Главная » Книги

Лукаш Иван Созонтович - Сны Петра, Страница 4

Лукаш Иван Созонтович - Сны Петра


1 2 3 4 5 6 7 8

к иностранный. Сам в камзоле, при паруке, медная проволока в косицу заплетена, а в руке содержит допрежнюю треугольную шляпу, какие и по Россее были в ходу при Павле Первом покойном.
   А сказал неведомый тот француз, что был смолоду из отечества вышедши, когда якубит бунтовал, а нынче просит доставить его попроворнее во столицу.
   Вот и скачет Сидор Горбуненков в Париж от заставы с долгой пикой в руке и с французской персоной на тороках. Персона треуголкой на радостях машет и, хотя по-своему, но возглашает громко "ура".
   Не стал еще вечер, горела над Парижем заря, только начали кашевары скрести с черепков копоть похода и вязать казаки кобылиц в коновязи на тех ли на полях Елисейских, которые не поля вовсе, а, можно сказать, Елисеева улица, как Сидор Горбуненков подвел тут к младому казаку Парамоше двух неведомых парижских особ, полу женского, одна из них, впрочем, старуха.
   - Как я им персону доставил в Париж, - Сидор сказал, - так нынче сродственницы за персону благодарствовать пришли.
   Споклонился тут дядька Сидор, от копоти почернелый, штаны затрапезные кожей подшиты, у бока - пистоль.
   Старуха в чепце и в долгой хламиде, по борту кружево пущено, - не о ней вовсе речь, - а другая от лица некую кисею отвела и как глянула, и как улыбнулась, - Парамоша сапожок свой отставил, шпора легкий звон подала, приложил учтиво руку к левым грудям и сказал чисто, по-русски:
   - Не разумею, мадамы, ваших речей, но как есть я бравый русский казак, послужить в удовольствие ваше рад я отменно.
   И поднял глаза, не глядеть бы тебе, Голубок, - на него такие глаза карие посмотрели, такие прекрасные очи неведомой госпожи, что в левых грудях, на которых руку он содержал, столь сильно пристукнуло, будто пушечное ядро прокатилось.
   И с того самого дня сокрылся для Голубка весь город Париж, что дворцы его и парады, и обедни католицкие с музыкой. А какая то была госпожа, и где ту госпожу отыскать, когда в Париже от многих французских госпож пестрит-рябит, будто в улье. Словом сказать, Парамон потерялся.
   Лежит он на седлах на Елисейских полях, щиплет он ус, который в Париже прорастать начал, и дядьку Сидора укоряет:
   - Запутал меня, то и было, что обе лорнетою повертели, слышу "ридикюль, ридикюль", и ушли, а ты сказывал, сродственники. И какой я им Ридикюль, когда Голубаев. А от той младой госпожи теперь сна я лишен.
   - Чтобы из-за французской девки да сна бы лишиться, да тьфу на тебя...
   Однако выходит он с дядькой вместе на бульвары прогуляться, а там все россеиское войско в променаде. И какие плюмажи на шляпах, и какие петушиные перья, другой в ботфортах таких преужасных, каких заправду и не бывает, и Лупанов-есаул, руки в боки, по бульвару Капуцинов гуляет, а с ним вроде бы сам генерал, смотрит скрозь бульвары в аглицкую лорнету.
   Госпожи французские, ах, госпожи, легкий наряд, воздух один, и шляпы подобны опрокинутым легким корзинкам, и все кружева, кружева, кружева...
   Но прекрасной той госпожи нет нигде.
   Младой казак Голубок другу сердешному своему, россейской пехоты штабс-капитану Черенкову, с которым вместе брали пушки под Лейпцигом, между прочим, от души все поведал о прекрасной, однако неведомой госпоже.
   Так и гуляли они в Пале-Рояле, под каким прозвищем обозначен парижский базар, который, впрочем, содержится в доме, и там же трактиры. И вдруг стал, как вкопанный, казак Голубок, едва прошептавши: "Вот она".
   Тут и взял его руку штабс-капитан Черенков и сказал нечто по-непонятному двум госпожам, кои шли им навстречу. Госпожи улыбнулись.
   Дядька Сидор назад Голубка крепко за штаны потянул:
   - Голубок... Слышь, Парамоша, ошибки ли нет: будто не те госпожи.
   Опустил стыдливо глаза младой и бравый казак, но дядьке своему прошептал:
   - Оставь мне тотчас штанину. Стыдишь меня, старая кочерга... Сам не маленький... Марш отседа домой, я останусь.
   - Зовут ее Люсиена, особа, как видишь, субтильная, и будьте вы с нею знакомы, а я с ихней тетенькой, - тут же сказал капитан Черенков.
   И остался у Пале-Рояля Голубок с Люсиеной Субтильной. А той все щебеты, смех, и пощиплет портупейный ремень ему, и алый лампас тронет перчаткой: "ридикюль, ридикюль".
   Где же Парамону Голубаеву знать, что в Париже тогда любому казаку было прозвание "ридикюль".
   Ридикюль, так и пущай ридикюль. Идет бравый казак с младой французской особой по улицам самым людным.
   Мало ли, долго, только Сидор сиятельству графскому жаловаться ходил, что свелся-де с лица млад донской казак, шишиги-вертихвостки парижские его завертели, в церкву не ходит и ровно бы православную землю забыл: на французскую бабенку позарился.
