v>
Мужская половина придворного круга короля состояла поголовно из молодых людей с рыцарской осанкой. Некоторые, по-видимому, едва вышли из отроческого возраста, и на их губах и подбородке чуть заметно обозначился пушок. Все блестели золотом и парчею, разодетые в пух и в прах, явно довольные возможностью принарядиться. Лица у всех были веселые, губы улыбались; в глазах светились, вперемежку, остатки панской гордости и начало холопского нахальства. Вообще же, в кругу приближенных короля не было ни одного седого, ни одного умудренного жизнью старца. Король казался самым старшим и наиболее помятым жизнью из всех присутствовавших.
Все окружавшие повелителя были на чеку, в ожидании словесного приказа или знака. Они как бы старались прочесть в его глазах, какой он потребует от них услуги. Даже обмениваясь взглядами с прелестницами, вызывавшими их на шалости и шутки, мужская молодежь все время одним глазком следила за королем.
Не было видно не только старых, но и грустных лиц. Всем правило веселье; король не любил в эти часы печалиться.
На скамье, в глубине комнаты, сидели гусляры, играя на струнах. Когда раздавалось треньканье, женщины за спиною короля начинали потихоньку подпевать. Песня, сперва не смелая, понемногу разрасталась, присоединялись все новые и новые певцы, пока, наконец, вольная, легкомысленная, пополам со смехом, она не разливалась по всей комнате, разлеталась через окна по двору и подхватывалась вдали вторившими голосами. Когда слова песни бывали слишком вольные, девушки жмурили глаза, отворачивались, закрывали лицо руками, или набрасывали на глаза платочки, но охотно продолжали петь. Минута... и руки опускались, платочки опадали, искрились зрачки, полные внутреннего смеха, улыбались розовые губки...
Чернобровая красавица, небрежно опираясь о поручни сиденья, наклонялась и раскачивалась в такт песни, точно хотела похвастать гибкостью стана и стройным телом. Время от времени она подымала белые руки, слегка ударяла в ладоши, снова опускала их на колени и быстро пробегала глазами по лицам присутствовавших, задорно обмениваясь взглядами с пылкой молодежью. Каждый, на ком останавливались очи чародейки, невольно вздрагивал, как от удара, но едва он успевал поймать мимолетный взгляд, как чарующие взоры уже улетали далеко в пространство.
Король только одну ее и видел... Время от времени он подносил к губам стоявший перед ним золотой кубок и сразу ставил его обратно в глубокой задумчивости. Придворные, ловившие взгляды повелителя, на этот вечер не могли поймать их.
Болеславцы, постояв перед окном и пошептавшись у порога, посмеявшись по-приятельски у входа, вошли, наконец, в горницу. Расступилась стража, громко приветствовали их знакомые, все открывали им дорогу, и кругом поднялся говор. Король обернулся, сдвинул брови, но, узнав свою верную дружину, улыбнулся и подал знак, чтобы они садились есть и пить.
Туда же, вслед за взорами владыки, направились и очи чернобровой... направились и встретились со взорами, давно ее искавшими. Она вспыхнула до корней волос и, как бы раздосадованная, отвернула голову; опять взглянула и покраснела еще сильнее... Буривой и Збилют, отменно перед всеми остальными, преследовали ее дерзким взглядом.
Войдя в комнату, болеславцы стали несколько в стороне, среди своих. Король, мгновение спустя, кивнул им подойти. Вышел Буривой, как старший.
- Ну, как ваша ловитва? - спросил король равнодушным тоном.
- Почти сошла на нет, - ответил Буривой, - повстречался нам в пути престрашный зверь.
- А что вы делали? - подхватил король. - Убили?
- О, нет, - сказал старший болеславец, - сами не знаем, как это случилось. Его стадо побежало врассыпную, а сам он разогнал нас.
Король продолжал смотреть перед собой, не придавая значения услышанному и как бы думая о чем-то ином. Тогда подошел Збилют и пояснил за брата:
- Потому не удались нам ловы, всемилостивейший государь, что епископ Станка {Станислав.} переехал нам дорогу.
Услышав это имя, король метнулся в сторону и насупился, но промолчал. Упоминание епископа было ему неприятно даже в шутке.
- И вообще не было нам в лесу удачи, - прибавил Буривой, стреляя глазами в сторону чернобровой, - на дороге повстречался нам также буженинский пан.
Кровь бросилась в лицо красавицы; покраснели даже белые плечи; она отвернулась с таким страхом, точно наступила на мертвого.
- Надо было привести его с собой, - заметил король с хладнокровною насмешкой, - пусть бы выпил и развеселился; говорят, он сердится и злится.
- О, лицо у него унылое, как пост, - подхватил Буривой, - а куда он ехал? Бог его знает: с ксендзом, точно готовился к смерти.
Король оттопырил губы с презрительной ужимкой и повернулся к своей соседке. Болеславцы больше для него как бы не существовали: он забыл о них.
Те же, прождав немного, отошли от короля и вмешались в толпу придворных. Младшие дружинники подошли сзади к девушкам и стали осторожно заигрывать с ними и дразнить. Наперсницы чернобровой красавицы, по-видимому, были не прочь пошалить с молодежью. Они напускали на себя строгость, отбояривались, но очень поощрительно. Руки говорили одно, глаза другое, а губы третье.
Король слышал шепот и хихиканье, но даже не обернулся, настолько оно было в порядке вещей.
Только чернобровая нахмурилась: она злилась не на девушек, а на тех изменников, которые осмелились заглядываться в ее присутствии на посторонних.
Несколько раз взгляд ее искал Буривоя и Збилюта, каждого по-своему. Первого она выслеживала, второго с тревогой искала; одного боялась, другого жаждала, как дитя игрушку.
Как только закончился краткий разговор короля с болеславцами, гусляры, на время примолкшие и отдыхавшие, снова ударили по струнам. Разговоры смолкли, и точно издали, тихо и несмело, полилась песня, старинная, любовная, с припевами.
Девицы, как бы увлеченные прелестью напева, разошлись вовсю; позабыли о своих ужимках, заливались друг перед другом голосами, и песня громко неслась по комнате, лилась во двор, подымалась и опускалась волной, пока не оборвалась на последних словах припева.
Чернобровая красавица вздохнула: может быть ей вспомнились иные времена? Некоторые поникли головой... Разве можно знать, что приносит с собой песня, в словах которой таятся столько неведомых намеков и призраков былого?
Далеко за полночь лилась музыка. Король слушал песни и глядел в глаза красавицы; то шутил с нею, то грустил, то гневался на слуг, то смеялся до упаду... а за ним смеялась вся толпа, не ведая чему.
Поздно по полуночи гусляры, опившись медом, заснули на своей скамье; король с чернобровою красавицей куда-то удалились, а придворный люд, где и как кто мог и вздумал, расположились ко сну, и понемногу на подворье все затихло. Только во дворе у лошадей ходила стража, да у дверей королевской опочивальни менялись часовые, чтобы было кому явиться на зов короля.
Случалось, а разве можно было предвидеть, когда случится снова, что Болеслав среди ночи вскакивал, торопил всех на ловитву, или на Вавель, или на войну на другой конец света, куда приспичило его королевской воле. Он то месяцами стоял станом на одном и том же месте, то не давал отдохнуть единой ночи. Различные желания рождались в его мозгу, которых он не хотел и не умел сдерживать. Он бывал то добр, то жесток, то насмешлив, то безмерно жалостлив. Его неизменные приспешники, читавшие в его глазах, и те не сумели бы сказать, что принесет им вечер, а что утро. Приходилось быть ко всему готовым.
Пока Болеслав тешился в своей королевской вотчине, в нескольких милях от него тайком собиралось рыцарство, приглашенное на раду Мстиславом из Буженина и другими земскими людьми, оставившими короля. На этот сеймик направлялся и епископ краковский, Станислав из Щепанова, которого встретили тогда болеславцы на дороге, в сопровождении небольшой охраны.
Собралась рада, как собиралось когда-то вече, созывавшееся сплетенными ветвями, рассылавшимися по дворам. Но собралось потихоньку, тайно. В то время забылись уже многие старинные обычаи, не ужившиеся с новым ладом и складом. Мир не имел голоса, как в старину. Со времен Мешка управляли князья да короли; они присвоили себе исключительное право созывать вече, а собирались на него только званые и допущенные, угодные правителю.
Под железною рукою Храброго {Болеслав Храбрый.} земские люди и рыцарство должны были отказаться от своих извечных прав и забыть о них. Никто не смел на них ссылаться, хотя они были еще живы в памяти стариков. Позже, когда стал править Мешко Болеславович с Рыксой, давнишняя славянская свобода подняла голову, но временное возрождение окончилось взаимным несогласием, смутою и разорением. При Казимире снова водворилось королевское единовластие и распорядки, а когда после него принял бразды правления сын его Боль-ко Щедрый, он уж ни с кем не хотел делиться властью.
Едва ли не с первых дней своего панования он начал воевать. Водил рыцарство и против венгров, и на Русь, не давал ратным людям ни отдыха, ни срока. Земских людей он совсем не хотел знать, за исключением служилых. Величаться не давал ни единому из своих подданных.
Рожденный от русской матери, Доброгневы, женатый на русской княжне, тесно связанный с Русью военным побратимством, Болько управлял государством, как полководец и неограниченный властитель, распоряжаясь у себя, как в завоеванной стране, по обычаю Киевской Руси. Все должно ему повиноваться по мановению руки: войско, земские люди, смерды, даже духовенство, которое он сам назначал на епископские кафедры и требовал от него покорности. Потому он предпочитал епископов поляков итальянцам и французам, которых присылали ему из Рима.
С духовенством шла упорная борьба. Оно слишком ясно чувствовало свою связь с могущественной западною церковью, чтобы подчиниться королю, не сделав попытки отстоять свою самостоятельность. Ибо в других странах светские государи делились властью с церковью, а частью даже подчинялись ей. Во всей Европе совершался перелом, способный решить судьбы церкви. Быть ли ей, как выражался Гильдебрандт, солнцем, а светским государям месяцами, либо же удовольствоваться скромной ролью спутника кесарского солнца.
Конечно, кесарская власть насчитывала множество вассалов. Но чем было это множество перед лицом духовной мощи священнослужителей, рассеянных по всему миру и управляемых единою рукою из одного центра, рассылавшего свои веления? В их руках было могущественнейшее орудие проклятия и отлучения от общества верующих, равносильное смерти и даже худшее, нежели сама смерть.
Пятнадцать польских епископов окружали трон Болеслава Щедрого, когда он короновался в Гнезно: пятнадцать воевод могущественной рати, которая могла либо идти рука об руку с королевской властью, либо бороться с нею.
Но Болько ни о чем другом и слышать не хотел, как о полном подчинении и повиновении со стороны духовенства. Вместо того, он встречал повсюду тайное сопротивление, так как до поры до времени никто не решался открыто выступать против него. Король чувствовал, что не пользуется любовью духовенства, застращать которое ему, однако, не удавалось. Впрочем, имея за собою рыцарство, он не боялся никакой борьбы.
Тем временем ряд случайностей привлекло на сторону духовенства часть тех сил, на верность которых король рассчитывал.
Мстислав из Буженина, у которого Болеслав увел молодую жену, пылал жаждой мести; у других земских людей также были причины недовольства. Они созвали вече в малодоступной местности, в урочище, известном под названием "девичье поле"; здесь они собирались обсудить, как быть дальше. Это было началом заговора против короля, вооружившего против себя многих в собственной стране.
Место сборища Мстислав не назначил ни в усадьбе, ни в селе, ; ни вообще на глазах людей, потому что слухи о съезде скоро дошли бы до ушей короля, за которого горой стоял простой народ. Недовольные боялись предательства, наезда и наскока, ибо хотя земские люди и часть рыцарства осуждали короля, будучи не в ладах с ним, все же на его стороне была и дружина, и болеславцы, и ратные люди, готовые сложить за него головы и идти даже против родных братьев.
А потому старейшие представители родовитого дворянства, Топоры, Шренявы, Доливы, Лисы и другие по просьбе Мстислава посылали тайно, молчком и осторожно созывать друг друга на вече, которое должно было собраться в определенный день в лесу, на "девичьем поле", без участия челяди и слуг, которым не доверяли.
Сам буженинский пан, не щадя сил, ездил по дворам помещиков, лишь бы поставить на своем. Он был душой противокоролевского съезда; а так как знал, что епископ краковский также не одобряет короля и нарекает на его самовластие, то решил пригласить и епископа. Мстиславу не впервые было иметь дело с Станиславом. Епископ издавна знал его семью, а потому, когда Мстислав приехал с приглашением и назначил день и место, пастырь церкви отвечал:
- Не подобает мне, рабу Христову и служителю церкви, вступать в тайные соглашения и скрывать свои поступки. Все, что я говорю и делаю, я творю открыто и не боюсь предстать на суд ни королю, и всему миру. Потому не требуйте моего присутствия на вече.
Но Мстислав, припав к рукам епископа, стал покрывать их поцелуями и умолять снизойти к просьбе недовольных, выражая опасение, как бы отказ не привел к худшей смуте и разрухе. Тогда епископ Станко после долгих размышлений и расспросов обещал, наконец, принять участие в собрании. Ибо убедился, что присутствие его может оказаться безусловно необходимым, иначе раздраженные умы неуравновешенных участников придут к погибельным решениям.
Под вечер того дня лесная долина среди пущи, так называемая "девичья поляна", представляла странный вид. Удаленная от деревень и поселений, окруженная стеной деревьев и непроходимой чащей, она представляла собой частью луг, частью давно заброшенное поле. У подножия пригорка, на котором раскинулась поляна, отлого спускавшаяся одной стороною к пуще, текла лесная речка, берега которой были местами густо усеяны камнями. На самой середине поля стоял огромный вековой раскидистый дуб, такой жизнерадостный и крепкий, как будто бы не вынес на своих плечах много вековых бурь и зим.
Предания гласили, что на этом самом месте праздновались, в свое время, суботки, собиралось вече, находилось языческое кладбище и остатки погорелищ от костров. Под самым лесом виднелся одетый зеленым дерном курган, так называемая Курова могила, по имени какого-то вождя, погибшего на этом месте в седую старину. Народ до той еще поры собирался в определенные дни на берег ручья, на самое урочище, распевал здесь песни и справлял языческие обряды. Потому настоятель прихода поставил на этом самом месте деревянный крест, на котором, как бывало на деревьях, богомольцы развешивали одежды больных, обрекших здесь здоровье, а у подножия складывали принесенные по обету дары.
Еще до захода солнца приехали под дуб несколько всадников и стали не спеша располагаться на ночь, так как не застали никого из устроителей. А так как из предосторожности никто не взял с собой прислуги, то сами паны должны были позаботиться о лошадях и о себе самих. Некоторые, явившись на вече с сыновьями и молодежью, заставляли их прислуживать себе. А в те времена все были равно привычны к самым тяжелым работам; потому никто от них и не отказывался, а даже похвалялся, что может справиться собственными силами.
Трое из рода Топоров, приехавшие первыми, братья Старжи, недолго оставались в одиночестве. Вскоре явились двое из другого рода, а за ними еще пятеро Топоров, по прозванию Колки. Некоторые приветствовали друг друга как старые знакомые; иные, будучи не очень близки, старались познакомиться. Все, сняв с лошадей попоны, разместились на земле. Ибо, явившись без челяди и без повозок, никто не брал с собой шатров, а потому единственною крышей служил дуб.
Начался безразличный разговор о разных соседских происшествиях, об усадебных делах, особенно же о тех, которые после киевских походов и холопского засилья все еще не могли быть приведены в порядок.
Все были угрюмы и не очень радовались вечу. В те времена было немалым подвигом собраться таким образом опальным и враждовавшим против короля людишкам. Король ни у кого не спрашивал, когда собирался снести голову земскому человеку и ни с кем не советовался. Он не предавал суду, когда считал необходимым покарать виновного, а просто подсылал своих головорезов и отдавал приказ вести на плаху всякого, будь то смерд или вельможнейший владыка.
Хотя у всех собравшихся много наболело на душе, они не торопились с жалобами и нареканиями. Поджидали, чтобы съехалось побольше народа, и чтобы Мстислав открыл собрание. Некоторые утверждали, будто подъедет сам краковский епископ; однако, этим слухам не очень доверяли, потому что епископ слыл за человека, любившего действовать открыто, и считался первой властью в крае после короля.
Ежеминутно сборище под старым дубом увеличивалось, и к заходу солнца можно было насчитать до полусотни пожилых и, по большей части, почтенных, пользовавшихся весом, представителей земли. Много было мужей, убеленных сединами. Молодежь, созванная больше для подмоги старым, держалась поодаль.
По одежде и вооружению можно было распознать богатых владык и зажиточных землевладельцев; у некоторых оружие и утварь так и сверкали золотыми украшениями. Кони, которых молодежь стреножив, пустила пастись на луг, были также сытые, отборные, выхоленные, как у заправских рыцарей. Пеших в то время не ценили, и воину нельзя было обойтись без лошади.
Собравшиеся вполголоса вели беседу, когда одним из последних показался из леса Мстислав, сам друг с духовником. Челядь с младшим братом он оставил позади. При виде Мстислава многие стали приветно махать ему рукой, другие же кричали:
- Бывай! {То есть "бывай здрув" - будь здоров.}
Мстислав бодро соскочил с коня и помог сойти ксендзу, которого привез. Затем, отогнав коней к остальному табуну, поспешил присоединиться к тем, которые его здесь поджидали.
И знакомые, и незнакомые могли теперь ближе присмотреться к буженинскому пану, давно нигде не появлявшемуся, так как после похищения жены он долго не появлялся.
Был он человек средних лет, обросший черной бородой, рано тронутой сединою. С быстрыми глазами, низким лбом, коренастый, сильный, он поражал всех непомерною решимостью, светившеюся во всех чертах и уживавшеюся с глубоким горем и безграничным страданием, выражавшимися на лице. Он шел мерным шагом, бросая тревожные взгляды из-под густых нахмуренных бровей, и с своеобразной гордостью, смешанною со стыдом, принимал приветствия собравшихся. Вид всех тех, перед которыми ему предстояло разоблачить и обжаловать свой позор, повергал его в смущение и гнев.
Шедший с ним рядом ксендз, священствовавший в Кракове, казалось, трусил от избытка смирения, но, во всяком случае, держался гораздо спокойнее. Он то и дело нашептывал что-то Мстиславу на ухо, стараясь, по-видимому, умерить его страсти.
Все, лежавшие на траве под дубом, вскочили, чтобы приветствовать вновь прибывших. Одних Мстислав, волнуясь, прижимал к сердцу, других целовал в лицо и плечи, третьим кланялся, подсчитывая вместе, сколько было всех собравшихся.
Тем временем число их продолжало увеличиваться; кругом стоял гул от голосов, но, видимо, еще кого-то поджидали, так как многие оглядывались на лес.
- Ну, - отозвался старший из Топоров, - мы сами должны быть здесь и слугами, и господами, раз уж дошло до того, что нельзя довериться собственной челяди. Пусть же те, кто помоложе, разведут огонь, а мы сядем в кружок и поговорим о своих делах, чтобы не терять времени.
Тогда Мстислав, оглянувшись вокруг, тихим голосом сказал, что есть надежда увидеть на собрании епископа Станка, а потому лучше отсрочить начало веча до его прибытия. Все согласились и примолкли.
Молодежь, бывшая в веселом настроении, несмотря на унылые лица старших, стала охотно и резвясь готовить в стороне дрова Для разведения костра. Вечер был тихий и погожий, но выпала такая обильная роса, что стоило больших хлопот добыть огонь. Намучились с ним довольно, а когда, наконец, из кучи валежника и хвороста показалось пламя, всем стало легче на душе. То здесь, то там принялись за дорожные припасы, которыми все запаслись перед отъездом. Все раскладывалось на траве; вытащили бочонки, разыскали в складках платья кубки, и полились здравица за здравицей. Подкреплялись, угощали друг друга, и все громче и громче разносился над поляной веселый говор и гул голосов.
Только Мстислав да ксендз поместились в стороне. Первый присел на корточки; не ел, не пил даже, казалось, не слышал, что делалось вокруг, так он был погружен в собственные мысли. Он лишь тревожно всматривался в ту сторону, откуда можно было ожидать прибытия епископа...
Никто не заговаривал с убитым горем человеком, не раздражал его назойливыми взглядами, так как все чувствовали к нему глубокую жалость.
Уже порядочно стемнело, когда из леса выехали двое всадников, в одном из которых узнали епископа Станка. Мстислав с братом и некоторыми другими, вскочив, поспешили к нему навстречу. Остальные торопливо стали подыматься, переставали есть, оправлялись и готовились приступить к совещанию.
Молодежь снова подложила в костер дров; огонь весело вспыхнул и ярко осветил дуб, долину, толпу собравшихся земских людей и пасущийся в отдалении табун.
Собравшиеся стояли в немом ожидании, когда показался медленно шедший к ним епископ. Лицо его было важно и спокойно, а вместо приветствия он благословлял на все стороны крестом. Головы присутствовавших почтительно склонялись.
По бокам епископа заняли места два священника, а рядом с ними Мстислав. Наступила минута молчания, во время которой епископ, сложив руки, читал, по-видимому, тихую молитву. Вокруг, теснясь и надвигаясь, столпились земские люди, а епископ кивком головы подал Мстиславу знак.
Буженинский пан опустил голову и не сразу мог начать. Ему нужно было время, чтобы собраться с духом. Дыхание остановилось у него в груди при воспоминании о перенесенной обиде, и гнев душил его. Наконец, подняв глаза, Мстислав начал говорить тихим, сдавленным голосом:
- Нам надо посоветоваться, многомилостивые панове, посоветоваться, как помочь себе, потому что мы остались без защиты, как бы отданные на съедение дикому зверю! Посоветоваться надо и помочь, если не хотим погибнуть.
Мстислав на время замолчал, а кругом раздался глухой говор.
- Пора подумать о себе, - продолжал он, но снова замолчал, так как у него опять не стало голоса.
Все молчали в ожидании, что будет дальше. Мстислав что-то лепетал, как будто все в нем горело и кипело. Тер рукой покрытый потом лоб, смотрел в землю и не решался взглянуть в глаза присутствовавшим. Жаль было видеть сильного мужчину, онемевшего от горя.
- Давайте, посоветуемся, - повторил он глухо, - если не хотим погибнуть.
- Давайте же советоваться! - подхватил, сжалившись, Топор, опираясь на рукоять секиры.
Все они, Топоры, Старжовцы и Колки, шага не делали без своих секир.
- Пораскинемте умом о своих делах! - воскликнул он.
- Вы знаете мою беду, - начал, наконец, Мстислав, не подымая глаз, - стыдно говорить о ней. Но что делать: если зверь искалечит человека, он должен показать рану, хотя бы и в срамном месте. Так и я: срамно искалечен человеком, который должен защищать меня от срама... Король вместо того, чтобы быть мне защитой, стал разбойником... увел у меня жену...
Но тут сбоку кто-то перебил Мстислава:
- Да не сама ли ветреная баба напросилась к королю в любовницы? Я прихожусь ей родственником, - продолжал тот же голос, - а защищать не стану... скорее обвиню. Которая сама не хочет, с той не случится того, что с твоей Христей.
Мстислав гневно обратился к говорившему и чуть не ринулся к нему, воскликнув:
- Да разве вы не знаете, что такое женщина? Разве у женщины есть ум? Потому, если которая грешит, она не виновата; виноват тот, кто ввел ее во грех... она же, как дитя... Виноват король, показавший, что в нем больше песьей похоти, нежели совести и разума.
При этих словах Мстислав сильно ударил себя в грудь.
- Вы обвиняете ее, а я нет! Она женщина слабая и неразумная, а соблазнитель силен и подл!
Кругом поднялся ропот, а потом снова наступило понурое молчание.
Но вот из второго ряда стал пробираться вперед загорелый, широкоплечий мужчина, с лицом и осанкою воина. Он вошел в круг, огляделся и повел речь:
- Да разве только одно это преступление на совести у того палача, которому не пристало быть королем? Разве только одно? Спросите-ка, что он сделал со мной и с другими? Продержал нас столько лет при себе, в Киеве, а дома, что творилось? Чего ради сидели мы там? Стерегли его, пока он безумствовал?.. И я то же скажу, что и Мстислав: не бабы наши виноваты, потому что они как дети, даже под старость. Сердцем мы рвались домой и к детям, а он безжалостно держал нас за горами. Дома же слуги и конюхи, видя, что нас нет, силой прибрали к рукам наших жен. Ведь вы знаете, что мы застали дома, когда потеряли терпение. Как только весть о том проникла в Киев, я со всей своей сотней полетел из Киева сломя голову защищать то, что нам дороже жизни. Даже не спросившись у короля, можно ли ехать. И вот, вся эта сволочь позакрывала нам перед носом ворота; чуяли, негодяи, с чем мы приехали. Пришлось штурмом брать собственные дома, сечь, карать, вешать насильников. А на чью сторону стал король? Не на нашу ли? О нет! Он был заодно со сволочью, с насильниками, с челядью. А женам, жертвам позорного насилия, велел вскармливать собственным молоком щенят, да водить любимую свою кобылку, покрикивая, что она лучше всех неверных жен! Десятерым и более из наших братьев срубили головы за то, что они самовольно ушли из Киева. Я должен был спасаться бегством, а теперь скрываюсь в лесах, потому что мне также грозит казнь! Гнев короля обрушился на нас и на наших жен, а негодяи слуги и чернь, и холопы вышли сухие: их не смей тронуть пальцем, даже рабов!..
Он говорил все громче и громче, пока не захватило дух, и не оборвался голос... махая руками, мечась как в тоске, он громко стонал... потом схватился одной рукою за голову, другою за грудь... Все молча смотрели на несчастного; жаль было храброго воина, принужденного скрываться и прятаться...
Выступил другой, такой же оборванный, в остатках потускневшего и поломанного панциря.
- Все, что он говорил, я могу подтвердить, - начал он хриплым голосом, - рыцарство и земские люди для короля все равно, что мозоль на глазу. Он с радостью отделался бы от всех нас и набрал бы дружину из черни. Он окружает себя русскими за то, что те бьют ему земные поклоны. Держит телохранителей печенегов и рабов. Нас, стародавних вотчинников на этой земле, он ставит ниже собак... кроме тех из нас, которые, как болеславцы, служат у него и палачами, и пособниками во всяких пакостных грехах... Неужели это так может продолжаться? Погибнем все...
- По сей день, - начал другой, видневшийся из-за толпы, с торчком стоявшею на голове щетиной, - по сей день король не простил ни нам, ни женам, что мы сбежали из-под Киева. Чуть кто из нас появится, сейчас кричат: "Беглый! Побродяга! На сук его! Голову ему долой!" А как же нам было не уйти из Киева, когда чернь грабила наше добро? У меня холопы взяли жену и сестру... я обоих вздернул, как быть должно... бабы не виноваты...
После этой речи начался такой шум и крик, голосили все, все громче и громче, что уже ничего нельзя было разобрать. Никто не пытался удержать всеобщей перебранки, и страстные проклятия неслись со всех сторон.
Не скоро удалось утишить крикунов; едва замолкал один, начинали жаловаться и шуметь другие; и конца не было тяжелым нареканиям...
- Ходил Фомка Свадьба к королю, хотел замолить свою вину, - кричал кто-то из толпы, - пал ему в ноги со смирением... а всего только и вины на нем было, что сбежал из Киева да велел повесить шестерых холопов, осквернивших его ложе... Казнил его король без жалости...
- Никому нет пощады! - подтвердил другой.
Старый Топор поднял высоко над головой секиру в знак того, что хочет говорить, и понемногу все притихли. Тогда он возвысил голос.
- Не так бывало при Мешке Старом и при Болеславе Храбром, - говорил он. - Строгие были короли, но справедливые; ничего не делали без рады. Земские люди шли к ним, как к отцу родному, за всяким делом. А этот все хочет повернуть по своему, все подвести под свой меч; мы для него не лучше черни. Владыка ли, жупан ли, ратный ли человек, или простой холоп и раб, все для него равны.
При этих словах Топор обратился к слушавшему его епископу и продолжал:
- Отче всемилостивый, ведомо вам и известно, как и что делается на свете по другим местам; знаете вы все наши печали, так вот, научите, что нам делать.
Когда толпа увидела, что Топор отдает общее дело на суд епископа, все замолчали в надежде услышать слово Станка из Ще-панова. Многие с любопытством уставились на него. Епископ продолжал стоять с горделивою осанкой и глубокой думой на лице, не спеша с ответом.
- Все, что вы говорите и на что жалуетесь, - молвил он, наконец, - сам я видел и продолжаю видеть. Но раньше, чем восстать на зло, надо взвесить, не будет ли еще тем горше беда. Некоторые из вас помнят, как после Мешка и Рыксы, когда повыгнали панов, вся страна была разорена и предана огню. Потому не лучше ли попытаться сперва подействовать на короля добром, а не сразу замышлять его погибель. Надо испить до дна чашу долготерпения.
Мстислав потихоньку засмеялся; но на него замахали, чтобы он молчал. Тогда он стал позади епископа.
- Бог даст, - продолжал епископ, - его буйная, жаждущая битв, кровь остынет, и он успокоится. Если же нам будет угрожать еще худшее бедствие, если король не захочет одуматься, то не ваше дело восстать на власть и бороться с нею; тогда наступит черед церкви, на права которой он посягает. Превыше той короны, которая дана ему из Рима папою, стоит власть римского архиепископа, власть церкви и нас, ее служителей... Церковь, раздающая венцы на царство, повелевающая миром и решающая судьбы владык... да, церковь может единым словом сделать больше, нежели вы мечами да угрозами... Перед церковью он должен будет смириться...
С этими словами епископ указал на землю, как бы пригибая к ней чью-то высокомерную главу.
Все молчали. Епископ не продолжил речи, а вместо него стал говорить второй Старжа.
- Так, отче милостивый, заступитесь за христиан против язычников, которым потакает король. Земские люди, рыцарство, старейшие, присутствующие здесь мужи, все мы для него не что иное, как заурядные холопы. У всех королей бывала рада, а он знать ее не хочет. Пригоршнями бросает золото и нам, и черни, но никогда не скажет ласкового слова. Доступа к нему нет, иначе как на коленях, да ползком, отбивая головой поклоны. Отнять у нашего брата жизнь, имущество и честь, для него сущая безделица...
И, обратившись к стоявшему невдалеке низкорослому мужчине, Старжа продолжал, указывая пальцем:
- Ваших он, вот, любит. Каневы у него в почете; болеславцев больше всего из вашего рода... да, ваших... ваших... ваших...
Канева, тот маленький лысый человечек, на которого напал Старжа, ощетинился и резко обрушился на говорившего:
- Вы же видите, что я, хоть и одной крови с болеславцами, а держусь с вами; я здесь, а не там. Не все Каневы, значит, с ним. А если есть такие, которые полезли к нему в дворню, да подлизываются, то при чем здесь род?
- А при том, - перебил Старжа, - что ваших там больше, чем других; да, ваших: Мщуевичей, из рода Мщуя, Якушовецких ваших родственников. Отчего там нет моих, или чьих-либо других?
- Как Бог свят, - вскипятился разъяренный Канева, - не только наши трутся там около него: есть и Шренявы, Дружины...
- А больше всего ваших! - гневно повторил Топор.
- Каждый отвечает только за себя, - вмешался, усмиряя ссору, епископ, - виноват не род, а люди.
Старый Канева отошел, пылая гневом и бросая вокруг сверкающие взгляды.
- Брат мой епископом в Вроцлаве {Бреслав.}, - крикнул он, уходя, - что ж, по-вашему, он также виноват?
- Виноваты все, потакающие самодурству короля, - настаивал Топор, - если бы не эти его пособники, ему бы не справиться со всеми нами; не будь Канев, Шреняв, Дружин, он не осмелился бы посягать на нас.
- Не было бы их, были бы русские и печенеги, от которых не было бы слаще, - донесся из толпы голос непримиримого Каневы.
- Хуже не было бы, - вспылил Топор, - терпеть от вражеской руки безделица; нет горшей погибели, как от руки своих.
- Ни они не виноваты, ни другие, - вмешался Долива, до; того стоявший молча, опираясь на бердыш, - он виноват: он единственно... Каков пан, таковы и слуги. Не слуги подбирают себе пана, а пан набирает дворню по своему вкусу. Он и виноват...
- Он виноват, он... - стали с готовностью повторять кругом слова Доливы, - он виноват!
- Успокойтесь, успокойтесь! - перебил епископ. - Я не покрываю его и не защищаю, а стараюсь только склонить вас к терпению: он, может быть, одумается. Раз я ходил к нему, когда он гневный вернулся из Киева, грозя местью и смертью: ходил напрасно... но пойду опять и ходить не перестану... Если не послушает моих советов и увещаний и станет хуже, чем есть, тогда посмотрим, что делать...
Так-то старался епископ склонить к долготерпению и умеренности распаленные сердца и головы. Но, вместо умиротворения, собравшаяся толпа людей, в которой каждый носился с своим горем, чем дальше, тем меньше была склонна к повиновению, раздражалась и бурлила.
Гневные вспышки учащались, и обида за близких и родных разжигала сердца.
Мстислав, созвавший земских людей, стоял, угрюмо глядя в землю.
- Преподобный отче, - сказал он, наконец, - приказывайте и поступайте по желанию. Долгонько мы терпели, потерпим и еще; только, если не удастся вам склонить его добром, и слово не подействует, то мы должны будем подумать о себе и принять меры.
Он окинул глазами толпу собравшихся, ища единомышленников. Много рук протянулось ему навстречу, много сверкнуло ответных взглядов, и с разных сторон раздались голоса:
- Пойдем с тобой!
- Встанем за тебя горой!
Епископ, видя, что уже наступила ночь, потому что речи с перерывами и выкриками отняли немало времени, в последний раз возвысил голос:
- Умоляю вас, - сказал он, - ради вашего же блага, не горячитесь и не идите напролом. Отдайте ваше дело в мои руки: не пожалею ни жизни, ни здоровья, а исполню свой пастырский долг. Пойду к нему со словом истины, без страха: пусть услышит от меня всю правду. И я помазанник, как он... его ровня! А могущество церкви, от имени которой я приду к нему, превыше всякой королевской власти...
Говоря это, епископ гордо и с глубокой верой в свои силы глядел в лицо собравшимся, а те молча преклонились перед ним. Потом, после нескольких слов, взывавших к терпению и спокойствию, он шепнул Мстиславу, что пора ехать.
Осенив присутствовавших знамением креста, причем стоявшие ближе целовали ему руки, епископ вышел из круга. Видя, что пастырь готовится уехать, старейшие собрались проводить его. Он пошел по направлению к полянке, по бокам его шли два священнослужителя, а сзади толпа старейшин. Молодежь же, забежав вперед, подвела коня и готовилась подсадить епископа в седло.
Месяц высоко взошел над лесом, ночь была ясная, спокойная и светлая, почти как день, потому что недалеко было до весеннего рассвета. Рядом с епископом шли Топор, Старжа, Долива, двое Шреняв и старый Белина, к которым напоследок еще раз обратился епископ со словами увещания, когда шумевшая толпа осталась позади.
- Не подобает бросать в толпу необдуманные речи, - молвил он, - они разносятся далеко, из уст в уста, и раньше времени гудят набатом... Дело скверное... но... если бы уж окончательно утратилась надежда на лучшие времена... что вы предпримете?
Топор долго молчал, унылый, потом махнул рукой и поднял голову.
- Отче вселюбезный, - сказал он, - деды мои хранили верность Пястам, а какая была им за то награда? И, вообще, нам всем, что дали Пясты?.. Мы сами Пясты, знаем их не со вчера: у них в роду либо богатыри, либо расслабленные или изверги... И почему бы не поискать нам другого царственного рода?
Его смелые речи наложили печать на уста остальных: все с опаскою посматривали друг на друга, как бы читая друг у друга в мыслях.
- Мешко, - продолжал Топор, - в конце концов наполовину онемечился. Казимира вырастил немцы. Болько обрусел, хочет править нами по русскому обычаю. Разве не сумеем мы сыскать себе другого пана, как не раз уже бывало?
Епископ положил руку на плечо говорившего, и Топор умолк, смотря ему в глаза.
- Не торопитесь держать такие речи, - сказал епископ, - они опасны и могут вызвать смуту.
- Потому-то я и воздержался от них там, - продолжал Топор, - но исповедаюсь в них перед вами, отче, зная, что вы в силе у королевы Свитавы при чешском дворе. Пусть они возьмут нас, как раз уже случилось, и правят нами, как своими чехами. В единении с ними мы будем силой, с которой придется считаться даже кесарю.
Епископ впился в него взглядом.
- Безвременны такие разглагольствования, - сказал он, - правда, я глубоко уважаю сестру нашего короля, Свитаву, а супруг ее благоволит ко мне; но мы еще не дожили до необходимости искать другого пана и иного государства. Еще не время.
- Король не станет лучше, а скорее хуже... особенно, когда им овладеет гнев, - шепнул Долива.
На этом разговор окончился. Епископ подошел к коню, которого держали ему наготове; старшие подсадили его, поцеловали руку и медленно, в задумчивости, вернулись в круг.
После отъезда епископа, присутствие которого сдерживало страсти, в кругу поднялось бурное волнение; против короля раздались необузданные речи... Однако до согласованного обсуждения вопроса дело не дошло. Когда руководителя не стало, все разбрелись по кучкам: ратные люди, земские люди, молодежь, выделились в особые круги. А Мстислав слонялся от одних к другим, стараясь залучить хоть кого-нибудь на свою сторону, чтобы выплакать перед ним собственное горе. Подвернулись Сокол Дрыя и Бенько из Ку-рова, оба его старинные друзья. Их он отвел на сторону.
Другие, видя, что из совещания ничего не выйдет, стали подумывать о возвращении домой ранее, чем взойдет солнце. А многие, сейчас же после отъезда епископа, разобрали лошадей и, простившись только со своими близкими, рассыпались в разные стороны по лесу.
Мстислав, отойдя с Дрыем и Бенько, уселся с ними в стороне на голой земле. Он не виделся ни с одним из них с тех пор, как у него отняли жену, а потому стал расписывать им свое горе.
- И что вы скажете на эту мою беду? - спросил он, охватывая колени стиснутыми до боли пальцами. - Что вы думаете о ней и обо мне? Мало ль у этого человека было на выбор баб, чтобы позариться на мою единственную?
- Да о чем тут сокрушаться? - спросил Дрыя. - Забудь ту, возьми другую.
- Не могу! Не могу! - крикнул в отчаянии Мстислав. - Я бы плюнул на нее, если бы не то... но она вечно у меня в голове и в сердце... Она была сущее дитя! Невинная и я по сей день люблю ее как зеницу ока...
- Да какая тебе от нее корысть? - молвил Бенько. - Ну, ее!
- Я без нее не жилец на этом свете! - стонал Мстислав. - Пусть смеются люди, если им до смеха, только бы мне вернуть ее!
- Человече! - возвысил волос Дрыя. - Мне стыдно за тебя! Да если бы она тебя любила, разве бы ушла к нему...
- Силой взял ее! Да, силой! - закричал Мстислав, срываясь с места. - Знаю я! И бабы то же говорят, которые при этом были. Клянутся, что она заливалась слезами, когда он, смеясь, сажал ее в седло. Она! Она невинна! Бедняжка! Разве могла она сопротивляться такому насильнику?
- Да тебе-то не под стать отнять ее у него силой, - прибавил Дрыя.
Но тут Мстислав охватил руками шею собеседника, прижал его к себе и стал целовать.
- Помогите вы мне только... отниму! На то я и собрал вас, чтобы просить помочь. Отнять свое можно и у короля. О, знаю я, бедняжка наверно тоскует по дому да по мне... как я по ней. Тот держит ее как в железных тисках, всегда на глазах... А мы можем отнять силой или хитростью...
Дрыя пожал плечами.
- Сумасброд ты! - сказал он. - Как можем мы свести ее с королевского двора, когда сам ты говоришь, что он глаз с нее не сводит. Слышал я, что он поселил ее у себя в замке и стражу к нец приставил денно и нощно. Напрасно мы бы только головы снесли на плаху, да и смеха сколько б было!
Но Мстислав и слушать не хотел.
- Забраться в замок, куда ходит всяк, кто вздумает, не трудно, - воскликнул он запальчиво, - она, как только меня увидит, сейчас за мной увяжется! На добрых конях легко добраться до леса, а в пуще никто нас не разыщет. Мне бы только показаться Христе: все бросит, да еще поможет убежать! В самом замке найдутся у меня друзья-помощники.
Мстислав говорил, все больше и больше увлекаясь, бросая взоры то на одного, то на другого собеседника. Те молча взвешивали его слова, обменивались опасливыми взглядами и не торопились с обещаниями помощи. Наконец, Бенько сказал:
- Ты сообрази: король к ней привязался; значит, бережет свое сокровище. Людей там полон двор, глаз дов