Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Болеславцы, Страница 11

Крашевский Иосиф Игнатий - Болеславцы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

bsp;    - Извести проклятую ведьму! - закричали некоторые.
   - Раздавить поганую распутницу...
   - Христя! Христя! - только и слышалось со всех сторон... Под ударами жестоких слов, под градом полных ненависти
   взглядов, несчастная свалилась как убитая, закрыла руками лицо, забилась на самое дно повозки и опять стала кричать раздирающим голосом:
   - Кровь! Кровь!
   Сумасшествие вернулось. Мечась и дрожа, она закостенела с выражением безмерного страдания на судорожно искривленных губах. Когда на ее крик прибежал Мстислав, чтобы оградить ее от;
   оскорблений, то застал ее опять без чувств и почти без признаков жизни.
   Ковда же безжалостные люди увидели его, то вместо того, чтобы внять мольбам и просьбам мужа, стали подымать его на смех. Мстислав бросился на них, как одержимый, и дело едва не дошло до кровавой схватки. Но главари сжалились над ним и, отобрав оружие, оставили лежать посреди дороги. Сами же, ускорив шаг, продолжали путь. Но и тут не обошлось без смешков и прозвищ, и срамных слов, предназначенных для Христи.
   Когда толпа отъехала, старуха с трудрм привела несчастную в чувство. Жизнь почти оставила ее: она лежала в корчах, с пеной у рта и неподвижными глазами. А по мере того, как возвращалась жизнь, возвращались беспокойство, кровь и сумасшествие.
   Мстислав, у которого во время рукопашной схватки у подводы вырвалась и убежала лошадь, пешком провожал Христю дальше к матери. И ему казалось, что он идет за гробом.
   Когда показался господский двор усадьбы Гура, окруженный частоколом, Мстислав пошел вперед. Там хозяйствовал другой зять вдовы; Христина мать жила при нем.
   С тех пор, как дочь опозорила ее дом, Сулиславова {"Сулиславова" значит "жена" (или вдова) Сулислава (отца Христи).} не хотела ее знать. В Гуре было пусто. Сестра Христи еще лежала, не вставая, после недавней болезни, а Сулиславова вела хозяйство за нее и зятя. Большие крытые ворота были заперты; во дворе царила тишина.
   Мстислав пробрался во двор через боковую калитку и застал мать на крыльце за пряжей. Увидев и узнав его, она бросила кудель, сама упала на землю, взмахнула руками и, вскочив, собралась убежать. Мстислав ее остановил.
   - Матушка! - позвал он. - Умилосердись! Спаси меня и Христю...
   Услышав имя дочери, старуха всплеснула руками, остановилась и воскликнула:
   - Ошалел ты, что ли?
   - Везу к вам Христю, мою несчастную Христю, едва живую. Она убежала одна из замка, где ее держали силой. Я нашел ее среди поля, бедную, больную...
   Сулиславова, перепуганная, не зная, что делать, опять было пустилась наутек, но одумалась и возвратилась. Глаза ее наполнились слезами, сердце матери одержало верх.
   - Вот ее везут, дорогая матушка, со стыда она еще не смеет на меня взглянуть... Она больна, несчастна, сжалься! Сжалься!
   Но видя, что мать еще колеблется, прибавил:
   - Чем она виновата? Чем?
   Уже скрипнули ворота, которые кто-то открыл настежь, и во двор медленно въехал воз, на котором лежала бледная, еле живая, Христя. Мстислав скрылся за углом. Воз остановился у крыльца, а Сулиславова уже не пыталась убежать; по щекам ее струились слезы.
   Старуха бережно подняла обессилевшее тело больной, а рукой осторожно откинула с лица платок. Христя открыла испуганно глаза и сейчас же хотела опять закрыть их, увидев и узнав мать, протягивавшую к ней руки.
   В ее мозгу опять что-то перевернулось; жизнь показалась сном, а возвращение к сознанию действительностью.
   - Матуся ты моя! - сказала Христя.
   - Дитятко мое!
   И голова несчастной опустилась на плечо старухи, а веки смежились, как перед сном.
   - О! Какой ужасный сон! - шептала она. - Я в Гуре! Я ведь в Гуре!..
   И Христя беспокойно оглядывалась по сторонам.
   - Не правда ли, ведь это Гура? Здесь нет злых людей? Только ты, матуся, да сестра, да я... а все то, что было, сон, наваждение!
   Сулиславова, плача, поддакивала своему дитяти; осторожно, медленно ее сняли с воза.
   Теперь только мать могла хорошенько рассмотреть ее. И что только приключилось с ее Христей! С ее красавицей, кровь с молоком, цветущей, свежей Христей, перед которой склонялись короли!! Лицо у ней сделалось бледное и желтое, как небеленый холст; губы посинели, как лепестки увядшей розы; глаза ввалились. Она вся дрожала как осиновая веточка, и не могла держаться на ногах.
   - Гура! - повторяла она тихо. - О, какой ужасный сон, матуся!
   Голова ее опять склонилась на плечо матери. Она тихо плакала, чтобы выплакать все горькие, накопившиеся слезы. И Сулиславова также молча плакала. Но вот горячая материнская слеза капнула на лицо дочери. Христя с криком метнулась в сторону, и опять раздался тот же вопль:
   - Кровь! Кровь!