   А граф Платов сказал:
   - Ты ступай, я его промережу: накажу эстафеты в штабы возить день-деньской при полном параде. Лодырем стал на мирных квартерах, бабами облошивел: я блох-то повыбью...
   Но что бы вы думали, други мои, какое происшествие тут случилось.
   Скачет Голубок по долгу присяги с преогромной красной пикой и сумкой казенной, на которой россейские медные литеры, а его на улице людной из синей кареты и окликни та госпожа: "Ридикюль, ридикюль", и платочком еще помахала, а платочек воздух один, не платочек.
   И случилася тут беда и казны небрежение: младой казак прыгнул с коня, госпожа ему подала руку, он шасть в карету, высунул из окна руку, держит коня, а как красная пика в карету не влезла, то видели все, - пробила двулезая пика дырку в каретной покрышке и оттуда торчит. Так и покатила карета по улице, а все кругом закричали "ура".
   Однако ввечеру взяли Голубка под арест для острастки. Но ночь не стала еще, как бежал младой казак с полковой гауптвахты.
   Пробежал он пешим скрозь весь Париж к дому Люсиены Субтильной. А в окнах того знатного дома горит много свечей и слышна многая музыка.
   И каким ветром понесло младого казака, только он поплевал на ладони, ухватился за каменный французский герб со шлемом пернатым и рукавицами, понатужился, на герб забрался. А был тот герб под освещенным окном.
   В то окно невзначай Голубок стукнул ногой, окно отомкнись, и стекла со звоном посыпались.
   Все гости, тамошняя французская знать, от окна с шумом шарахнулись: "Казаки! казаки!"
   Делать нечего: Голубок с подоконника прыгнул в покой.
   Кто за кресла на корточки сел, кто за стол опрокинутый. Но стоит младой казак-великан, опустивши скромно глаза. Тут и ступила к нему сама госпожа Люсиена Субтильная, - все ей щебеты, смех, - за левую руку берет бравого казака и за правую, а сама говорит: "Ах, ридикюль, - говорит, - ах и ах".
   За тем знатным домом был сад, а в саду - беседка, вроде бы храм. Как гости все разбежались, то при луне было видно, как нес младой казак ту Люсиену к беседке, которая с куполом.
   О ту ночь, да и по все ночи парижские, горели костры на бульварах и шумели многие пляски: вот пляшет россейский улан, на кивере ветром бьет ремешки, там вполпьяна гуляет в обнимку честное казачество, там сам генерал, даром что в шляпе петушьей, смотрит всю ночь на веселие.
   И не догорели еще костры на бульварах, как загремел Голубок кулаками в ставни батюшки полкового, отца Агромантова, и ему прямо в ноги:
   - Батя, милость твоя, повенчай ты меня по полному нашему обряду и с певчими, как есть она вроде нехристя, но между прочим, мне суженая и уже колечком меня одарила: на меньшой самый палец мне влезло.
   Батюшка тогда простыней от казака заслонился, понеже был со сна в одних преисподних, а сам говорит:
   - Кто будет невеста?
   - Люсиена Субтильная, а хвамилии не упомню, как же русскому казаку ее выговорить: де да де, да еще лиль, опять будто лиль, с заковыкой, а что обозначает, мне неизвестно.
   - Что же, повенчать тебя можно...
   Но, други мои, едва стала заря, затрубили все трубы россейские, барабаны часто забили генерал-марш, кони заржали.
   И по самой заре ступил на крыльцо сам Его Сиятельство Платов-граф, легонько зевнул, рот покрестил, из чубука пепел весь высыпал, говорить:
   - А ну, ребятушки, - говорит, - загостились в Париже... А ну, ребятушки мои, на коней и марш маршем домой.
   И уже кинул в стремя ногу Его Сиятельство граф, когда подскакал к нему младой Голубок, сам-то бледный, русый волос по ветру несет:
   - Ваша Светлость, пресветлый атаман-граф, дозвольте мне с коня слезть: у меня нынче свадьба.
   Его Сиятельство нагайку на мундирный обшлаг закрутил и ответствовал вовсе невежливо:
   - Я тебе, сукин сын, такую пропишу свадьбу, что она у тебя ниже спины до самой Зимовейской не заживет. Марш в поход живым духом...
   Как на той ли на улице у стены высокого дома с гербом, по самой заре качались в седлах донские синие казаки, а у вторых этажей качались их красные пики, как смахнул на той улице с глаза слезу младой казак Голубок, на то посмотревши, как в одном открытом окне веет ветер и тихо качает тафтяную ли ту занавесочку...
   - Ты прости-прощай, славный город Париж, - так и кончал историю свою заслуженный Донской генерал Парамон Аникитич, и еще колечко на мизинце повертит, тонкий ободок золотой, вовсе истертый за многие лета.
   А когда спросит кто, да какое же было полное имя той Люсиене Субтильной, поскребет заслуженный генерал Парамон Аникитич под жестким усом ногтем, и всегда ответит с учитивостью:
   - А имени мне и нынче не выговорить, хотя бы и знал: де да де, да еще лиль, и опять лиль с одной заковыкой, а под самый конец словно бы рекомье, но что обозначает, мне то неизвестно...
  
  

ЧЕТЫРЕ ШЕВРОНИСТА

  
   Крепчайший анекдот из тысячи анекдотов моего деда... Крута солдатская соль, но что же мне делать, - "из песни слова не выкинешь".
   Да и нам ли стыдиться великолепного смеха дедов.
   Отменно смеялись наши деды, недаром даже немецкие историки рассказывают про суворовских гренадеров, что ходили они, осененные лаврами, в атаки славы и побед, "почерневшие от пороха, с хохотом ужасным, подобным хохоту Клопштоковых чертей"...
   А история о четырех шевронистах - подлинный случай, и все имена их записаны в гоф-фурьерском журнале о генварь 1849 года с любопытной припиской: "Некий звук, приключившийся на параде, почесть небывалым".
   В то самое Рождество, когда принц прусский изволил пребывать в северной столице, высочайше повелено было явиться в Зимний дворец правофланговым шевронистам лейб-гвардии на императорский смотр.
   Парадный солдат времен Николая Первого был подобен кукле потсдамской, а то заводному лудвигбургскому гренадеру в кивере на пружинах, что мог стрелять из ружья, шевелить шерстью усищ и вращать престрашно глазами, а показыван был во всю неделю, кроме середы у Синего моста, где заодно представлялись китайские тени и кошка-балетмейстер.
   Измерение угла при подъеме ноги на учебных смотрах, шаг музыкальный, фронтовые птичьи обороты, Его Сиятельства графа Аракчеева затейки, а мундир на прусский лад, тесный, и ворот жмет, и как кивер с медной чешуей у подбородка застегнут, точно вбито на голову пудовое ведро.
   Однако, отстоявши во фрунте полковую обедню, поевши каши да пирогов с горохом, гвардейский праздничный порцион, шевронисты зашагали в Зимний дворец по высочайшему повелению.
   Стоял морозный день. Петербург курился перламутровыми дымами, ясно звенел снег.
   От лейб-гвардии Измайловского полка шагал Тура, - Бог его знает, может быть, и татарин, - громадный солдат. Рыжие его баки подернуты инеем, выкачены от холода голубые глаза.
   От лейб-гвардии Павловского полка печатал шаг через Марсово поле шевронист Эрнест Цируль, чухна, сам курносый, а в шагу не меньше сажени.
   От лейб-гвардии Семеновского полка двинулся Костя Пшеницын, из подмосковных графа Кутайсова, даточный. Волос русый, сам румяный и белотелый, и не сказать, что синее у силача Кости - синие ли выпушки на синегрудой шинели его, тронутой инеем, или глаза.
   А от лейб-гвардии преображенцев послан был Никон Ощипок, хохол, красавец саженный, карий глаз, а лицо соколиное в смуглоте.
   В те времена четыре лейб-гвардейских полка подбирались по росту и масти: рыжие, без двух вершков сажень - в измайловцы, белобрысые да курносые, больше из чухон, но, однако, чтобы ликом были подобны блаженной памяти императору Павлу Первому - в павловцы. Павловцам прозвище было "сметанники". Известно, кто сметану возит в столицу: чухоны.
   Синеглазая Москва, сажень с вершком, румяная, белотелая, ходила под синей семеновской грудью.
   А глаз карий, и волос черный блестящий, и соколиная поступь и рост, чтобы сажень два вершка, шли под красную грудь, в Преображенский славный полк.
   Попусту про них песню сложили, будто "полк Преображенский чешется по-женски", а прозвище им было "именинники".
   Блаженной памяти матушка-царица Екатерина Вторая любила бывать в Преображенском полку о месяц июнь, когда станут над столицей тихие летние погоды и шумит легкий ветер в стриженых липах Невской прешпективы, а на Неве смолят фрегаты и бодро стучат молотки...
   Полк стоит фрунтом, в зеленых кафтанах, в красных камзолах, в позументе парчовом. Граненые стекла императрицыной кареты на солнце блещут. На красном дышле несут корону два золоченых амура.
   Ступит государыня на бархатную подножку, махнет платочком:
   - Здравствуйте, мои храбрые воины. А кто нынче у вас именинник, пусть ко мне выйдет.
   И выйдет который, тут же пожалует ему императрица рублевик серебряный.
   Да, преображенцы, известно, хохлы, карий глаз: что ни июнь, то боле в полку именинников. И о который год неизвестно, но прибыла на Преображенский двор золоченая карета с амурами и короной. Императрица махнула платочком:
   - Кто нынче, храбрые воины, именинник?
   И весь славный полк ногу враз поднял и шарахнул с громом всем фрунтом к карете. На что была бесстрашна государыня, а и та ужаснулась и за граненое стекло живо - шасть. Такая силища именинников грянула: весь полк до последнего каптенармуса. Оттого и прозвище - именинники. А все хохлы, от них станется.
   Да, весело было солдатству служить во времена Матушки...
   Однако наши шевронисты, как должно, дымной громадой прогрохотали к дворцовому коменданту, отрапортовали, застыли.
   На киверах орлы блещут. Не дышит лейб-гвардия, разве усища шевелятся: у Ощипки усища, как черная ночь, у Туры, - Бог его знает, может быть, и татарин, - красным жаром горят, а у чухны усы пушистые, с тусклостью. Только у синеглазого силача Кости подусников нет, а запущен по румяной щеке каштановый бак...
   Стоят четыре шеврониста во фрунт, в парадных белых штанах, огромадные, в-точь лудвигбургские гренадеры, что у Синего моста тогда заезжий немец показывал.
   Дворцовый комендант, височки с рыжинкой, стал прилаживать к ним некие лакированные сумки с медными пуговками, на черных ремнях, чтобы сзаду держались. Комендант затягивал пряжки, упирая в животы шевронистов коленку.
   Для сумок шевронисты и были в дворец позваны; как сумочки сзаду держатся. А в сумочках будто медикамент и прочее. Прусский принц предложил такое новшество амуничное в гвардию ввести, и государь на немецкие штуки залюбопытствовал.
   Двинули гвардейцев в зало, каблуки прогремели, зазвенел на люстрах хрусталь.
   Стали шевронисты у белой колонны.
   Блещет широкий паркет, многие свечи горят под лепным потолком в канделябрах. Регалии генералитета сияют, и у генералов на лбах отблески от многих свечей, точно бы в масле червонцы.
   Белым дымом колеблются у белых дверей кавалерственные дамы. Там лишь пуфы, тюли и вазы, призраки, облако, разве у которой сверкнет малиновая лента через плечо и дрогнет сияющий каплей кавалерственный бриллиантовый вензель.
   Справа в шеренге стоял хохол Ощипок, к нему под рост москвич Костя, а там чухонец Цируль и Тура, Бог его знает, может быть, и татарин.
   Император в белом мундире, на лысом лбу тоже отблеск червонца, а с ним прусский принц в зеленом мундире с черной грудью, тощенький принц на ногу припадает, вышли под руку из белых дверей.
   Зало плавно склонилось, плавно откинулось. Чуть звякнула медная чешуя киверов: гвардия подняла голову.
   - Здорово, ребята, - негромко сказал император.
   - Р-р-вв-рр! - точно прорвало шевронистов, а что грянули, сами не слышат.
   И еще тише стало. Прозвенел на бронзовом канделябре воск свечи.
   - А ну, подойдите ко мне.
   В тишине, через зало, по скользким паркетам на вытянутом носке шагнули гиганты к императору. Не солдаты, а музыка. Белые штаны натянулись на штрипках.
   И, точно по циркулю, враз обернулись к государю спиной, чтобы показать сумки.
   И вдруг звук внезапный, как бы треск крепкий, как бы холстину рвануло, выстрелил в тишине.
   Генералитет недоуменно переглянулся. Заволновалось белое облако кавалерственных дам, порснуло в высокие двери.
   Тощенький принц в зеленом мундире проворно обмахнул лицо надушенным платком. Лысый лоб государя залила легкая краска. Скомандовал кратко:
   - Кругом.
   Гвардия в раз к нему обернулась. Притопнула. И вдруг снова ненадобный звук, некий треск, выстрелил теперь в генералов.
   Тут император тоже вынул платок, обмахнул лицо и поморщился:
   - Это который из вас?
   Громада блистающей меди, ремней, амуниций, гвардейские гиганты стояли молча. Государь тогда усмехнулся:
   - Или все вместе, ребята?
   - Так точно, рр-вв-рр, - весело грянули шевронисты.
   Государь засмеялся. Заколыхалось от смеха все зало. Один старенький генерал-аншеф даже плакал от смеха и повизгивал, точно его щекотали под мышками, а немецкий принц по-русски вскричал:
   - Здорофо.
   - Полагаю, они от старания и... от гороха, - сказал император и приказал:
   - Приключения сего отнюдь с них не взыскивать, некий звук почитать небылым, а молодцам-шевронистам выдать по рублю на праздник. Ну, ступайте, вы, усачи...
   И такое слово прибавил, которое не только печатать, а даже сказать невозможно.
   Загремела гвардия в кордегардию, а государь помахал у носа платком и сказал принцу прусскому:
   - Нет, ваши лакированные сумки нам не подходят. Благодарствую, мой друг...
   Тут мой дед хитро прищуривал левый глаз и презабавно грозил мне пальцем.
   Я хорошо помню палец деда, коричневый от табачной крошки, с трехгранным твердым ногтем.
   Была у моего деда медаль на голубой выцветшей ленте за оборону Севастополя. Я хорошо помню голову деда в седой щетине и его желтоватые крепкие зубы, и потертый инвалидный сюртук.
   Я теперь думаю, что рука моего деда была такой громадной, сильной и твердой, что на ней могли бы легко уместиться все мы, нынешние трясогузки-людишки.
  
  

КОЛОННАДА

  
   Конь медный попирает змия копытом, над порталом собора Казанского утвержден барельеф некий, от змий избавление. Сказывают, на Дворцовой площади противу Зимнего дворца подымут вскорости гранитной столп в прославление побед Александровых, превыше колонны Помпеевой. Ангел увенчает вершину. И будет ангельская стопа попирать змия.
   Примечай, Санкт-Петербург, а в нем всюду змия попирание.
   Санкт-Петербург, иначе город Святого Петра. Петр же знаменует камень. На камени, стало быть, Россея воздвигнута. Россея, се змий под ангельской гранитной пятой.
   - Может статься, и так... А слышал, будто Монферран чертежи Исаакию уже дочертил: время доставлять колонны в столицу.
   - За нами не постоит: намедни тридцатая тыща пудов гранита отколота... Но ты, друг Жербушка, примечай зрелище престрашно и чудно: Санкт-Петербург - колонны гранитные, словно бы в латах Афина-Паллада, Москва - колонны белые, потеплее, мирные пенаты, Церера.
   - Экий, Суханов, даром, что старовер, а по мифологии дока.
   - Да ты слушай: порталы и колоннады, Пропилеи, скажем россейские, а на ступенях Пропилеев наши бабы босые, мужичье лохматое и в лаптях, не то что грамоте, "Отче Наш" не разумеют, рабы и рабыни, океан темный. Словом сказать, Россея. Как бы не вышло чего.
   - Не должно. Подобно, как есть тело Храм Бога Живаго, так соделывается Россия Обиталищем Божиим, новым Храмом Премудрости Соломоновой.
   - Эва, премудрость... Масонские речи... До премудрости вашей Россее-то еще веки. Как бы она ране премудрости вовсе не сгинула. Однако скажу: утверждение столпа тверди - один наш щит и надежда. Россея, се колонна гранитная, воздвигнутая из тьмы полунощной.
   - Отменно, Суханов... Тебе бы к нам в ложу: многопремудры и достойны таинства ордена сего.
   - Стар, Жербушка, полно. Да и то взять: богоотческих книг откровение куда как выше мудрствований века сего. Однако я и ваших знавал: Миколай Иванович Новиков - добрейшее сердце, и господин Гамалея, который щербатый с лица, изволили у меня тоже чай кушать в Москве, стало быть, как поставлял я колонны для Дому, для Воспитательного... Вы с Миколай Ивановичем от премудрости европские, я от древних книг святых отец наших, а все к одному: гранитный столп тверди, в сем же Россея, поправшая змия. И многие еще речи сказывал купец второй гильдии Суханов, мастер по сколке гранитов во Фридрихсгамском уезде, а его слушал коммерции советник Жербин, доставщик сих гранитных колоссов в столицу.
  

* * *

  
   Жербин, Суханов - тайна речей их для потомков померкла, да и таких имен: Жербин, Суханов - не знает никто.
   В "Сыне Отечества" о 1820 год в месяце октябре дана о них краткая запись, а помечена так: "Н. Бестужев. Кронштадт". О двух гранитных мастерах писал декабрист Бестужев мимошедшие и забытые записи.
   Варлаама и Иосафа, царевича индийского Карионали и Захарию, а с ними неисчислимых святителей и строителей поминают святцы. А кому вспоминать, и вот уже забвенны, и вот померкают имена строителей города Святого Петра, тех же Коробова и Захарова, мастеров Адмиралтейских Коллегий, тех же Суханова и Жербина, строителей ста тридцати двух колонн собора Казанского и пятидесяти шести колонн Исаакия, и гранитного столпа Александрова в пятьдесят три тысячи пудов тяжестью, и набережных всего гранитом одетого Санкт-Петербурга.
   Суханов клиньями раскалывал скалы, Жербин возил граненые колоннады в столицу. Оба мастера утверждали гранитный столп во тьме полунощной, и оба неведомы никому.
  

* * *

  
   Свет утра, приятный, серебристый, разлит в палатке Суханова, в дичи чухонской, в чащобе.
   По сивой пене мхов, по скалам, скользят серебристые диски. Лесные озера, длинные чащи едва тронуты дуновением утра. Озябшая иволга только пытает еще в можжевельнике лады прохладной флейты своей.
   Суханов и Жербин выходят под руку из палатки.
   На полной бледной руке коммерции советника играет влажным огнем тяжелый перстень, масонская камея, на камее - корабль скоробегущий, над кораблем, в треугольнике, - Божье око: коммерции советник изволит пребывать братом-вратарем в Кронштадтской купеческой ложе вольных каменщиков "Ко Благоденствию".
   Кафтан советника черный, покроя старинного, и шелковый камзол, и черные чулки, как у шведского попа. Советник тучен, тяжел, тела сырого. У него большое и бледное лицо, по-старинному напудрены волосы и, хотя букли-косы отменены, всегда в черном кошельке косица господина советника, и прикрыта большая его голова очень малой треуголкой с серебряным галуном, по обычаям времен Павловых.
   Строитель колоннад, господин советник Жербин скуп на слова, в походке медлителен, с лица точно бы пасмурен, а строй его голоса глух и печален.
   Рядом с грузным советником подобен купец Суханов рыжеватому карле: ростом мал, с горбунцом, а нос долог не в меру и на самом кончике как бы надломлен и устремлен вкривь.
   По-истовому, под шайку пробрит морщинистый затылок Суханова, подобраны веревочкой рыжеватые волосы: купец носит очки. Усмешливо щурятся за крупными стеклами зеленоватые его глаза. Проворный карло в долгополом черном кафтанье.
   Мельтешат в полах купеческие сапожки, скор купец на ногу, при торопливых речах заикается. Брадой избранного Израиля купец пообижен, разве пробирается от шеи к острому его подбородку некий мочажинник, весьма редкий и рыжеватый, чем подобен купец чухне Фридрихсгамскому.
   Под черным кафтаньем греет тощее, зябкое тело купца стеганный на вате голубой жилетец, как будто спрятано под кафтаньем карлы само голубое небо.
  

* * *

  
   Гребни скал от сосен оголены, свежее щепье и валежник колышутся под ногой, свисают с каменьев узлища корней.
   Уже дымят шалаши, в дощатых кузнях звонко гукают наковальни. Ржут озябшие кони в осоках, по озеру и на гатях. Прохладная заря румянит гранитные гребни.
   Господину советнику ставят приказчики у палатки скамеечку, кладут для сиденья бисерную подушку.
   Неторопливо перебирает советник какие листки, метит свинцовым карандашом знаки и цифирь, расчет мастерства своего, на бледном пальце играет масонская камея: когда, по глазомеру, подает камень тяжесть о двадцать четыре тысячи пуд, какие плашкоуты подводить, и какие ваги подкладывать, и какие канаты, считает советник.
   Намедни брали канаты смоленой пеньки, коими швартуют фрегаты, а камень крепили дубовыми балками в семисот узлов, морской петлей. Погнали отколотую скалу, под тысячи кнутьев, под крик и гик тысячи мужиков. Взяли с места две сотни чухонских коней, легли в постромки, очи налились кровью, камень покачнулся и стронулся, с треском заломило сосняк, загудело, и вдруг лопнул тот фрегатный канат, со звоном ударило дубовой балкой в толпу.
   Камень-гранит о двадцать четыре тысячи пуд стал торчмя, острым ребром, но содрогнулся и грянул в народ.
   Рабов Божьих Никиту и Павла, молотобойцев, Антипа Дедова и Ванечку-отрока, кузнецов, гранильщика Костю Псковича, одноименника императору Византийскому, и гранильщика Михаилу, у коего ангелом-хранителем Архистратиг Небесный, под камнем тем погребло.
   В четверток пели панихиду: попу два цалковых, да свечи, да поминанье. На дороге и нынче груда скользких конских кишок и лошадиная кровь корытами стылыми. Чухнам за коней плачено не по казенной смете, из собственных, по пятидесяти рублей ассигнациями на круг.
   Вечор только взяли тот камень каленым железом: наказал кузнецам прокалить вершковое железо и клепить в канаты железную струну. Каленое железо в канаты. Сам Бог надоумил. Храма премудрости Соломоновой созидание.
  

* * *

  
   А купец Суханов уже лазает по гранитной гряде в одном жилетце ватошном, голубом, как голубой мураш. Прохладно почихивает, хватается за ветви. Сосны влажно шуршат, гнутся и выгибаются.
   Уже над соснами рвет ветер красные волосы карлы. Прыскают огни его круглых очков.
   За хозяйской милостью, обрывая ногтями мхи, стопой упираясь в щелины, лезут на гряду гусем молотобойцы, из почтения к хозяину шапки под мышкой, а в руках громадные ломы и молоты.
   Вот уже по вершине, над соснами, идут молотобойцы, впереди сам хозяин, как бы дух некий лесной, карло голубое.
   Ветер кидает волосы, вырвал из-под голубого жилетца белую рубаху, бьет парусом в бок.
   По горбу каменной гряды ведет хозяин черту: приложит железный аршин, чиркнет по камню карандашом, отпрыгнет, приложит.
   И там, где поставит его карандаш крупный крест на красноватом граните, уже кипит, теснится толпа: ввинчивают в хозяйскую метку бурав. Камень скрежещет, скрипит, бьет фонтанами гранитная пыль.
   Ясный звон ахнул, поплыл: в буровую щель вбили молотобойцы два железных желоба, первый клин.
   Прыгают, сверкают круглые очки, лицо Суханова искрится гранитной пылью. Он отбросил искрящиеся волосы, перекрестился: крест двуперстный, косой. Колыхнуло седые, плешивые, курчавые головы, невпопад за хозяином кладут кресты молотобойцы: кто мелкий, никонианский, кто, по старому обряду, вразлет.
   Хозяин толкнул очки выше, на лоб, скашлянул. Все притихли, Суханов прижмурился:
   - Благослови Бог.
   Как бы ветром, без шума, подняло железные молоты.
   - Бей! - вскрикнул хозяин, присел.
   Ударили молоты враз, грянуло о клинья железной пальбой, справа, слева, крест-накрест. Загремела скала, гранитная наковальня.
   Заносят молоты в четыре руки, набрякли на руках жилищи, потный волос плещет в глаза, рты зажаты, дышат сквозь ноздри, ударят и выдохнут. Брызгает взрывами камень о железные клинья. Чаща шумит, идет по водам отгул. Косой вереницей понесло на озеро птиц.
  

* * *

  
   - Опять очки, Суханов, побил, - улыбается грузный советник.
   - И то... Завсегда осколком каким... Уследишь разве.
   На искрящемся лбу купца блещет круглое очко, а другое как темный пятак.
   Потный карло в гранитной пыли сошел со скалы к палатке, дышит весело и порывисто. Голубым фуляром протирает стекло, смотрит, щурясь, на свет.
   На бисерной подушке рядом сидят коммерции советник Жербин и купец второй гильдии Суханов.
   Уже расселась скала, сдвигается ее острый блистающий край без шума, только в самом гранитном нутре, в каменных связях, ворошится скрип, легкий треск. Молотобойцы, утирая рубахами мокрые лица и мокрые груди, уже стоят по гребню, опираясь на железные свои ломы. Ветер подымает рубахи от животов, овевает тело прохладой.
   - Во сколько пуд сию громаду, к примеру, считаешь?
   - А, сударь, Жербушка, пуд тысящ тридцать клади. В середу отрубили скалу саженью короче, а было двадцать пять тысящ пуд. Клади на сажень по пяти тысящ.
   - Так и кладу.
   - Прикинь, то-то, цифирь свою, а мне, отдохнувши, надобно другую раскалывать.
  

* * *

  
   "Колонны из цельного гранитного камня для Исаакиевского собора, - писал "Сыну Отечества" месяца октября 1820 года Бестужев, - выламывает купец второй гильдии Суханов. Он одним опытом, дошел до того, что может выламывать такой кусок камня, какой ему угодно. Прежний способ рвать камни порохом опасен и для сего рода работ вовсе неудобен, и для сего Суханов выдумал способ раскалывать клиньями целые горы, чему примером служат колонны Казанской и нынешние, для Исаакиевской церкви им изготовленные.
   Для производства дела он ищет слоя камня, приличного длине требуемой колонны, проводит на оном борозду, означающую черту, по коей камню должно расколоться, буравит по сей черте дыры, аршина на полтора расстоянием одну от другой, глубиной во всю толщину слоя и столь широкие, чтоб могли войти в оные два железных желоба, между коими вкладываются железные клинья. Таким образом, поставивши по обе стороны сто или полтораста человек с молотами, заставляет вбивать клинья в один взмах, и после нескольких повторенных ударов раскалывает сей мастер скалу".
  

* * *

  
   Вдоль Кронштадтских бастионов идут караваном плашкоутные баржи Жербина, а на баржах, в железных канатах, лежат по две в ряд уже ограненные блистающие колонны. Советник Жербин стоит на первом плашкоуте, на самом носу.
   Очень мала черная его треуголка для большой пудреной головы. Советник в черном кафтане, и все перебирают какие листки его полные руки, цифирь на цифирь, знаки на знаки. На масонском перстне порхает огонь. Вбок, горбушкой, сбило сивые букли советника, и невский ветер, рея, играя, уже растрепал черный его кошелек, теребит седую жербинскую косицу павловских времен.
   Писал Бестужев "Сыну Отечества" о коммерции советнике Жербине:
   "Насчет перевозки колонн было много предположений. Опытнейшие люди, дивясь огромности и чрезмерной тяжести сих колонн, недоумевали о способах, к тому потребных. Уже знатные суммы были назначены на постройку судов, паровых и других машин, нужных для погрузки, но коммерции советник Жербин, принявши на себя доставку колонн, без уточнений механики, и вопреки феории, следуя здравому смыслу и верному опыту, построил на свой счет суда, из коих каждое подымало по две колонны вдруг.
   Когда первые колонны были привезены, то встретились новые препятствия и затруднения о способах выгрузки оных. Явились бы тотчас к выгрузке иностранцы с выдумками и чертежами, за что одни попросили бы привилегии, другие денег, третьи чинов и т.п., и все оное, конечно, было бы очень хорошо, только заняло бы много времени для рассмотрения оных. Одним словом: выгрузка была препоручена тем же двум российским купцам-мастерам, которые ломали и грузили сии исполинские колонны.
   При выгрузке колонн с судов на берег исключительно употреблен был Морской гвардейский экипаж. Сии росские мастера с росскими матросами приступили к делу с обычной механикой своей: подложили ваги, бревна, доски, завернули веревки, перекрестились, крикнули громкое "ура", и гордые колоссы послушно покатились с судов на берег, и, прокатясь мимо Петра Великого, который, казалось, благословлял сынов своих рукою, легли смиренно к подножию Исаакия..."
  

* * *

  
   В серебристом инее колоннада Исаакия. Ночь светла хладным сиянием. В сиянии прозрачного льда Сенатская площадь, и порталы собора Казанского, и медный Петр на гранитной скале. Змий обмерзлый подавлен застылым копытом, и медные очи Петра в пятаках льда.
   Во тьме высокой на вершине столпа Александрова под пятой обмерзлого ангела свернулся мерзлый змий. Раскалится и звякнет ли ангельская стопа, размозжит ли голову змию?
   Мерзлую Россию потрясет ли, растопит медный гром Петрова коня?..
   Хладный ветер, пустоты, шорох снегов. Ни имени не отзовется, ни звука. Забвение.
   В сквозных пропилеях собора Казанского звенит хладным звоном гранит. Вдоль колонн несет быстрые белые кавалькады метели.
   В кавалькадах метели не мелькает ли грузный советник Жербин в черной крошечной треуголке с серебряным галуном и декабрист Бестужев, одергивающий пеньковую веревку на шее, натружденной виселицей, многие вольные каменщики, мастера, воины, сыны Отечества, храма Премудрости Соломоновой России созидатели, а впереди всех горбун Суханов с железным аршином?
   - Крепка ли, судари, колоннада сия?
   - Крепка, мастер Суханов, крепка, во веки веков не сдвигаема...
   Точно бы слышны в метели голоса. И там, где стукнет железный аршин о гранит, отдадут стылым звоном колоннады. Только белую кавалькаду метели носит теперь вдоль пустых пропилеев Российских...
  
  

ТИМПАНЫ

  

Князю Ф.Н. Касаткану-Ростовскому

  
   Тонкий бой, длительный, дальний, он трогает легкой тревогой, как будто отдаляются чьи-то звенящие шаги, чтобы никогда не вернуться, как будто недосказано то, чего никогда не услышать: дальний звук струны, бой часов.
   Вы рассказывали, что в Зимнем дворце для офицерского караула был отведен громадный покой в крыле нижнего коридора.
   Зимой была сухая жара в том покое, и асфальтовый пол поливали водой для освежения воздуха, а в чудовищном камине пылали с гулом тяжкие бревна, какими топят банные печи.
   Кожаные диваны стояли по стенам кордегардии и два кресла у громадного окна, выходившего на дворцовый двор. К креслам, которые стояли от окна вправо, была припаяна медная скоба, и в скобу ставили свернутое знамя, приносимое полками на дворцовые караулы. Там оно высилось тенью и, может быть, шуршала от сухого жара знаменная парча.
   А на камине, у зеркала, тусклого и огромного, как зеленоватая заводь, были старинные часы в футляре красного дерева, с золоченою решеткой между точеных колонок. Циферблат в сети мельчайших морщин по эмали и выпуклое стекло часов, тонкое и хрупкое, как слюда, были словно источены жаром камина.
   Вы рассказывали, что часы не ходили, никто их не заводил, и вы помните, что узкие золоченые стрелы, острия которых едва приметно дрожали, когда подходили к камину, остановились навсегда у полустертой цифры 7.
   А если бы те часы били, был подобен их бой летучему звуку тимпанов, - я так думаю, - и ваш рассказ о часах на камине в дворцовой кордегардии почему-то стал для меня рассказом о дальних тимпанах, которых я никогда не услышу, и о чьих-то замеревших шагах, которые никогда не вернутся.
   Я еще думаю, что часы были привезены из Голштинии молодым царевичем Петром Феодоровичем в подарок императрице Елисавет, что они старинной гайдельбергской работы.
   Часы Петра Феодоровича показались государыне неуклюжими и были отданы в непарадные покои для украшения невидимых дворцовых углов, а оттуда их скоро взяли для караулов, в дворцовую кордегардию.
   В ту ночь, когда не стало государя Петра Феодоровича, и во многие иные ночи и дни, и в ту ночь, когда не стало государя Павла Петровича, и когда похоронные черные дроги везли из Таганрога сквозь метель в столицу гроб государя Александра Павловича, а рядом с возницей сидел окостеневший под черным плащом граф Аракчеев, и когда в глухой декабрьский день тягостно шумели на Сенатской площади гвардейские полки в нестройном каре, прозрачным и чистым был звон гайдельбергских тимпанов и золоченые узкие стрелы с легким дрожанием верно обходили свой круг.
   Государь Николай Павлович взял часы к себе в спальню. Они стояли там на камине, недалеко от жесткой императорской койки.
   Старинный ли звон с длительными перепадениями, как нежное отрясение струн, дальний ли полет тимпанов, но смутное пение часов, подобное гимну, полюбилось суровому императору, и по тем часам он проверял свои грагамы и брегеты, и по ним начинал императорский день.
   В то зимнее утро часы пробили семь, и государь проснулся.
   Его удивила холодная темнота в покое. За огромным окном, к которому прижались снега, было глухое небо ночи и над дымящей от поземки Невой за тенью Петропавловской крепости еще не сквозила полоса зимней зари. Рассвет был темным, как ночь.
   Государь отворил двери спальни. Придворный лакей с морщинистым и бледным лицом поднялся с кресел с поклоном. Государь взял с круглого стола горящую свечу.
   Государь взял ее молча и прошел в тесную умывальную. Старик слышал, как государь скашливает в умывальной от ледяной воды.
   Из спальни император вышел уже в гвардейской шинели с бобрами и в кавалергардской каске. В руках у него была свеча. Он молча поставил свечу у кресла, на стол, и сильно задул огонь.
 

Другие авторы
  • Соболь Андрей Михайлович
  • Коваленская Александра Григорьевна
  • Линев Дмитрий Александрович
  • Чехова Е. М.
  • Каратыгин Петр Петрович
  • Гнедич Николай Иванович
  • Богатырёва Н.
  • Сатин Николай Михайлович
  • Вилькина Людмила Николаевна
  • Соловьев Николай Яковлевич
  • Другие произведения
  • Вяземский Петр Андреевич - Новая поэма Э. Кине
  • Репин Илья Ефимович - О графе Льве Николаевиче Толстом
  • Каратыгин Петр Петрович - Библиография
  • Минченков Яков Данилович - Именной указатель к книге Я. Минченкова "Воспоминания о передвижниках"
  • Шкляревский Александр Андреевич - Из воспоминаний о Некрасове
  • Григорьев Аполлон Александрович - Тарас Шевченко
  • Леонтьев Константин Николаевич - Территориальные отношения
  • Ободовский Платон Григорьевич - Ободовский П. Г.: Биографическая справка
  • Кун Николай Альбертович - Н. Потапова. Николай Альбертович Кун
  • Ясинский Иероним Иеронимович - Наташка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 347 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа