы, да самим было до сопя: едва сводили концы с концами. А дать пустяки совестно... Это была жестокая проза, от которой делалось жутко всем.
А время шло. Наступало лето. Григорий Иваныч ходил в грязных крахмальных сорочках и в одном сюртуке. От недавнего довольства не осталось и следа, точно оно растаяло. Даже Анна Николаевна приходила в отчаяние, главным образом за ребятишек, которые и голодали, и обносились, и выглядели такими жалкими. Только в середине лета Печаткин нашел какое-то место в пароходной компании "Ласточка", но и здесь прослужил всего недели две. Он не мог выносить канцелярских плутней и вообще хамства. Впереди оставалась одна нищета. Катя теперь реже бывала у Печаткиных, но своими глазами видела, что такое бедность и нищета.
- Мама, у них нет ни чаю, ни сахару...- рассказывала она матери.- Я буду отдавать свой сахар маленькой Соне.
- Перестань вздор говорить, а впрочем, как знаешь. Еще обидятся на тебя же... Ведь не нищие, чтобы кусочками принимать. Конечно, беда со всяким может стрястись, а и их тоже нельзя похвалить: он - гордец, она - не хозяйка.
- Нехорошо осуждать людей в несчастии,- строго вступился случившийся дома Петр Афонасьевич.- Все под богом ходим... Сегодня сыты, а завтра неизвестно. Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу...
- Да ведь я так...- смутилась Марфа Даниловна.- К слову сказала. Не нашего ума дело.
- Вот так-то лучше, мать... А ты, Катя, делай, как знаешь.
Петр Афонасьевич потихоньку от жены не раз помогал Печатакиным и деньгами, вырученными за рыбу, и натурой, т. е. той же рыбой. Самому ему было неловко являться благодетелем, и он посылал обыкновенно Якова Семеныча. На старика не могли обидеться, да он и сам умел устроить всё так, что никто не замечал благодеяния.
- Мало ли что бывает, Анна Николаевна,- уговаривал старик горевавшую столбовую дворянку.- Нужно терпеть,- даст бог, и справитесь...
- Ох, и не говорите, Яков Семеныч! Добрых людей стыдно...
Да, беда не только постучалась в дверь, но вошла в дом и заглянула в каждый угол. Маленький Гриша почти целое лето перебивался в Курье, где помогал рыбакам в их работе вместе с Сережей и таким образом пропитывал себя своей работой. Мальчикам ужасно полюбилась эта жизнь в лесу. Они загорели, поздоровели и заметно выросли за одно лето. Раз в Курью приехал Григорий Иваныч, такой задумчивый и молчаливый. Он ужасно похудел, осунулся и точно сделался еще выше. Старый Яков Семеныч долго вглядывался в него, хмурился и бормотал что-то про себя, а потом не выдержал и заговорил:
- Нехорошее у вас на уме, Григорий Иваныч...
Печаткин даже вздрогнул и посмотрел на старика округлившимися от испуга глазами: Яков Семеныч точно подслушал его отчаяние.
- Дедушка, тошно мне...- тихо ответил Григорий Иваныч, хватая голову руками.- Ах, как тошно... И за что?.. Кому я сделал зло? Не умею быть хамом - вот вся моя беда. Не люблю подслуживаться, говорю правду, не даю другим подличать... Да. Что же делать, если я не могу иначе... И семьи жаль, и себя, и тошно мне... Лег бы - и умер.
- Устроится всё понемножку. Не кто, как бог...
Разговорил старик горевавшего, успокоил, пожурил и отправил домой сам. А у Григория Иваныча, действительно, было нехорошее на уме: хотел он броситься в воду. Горе сломило и его. Не мог он видеть голодавшей из-за него семьи.
- Ну, спасибо, старина,- благодарил Печаткин, когда они подплывали к Шервожу.- В некоторое время, может быть, и я пригожусь.
- Богу нужно молиться, Григорий Иваныч... Оно и полегчает, и еще как. Со слезами нужно молиться. Есть несчастнее нас, а вы о детях думайте.
- Да, да. Спасибо...
Простившись со стариком, Печаткин поднялся на гору, посмотрел на широко разливавшуюся Лачу и вздохнул свободнее. И небо точно выше, и пароход снизу так весело бежит, и лодочка-скорлупка Якова Семеныча там внизу чуть виднеется... Печаткину сделалось вдруг страшно за самого себя. Что он мог наделать... Точно туман какой в голове стоял, в груди тяжесть и такая злоба против всех. Даже детей своих как-то сделалось не жаль: что жалеть, когда ничем помочь не может! Да еще хвастался раньше: я - то, я - другое... Нет, это была минута ужасного сумасшествия.
Дело было к вечеру, и Печаткин зашел в старинную приходскую церковь, где шла служба. Богомольцев было немного. Всё больше старушки да какие-то сомнительные субъекты. Григорий Иваныч стал в уголок и наблюдал. Он давно не бывал в церкви. Всё как-то некогда... Служил один священник без дьякона. На клиросе пел один псаломщик. Церковь была небогатая и освещена мало. Последнее придавало какую-то особенную торжественную таинственность. Сначала Григорий Иваныч не мог молиться. Что-то его удерживало. Какой-то таинственный голос шептал ему: "Тебе было хорошо, и ты забывал церковь, а стало худо - и пришел"... А как здесь всё знакомо: и возгласы священника, и церковные мотивы, и молитвы - с детства знакомо. И везде одно и то же, по всей России, от одного океана до другого... Стомиллионный русский народ несет свое горе и радость вот сюда, и будут читать те же молитвы, будут раздаваться те же церковные мотивы, когда и Григория Иваныча не будет на свете. Печаткин почувствовал вдруг себя таким маленьким и таким виноватым, как напроказивший ребенок. И тепло какое-то почувствовалось, и надежда, и, главное, спокойствие.
- Ах, я безумец, безумец!- шептал Григорий Иваныч, чувствуя, как начинает оттаивать; вероятно, замерзавший человек, которого внесли в теплую комнату, испытывает подобное же чувство.- Господи, прости меня...
Он забылся в горячей молитве и не чувствовал слез, катившихся по лицу. Когда он опомнился, рядом с ним очутился какой-то мещанин в пиджаке. Этот богомолец стоял на коленях и с каким-то ожесточением откладывал земные поклоны, встряхивая свешивавшимися на глаза волосами. Григорий Иваныч видел только, что это очень здоровый мужчина, с такими сильными руками и крепким затылком.
"Должно быть, у него тоже есть горе..." - подумал он невольно.
Служба кончилась. Григорий Иваныч вышел на паперть и столкнулся с тем же мещанином, который стоял в раздумье. Они только теперь взглянули друг на друга и поняли без слов общее настроение.
- Что, брат, плохо?- спросил Григорий Иваныч.
- Хуже не бывает...- глухо ответил мещанин.
Оба замолчали и пошли вместе. Незнакомым людям, конечно, трудно разговориться сразу, а Григория Иваныча так и подмывало узнать, в чем дело. Они молча дошли до пароходных пристаней. Мещанин остановился у одной конторки и бесцельно смотрел на суетившуюся толпу,- только-что пришел снизу пароход, и набережная кишела народом. Григорий Иваныч закурил папиросу.
- Ведь этак-то живого человека можно и живота лишить...- заговорил вдруг мещанин, не обращаясь собственно ни к кому. - Брат и говорит мне: "твоя расписка, тебе и отвечать". И я гляжу: моя... А не писал, то-есть не я её писал. Ну, теперь на окружной суд за подлог, а моей причины никакой нет... У меня тоже семья, детишки...
Он говорил быстро, таким тоном, точно все должны были знать про его мещанское горе. Сначала дичился чужого человека, а тут прорвало: хоть и чужой человек, а всё же как будто и легче, когда выговоришься.
- Так, так...- повторял Григорий Иваныч, вслушиваясь в бессвязную речь своего собеседника.
- Главное: зачем брат меня обидел, господин? Ну, вышла такая моя ошибка, ну, беда навалилась, а он на меня же... Хуже чужого. Ведь мне теперь разор... Всё прахом пойдет. На подсудимую скамью посадит... срам... Ну, суди: весь тут. Дома ничего не осталось... А вот брат...
- Вот что я скажу тебе, милый человек: брат тут не при чем. А ты приходи завтра утром ко мне, и мы всё это дело разберем. Я теперь свободен и ничего не возьму с тебя...
Мещанин отнесся недоверчиво к этому предложению, заподозрив в Печаткине одного из тех мелких ходатаев по делам, которые ловят своих клиентов прямо на улице. Но, подумав немного и тряхнув головой, он согласился.
- Отчего же не притти - приду. Хуже всё равно не будет.
- Там увидим.
Григории Иваныч простился с ним и быстрыми шагами направился домой. Он ужасно торопился, точно боялся не донести того хорошего настроения, которым был переполнен. А если Анны Николаевны нет дома? Ему хотелось видеть сейчас именно жену, чтобы поделиться с ней охватившим его чувством.
К его счастью, Анна Николаевна была дома. Маленькая Соня уже спала, а Любочка сидела за книжкой - девочка очень любила читать.
- Что с тобой?- испуганно спрашивала Анна Николаевна, оглядывая мужа.- На тебе лица нет.
- Ах, Аня, Аня...
Он обнял её, крепко расцеловал и, усадив рядом с собой на диван, принялся рассказывать всё, что с ним случилось. Он ничего не скрыл, и Анна Николаевна горько разрыдалась, когда узнала, как близко было непоправимое несчастье. А какой хороший дедушка: даже она ничего не заметила, а он заметил.
- Теперь всё другое будет, Аня... Снова заживем, и еще как заживем!
Дальше следовал рассказ о том, как Григорий Иваныч зашел в церковь, как молился мещанин, как они разговорились с ним на пристани. Анна Николаевна ничего не могла понять. Ей казалось, что муж сошел с ума.
- Не понимаешь?- нетерпеливо спрашивал Григорий Иваныч.
- Нет... Мало ли дел у мещан бывает? Нам-то какая забота...
- Ах, Аня, Аня... Да понимаешь ли ты, что говорю я с мещанином, а сам соображаю, как ему помочь. Ведь я эти законы знаю... Ну, и вдруг мне мысль: отчего я не сделаюсь частным поверенным? Понимаешь? И ведь не пришло раньше в голову... Правду сказать, не люблю я этих кляуз, да ведь от меня будет зависеть, какие дела брать. И полная независимость... Понимаешь? Чорту не брат... И как это раньше мне не пришло в голову! А сколько можно добра сделать... И, главное, ведь это мое дело. Ах, какой я дурак был! Правду говорит пословица: век живи, век учись, а дураком умрешь.
Анна Николаевна всё-таки не поняла мужа и отнеслась к его радости с большим недоверием.
Ровно через месяц на воротах дома, где квартировали Печаткины, появилась небольшая вывеска: "Ходатай по делам Г. И. Печаткин". Первым клиентом был тот самый мещанин, с которым Григорий Иваныч встретился в церкви - его дело было выиграно. За ним появились другие, главным образом разная беднота. Григорий Иваныч брал всякое чистое дело, не спрашивая о вознаграждении. Бедный и благодарный люд разнес молву по всему городу о новом адвокате. Дела Печаткиных быстро поправились, так быстро, что все знакомые только удивлялись.
- Молодчина, Григорий Иваныч,- хвалил Петр Афонасьевич, искренно радуясь успеху Печаткина.- Давно бы ему в адвокаты пойти... Ведь золотая голова.
Странно, что Марфе Даниловне точно было неприятно, что Печаткины так быстро поправились. И всю новую мебель завели, и ребятишек приодели, и заложенные вещи выкупили - одним словом, разжились.
Катя и Любочка поступили в гимназию, когда братья перешли уже в третий класс. Девочки превратились, в свою очередь, в "первоклашек". Их поступление уже не было событием, и на него смотрели, как на дело самое обыкновенное: ну, что же такого особенного - поступили и будут учиться, пока достатку хватит. Это ведь совсем не то, что Сережа и Гриша. Какое девичье ученье... Тоже вот и относительно формы небольшая забота: коричневое люстриновое платье, люстриновый черный передник и белый парадный - вот и всё.
- Сколько поучишься, а там увидим,- говорила Марфа Даниловна, довольно равнодушно оглядывая дочь в новой гимназической "форме".- Вот только бы Сережу поднять на ноги, а там...
Обыкновенно Марфа Даниловна не договаривала, что будет в этом таинственном там. Теперь обе семьи жили надеждами на будущее, и это будущее воплощалось для них в двух гимназистах третьего класса. Собственная жизнь, с её мелкими заботами, дрязгами и неустанным трудом, как-то отходила на задний план. Девочки поневоле усваивали себе этот же взгляд и смотрели на самих себя, как на какое-то косвенное дополнение к братьям.
Начальницей женской гимназии в Шервоже была очень добрая, немножко сгорбленная старушка Анна Федоровна Чемезова, которая пользовалась большим уважением со стороны своих воспитанниц. Встречаясь с начальницей в коридоре, Катя делала ей реверанс с особенным удовольствием, как проделывала и вообще все маленькие церемонии своей новой обстановки, придававшие ей некоторое официальное значение. "Екатерина Клепикова, завтра ваша очередь быть дежурной в классе",- говорила ей полная классная дама Поликсена Карловна. И Екатерина Клепикова переживала каждый раз какое-то особенное волнение, сознавая громадность возложенной на неё ответственности. В следующем, втором классе классной дамой была Евгения Александровна, совсем высохшая, как щепка. Вообще все классные дамы делились на очень полных и очень худеньких. Катя и Любочка, конечно, поместились на одной парте и в несколько дней до мельчайших подробностей усвоили все порядки своей гимназии. Девочки, вообще, жили очень дружно и перенесли свою детскую дружбу в стены гимназии. Отец давал Любочке каждый день "священный пятачок" на булку в большую перемену, и Любочка делилась своим завтраком с Катей, которой денег не полагалось.
Любочка была такая смешная в своей форме. Полное круглое лицо так и дышало каким-то задорным здоровьем. Она была неизменно весела и часто платилась за это. Белокурая Катя рядом с ней казалась такой тоненькой и всегда сидела так прямо, точно восковая куколка. Поликсена Карловна постоянно ставила m-lle Клепикову в пример m-lle Печаткиной, когда последняя во время класса наваливалась грудью на парту, горбилась или начинала болтать своими толстыми ногами. Наконец m-lle Печаткина иногда, заслушавшись, сидела с раскрытым ртом, что превращало Поликсену Карловну в телеграфную станцию, потому что ей приходилось, не прерывая урока, обратить на себя внимание зазевавшейся ученицы разными телеграфными знаками. Раз Любочка даже заснула самым бессовестным образом, за что ей очень досталось.
- Это всё из-за тебя!- обвиняла Любочка Катю за все свои злоключения.- Я не виновата, что ты умеешь сидеть, как замороженная рыба. Непременно перейду на другую парту...
Первым предметом для внимания новичков были, конечно, классные дамы, о которых Марфа Даниловна и Анна Николаевна получили самые точные сведения.
- Худенькая сердитее,- объясняла Катя.
- Да вы хоть кого сведете с ума,- ворчала Марфа Даниловна.- Разве это хорошо, что вы, девчонки, называете классных дам синявками?
- Это, мама, уж всегда так бывает, потому что все классные дамы ходят в синих платьях... Мы не виноваты.
- И всё-таки глупо!..
- А если они сердятся - ну, и выходят синявки!
- Перестань глупости болтать.
С гимназистами у девочек шел нескончаемый спор относительно начальницы: гимназисты отстаивали своего генерала "Не-мне", а девочки Анну Федоровну.
- Она добрая, добрая, добрая!..- выкрикивала Любочка с азартом.- Войдет в класс всегда тихонько... Ласковая такая, вежливая, а ваш "Не-мне" кричит, как индейский петух, бранится и даже ногами топает.
- Ну, это пустяки,- спокойно возражал Сережа, усвоивший себе некоторые солидные привычки.- Что из того, что старик немножко погорячится? Зато он никого не выгоняет из гимназии и всегда за нас... Только нужно всё говорить ему откровенно.
- И у нас откровенно!..
- Перестань, Сережа,- останавливал Гриша.- Разве девчонки могут что-нибудь понимать?
Как крайнее средство для доказательства превосходства своего генерала "Не-мне", гимназисты пускали в ход его звезду.
- Ну-ка, где у вашей Анны Федоровны звезда?.. То-то вот и есть, а туда же, спорите...
Девочки смущались, не знали, что сказать, и только раз Любочка нашлась:
- Я видела как-то вашего "Не-мне" в полной форме: настоящий иконостас.
Между мужской и женской гимназиями существовала органическая связь, начиная с того, что там и здесь встречались одинаковые фамилии. Так, в первом классе женской гимназии училась Болтина, дочь богатого пароходчика, и красавица Клочковская, а в старших классах Гавлич. Только здесь богатые и бедные ученицы стояли еще дальше друг от друга, чем в мужской гимназии. У мальчишек слишком много всеуравнивающей драчливости и общемальчишеских глупостей, что в школьный период до некоторой степени сглаживает разницу общественного положения. Девочки, наоборот, сторонились инстинктивно, благодаря более раннему развитию, чуткости и наблюдательности. Замкнутое комнатное воспитание развивало известную мелочность характера, и самые маленькие "приготовишки" отлично понимали эту разницу. Каждая пуговка, каждая ленточка, каждая новая тетрадка были на счету. Притом девочки из богатых семей сторонились от "дочерей кухарок и прачек", по строгому наказу своих maman, гувернанток и бонн - они не должны были смешиваться с этой безличной толпой и в гимназии являлись дорогими гостями.
- Женя Болтина съедает в большую перемену три бутерброда и целую французскую булку,- откровенно завидовала Любочка, страдавшая прекрасным аппетитом.- Если бы я была богатая, так я уплетала бы по две булки...
Главную зависть в бедных гимназистках возбуждало то, что богатые приезжали в гимназию на собственных прекрасных лошадях. Да и как было не завидовать, особенно осенью, когда приходилось шлепать по непролазной грязи откуда-нибудь из дальних улиц!
Из учителей были тоже старые знакомые, как Павел Васильич Огнев, известный гимназисткам по рассказам братьев.. Он в младших классах преподавал русский язык, а в старших - словесность. Катя сначала ужасно его боялась, а потом убедилась, что в нем не только не было ничего страшного, а напротив, это был очень добрый человек по натуре. Он был высокого роста, с немного одутловатым лицом и близорукими, выпуклыми глазами, придававшими ему сердитый вид; длинные белокурые волосы редко были причесаны гладко, и синий бархатный воротник мундира всегда был засален. Огнев душой любил свой предмет, постоянно горячился и терпеть не мог плакс. Гимназистки потихоньку подсмеивались над засаленным воротником его мундира, над его красными руками и произношением на "о", но за всем тем Огнев пользовался большим авторитетом, как человек справедливый, не мирволивший богатым ученицам, которых он называл "тепличными растениями". В обеих гимназиях он почему-то был известен под названием "Бедной Лизы"; когда и кто дал это глупое название - неизвестно, но оно неизменно переходило от одного курса к другому. Незадолго до поступления наших девочек в гимназию у Огнева умерла жена, и он пользовался особенным вниманием всех женщин, маленьких и больших. На время были позабыты и его засаленный воротник, и нечесаные волосы, и красные руки, и несчастная буква "о".
Огнев славился, как хороший чтец. С младших классов он читал своим ученицам стихи любимых авторов и производил известное впечатление.
- Есть мысли и чувства, которые не укладываются в будничные фразы,- ораторствовал Огнев в первом классе.- Есть явления природы, которые поражают нас, и мы можем говорить о них только стихами, чтобы вполне выразить наше настроение. Например, вот как поэт описывает Волгу:
Как слезу любви из ока,
Как холодный пот с чела,
Волгу-матушку глубоко
В море Каспий пролила!..
Кате ужасно нравились всякие стихи, а эти она относила прямо к родной Лаче, вспоминая свою поездку с Григорием Иванычем в Курью.
Но всех больше Кате нравился батюшка о. Евгений. Это был среднего роста худенький священник с редкой рыжей бородкой и печальными голубыми глазами. Он приходил в класс в такой старенькой ряске и должен был отдохнуть, прежде чем мог начать урок. Голос у него был слабый и глухой. Все знали, что у о. Евгения чахотка и что он скоро умрет. На его уроках стояла мертвая тишина, потому что никто не умел рассказывать так трогательно, как о. Евгении. Любочка часто плакала, да и сам о. Евгений говорил со слезами на глазах. Он никогда не сердился и всем ставил хорошие баллы. Катя с первого раза прониклась к нему каким-то чувством благоговения и перед каждым уроком терпеливо ожидала его где-нибудь в коридоре, чтобы подойти под благословение. О. Евгений благословлял её, гладил по головке и так хорошо смотрел своими голубыми глазами.
Вообще, поступив в гимназию, Катя разделила всех людей на две неравных половины: на одной стояли гимназические учителя, классные дамы и Анна Федоровна, как что-то особенное, а на другой - все остальные. Это чувство прошло с ней через всю гимназию, и после гимназии она долго не могла освободиться от него.
В жизни все явления и все люди связаны между собой невидимыми для глаза нитями. Эта внутренняя глубокая связь раскрывается только при исключительных случаях, когда точно обнажается внутренний остов этих отношений. Например, что проще рождественской ёлки, а между тем в жизни маленькой Кати и такой же маленькой Любочки первая такая елка, устроенная в гимназии, являлась целым событием. Много было потом других елок, а первая была одна.
- Мама, мама, у нас в гимназии будет елка!..- еще за две недели до рождества объявила Катя матери.- Большая елка... И всем будут подарки. Будет музыка, большие гимназистки будут танцовать... Ах, мама, мама, как будет весело!..
- Напрасно только балуют девчонок,- сухо заметила Марфа Даниловна, не любившая пустяков.- Елки только для богатых устраиваются...
У Клепиковых никогда не устраивалось елки и у Печаткиных тоже, поэтому две девочки ожидали наступления рокового вечера с замиранием сердца. Что-то будет... ах, что будет! Гимназисты втайне им завидовали, но старались показать, что такие пустяки их совсем не интересуют.
- Это телячьи нежности!- угрюмо заметил Сережа.
- Да ведь там все будут, Сережа,- задыхаясь от радости, объясняла Катя.
- Все вы глупые, вот и радуетесь...
Торжество было устроено на второй день праздника. В актовой зале стояла громадная елка, украшенная горевшими свечами, золочеными орехами, дешевенькими подарками и разной мишурой. Маленькие девочки в белых передниках были вне себя от радости. Это какой-то волшебный вечер... И все такие добрые, решительно все. А как хороши эти разноцветные фонарики, бонбоньерки, пакетики с сюрпризами, большие конспекты... Катя и Любочка были точно в чаду и всё время ходили обнявшись. Учитель географии, чахоточный господин, играл на рояли что-то необыкновенно хорошее, потом пел хор гимназисток, потом села за рояль худенькая Евгения Александровна,и начались танцы. Нет, всё это было ужасно весело, и можно только пожалеть, что такие вечера не повторяются.
- Тебе весело, крошки? - спрашивала начальница Анна Федоровна, передавая Кате зеленую бонбоньерку.
- Ах, очень, очень весело,- ответили в один голос Катя и Любочка.
Маленьких девочек угощали сластями, потом был чай с кондитерским печеньем, фрукты - одним словом, происходило нечто совсем волшебное.
- Знаешь, Катя, я их всех ужасно люблю! - откровенничала Любочка на ухо Кате.- Ведь, если разобрать, так и наша Поликсена Карловна очень добрая... Все добрые!.. И мне хочется всех расцеловать, даже швейцара Воронка!..
Катя чувствовала то же самое, хотя больше всех любила Анну Федоровну. Начальница несколько раз подходила к ней, гладила по голове и расспрашивала, где она живет, есть ли у неё братья, где служит отец. А там в передней и в коридоре ждали с шубами в руках горничные, какие-то старушки и Петр Афонасьевич. Маленьких раскрасневшихся девочек заставляли сначала ходить по коридору, чтобы они немного прохладились, потом закутывали в шубки и теплые платки и развозили по домам. Гимназистки старших классов оставались дольше: у них только что начинались настоящие танцы, для которых были приглашены гимназисты и реалисты тоже из старших классов. Кате и Любочке не хотелось уезжать в самый разгар праздника, но приходилось повиноваться. Петр Афонасьевич сам одел обеих девочек и повез их на извозчике по домам,- это, кажется, было в первый раз, что он ехал на извозчике. Всю дорогу девочки щебетали, как воробьи, и всё выпрастывали голые ручонки, чтобы показать полученные подарки.
- Ну, шабаш, я больше вас не повезу на бал... - добродушно ворчал Петр Афонасьевич, заразившись этим маленьким счастьем.- Еще носы себе отморозите, шалуньи.
Катя до боли хорошо чувствовала, как её любит отец, и ласково прижималась к нему всем своим маленьким тельцем, точно пригретый котенок.
Разговоров о рождественской елке хватило на целый месяц, и девочки припоминали всё новые подробности, ускользнувшие в общем вихре впечатлений. Благодарная детская память удержала всё. Катю огорчало только равнодушие матери, относившейся скептически к её детским восторгам. Другое дело Григорий Иваныч - тот сам готов был прыгать со своими любимицами. Катя просто бредила начальницей гимназии, и в ней всё ей нравилось, начиная от её темносинего платья и кончая тихим голосом и неслышной старческой походкой. Старушка и улыбалась так хорошо своей сдержанной, немного печальной улыбкой. Катя старалась учиться изо всех сил и скоро была в числе первых учениц.
- Учиться хорошо следует, милочка, только не следует увлекаться отметками и наградами,- объясняла ласково Анна Федоровна.- Ты такая худенькая, крошка, а здоровье нужно беречь. Всякий должен трудиться по своим силам.
Любочка поленивалась от избытка здоровья и обвиняла в своих неудачах Катю. В самом деле, не вылезти же из своей кожи Любочке, когда навяжутся такие зубрилки, как m-lle Клепикова. Рассердившись, Любочка всегда навеличивала подругу "mademoiselle".
Катя быстро подрастала и "выравнивалась", как говорила Анна Николаевна. У неё уже образовался свой детский мирок, в котором она жила своею маленькой жизнью. Самым любимым удовольствием для неё было ходить в женскую общину по субботам ко всенощной. В субботу заканчивалась трудовая гимназическая неделя. Катя складывала свои книжки и тетрадки в строгом порядке, прибирала комнату, осматривала; свое платье и с нетерпением начинала ждать дедушку Якова Семеныча, который приходил по субботам ровно в пять часов. Они пили чай, а потом отправлялись.
- Ну, Катя, идем богу молиться,- говорил старик каждый раз одну и ту же фразу, натягивая на себя шубу.- Шесть дней делай, а седьмой господу богу твоему.
Когда они выходили на улицу, было уже совсем темно,- зимой рано темнеет. Веселая улица едва освещалась редкими фонарями. Кате нравилось итти именно в этой темноте, хотя она и боялась большой и пустынной площади, которая отделяла собственно город от общины. Зато каждый раз она испытывала такое хорошее, теплое чувство, когда подходила, с дедушкой ксвятым воротам. Вот и фонарик тлеет золотой искоркой, и сестра-вратарь встречает их низким поклоном, а дедушка опускает свою стариковскую копеечку в монастырскую кружку. Из святых врат, расписанных сплошь деяниями угодника и святителя Николая, теплый коридор вел в маленькую зимнюю церковь-теплушку. В главном соборе служили только летом. Какое-то особенное чувство охватывало Катю, когда она попадала под эти низкие каменные своды, в толпу богомольцев. Маленькая церковь была такая чистенькая, монахини ходили неслышными шагами, как черные тени, а там, вместе с синеватым дымом, поднималось такое стройное пение. Яков Семеныч всегда надевал военный мундир и всё время службы стоял, вытянувшись в струнку. Катя становилась рядом с ним и усердно молилась хорошей детской молитвой. Маленькие послушницы в островерхих бархатных черных шапочках ходили мимо такими же неслышными шагами, как большие монахини, и на ходу низко опускали глаза. Кате особенно нравилась одна, которая на средине церкви читала шестопсалмие таким чистым и звонким голосом. И лицо у неё было такое красивое, бледное-бледное, с удивительными серыми глазами - это был какой-то черный ангел. Катя заочно полюбила красавицу-послушницу и испытывала приятное чувство, когда та проходила мимо. На клиросах мелькали десятки таких островерхих шапочек, и Катя про себя жалела маленьких черничек. Она слыхала от матери, что эти девочки - круглые сироты и что им очень тяжело, особенно в великий пост, когда служба такая длинная. Служил всегда о. Евгений своим глухим голосом, и Кате казалось, что кругом неё делается что-то неземное. Жизнь с её заботами и суетой оставалась там, за каменной монастырской стеной, а здесь творилось что-то особенное, что делает всех и лучше, и справедливее, и добрее. Не любила она только монастырского дьякона, который портил впечатление и своей громадной неуклюжей фигурой и страшным басом. Иногда он заходил на клирос, и дьяконский бас перекатывался под низкими сводами с глухим рокотом. К довершению всего, этот ужасный человек оказался знакомым Якова Семеныча. Он раз подошел после службы к старику, хлопнул его по плечу и на всю церковь спросил:
- Ну, как поживаешь, служба?..
- Он добрый, этот дьякон,- объяснял Яков Семеныч.- Только вот голос у него - как из пушки выстрелит...
В следующий раз Катя внимательно рассмотрела некрасивое дьяконское лицо и убедилась, что он, действительно, добрый - глаза добрые и улыбается так, хорошо. Но всё-таки Катя продолжала его не любить: зачем он такой большой и говорит так громко?
Возвращались домой в такой же темноте. Дедушка иногда брал с собой фонарик, но редко доносил огонь до дому: одно стекло было с изъяном, и ветер гасил свечу. Старик четвертый год собирался вставить новое стекло, да всё как-то руки не доходили.
В воскресенье Катя ходила с дедушкой в ту же общину к обедне. Днем служба не производила на неё такого впечатления. Раз, выходя из монастырской церкви, Катя неожиданно встретилась с Анной Федоровной в коридоре. Начальница разговаривала с какой-то пожилой "манатейной" монахиней. Катя сделала реверанс.
- Ах, это ты, крошка? - удивилась старушка, раскланиваясь с Яковом Семенычем, сделавшим ей по-военному под козырек.- А это твой папа, если не ошибаюсь?..
- Никак нет-с, ваше превосходительство! - ответил старик тоже по-военному.- Дедушкой прихожусь...
- Очень приятно, очень... Мы выйдем вместе. До свидания, Агнеса Александровна... Виновата: сестра Агапита.
Пожилая монахиня чуть-чуть покраснела при этом мирском имени и печально улыбнулась. Катя заметила только, что у Агнесы Александровны лицо точно восковое и такие же руки, а глаза темные-темные и большие-большие.
- Так это ваша внучка? - спрашивала монахиня, наклоняясь к Кате и как-то необыкновенно пристально вглядываясь в её лицо своими живыми темными глазами.- Я вижу её, Анна Федоровна, за каждой всенощной... Она так усердно молится.
Кате вдруг сделалось страшно, и она ухватилась обеими руками за дедушкину шубу, а сестра Агапита тяжело вздохнула, и Кате показалось, что у неё на лице выступили слезы. Анну Федоровну ждала лошадь, но старушка пошла пешком, немного прихрамывая на ходу - ей прописан был моцион. День был морозный, но без ветра. Катя раскраснелась на ходу, и Анна Федоровна ласково потрепала её по розовой щеке.
- Это хорошо, что ты любишь молиться,- говорила старушка.- В молитве великая сила... Особенно нам, женщинам, нужно уметь молиться.
Катя почувствовала себя необыкновенно хорошо, точно Анна Федоровна была своя, родная. Ей ужасно хотелось рассказать ей и про Сережу, и про маленького Петушка, и про Курью, и про Григория Иваныча, но Анна Федоровна устала и подозвала следовавшие за ней сани.
- Ну, до свидания, крошка...- говорила старушка, усаживаясь в экипаж при помощи Якова Семеныча.- Я отлично прошлась.
- До свидания, ваше превосходительство!..- еще раз по-военному ответил Яков Семеныч, опять делая под козырек.
- Дедушка, ты зачем называешь Анну Федоровну её превосходительством?- смеялась Катя, когда сани уехали.
- А то как же? Конечно, генеральша... Вообще, отличная, дама. И какая простая... Да ей бы, по её доброте, княгиней следовало быть...
Яков Семеныч был в восторге, что познакомился с самой начальницей, и, встречая где-нибудь на улице её сани, издали раскланивался и каждый раз повторял: "Ну, конечно, генеральша... Сейчас видно!.."
Через несколько времени Катя познакомилась и с монастырским дьяконом, которого встретила у Печаткиных. В маленькой квартире он казался еще больше, а дьяконский бас гудел, как медная труба. Любочка хохотала в соседней комнате до слез и несколько раз выскакивала посмотреть на чудовище.
- Мадемуазель, парле ву келькешоз...- гудел о. дьякон, пугая любопытную гимназистку.- Ле сюкр мон рьень розсюреву...
Смеялся и Григорий Иваныч над этим коверканым французским языком. Сначала о. дьякон пришел по какому-то делу, а потом завертывал просто так, на огонек, как заходят в гости в провинции. Все к нему как-то сразу привыкли, и Любочка прозвала его: отец Келькешоз.
- Силянс, мадемуазель,- добродушно басил добродушный богатырь.- Сивупле пардон...
Григорий Иваныч как-то особенно полюбил монастырского дьякона и целые вечера проводил с ним в бесконечных разговорах. Очень уж прост был дьякон, и сердце у него золотое.
Всего забавнее были их споры, чисто-русские споры - до хрипоты и полного изнеможения. Анна Николаевна почему-то невзлюбила дьякона и никак не могла понять, что в нем находит Григорий Иваныч. Трудно было себе представить два настолько противоположных характера.
- Необразованный он человек,- ворчала Анна Николаевна.- И, наверно, водку пьет...
- Ну, это не наше дело, Аня... А я его люблю, просто так люблю. Как-то веселее на душе делается, когда он в комнату войдет... Бывают такие особенные люди.
Мы не будем описывать жизнь наших героев день за днем, потому что наступил длинный пробел, в течение которого ничего особенного не случилось. Первые впечатления от гимназической жизни улеглись, и всё пошло своим чередом, как заведенные часы. Петру Афонасьевичу вышла прибавка жалованья в пять рублей, но эта прибавка не покрывала всё нараставших расходов. У Григория Иваныча дела шли хорошо, но он не умел беречь нажитые деньги, да, кроме того, потихоньку от всех, часто помогал неимущим клиентам. Лучшим временем для обеих семей было лето, когда все отдыхали и Курья являлась чем-то вроде дачи. К прежней компании присоединился теперь монастырский дьякон, просиживавший с удочкой где-нибудь на берегу целые дни.
Марфа Даниловна и Анна Николаевна по обыкновению оставались дома и часто сходились вместе, чтобы провести время за бесконечными женскими разговорами.
- Когда и время прошло...- удивлялась иногда Анна Николаевна.- Давно ли, кажется, мы с вами, Марфа Даниловна, своих-то угланов в гимназию привели?.. Ох-хо-хо... А уж теперь в шестом классе. Оглянуться не успеешь, как совсем большие вырастут. Хоть одним бы глазком посмотреть на них, на больших-то. Мне всё кажется, что я не доживу... Этак раздумаюсь-раздумаюсь, и даже точно страшно сделается.
- Перестаньте, Анна Николаевна... Прежде смерти никто не умрет. Тогда-то и пожить, когда дети большие вырастут. Должны же они чувствовать нашу заботу... На старости лет покоить будут.
- Ох, и не знаю, Марфа Даниловна, как это будет... Ученые-то будут, пожалуй, и не узнают нас. Вон мой-то Григорий Иваныч что говорит: "Аня, всякому до себя, а я ничего не требую от детей... Воспитывая их, мы только платим долг". Вот и поговори с ним. Отец должен страх внушать и почтение, а он вперед говорит: "ничего не требую".
Марфа Даниловна только качала головой.
- Всё женихи растут,- думала вслух Анна Николаевна, перебирая по пальцам Гришиных товарищей.- Выучатся, и женить надо... Бьешься-бьешься, а тут еще какая жена попадет.
- Нас не спросят по нынешнему времени, Анна Николаевна. Ну, да о мальчиках не забота: не хитрое дело невесту найти. вот с девчонками побольше заботы... С богатым приданым сколько невест-то у окошечка сидит, а тут еще наши бесприданницы. Даже и подумать страшно.
- Прежде проще было, Марфа Даниловна...
- Куда проще!..
Будущие бесприданницы были еще только в четвертом классе. Любочка оставалась всё такой же пухлой и розовой, а Катя была выше её ростом и казалась такой жиденькой. У девочек давно проявилась разница характеров, а теперь эта разница иллюстрировалась всё сильнее разными мелочами. Так, в четвертом классе Любочка проявила необыкновенную страсть рядиться. В гимназии стесняла форма, и Любочка ограничивалась тем, что с каким-то ожесточением завивала накаленной шпилькой себе волосы на лбу. Ей частенько приходилось платиться за это невинное занятие, потому что от зоркого глаза Поликсены Карловны ничего не ускользало. Раз Любочка даже была оставлена без обеда, потому что имела неосторожность сжечь на лбу половину волос. Впрочем, Любочке часто приходилось переносить несправедливость.
- Для кого ты рядишься-то, Любочка?- спрашивала Катя, чтобы подразнить подругу.- Если бы еще большие гимназисты обращали на тебя внимание...
- Гимназисты? Очень нужно...- ворчала Любочка.- А просто, мне нравится, и буду завивать волосы, буду носить бантики... Да, нравится, и только. Никому нет дела... А гимназистов я ненавижу. Гимназисты только и знают, что свои уроки, а нас везде дергают: "Любочка, вымой чайную посуду! Любочка, сходи погулять с Соней! Любочка, выгладь себе воротнички..." Мы так же учимся, а тут изволь всё делать.
Дело доходило до открытого сопротивления родительской власти, особенно когда приходилось пришивать какую-нибудь пуговицу к мундиру Гриши или поправлять отставшую подкладку у гимназической шинели.
- Пусть сам пришивает,- отказывалась Любочка, надувая губы.- Это какое-то рабство, мама.
- Люба, как ты матери-то отвечаешь?
- Мамочка, да ведь я же не прошу Гришу пришивать мне тесемки да крючки?..
- Ах, какая ты непонятная: Гриша - мальчик...
- Я сама мальчик! Вот придумали...
У Кати тоже разыгралось несколько историй на эту тему, и она даже была посажена на целый вечер в кухню. Девочка не плакала, но затаила в себе тяжелую ненависть по отношению к мальчишкам, на которых все должны работать. Очень нужно...
Впрочем, Катя скоро одумалась: ведь маме не ослепнуть за работой - она одна обшивала всю семью. Скрепя сердце, она помирилась со своими сестринскими обязанностями и без приглашения пришивала пуговицы и клала заплатки, причем вымещала свое неудовольствие уже на мундире или шинели, швыряя их куда-нибудь в угол. Смутное сознание каких-то особенных обязанностей девочки в семье еще не укладывалось в полудетском понимании.
А гимназисты, между тем, выросли как-то незаметно. Период бабок, бумажных змеев, жеванья резинки, катанья на салазках и драки с "козлишками" миновал навсегда, уступив место другим удовольствиям, интересам и заботам. Сережа вытянулся, сделался таким серьезным и по вечерам любил читать книги, которые приносил из гимназии.
- Что ты читаешь, Сережа? - приставала Катя к брату, когда тот забирался с книгой куда-нибудь в уголок.
- Отстань... Ты еще мала. Читай вон Майн-Рида или Купера.
У Гриши на верхней губе пробивался черный пушок, что доставляло Любочке неистощимую тему для разных выходок. Она любила ходить по комнате и щипать верхнюю губу, чтобы Гриша это видел. Впрочем, рассердить Гришу было довольно трудно. Из задорного драчуна-мальчишки он превратился в добродушного молодого человека и относился к Любочке с самой обидной снисходительностью.
- Скажите, пожалуйста, какой новый ученый открылся! - язвила и