   Она в ужасе стала расталкивать обнимавших ее женщин, пока снова не услышала голос матери. Устремив на нее глаза, она приникла к ней и, успокоенная, зашептала:
   - Сон, матуся, сон!
   Стоявшая рядом баба также потихоньку повторяла:
   - Сон, наваждение...
   То же говорила мать, поглаживая Христю по холодному лицу.
   Так провели ее в укромный уголок и уложили спать. Мстислав уселся на покути, облокотился на руки и замер, как верный пес на страже. Он не хотел и не мог оставить Христю, а подойти не смел.
   Христя не была ни сумасшедшая, ни вполне вменяемая. Вернувшись в Гуру, она точно вернулась в детство. Просто душным, старым бабам было непонятно, что с ней сделалось. Говорили о чарах, о дурном глазе. Послали за другими бабами, чтобы поворожить, заговорить, снять лихо, вернуть здоровье и сознание.
   Мстислав, который недавно еще так порывался идти вместе с другими против короля, вдруг ослабел и упал духом. Он либо сидел на лавке в соседней комнате, либо дремал, облокотившись о стол, следя и выжидая, что-то будет с Христей. Он много раз пытался подойти к ней, но она при его виде закрывала глаза и обмирала от ужаса, хотя слова его были ласковы и нежны, и он ухаживал за ней, как за ребенком.
   Мать также прогоняла его, и он должен был уходить в переднюю избу и сидеть там в уголке на лавке, слушая младенческие речи Христа.
   А в Кракове, в замке, с каждым днем становилось все безлюдней. Бегство Христа раздражало короля и угнетало; он приписывал его поповским козням и измене. Он ходил по опустевшим комнатам, заглядывал в темные углы, иногда впадал в неописуемую ярость, а тогда избивал и умерщвлял все, что попадалось под руку.
   Со дня убийства не проходило дня без огорчения... что не утро, кого-нибудь не досчитывались. Король посылал то за тем, то за другим... не приходили, и вокруг не осталось ни одной души, за исключением горсточки придворных, дружины и небольшого числа ратных людей для защиты замка.
   Его гордость не мирилась с очевидностью войны, объявленной ему всей страною, своему законному властителю. С другой же стороны, не уступали также из-под замка собравшиеся полчища земских людей и рыцарства, не хотевших иметь его на королевстве. Он же не уступал им Вавеля. Часто, назло своим противникам, король выходил или выезжал из замка в одиночестве; медленно проезжал через их стан, дразнил их своим видом и, безоружный, как бы вызывал на бой. Тогда, увидев его, люди отворачивались, притворяясь, что не видят; когда звал, делали вид, будто не слышат; когда спрашивал, не отвечали. А робкие обращались в бегство. Никто не покушался на него, но всякий избегал.
   Что ни день, то становилось хуже.
   Костелы все позакрывались. Не было ни благовеста, ни молитвы; алтари стояли без ксендзов; народ, крещеный, принявший христианство, в особенности в городах, тщетно домогался исповеди, венчаний, похорон. Ксендзы закрывали перед паствой двери.
   Король попытался, было, послать уполномоченных в Познань, в Гнезно, в Плоцк, в Вроцлав {Бреслав.}, требуя, чтобы съехались епископы. Все отвечали, как один, что не хотят иметь дела со святотатцем и убийцей и подставлять головы под меч. Таков был общий смысл отказов, составленных то в мягких, то в резких выражениях.
   Король скрывал свой гнев под злобною усмешкой, пожимал плечами и вел прежний образ жизни, не обращая ни на что внимания. Только в замке с каждым днем все более пустело, и даже чернь было трудно зазвать едою и питьем.
   При короле осталась только кучка верных болеславцев, решившихся пожертвовать собою, ради данной клятвы. Также обе королевы и их придворные русины. Замок был отрезан от всего мира, как остров среди океана. Под конец никто уж не хотел даже говорить с обитателями замка; не смели сесть с ними за стол, ни подать руку.
   Бессильная ярость короля разбивалась о молчаливое, холодное упорство всей страны. Никто не нападал, но и никто не хотел знать его. Бесконечно долго, в молчании, исполненные ужаса, тянулись дни на Вавеле: дни без завтрашнего утра. Болеславовы придворные страшились за участь короля и хлопотали за него. В то время епископом Вроцлавской епархии был Ян Ястшембец, старший сын Одолая. Буривой, посоветовавшись с братьями и не доложив королю, собрался в Вроцлав к епископу. Он мало знал дядю по отцу, но верил кровным узам и надеялся найти у него защиту и совет. Отправляясь в путь, он оделся по-иному, чтобы люди не догадывались о его придворном звании. А так как многие знали его в лицо, то пришлось пробираться в Шлензк {Силезия.} лесами и проселками, что очень удлинило путешествие.
   Только выбравшись на волю вольную, он увидел, как трудно спасти короля. Все были против него; духовенство вселило ужас даже в сердца простонародья, на которое рассчитывал король, и запугало чернь. Никто не собирался защищать человека, душа и тело которого были во власти сатаны.
   Рыцарство и земские люди всюду брали верх, сеяли ужас, никто не смел заикнуться против них. Многие еще помнили времена, наступившие после изгнания Казимира, когда все государство пришло в смятение, покрылось развалинами и погорелищами. Опасались их возврата, а потому в тревоге и в молчании ожидали какого-то конца. Никто не смел поднять голос за короля, хотя, быть может, многие его жалели.
   Уже росла молва о чудесах, совершавшихся у гроба мученика, об орлах, охранявших его изрубленные члены, о свете, исходившем по ночам из его могилы.
   Буривой, таясь и укрываясь, чтобы не знали, ни кто он, ни зачем едет, прибыл, наконец, измученный и истомленный ко двору дяди. Здесь он заявил о своем родстве с епископом. Но толку было мало: его не скоро допустили.
   Епископ Ястшембец был уже старик, ветхий годами, с длинной седой бородою; он опирался на костыль, но голова еще была свежа. Он унаследовал вспыльчивый нрав Одолая, значительно смягченный христианским воспитанием. Порывистость отца превратилась в сыне в неумолимую строгость.
   Молчаливый клирик провел Буривого после продолжительного ожидания к епископу. Комната была занавешена от света, а старец сидел поодаль от окна, в кресле, обложенный подушками. Когда Буривой появился на пороге, епископ поднял на него выцветшие глаза, глядевшие из-под нависших седых бровей, и спросил скрипучим голосом:
   - Ты из тех, которые были с королем?
   - Из тех, которые при нем, - возразил Буривой со вздохом.
   - Не подходи! Стой дальше! - крикнул епископ. - Не дерзай отойти от пооога! Что тебе здесь надо? Все вы прокляты вместе с королем! Не могу ни знаться с тобой, ни говорить. Прочь!
   - Ваше преподобие, дозвольте...
   - Впускать тебя не следовало, - продолжал кричать епископ, стуча о ручку кресла, - зачем сейчас не бросил короля? Епитимью отбыл? С церковью примирился? Убийцы, святотатцы!
   - Как мог я бросить короля, - молвил Буривой, - когда все открещиваются от него и от нас, и мы нигде не можем найти спасения.
   - Спасения! Нет спасения для безбожников, для убийц, погрязших во грехах, - сказал епископ. - А где же сам убийца?
   - В замке, в Кракове.
   - Значит, упорствует во злобе! Убийца своего и нашего приснопамятного брата! Облитый кровью, разлагающийся от разврата Каин!
   Буривой смолчал. Епископ пронизывал его суровым взором, но, казалось, был не прочь помиловать его. Буривой, не зная, что сказать, спросил:
   - Что должен сделать король, чтобы заслужить помилование?
   - Разве может быть отпущено такое преступление? - вскричал ястшембец. - Святотатство! Отцеубийство! Только римский архиепископ, наш глава, может наложить на него епитимью... не легкую...
   Буривой молча слушал, а епископ продолжал:
   - Епитимья... с вервием на шее, босой, с зажженною свечей, годами пусть стоит у церковных врат; пусть отдаст церкви все достояние свое и уйдет из края. Ибо, осквернив себя кровью отца церкви, он не может быть помазанником Божиим.
   Буривой весь вздрогнул. Епископ пристально следил за ним глазами.
   - То же ждет и вас, его приспешников, бывших с ним. Ты был при том? Поднял руку?
   Буривой не отвечал. Охваченный страхом и раскаянием, он низко опустил голову, как виноватый.
   Его молчание было достаточно красноречиво.
   Епископ протянул иссохшую, худую руку и указал на дверь, уставясь на Буривого дрожащими, безжалостными пальцами. Буривой не уходил.
   - Чтоб духу твоего здесь не было! - кричал старый ястшембец обрывающимся голосом. - Vade retro! Vade retro!! {Отыди!} Прочь! Отрекаюсь от родства с тобою! Прочь!
   - Отче! - отозвался Буривой, обливаясь холодным потом. - Я уйду, но я здесь не ради себя, а ради господина моего. Скажите, что он должен сделать?
   - Так полюбился вам, значит, этот изверг? - закричал ястшембец. - Так крепко держитесь за эту гниль, обреченную геенне огненной! Ага! Вы знаете, что связаны с ним преступлением! Туда же вам дорога, вместе с ним, в пасть дьявола....
   - Спасите! - умоляюще воскликнул Буривой.
   - Пусть во вретище идет в Рим. Пусть там у ног папы, святейшего отца, припав к стопам его, вымолит прощение! А королевство пусть оставит: пока он оскверняет эту землю своим присутствием - не дождаться ей ни бескровной жертвы, и благословения: плевелами порастет, в пустыню обратится, огонь пожрет ее, как Содом и Гомору!
   Гнев клокотал в груди епископа. Буривой не смел сказать слова и хотел уже уйти, когда ястшембец его окликнул:
   - Мне жаль тебя, - сказал он, - ежели раскаетесь ты и твои братья, я назначу наказание и выхлопочу прощение. Останься за оградой моего двора, за вратами, я обдумаю твою судьбу.
   - Отче, - ответил Буривой, - смиреннейшую приношу вам благодарность. Но я еще в судьбе своей не волен и должен вернуться к господину своему.
   Услышав слова Буривоя, епископ, трясясь от гнева, вскочил с кресла:
   - Прочь, нераскаянный! Прочь, неисправимый, прочь бесстыдник! Ты возвращаешься к греховности своей, как пес к блевотине! Прочь, чтобы ноги твоей здесь не было, с глаз моих долой!
   Епископ стал неистово бить в ладоши и, вытащив костыль, стучать им о пол в страшном гневе. Вбежал перепуганный церковник.
   - Убрать этого язычника! За ворота вытолкать! Пусть не оскверняет порог моего дома и подворье! Прочь!
   У епископа от гнева захватило голос; он упал в кресло, а клирик, слегка придерживая Буривого за рукав, вывел его, согласно приказанию, за ограду епископского дома. Вслед за ним вывели также лошадей, выгнали на улицу и закрыли ворота на засов. Выгнав Буривого, рассвирепевший старец созвал людей и запретил давать племяннику ни хлеба, ни воды, даже если тот будет умирать голодной смертью.
   Очутившись на большой дороге, у ворот, Буривой, надеявшийся хотя временно найти приют у дяди, совсем не знал, как одинокому оставаться на чужбине. Правда, при дворе епископа проживал его братан, Павел, которого старый ястшембец взял на попечение, чтобы подготовить к духовному званию. Но теперь Буривой должен был расстаться с мыслью не только добраться до него, но даже получить о Павле какие-либо сведения.
   Правда, он пытался расспросить людей. Но когда был выгнан за ворота, а прислуга через окно увидела, что он опять стучится, то никто не захотел с ним разговаривать.
   Старый ястшембец долго после того не мог придти в себя. Павел, робкий, задерганный послушник, узнал от него о судьбе Буривого, но не посмел ни разыскать его, ни говорить о нем, как о человеке, подпавшем церковному проклятию. Оно разрывало семейные узы.
   Буривой направился в город поискать убогого ночлега, чтобы немного отдохнув, возвращаться в Краков.
   Тем временем по Шлензку уж ходили слухи об ожидавшемся приходе чехов, которые будто бы готовятся завладеть беспанскою землею на правах давнишних завоевателей. Снова угрожало раздробление государства и разруха.
   Буривой, самый расторопный из всех братьев, на другой же день опять вскочил в седло и поехал в Краков, решившись утаить от короля все, что слышал от епископа. Обратный путь он сделал теми же проселками, избегая встреч и больших дорог, ночуя в лесах и пущах.
   Вернувшись на Вавель, он застал здесь все по-старому; только горсточка болеславовых приверженцев еще более растаяла, а сам король был охвачен какой-то жаждой удовольствий, похожей на отчаяние, назло всему миру. Столько дней не видя Буривого, король, заметив его опять в кучке приближенных, даже не осведомился, где он был, что делал, а лишь пристально и долго посмотрев ему в глаза, отвернулся и ушел.
   Гордый король никогда не вспоминал о том, что ему грозило, какими был окружен опасностями, он не хотел говорить о них, притворялся, что не видит. Окружал себя толпой; королевской пышностью, сыпал на все стороны сокровищами и, по-видимому, совсем не думал о завтрашнем дне. С дружиной говорил об облавах на зверя, о конях, о соколах, о женщинах, о войнах; вспоминал прошлое и не касался настоящего. Если кто осмеливался молвить слово о текущем, получал в ответ грозный взгляд и вынужден был замолчать. Только по выражению королевского лица можно было догадаться, как терзало его то, что он таил в душе. Он пожелтел, состарился, стал желчным, а когда старался быть веселым, свирепел. Малейшая вина приводила его в ярость.
   Вечером, в день возвращения, Буривой вместе с остальными пошел в королевскую опочивальню, а когда все ушли, он остался у дверей. Король, заметив его молчаливое упорство, допив по привычке на сон грядущий кубок меду, резко обратился к Буривому:
   - Чего тебе?
   - Всемилостивый государь, - ответил Буривой, - пора подумать о своих невзгодах.
   - Нет! - воскликнул король. - О невзгодах болтают бабы! Мужи должны уметь смеяться и брать верх.
   - Разрешите говорить, всемилостивый государь, - отозвался Буривой.
   - Ну, говори, если чешется язык, - молвил король, - говори, да не заговаривайся.
   - Не прикажете ли ехать в Венгрию, привести немного подкреплений?
   - Я? Просить подмоги у чужих в домашнем деле? - вспылил король. - Что мне угрожает? Стоят, глядят, не смеют шевельнуться. Надо созвать народ, кликнуть клич по деревням, а не сзывать чужих.
   - Всемилостивый государь, простой народ уж не пойдет. Поздненько!
   Король в гневе напустился на Буривого:
   - Все-то вы бабы, трусы, безмозглый сброд! Ничего не умеете! Не самому же мне таскаться от хаты к хате!
   - От хаты к хате потаскались уж ксендзы и запугали сельский люд...
   Болеслав опорожнил кубок и лег в постель. Он переменил предмет разговора и стал расспрашивать о числе земских людей и рыцарства, расположившихся станом у подножия Вавеля. Буривой не мог дать точного ответа, но испугался, проникнув мыслью короля, вполне способного с горсточкою верных людей броситься в сечу против целых полчищ.
   Вся дружина и рать, бывшие при короле, едва насчитывали несколько сот вооруженных. А земские люди и рыцарство, стоявшее в предместьях и в окрестностях столицы, собрались многотысячными полчищами, самим же Болеславом обученными ратному делу; и оружие было у них хорошее. Они окружили Вавель чутким и бдительным кольцом, терпеливо ожидая отъезда короля и нисколько не сомневаясь, что рано или поздно одолеют его, хотя бы измором.
   Долго молчал король, притворяясь, что заснул. Потом вдруг вскочил, схватил пустой кубок и велел его наполнить.
   - Сделать вылазку и искрошить их, тогда успокоятся! - крикнул он.
   На это Буривой уж не смолчал.
   - Всемилостивый государь, - сказал он, - если даже мы их побьем, начав войну, которой они начать не смеют, весь край восстанет против нас, а тогда не унести нам ног отсюда.
   - Неправда, - крикнул Болеслав, - не одолеют и ничего со мной не сделают! Одно имя мое нагонит страх! Разбегутся от меня как зайцы, если мы смело навалимся на них. Неправда! Народ подымется, когда увидит, что я веду войну с изменниками!
   Буривой собрался было возражать, но король заставил его умолкнуть: он не выносил противоречия, стал браниться и осыпать его упреками, называть дружинников трусами, которых надо усадить за прялки; однако, перестал говорить о вылазке.
   На другое утро, как бы в предвидении продолжительной осады, послали по окрестностям за живностью и продовольствием, а король лично смотрел валы, частоколы и ворота. Он был грозен и суров, но возбужден и деятелен. Буривой не отваживался больше говорить с ним и избегал встречаться.
  

IV

  
   Прошел год.
   Между королем и всей страною продолжалась та же бескровная, молчаливая, беспощадная война, в которой никто не обнажал, но и не покидал оружия, а обе стороны вели борьбу упорно, не отступая с занятых позиций.
   Вооруженные толпы сменялись, подходили под самый замок, укреплялись у подножия холма. А наверху, за оградой замка, крепко сидел неустрашимый его обладатель и раздражал мятежников королевской пышностью, соблюдением освященного стариной обычая и блеском окружавшего его двора. От целого государства осталась у него в повиновении одна только Смочья {"Смок" - Змей Горыныч, дракон.} гора; а из полчищ только горсточка людей, судьбы которых он сумел связать со своей судьбой.
   Обе королевы проводили дни в непрестанном беспокойстве и слезах. Из бабьих сплетен узнавали они о разных страхах: о нападениях, изменах, резне и мести. Не одну ночь простояли обе королевы на коленях перед святыми иконами, в молитве ожидая смерти. Многократно молодая королева, земно кланяясь, умоляла Болеслава убежать. Король выслушивал ее смеясь и ничего не отвечал. Только старуха мать молчала. Она, как сын, не хотела позволить себя выгнать и готовилась встретить грозившую судьбу, не трогаясь из замка.
   - Мы здесь панствуем, - говорила она, - король помазан и венчан на царство; никто ничего ему не может сделать. Пусть все уходят, а я не двинусь с места: здесь умру, и никто не посмеет меня тронуть.
   А когда Велислава, лаская сына, упрашивала ее именем дитяти, бабка оставалась непреклонной: в раздумье, уверенная в своем праве, твердая, она только повторяла:
   - Что хотите, то и делайте, а я помру здесь; а отсюдова не двинусь.
   Болеслав также делал вид, что предпочитает умереть с короною на голове, чем дать сорвать ее с чела.
   Наступила новая весна (1080 г.). Вавельский замок походил на крепость, истомленную продолжительной осадой. Дворы его поросли травой, для коней не хватало подножного корма, для людей припасов; челядь поодиночке уходила и не возвращалась. Стали ставить по ночам дозоры у ворот; тогда беглецы перелезали через частоколы на валы и исчезали. Тревога и неуверенность в судьбе овладевали самыми отважными; но король не позволял роптать и замыкал уста ужасными проклятиями и угрозами. Некоторых, нарядив в заячье шкурки и засунув за пояса кудель, повыгонял на посмешище из замка.
   Половина Вавельских построек пустовали; некого было приглашать к столу, трудно заставить веселиться. Королевские наперсники тщетно, крадучись, ходили по ночам в окрестные селения вербовать людей в королевские полки. Напуганная чернь, видя своих господ во всеоружии и боясь их мести, не смела шевельнуться. Сельский люд тайком давал королю живность и припасы, но наяву открещивался от него.
   Несмотря на всю тяжесть положения, король не прекратил выездов на охоту, как в былое время, приказав только всячески оберегать валы и ворота. Впоследствии, узнав, что в его отсутствие делались попытки обманом занять Вавель, он отказал себе в последнем развлечении.
   По целым дням он лежал или сидел, чаще всего в своей опочивальне с любимыми собаками. Иногда смотрел в окно, из которого открывался вид на Вислу и безбрежные дали; или же целыми часами ворчал что-то себе под нос, метался, проклинал. Если входил кто-либо из службы, притворялся веселым и был щедр, как никогда.
   Безделица выводила его из себя, и от веселости был один шаг к бешенству и гневу. Тогда он намечал себе жертвы из той горсточки людей, которая при нем осталась: вешал, рубил головы, а на другой день жалел о пострадавших.
   Однажды утром, когда король, полуодетый, сидел еще с собаками, приказав привести под окно лошадь, чтобы хоть полюбоваться на нее, вошел Буривой, исполнявший теперь обязанности спальника, и после долгих колебаний доложил, что несколько земских людей ожидают у ворот и требуют личного свидания.
   Болеслав задумался. Первым его движением было велеть гнать вон: посольство не могло быть добрым знаком. Он почти уже решил послать отказ, но внезапно передумал и приказал впустить. Сам же, наскоро одевшись, отправился в светлицу, где обычно принимал в былые времена почетных посетителей.
   Здесь, в одиночестве, перед его глазами невольно возник образ последнего посещения епископа; ему почудилась в светлице тень убитого, грозящая небесной карой. Он сумрачно упал на королевское седалище, стараясь отвести глаза от места, где ему мерещилось кровавое видение с рассеченным черепом, звавшее его на Божий суд.
   Послышались шаги. Вошел Буривой, а за ним Лелива, Крук и Бжехва.
   В былые времена они не так являлись перед королевским величеством. Ныне же вошли как к совершенно постороннему и безразличному для них лицу. Вошли вяло, не преклонили головы и, остановившись у порога, равнодушно осматривали помещение.
   Болеслав смотрел на них глазами, исполненными ненависти; и они отвечали ему тем же. Молчание продолжалось довольно долго.
   - Мы пришли, - начал Лелива, - потому что пора на чем-нибудь порешить; земля без короля не устоит. Прежде чем мы выживем вас голодом, может пройти несколько месяцев. Уходите лучше добровольно, не дожидаясь, что мы выгоним.
   - Так, так; уезжайте-ка на Русь, или куда хотите, - подхватил Крук, - здесь вам сидеть не долго... нет...
   - Нас здесь довольно, - прибавил Бжехва, - можем взять замок и перерезать всех; не вынуждайте нас, не дожидайтесь... Дадим свободный пропуск.
   - Венгерец также к вам благоволит за прежние услуги; можно и к нему, - закончил Лелива.
   Король молчал, как бы не слышал. Никто, никогда не осмеливался говорить с ним таким образом. Этими словами они вонзили ему в сердце меч. Опершись на руку, он смеялся.
   - Какие вы великодушные! - воскликнул он. - Даете мне свободный пропуск! Вы! Мне!
   И вдруг, оборвав разговор, он крикнул совсем другим голосом:
   - Великодушные паны, идите вон и живо! Иначе велю вас перевешать, как собак!
   Земские люди ничуть не испугались; переглянулись, а Лелива ответил хладнокровно:
   - Конечно, можете нас повесить: мы знали, когда шли сюда. А дальше что? Мы старики, беда не велика, а к вечеру здесь камня на камне не останется. Посмотрите, сколько нас кругом?.. Не ищем вашей крови, потому что хоть ты нам не король, но был королем. Выпустим тебя со всею худобой, куда только пожелаешь! Окажем тебе милость.
   Наступило понурое молчание. Болеслав сам с собою повторял:
   - Милость! Они, мне, милость!
   - Да, милость, - подтвердил престарелый Бжехва, - нам не трудно быть немилостивыми. При вас несколько сот, не более, людей: нас тысячи, все больше те же, которых вы сами обучили ратному делу. Вы рассчитывали на простой народ; да мы-то не позволим ему пикнуть.
   Все замолчали. Король сел и также погрузился в молчание. В настроении его произошел странный, внезапный переворот. Гнев уступил место горечи.
   - Что я вам сделал? - спросил он.
   Выборные обменялись взглядами, глазами понуждая один другого отвечать, пока Крук не поднял голос:
   - После Киева вы стали измываться над нами; прозвали наших женок суками, хотели отдать нас в кабалу холопам... разве мало? А кровь епископа?
   Король в ярости шарахнулся.
   - Он был изменник! Понес заслуженное наказание!
   - А хотя бы даже так, - перебил Бжехва, - а по чьей милости он стал изменником? По вашей же!
   Болеслав глядел в потолок, притворяясь, что не слышит.
   - Не гоже вам быть королем в христианском государстве, - докончил Лелива.
   Болеслав, видимо, боролся с собой, не зная, покарать ли выборных за их дерзкое поведение или не наказывать. Потом, как бы позабыв о них, он повернулся к открытому окну и посмотрел в долину.
   У подошвы Вавеля, как муравейник, кишело рыцарство, земские люди и вооруженные четники. Гул их голосов доносился до окна. Выборные, видя, что король забыл о них, пошептавшись повернулись и стали выходить. Король сидел, точно приросший к креслу, неподвижный, не отдавая никаких распоряжений и как бы не замечая ходивших. Никем не остановленные, прошли они через ряды стоявшей по бокам дружины и придворных, провожавших их глазами, и беспрепятственно дошли до ворот. Стража выпустила их из замка.
   Раньше, чем король успел подняться с места, вбежала Велислава с сыном, с плачем бросилась к его ногам, умоляя спасти себя и детище свое от смерти. Настроение осаждавших замок полчищ становилось, чем дальше, тем грознее.
   Болеслав не взглянул ни на королеву, ни на сына; порывисто вскочил и, желая избежать наскучивших упрашиваний, сразу вышел.
   Действительно, окружавшее Вавель скопище было в этот день настроено очень бурно. Полчища все умножались и, казалось, готовились к решительному шагу. Имея при себе несколько сот людей, нельзя было и думать не только об обороне, но даже о сопротивлении натиску толпы; особенно же если впереди не было надежды на подмогу. Болеслав сам вышел на валы, долго, гордо глядел на собравшуюся рать и мерным шагом вернулся во дворец. Там он потребовал к себе Буривого, казначеев и военачальников.
   Он был бледен, и на его наморщенном челе виднелись следы сдержанного гнева и злобы.
   - Нагружать возы казною. Людям быть на изготовке всем, до единого. Не только света что в Кракове! И горе тем, кого застану в замке!
   Сейчас же военачальники и старшины стали отдавать по замку приказания готовиться в дорогу. А так как все давно их ждали и желали, то люди охотно взялись за работу.
   Весь день только и было видно груженые возы, дорожные мешки и вьюки. Ковали и снаряжали лошадей. Повсюду царила обычная предвыездная неурядица.
   Король совсем не выходил из своих покоев; ничего не хотел видеть, ни о чем не спрашивал, а обращавшихся к нему с вопросами гнал прочь. Он целый день лежал в оцепенении; дразнил собак и хохотал, когда они его кусали. А к говору многотысячной толпы, который ветер доносил порой в окно, он оставался, по-видимому, совершенно равнодушен.
   Всю ночь продолжались сборы при свете факелов. В тереме обеих королев женщины с плачем срывали пологи, укладывали утварь, бегали в тревоге, роняя, обессилев, схваченные вещи. Ве-лислава ласкала сына; Мешко почти весело расспрашивал, куда они поедут.
   Старая Доброгнева с самого начала заявила и стала на своем, что ни она сама, ни ее придворные и не подумают уезжать из замка. Своему дворецкому она настрого сказала:
   - Пусть, кто хочет, едет, а я останусь. Я королева и имею право жить здесь: здесь я и умру. Вольному вольно уходить, а я не тронусь с места.
   Напрасно упрашивала ее невестка, уговаривал Мешко. Она погладила ребенка по шелковистым волосам, поцеловала в лоб, две слезы скатились по ее щекам, и она сказала:
   - Уходите все; но кто-нибудь должен же остаться, чтобы не сгинул весь королевский род, и место не осталось пусто... Пусть выгонят... посмотрим, хватит ли у них решимости... или убьют... а я все-таки останусь!
   Доложили королю; он выслушал и промолчал. Ему в голову не приходило перечить матери; но вечером он сам пошел к ней. Доброгнева пристально взглянула на сына.
   - Иди, государь, - молвила она, - твое дело искать людей да звать на помощь. А мне уж трудно волочить старые кости по белу свету. Подожду вас здесь. Останусь.
   И, точно бодрясь и набираясь сил, Доброгнева неустанно повторяла:
   - Останусь здесь!
   Наутро, чуть свет, все уж были на ногах. Замок был пуст и оголен до нитки; а на дворах стояли полные возы, и везде кишел народ.
   Когда королеву с Мешком подвели к повозкам, находившимся посреди обоза, старая Доброгнева вышла, опираясь на двух придворных. В руках у нее была золотая икона, по лицу текли слезы; она велела людям поддержать себя и трепетно воздев руки горе, благословила иконой отъезжавших.
   Впереди ехал сам король на серой Орлице, под золотой попоной. На нем были позолоченные доспехи, королевский плащ, на шее цепь; пояс с самоцветными каменьями. С осанкой победителя, с короною на шлеме, с выражением презрения и гордости на бледном лице, он был далек от покаянных мыслей.
   Он смотрел свысока и угрожающе:
   - Вернусь!
   Непосредственно за королем ехали, вооруженные с головы до ног болеславцы, в железных доспехах, увешанные луками, мечами. За болеславцами дружина, двор, челядь, ратные люди, двумя длинными шеренгами оцепившие обоз, с королевскими сокровищами, лошадей на поводу, охотничьих собак и соколов. На возах, укутанные в плахты, сидели плача женщины, дети и больные.
   Король даже не оглянулся, оставляя замок, но гордыми глазами смотрел вперед. Рядом с ним развевалось знамя, несли мечи, шли трубники с рожками, чтобы подавать безмолвные сигналы. Горсть верных болеславцев, с обнаженными мечами, выступала непосредственно за королем. Они также оставляли семьи, дома, родную землю; покидали все, верные однажды данной клятве, зная, что либо сложат свои головы, либо долгие годы будут мыкаться в изгнании, среди чужих людей, презренными скитальцами. На лицах их отражалось, одновременно, глубокое страдание и непреклонная, железная решимость. Иные вздрагивали, слыша за собою женский плач и детский писк, но крепились, чтобы не дать сердцу воли.
   Когда королевский поезд вытянулся за ворота, замок опустел. Остались только Доброгнева с несколькими придворными, да старик, разбитый на ноги, сидевший у ворот. Скатертью тянулась впереди дорога, и уезжавшие подвигались дальше степенным шагом, развертываясь длинной вереницей. У подножья замковой горы, голова к голове, стояли полчища земских людей, так что казалось, что придется прокладывать себе дорогу с оружием в руках. Королевские телохранители молча переглянулись, заподозрив, не умышленно ли заманили их в открытое поле. Однако король, едучи во главе передового отряда, без труда пролагал себе дорогу сквозь толпу: земские люди загодя расступались перед ним в молчании, как перед погребальным шествием, и отходили на обочины пути.
   Никто не снял шапки, но зато никто и не послал ему вдогонку оскорбительного слова, не посмел надругаться над его несчастием. Обе стороны смотрели друг на друга одинаково высокомерно: король на них, они же на того, кто был их королем.
   Кругом царило зловещее молчание; никто не проронил ни слова, не пошевелился. Когда приблизились королевины повозки с плачущими женщинами, лица многих омрачились; их также пропустили молча, без привета.
   Родичи болеславцев, ястшембцы, дружины, шренявы, когда королевский поезд миновал их ставки, ни единым звуком не приветствовали братьев, даже не взглянули. Верные слуги короля шли в изгнание отверженцами: им навстречу не протянулась ни одна родственная рука.
   Только когда шествие миновало земский лагерь, и головные его части, с королем, медленно переправлялись через Вислу, позади стал нарастать гул голосов, прерываемый взрывами бурного восторга.
   Лелива и Бжехва хотели немедленно занять опустевший замок; другие предлагали оставить его пустовать впредь до избрания нового короля и снятия со всей страны церковного проклятия. Спор еще не кончился, когда вмешался кто-то с сообщением, что старая королева-мать с немногочисленною челядью осталась в замке и не собирается его покинуть.
   Вожди были изумлены ее бесстрашием и послали к Доброгневе выборных людей, с заверением, что она может остаться в замке в полной безопасности, а о ее нуждах позаботятся главари народа.
   Весть о присутствии Доброгневы сделала праздным самый вопрос о занятии замка земским ополчением. Решили оставить его пустым и разоренным.
   В земском стане господствовало в этот день чрезвычайное веселье, как после победы. Сутки еще простояли ополчения под замком, чтобы окончательно убедиться в отъезде короля и принять какие-либо меры. Решили немедленно оповестить обо всем случившемся епископов, а также городских и замковых жупанов; а на другой день грозные рати стали расходиться, разъезжаться и рассыпаться из-под Вавеля.
   В тот самый день, когда король выезжал из Краковского замка, везли из Гуры на могилу гроб на возу, запряженном черными волами. За гробом шла только старуха-мать, тащился внезапно опустившийся и состарившийся Христин муж, Мстислав, да брели наемные плакальщицы.
   Несчастная безумица, прожив целый год, попеременно, то в слезах, то в умопомешательстве, то распевая песни, то во сне, то в тяжкой болезни, однажды утром больше не проснулась, заснув в мечтах о лучшем мире. Мать, в слезах, одела ее в белый саван и уложила в гроб; муж осыпал всю цветами. Потом отвезли ее на холмик и зарыли среди желтого песка.
  

V

ЭПИЛОГ

  
   Снова прошел год, и была весна; не такая, что просыпается ленивая, дремливая и сонная, как будто бы ей не хотелось вылезать на Божий свет: а весна поздняя, неугомонная, спешащая смести забытый снег, взломать лед, освободить землю, раскрыть дремлющие почки и распахнуть врата жизни.
   Долго ждали ее люди, и вот она явилась и впопыхах творила чудеса. Там, где вчера еще лежал корою грязный снег, там сегодня пробивалась зелень, деревья распускали листья, мчались с гор вздувшиеся от воды потоки, неся в волнах огромные колоды сухостоя и оторванные каменные глыбы. И нигде, быть может, всемогущая весна не являлась в таком блеске красоты и грозного величия, как среди лесистых гор, окружающих бенедиктинский монастырь в Оссяке.
   Сюда удалился на поел едок дней, по приказанию начальства ордена, отец Оттон, который после изгнания из замка осел первоначально в Могильницком монастыре. Уже прошел год, как старик подвизался среди новой братии. Он пришел с малым узелком, с досочками и красками, собираясь и здесь потрудиться во славу Божию, живописуя его угодников, но годы, и слезы, и работа ослабили его глаза. То, что составляло для него величайшее в жизни наслаждение: кропотливая возня с ликами святых, сделалось отныне невозможным, так как отец Оттон стал плохо видеть, и зрачки его подернулись туманом. Видно, Господь Бог потребовал от старика этой жертвы. Отец Оттон, смиренно покорившись воле Бо-жией, промолвил:
   - Да будет воля Твоя, - и, поцеловав руку настоятеля, попросил о новом искусе.
   Когда-то он прочел много знахарских книг, знал много зелий, а так как при монастыре существовала небольшая аптечка, то монах подумал, что, трудясь около нее, он может еще принести немного пользы.
   Скромно и смиренно предложил он настоятелю свои услуги, и тот охотно согласился поручить отцу Отгону собирание трав и приготовление мазей, втираний и настоек, бывших тогда в употреблении в врачебном деле. Для старика было большой утехой чувствовать себя полезным. Молитва оживляла дух, но требования монастырского устава и личные качества бенедиктинца не мирились с отсутствием какого-либо чисто

Другие авторы
  • Прокопович Феофан
  • Карасик Александр Наумович
  • Макаров Александр Антонович
  • Гейман Борис Николаевич
  • Беккер Густаво Адольфо
  • Быков Петр Васильевич
  • Маяковский Владимир Владимирович
  • Эртель Александр Иванович
  • Вербицкий-Антиохов Николай Андреевич
  • Д-Аннунцио Габриеле
  • Другие произведения
  • Дорошевич Влас Михайлович - Знаменитость
  • Аксаков Константин Сергеевич - На смерть Гоголя
  • Дживелегов Алексей Карпович - Фенелон, Франсуа
  • Розанов Василий Васильевич - Возврат к Пушкину
  • Персий - Персий: биографическая справка
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Царица пчел
  • Толстая Софья Андреевна - Ежедневники
  • Юшкевич Семен Соломонович - Рассказы
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Этюды. Популярные чтения Шлейдена. Перевод с немецкого профессора Московского университета Калиновского
  • Суворин Алексей Сергеевич - М. В. Ганичева. Русский издатель Алексей Суворин
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 402 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа