таким способом уничтожить обыденное, инстинктивное сострадание и заменить его высоким, сознательным, регулирующим милосердием. Но так как устройство заседаний было всегда связано с длительной проволочкой, самые же заседания тянулись еще дольше и так как козы, мекая и противомекая, как бы пережевывали одновременно и жвачку и милосердие, то часто помощь являлась слишком поздно. Так, шмель, которому брошенный листок спас бы жизнь, утонул во время речей об этом спасении, а мышь, которой проходящая мимо единичная коза могла бросить немного зерна, подохла с голоду раньше, чем дело дошло до оказания ей коллективной помощи.
Порой имели место мероприятия, прямо противоречившие законам природы. Так, почти ни один охромевший кузнечик не смог справиться с цимбалами. Хуже всего, как я уже сказал, отражались эти долгие и растянутые заседания геликонского кружка на нас, козочках и козлятах. Бегая в это время по неизвестным дорогам, и нередко голодные, подвергаясь опасностям и нападениям диких зверей, бедные сосунки проливали горючие слезы над тем, что матери думают об утопающих шмелях, хромых кузнечиках, голодных мышах и забывают про нас. Но в общем ни наши слезы, ни эти неудачи не имели никакого значения. Геликонки все больше и больше научились чувствовать в этом кружке собственное совершенство и восхищаться своей добродетелью, а в этом-то и заключалась вся суть и сила.
Я долгое время не знал, каким образом возникло у геликонок это веяние, побуждавшее их время от времени пренебрегать своей семьей ради какого-то отребья и раздувать скромное и неказистое милосердие в помпезное предприятие. Наконец мне удалось разрешить загадку. Как мы уже знаем, геликонское стадо пило воду из Гиппокрены. Этот источник оказывает сильное влияние на всех, кто его пьет; но только у предназначенных на то судьбою он вызывает знакомое нам приятное безумство, в других же, напротив, вода разлагается и либо выливается в виде отвратительного рифмоплетства, как это было со мной, либо приводит их в возбужденное и напыщенное состояние, которое отражается на их поступках и ощущениях и которое можно назвать цветистой прозой жизни.
Геликонские козы не принадлежали к тем, кто был предназначен для приятного безумства. Источник вызывал в них стремление к ненужным добродетелям и излишней благотворительности. Они находились в состоянии цветистой прозы. Это состояние происходило от разложившейся Гиппокрены.
Сколько раз, попав после этого к людям и познакомившись с их безвкусной пышностью и с той помпезностью, которой они окружают всякие громкие деяния, я восклицал:
- Разложившаяся Гиппокрена!
Там, где ей сопутствует цветистая проза, там умирает мелодичная песнь каменного дрозда, благородная белая лань гордо поворачивается спиной, лавр гневно качает верхушкой или засыхает.
Супруги коз также обычно пили из Гиппокрены и не хотели отставать от своих жен. Они тоже не принадлежали к избранным для приятного безумства; всякий, кто хоть раз видел подобного супруга, поверит мне на слово. Так как жены уже захватили в свои руки все нужды страждущего отребья, то они ограничились заботой о пороках этого отребья и учредили "Союз для спасения морально падших созданий". Целью его было путем нравственного воздействия, добродетельных увещеваний и сердечных поощрений побудить к более безобидной и чистой жизни животных, которые от природы колют, кусают, царапают, крадут или питаются нечистотами. Таким образом, по идее учредителей и при удачном функционировании союза, комар должен был бы отказаться от жала, блоха от крови, сорока от воровства, а червяк и личинка от нечистот и падали.
Так как я жил у коз, то не могу сказать, как далеко зашла исправительная деятельность союза, когда я попал на Геликон. Мне известно лишь то, что на священной горе кололи, кусали, царапали, крали и ели несказуемые вещи всякие твари, - не знаю, впрочем, исправленные или неисправленные. Я был видоком и послухом только одного опыта по облагорожению нравов; о нем я хочу или даже должен рассказать, так как с ним связана катастрофа, повлиявшая на дальнейшие судьбы дитяти Мюнхгаузена, в то время козленка.
Объединенные козлы... я хотел сказать, нравственные супруги сердобольных коз, пришли на следующий день после моего появления на Геликоне на то место, где великодушный англичанин пустил пастись свою лошадь и где валялся дохлый ягнятник. Там, где стояла лошадь, они нашли жука с черными, блестящими подкрыльями, вроде того, которого у Аристофана слуги Тригея вскармливают для поездки к Зевсу и которого у нас называют навозным жуком. На шее же коршуна они заметили голубовато-стальную муху, именуемую мясной мухой. Хотя твоя дочь и не присутствует, брат Шнук, я все же буду из уважения к твоей деликатности называть жука не иначе, как Конем Тригея, а муху Голубой Мечтательницей, - сказал г-н фон Мюнхгаузен, поднимая глаза от рукописи.
- Позволь!.. - воскликнул в бешенстве старый барон.
- Позволь мне, - сказал Мюнхгаузен, - прочитать историю про жука и муху.
"Неужели сердце у вас не переворачивается при виде двух ближних, дошедших до такого падения! - воскликнул один из супругов. - Братья, окажем им помощь, протянем заблудшим спасительное копыто, отучим жука от его скверных наклонностей, а муху от привычки закладывать нерожденное будущее своего рода в гниющие элементы - сделаем из жука и мухи порядочных людей, которые будут вращаться в хорошем обществе!"
Эта речь была встречена всеобщим одобрением.
Единогласно решили, что Конь Тригея и Голубая Мечтательница должны стать нравственными и приличными, хотят ли они того или нет. Оратор, козий супруг Солон - все они надавали себе имена мудрых и благородных мужей древности, - осторожно соскреб копытом жука с его пищи и загнал его в скважину утеса, которая тотчас же при помощи пододвинутого камня была превращена в исправительную камеру.
Заточение жука не потребовало почти никаких усилий, ибо, как известно, это насекомое долго расправляет брюшко и шею, прежде чем полетит. С мухой же, крылатой Мечтательницей, надо было поступать хитрее. Тем не менее Платону, козьему супругу необычайно возвышенного образа мыслей, удалось подкрасться к подопечной, схватить ее губами и перенести таким образом в дырку на ветке фигового дерева, которую заткнули колышком. Это радостное событие было сообщено козам при следующей же встрече, и те не преминули принять живейшее участие в упованиях союза супругов. Этим путем известие дошло и до меня. Мы, козочки и козлята, должны были почистить то место, где стояла лошадь великодушного англичанина, а взрослые сбросили труп коршуна в глубокую пропасть, чтобы тем окончательно избавить обоих воспитанников от искушений порока.
В следующие дни Солон и Платон, иногда при поддержке других членов союза, принялись за увещевание Коня Тригея и Голубой Мечтательницы. Солон лежал перед расщелиной и прижимал морду к крохотному отверстию, не закрытому булыжником; Платон же стоял, опираясь передними лапами о ствол фигового дерева, и прикладывал свою медоточивую морду к отверстию в фиговой ветке. Таким образом, козлы, один стоя, другой лежа, произносили свои поучения, разумеется, когда не жрали: один фиги, другой юные лавровые ростки, особенно сочно распустившиеся возле расщелины.
- Разве не лучше питаться чистой пищей? - говорил Солон жуку, отдыхая после своей лавровой трапезы. - Неужели, падшее создание, ты не чувствуешь, что Зевс-отец усеял всеми нами, т.е. козами, мухами, жуками, борозды матери-земли, чтобы мы кормились из рук богов, а не из отверстия, которое только выпускает и ничего не принимает? Ужасное, непонятное заблуждение презирать то, что пастбища и поля посылают в царство светлокудрой Деметры, и только тогда жаждать этих плодов, когда они, брошенные в Тартар, попадают в мир бесформенных теней печальной Персефоны. Если ты любишь золотое зерно овса, то почему ты не жрешь овес? Если тебя тянет на ростки травы, то почему ты не жрешь траву? Что соблазняет, что побуждает тебя желать всего этого в переваренном, разложенном, использованном виде? Послушай этот радостный хруст и шорох перед твоей темницей, внимай, как я жую сочный жирный портулак, горький перечник, освежающую трилистную кашицу! Разве ты не мог бы, будучи свободен, сидеть по-братски рядом со мной и наслаждаться этими, предоставленными нам Ореадой листьями, вместо того чтобы на расстоянии нескольких шагов поджидать, как илот и варвар, не достанется ли тебе какая-нибудь загрязненная Гарпией пища. Может быть, ты возразишь: "Я - жук, а ты козий супруг!" Ну, что ж, в таком случае взгляни на тебе подобных, смотри, как этот красный циркающий плутишка гложет сладко-душистый лист лилии, как этот карапуз с медно-коричневыми крыльями и зеленым щитком нежится в лепестках розы! Им следуй, к ним присоединись, там твое место! Жри лилии, если тебе не нравится овес, жри розы, если не можешь жрать портулак, перечник или кислицу!
После таких речей достойный Солон всегда чувствовал новый приступ аппетита и с особым усердием принимался за горные растения. Платон, отдыхая после фигового завтрака, держал приблизительно такие же речи перед своей ученицей. Он тоже настойчиво советовал мухе бросить тухлое мясо, начать есть фиги и на фиги класть свои яйца. Он особенно старался повлиять на ее материнские чувства и рисовал ей в увлекательных картинах, каким одаренным окажется ее потомство, если оно вылупится не среди смрада и гниения, а там, на озаренных солнцем, покачиваемых ветром сучьях. После таких речей он все время поглощал фиги, пока их хватало на дереве, затем обглодал ветки, так что растение постепенно получило довольно потрепанный вид.
Во время этих увещеваний Конь Тригея и Голубая Мечтательница вели в исправительных карцерах грустное существование. Оба они были непритязательные, суровые создания природы, далекие от всякой теории и погрязшие в практических побуждениях. Сначала они носились, как бешеные, по своим камерам, жужжа и гудя, но так как это им не помогало, то они притихли и прислушивались к речам исправителей. Из этих речей они поняли только то, что жук должен жрать лилии и розы, а муха перейти на фиговую диету - предложения, выведшие Коня и Мечтательницу из себя, так как они сочли это за самое злое из возможных оскорблений.
- Душегубы! Душегубы! - гудел жук. - Почему нашему брату не жрать то, что ему по вкусу?
- Хочу вони, хочу вони, хочу вони! - жужжала муха.
Больше всего сердило обоих кандидатов в праведники то, что их исправители, судя по звукам, благодушно пожевывали на воле листву и фиги и что их добродетельные увещевания служили им чем-то вроде моциона для пищеварения. Между тем обстоятельства принимали для обоих весьма серьезный оборот, так как они не получали никакой пищи и страшно отощали во время подготовки к чистой жизни. Конь Тригея так ослаб, что еле держался на ногах; у Голубой Мечтательницы бессильно свисали крылья.
В этом грустном положении в них проснулась хитрость, порожденная инстинктом самосохранения. Они решили притвориться и стали издавать жалобные, меланхолические звуки.
- Слышишь, - крикнул Солон Платону (так как расщелина была неподалеку от фигового дерева), - порок начинает сдавать, заметны первые признаки раскаяния.
- Моя бедная падшая тоже сокрушается над своей безнравственностью, - ответил Платон.
Спустя некоторое время оба достойных супруга испытали души обращаемых, причем Платон осторожно просунул в отверстие ветки кусочек фиги, еще сохранившейся на дереве, а Солон ухитрился протолкнуть в расщелину лепесток лилии или розы.
Конь и Мечтательница задрожали от злости при этом отвратительном, как им казалось, предложении; Мечтательница в ужасе перед фигой подалась в самый дальний угол дупла. Конь оттолкнул короткими, крепкими ножками листок, сдавивший ему дыхание и зачумлявший воздух его жилища.
- Гнусная вонь! - зажужжал он. - Поверить только, что есть идиоты, находящие удовольствие в этой пакости. Задыхаюсь! О, где моя амброзия?
- Фиги! фиги! фиги! дрянь! дрянь! дрянь! - бушевала Мечтательница.
Но положение их дошло до крайности. Жертвы нравственности понимали в своем заточении, что исправители, пользуясь на воле отличным кормом, могли ждать, сколько бы дело ни затянулось. Голод мучил их, необходимо было притворством обмануть тюремщиков. Жук пересилил себя и с проклятиями и судорогами отъел по кусочку от лилии и розы, но тотчас же изрыгнул их обратно, так противны были ему возвышенные и чистые услады жизни. Муха подавила в себе отвращение и произвела над фигой до известной степени и как бы в виде пробы то, что от нее требовали во имя добродетели. Платон и Солон прислушивались и по раздавшемуся изнутри шуму заключили, что произошло нечто решительное. Открыв тогда обе темницы, они увидели, что лилия и роза обглоданы, фига загажена, а Конь и Муха лежат в полуобморочном состоянии лапками кверху. Солон и Платон обняли друг друга передними лапами и воскликнули:
- Победа! Добродетель торжествует! Порок покинул сердца этих морально погибших созданий, они никогда больше не впадут в свои позорные привычки!
Восторг перекинулся и на прочих козьих супругов, которые, несмотря на свою солидность, отпраздновали счастливое событие великолепным хороводом с самыми отчаянными пируэтами. Шум привлек матерей, а также нас, козочек и козлят. Козы были поставлены веселым меканием в известность об удаче нравственного исправления, увидели Коня и Мечтательницу с вытянутыми ногами и пролили несколько слез умиления. И так как женщины обладают даром молниеносно постигать самое возвышенное и правильное, то и в данном случае геликонские козы сразу придумали, чем увенчать морализирующую деятельность своих мужей.
- Создадим чету из этих спасенных для добродетели созданий! - вдохновенно воскликнули козы. - Поженим их и дадим им в приданое столько лилий, роз и фиг, сколько можно найти на Геликоне!
Это предложение было встречено невероятной бурей восторга. Правда, почтенный Мосх (*82) усомнился, чтобы этот брак оказался плодовитым, а критически настроенный Бион (*83) предлагал опросить жениха и невесту относительно взаимной склонности, но эти сомнения не встретили сочувствия, и остальные хором воскликнули:
- Для тех, кого соединяет добродетель, взаимная склонность и продолжение рода не играют никакой роли!
Во имя нравственности решено было тотчас же приступить к празднеству Гименея. Платон и Солон взяли Коня Тригея и Голубую Мечтательницу на спину. Они шли впереди, за ними следовали парами почетные супруги, затем двигались честные и сердобольные матери, а позади прыгали козочки и козлята. В таком порядке двинулось шествие к лужайке возле Гиппокрены, где предполагалось отпраздновать свадьбу.
Когда процессия пришла на место, старая рассудительная Зизи взяла Коня губами; то же сделала и Квикви с Мечтательницей. Затем они отнесли брачащуюся пару на высокий камень и поставили рядышком обоих молодых людей, которые заметно оживились от свежего воздуха и с каждой минутой становились все бодрее; после этого все мы, стар и млад, оцепили широким кругом жениха и невесту. Наскоро составленная программа празднества устанавливала следующий порядок: строфа; речи Солона и Платона; антистрофа; церемония; эксод; гимнастические игры; хоровод; пир.
Маленький хромой кузнечик, единственный, справлявшийся с цимбалами из листиков и шипиков, был приглашен в свадебные певцы. Поэтому, когда составился круг, этот поэт благотворительного кружка дошел или, вернее, доковылял до священного источника, слегка помочил в нем челюсти и закатил золотисто-желтые глаза; затем после неудачной попытки взобраться на самый низкий лавр он прихрамывающим прыжком вскочил на ветку тамариска, настроил цимбалы, почистил об них челюсти и, ударяя по инструменту, вдохновенно запел:
Строфа:
Навозный жук - свиненочек,
Брум, брум!
У мушки шесть лапченочек,
Зум, зум!
Жучок забрал ее в полон.
Ах, жук ужасный селадон!
Зум, зум! Брум, брум! брум, брум!
- Дивные стихи! Чудесная пища для души и сердца! - замекали козы.
- Чистое чувство, не отягченное никакой мыслью! Настоящая лирика! - восторгались козлы.
Солон и Платон вошли в круг, стали перед брачащимися и один за другим обратились к ним с речами. В энергичных выражениях описали они постыдность их прежнего образа жизни, указали на то, что богиня Добродетели всегда готова простить, как добрая старая мамаша, и под конец перешли на лилии и розы, фиги, скважины и дупла. В первой части речи они всячески поносили новобрачных, во второй части возвысили до небес, в заключение они уже сами не знали, что им сказать, - словом, их проповеди могли бы быть немедленно отпечатаны в качестве образцов для речей на торжественные случаи.
Мне показалось, что новобрачные не внемлют красноречию, а только расправляют живот и крылья; я сообщил свое наблюдение соседям, но те, захваченные величием празднества, не обратили внимания на мои слова. После речей кузнечик пропел следующее:
Антистрофа:
И если он свиненочек,
Брум! брум!
У ней же шесть лапченочек,
Зум! зум!
Пусть ножки подадут вот так
И пусть им сладок будет брак.
Брум, брум! Зум, зум! Брум, брум!
Когда дело дошло до венчания и козы Зизи и Квикви предложили брачащимся подать друг другу лапы, торжество внезапно приняло неожиданный и неудачный оборот. А именно: справа послышался стук лошадиного копыта, а слева из горной расщелины вылез лис, или волк, или другой хищный зверь. Не знаю, что случилось с лошадью, но, стоя на внешней линии круга, я видел хищника, уносившего в пасти кусок мяса.
Тут у новобрачных появились конвульсивные движения, воздух принес их обостренному чутью искусительную весть, Конь и Мечтательница собрали свои последние, уцелевшие от влияния морали силы, и жук, гудя: "Навоз! навоз! навоз!", а муха, жужжа: "Падаль, падаль! падаль!", полетели один направо, другая налево, чтобы начать сначала свою порочную жизнь, невзирая на исправительные эксперименты, речи, умиления, строфы и антистрофы.
Внезапный испуг женихов, когда Одиссей неожиданно появился из лохмотьев с победным величием и стал метать смертоносные стрелы, не мог быть сильнее, чем страх матерей и их супругов при виде этого зрелища, в котором, так сказать, величие природы тоже выпорхнуло из лохмотьев. Сначала они стояли безмолвно, тупо, неподвижно, подобные одному огромному окаменевшему зверю, затем их охватило неудержимое смятение и они бросились врассыпную, потому ли, что хотели поймать упорхнувших грешников, потому ли, что ими овладел демон, который пользуется такими страшными мгновениями. Козочки и козлята последовали за ними, так что благодаря этим бегущим вниз, прыгающим, спотыкающимся, падающим зверям вершина горы более напоминала фессалийский шабаш, нежели радостное местопребывание Муз.
Что касается меня, то я остался у источника. К чему мне было бежать за жуком и мухой? Меня страшила собственная судьба. Я боялся возвращения стада. Дело в том, что еще за несколько дней до этого матери решили прекратить мое женское воспитание и передать меня в руки козлов, чтобы искоренить во мне ненавистные остатки человечности. Но именно эти остатки и сопротивлялись изо всех сил, быть может, не менее энергично, чем Конь Тригея завтраку из лилий и роз. Хотя я и ценил высокие качества козлов, но не мог побороть в себе физического отвращения к ним, ибо эти качества не смогли уничтожить известных природных свойств, и я искренно трепетал перед моментом, когда мне предстояло очутиться в их атмосфере. Между тем звезды сулили мне нечто совсем иное.
Стук лошадиных копыт приближался, и вскоре у того места, где я стоял, появился верхом пожилой толстый человек, за которым следовал другой, худощавый. На толстом человеке была желтая шляпа, желтый кафтан, желтые брюки и желтый жилет. Лицо у него было бледное, одутловатое и весьма недовольное. Если бы он даже тотчас не заговорил, я бы по его внешности и безразличному взгляду, которым он окинул окрестность, все равно мог бы сказать, к какой нации он принадлежит. Слуга помог ему сойти с лошади, подвел его к камню новобрачных, сунул ему камышовую трость в руки, опер его подбородок о набалдашник и соорудил таким образом нечто вроде статуи бесчувственного наблюдателя природы. Барин относился вполне флегматично к производимым над ним манипуляциям и скупо отвечал на речи словоохотливого слуги.
Из их разговора я узнал, что желтый толстяк - богатый, удалившийся от дел рантье, который жил в своей усадьбе недалеко от Амстердама и в расстоянии часа пути от Гарлема. Ввиду участившихся у него припадков подагры и появления некоторых предвестников водянки врач предписал ему путешествие в южные страны. Мингер фан Стреф пошел на это и согласился поехать в Рейхсвальд под Клеве. Но врач заявил, что пациент его не понял, и назвал ему огромное количество миль, которое ему по меньшей мере предстояло отмахать. Сначала голландец впал в отчаяние, поскольку это ему позволяла его природа; но так как врач тоже был спокойный, настойчивый нидерландец старого закала и предсказал своему пациенту с величайшим хладнокровием день и даже час смерти, если тот не послушается, то г-н фан Стреф принужден был подчиниться и подумать о дороге, которую ему предстояло проделать в юго-восточном направлении, так как на юг по карте не выходило предписанного количества миль.
Тут слуга напомнил ему отдельными замечаниями все вышесказанное, чтобы ободрить его мыслью о необходимости путешествия и об его строго последовательном плане, и утешил его восклицанием:
- Барин, мы у цели; теперь в обратный путь, в наш прекрасный Вельгелеген.
- Слава тебе господи, - ответил голландец, несколько повеселевший от воспоминания о своей усадьбе. - Когда мы вернемся домой, я построю павильон и назову его Радость и Покой. И своего покоя я больше не нарушу, даже если моя водянка будет угрожать всем плотинам Зеландии. Я не знаю ничего безобразнее этой греческой местности, где одна мучительная гора идет за другой, где перед вами нет ни каналов, ни лугов, а небо не может отделаться от неестественно синего цвета.
- Не повсюду же быть старой Голландии, - ответил слуга и набил табаком маленькую глиняную носогрейку, - должны существовать и такие, никому не нужные местности.
- Когда я подумаю о своей усадьбе Вельгелеген, так ведь это совсем другое дело, - продолжал мингер фан Стреф, сделавшийся теперь разговорчивее, хотя лицо его продолжало выражать досаду, - по одну сторону лежит Чудный Вид мингера де Ионге, по другую - Фроу Элизабет мингера фан Толля, а посредине Вельгелеген. Я уже не стану говорить о красотах и удобствах внутреннего устройства, о зверинце, о вымощенном пестрыми плитами дворе, о гроте из раковин, о птичнике, о золотых китайских фазанах и парниках с гиацинтами, которые здесь растут в жалком, диком состоянии. Но подумай только, Зевулон, о виде на канал, по которому плывут ежедневно шесть коричневых плашкоутов, а за ними необозримый луг, где нет ни одного возвышения величиной с кротовую кучу и где в глубине стоят двенадцать ветряных мельниц на ходу! И все это видишь не каждый день! Нет! Один день туман, другой - дождь, так что, лишенный этого вида, ты вдвойне смакуешь свое счастье, когда он снова появится; и небо, даже при ясной погоде, всегда остается скромным, умеренным и серым. Как ты себя чувствуешь, Зевулон, когда ты об этом думаешь?
- Отвратительно себя чувствую! - воскликнул Зевулон и сердито бросил носогрейку оземь, так что она разлетелась в куски. - Ко всем чертям эту проклятую греческую пустыню!
- Не горячись, Зевулон, - сонливо сказал барин, причем он с досадой опустил углы губ. - Голландец не должен горячиться, иначе ему следует кого-нибудь отколотить, чтобы горячность принесла какую-нибудь пользу. Приготовь чаю: вода тут как будто довольно прозрачная, насколько это вообще возможно в этой проклятой стране; но до утрехтской ей, разумеется, далеко. А я пока почитаю из "Электры" нашего великого Фонделя. Он вынул книжку из кармана, раскрыл ее и прочел со странным пафосом начальные стихи фонделевской "Электры":
О сын вождя ахейских сил под Троей,
Воочию теперь ты видеть можешь
Все то, к чему стремишься ты душой.
Здесь древний Аргос твой желанный; в нем же
Святая сень неистовой Ио;
Там прямо, друг мой, бога-волкобойца
Ликейский торг; налево от него
Прославленный богини Геры храм.
- Да, да, - прервал себя мингер фан Стреф, - это больше похоже на Элладу, чем этот геликонский пустырь. - И он продолжал отбарабанивать своего Фонделя.
Между тем Зевулон достал из ранца дорожную машинку для приготовления чая, которую его барин повсюду возил с собой, зажег огонь, начерпал воды из Геликона и засыпал зеленого чая. Когда этот необходимый для голландца напиток был готов, он подал чашку своему барину.
Мингер фан Стреф поднес ее к губам с той медлительностью и угрюмостью, которые были свойственны всем его жестам. Он отведал раз, отведал другой, затем слегка сжал дряблые губы, проглотил содержимое чашки и сказал:
- Зевулон, еще одну!
Зевулон взглянул внимательно на своего барина и покачал головой. Вторую чашку мингер фан Стреф выпил без дегустации. Во время питья глаза его приобрели нечто вроде блеска, и он сказал:
- Зевулон, еще одну!
Лицо Зевулона выразило сильное беспокойство, и он дрожащей рукой подал третью чашку. Мингер фан Стреф быстро опрокинул и эту, после чего взглянул на небо.
- Что с вами, барин? - озабоченно воскликнул слуга. - Обычно вы кушаете три чашки в три четверти часа, а тут пропустили их в желудок точно на почтовых.
Старый голландец сильно призадумался и после долгого молчания сказал:
- Зевулон, чай мне здесь более по вкусу, чем в моей усадьбе Вельгелеген в расстоянии часа от Амстердама.
Тут верный слуга стал рвать на себе волосы, заплакал и завопил:
- Горе мне, горе! Мингер фан Стреф потерял рассудок на этой горе; чай ему нравится здесь больше, чем у нас дома; он хвалит чужбину в ущерб старым Нидерландам.
- Зевулон, не горячись, - сказал спокойно и дружески мингер фан Стреф. - Я не потерял рассудка. Знаешь ли ты, что такое мечтательность? Это такое состояние, в которое французский паяц и английский бык впадают по временам, немецкий колпак постоянно, а старые Нидерланды никогда. Однако и нам предстояло познакомиться с ним как-нибудь для пробы, ибо для господа нет ничего невозможного. Опыт был произведен на мне. Я мечтаю, Зевулон, вот и все. В этом чае есть что-то такое... он сделал меня мечтателем; ибо я должен еще раз повторить: чай мне здесь больше по вкусу, чем в моей усадьбе Вельгелеген. Но это пройдет.
С трудом удалось мечтательному голландцу успокоить своего слугу. Особенно успокоительно подействовало заверение, что экзальтированное состояние хозяина, по-видимому, является спасительным кризисом его болезни и что оно остановило водянку. Старый мечтатель встал и собрался в обратный путь; Зевулон упаковал чайный прибор. Мингер фан Стреф огляделся вокруг и сказал:
- Я хотел бы взять что-нибудь на память об этом довольно сносном месте и дивном часе, когда мне так понравился чай, вообще, какой-нибудь сувенир о здешних мечтаниях.
- Что же нам взять с собой? - спросил Зевулон все еще весьма растерянным голосом. - Не запаковать же эти жерди (он имел в виду лавры) и эти огромные клинкеры (он разумел утесы).
В этот момент он увидел меня за скалой, откуда я наблюдал всю эту сцену с мечтаниями; он вытащил меня оттуда и воскликнул:
- Что это за существо?
Мечтательный голландец оглядел меня и медленно сказал:
- Накинь ему веревку на шею, Зевулон, я возьму его с собой на память о чудном часе. По-видимому, какая-то неизвестная порода; мингер де Ионге, который долго жил в Батавии, скажет мне, встречается ли она на Яве.
Что мне было делать? О бегстве не могло быть речи; я должен также сказать, что остатки человечности во мне испытывали некоторую радость от перспективы вернуться в свою среду, хотя тайное, мрачное предчувствие шептало мне, что мечтательность голландца ляжет на меня тяжелым бременем. Я терпеливо дал надеть себе аркан на шею и вместе со своим новым господином, ехавшим впереди, и Зевулоном, ведшим меня на веревке, покинул гору, где мне пришлось так много пережить. Перед уходом Зевулону было приказано наполнить гиппокренской водой кантины, свисавшие по обе стороны седла, чтобы впоследствии приготовить из нее чай в усадьбе Вельгелеген.
У подножия горы мингер фан Стреф стал также мрачен, как и раньше, и сохранял это настроение в течение всей остальной дороги. Попав на ровную местность, мы продолжали путь в коляске, т.е. в коляске сидели господин и слуга, а я бежал рядом. Вы можете мне верить или нет, мне это совершенно безразлично, но правда останется правдой - я отмахал несколько сот верст вприпрыжку, не считая короткого расстояния по Адриатическому морю, которое мы перерезали на славонской шебекке (*84). Да, за голландскими мечтателями можно поспеть и пешком!
Однако очень скоро меня потянуло обратно на Геликон, так как голландское владычество самое крутое, какое только существует. Со мной обращались, как с колонией; о корме я должен был заботиться сам, а на славонской шебекке, видит бог, меня питали одним только запахом гиацинтовых луковиц, закупленных мингером фан Стрефом и помещавшихся рядом с моей клеткой. К этому присоединялась вся нелепость путешествия по карандашной линии, ибо мой хозяин совершал и обратный путь по тому же принципу. С большинством достопримечательностей знакомишься только наполовину. Так, во Франкфурте мне не удалось видеть Здания Некомпетентности (*85), потому что наша линия проходила через Еврейскую улицу.
Но и эти неприятности имели конец. Мы приехали в Амстердам, а час спустя в усадьбу Вельгелеген. При виде канала, ровного луга, двенадцати ветряных мельниц, наконец, при виде своего тихого дома с опущенными жалюзи, вымощенного пестрыми плитами двора с птичником, обнесенным золоченой проволокой, и отгороженной зеленой лужайки, по которой разгуливали золотые и серебристые китайские фазаны вместе с прочим зверьем, мингер фан Стреф пролил две круглые слезы и сказал Зевулону:
- О Вельгелеген! - и больше ничего.
Зевулон зарыдал и, подойдя к воротам, склонился до земли, как бы для того, чтобы ее облобызать, и ответил:
- Вельгелеген - это Вельгелеген, мингер фан Стреф!
В воротах стояли шесть североголландских девушек с золотыми гребенками в волосах, все белые, круглые и в сверкающих чистотой платьях. Они сделали книксен, поцеловали хозяину руку и сказали:
- Счастливого возвращения, барин.
Раздвинув девушек, к новоприбывшему подошел маленький человек с красным лицом, но с напудренными волосами, придававшими ему почтенный вид, потряс его руку и сказал:
- Я узнал, что вы приезжаете сегодня, и хотел взглянуть, удалось ли лечение.
- Доктор, я мечтал на Геликоне, после этого мне стало легче, и теперь я совсем здоров, - ответил пациент.
Врач посмотрел на него испытующе и сказал хладнокровно:
- Нет, мингер фан Стреф, вы так же больны, как и до отъезда; поэтому вы должны опять отправиться путешествовать, иначе вы умрете тогда-то и тогда-то. Он назвал день смерти.
Недавно я узнал, что такое голландская мечтательность, но теперь я увидел и услышал, что такое голландская ярость; ибо лицо мингера Стрефа сделалось серо-коричневым, жилы на лбу так вспухли, что походили на корни деревьев, и он излил на доктора такой поток ругательств, что я пришел в изумление от богатства местного языка. Доктор, в свою очередь, почувствовал прилив нидерландского вдохновения и выругал пациента, Зевулон выругал доктора, первая голландка выругала Зевулона за то, что он вмешивается в господскую ссору, вторая первую за то, что она ругает Зевулона, третья вторую за то, что она ругает первую, четвертая третью за то, что она ругает вторую, пятая Зевулона, первую, вторую, третью и четвертую вместе, а шестая никого в отдельности, но всех вообще. Эта запутанная сцена ругани напомнила мне современную картину немецкой литературы.
Такая громкая и бурная встреча ожидала мечтательного голландца в воротах его тихой усадьбы. Золотые фазаны, серебристые фазаны и несколько калао в птичнике присоединились ко всеобщему крику, и бог весть, не увенчалось ли бы еще торжество рукопашной, если бы издали не показался форейтор, а за ним влекомое лошадьми коричневое национальное судно. При виде его волны гнева затихли, все лица озарились миром и дружелюбием; доктор, пациент, Зевулон и все шесть голландок воскликнули в один голос:
- Пятый плашкоут!
- Опоздал на две минуты, - добавил мингер фан Стреф, посмотрев на часы.
Он с приветливым лицом вступил в свою виллу; доктор же, умиротворенный, сел на плашкоут, направлявшийся в Амстердам.
Так вид пятого гарлемского плашкоута положил конец нидерландской распре.
Как бы считая себя членом семьи, я последовал за своим господином на порог дома, но служанка согнала меня довольно неласково со ступенек и тотчас же принялась усиленно вытирать место, на котором я стоял, хотя я могу, выдать самому себе удостоверение, что я вел себя вполне прилично на пороге Вельгелегена. Зевулон запер меня на одном из зеленых лужков вместе с золотыми и серебристыми китайскими фазанами, или, вернее, я получил отдельно от пернатых особый маленький закут, подобно тому, как каждый золотой или серебристый фазан жил в отгороженном месте, вероятно, потому, что мингер фан Стреф предполагал и у зверей голландские наклонности. Я нашел довольно хороший корм, - хотя и не такие ароматные травы, как на Геликоне, - наелся, наконец, на покое досыта и проспал большую часть следующего дня, утомленный длинным путешествием. Только через неделю ко мне вернулась способность примечать и я смог подумать о себе и об окружающем.
С этого момента я начал основательно знакомиться с образом жизни голландского рантье, удалившегося от дел, ибо мое пастбище и жилище приходились под самыми окнами павильона, отделенного двором от главного дома и служившего хозяину местом каждодневных развлечений независимо от того, был ли шторм или дождь, туман или солнце.
Зевулон устроил мне скалу из клинкера высотою около пяти футов, прозванную Малый Геликон. Я часто лазил на нее и мог видеть оттуда все, что происходило в павильоне; я мог также слышать большую часть того, что там говорилось, так как окна, выходившие к зверинцу, обычно были открыты, когда погода была не слишком плоха. Со стороны же канала они всегда были заперты и задернуты занавесками, в одной из которых была оставлена узкая щелочка для наблюдения за плашкоутами.
Каждый день мингер фан Стреф приходил в павильон к восьми часам утра. Он являлся в утреннем костюме из светло-зеленого камлота и нес под мышкой красную папку. За ним следовала первая горничная с трубкой и чаем, так как дома его обслуживала только женская прислуга. Зевулон был повышен в лакеи только на время путешествия, по возвращении же занял свою прежнюю должность садовника и дворника. Здесь мингер фан Стреф пил свой чай, но не быстро, как на Геликоне, а действительно, как сказал Зевулон, каждую чашку по четверть часа, причем он медленно потягивал дым из зажженной трубки и в равномерные промежутки попеременно поглядывал пристальным взглядом то на канал, то на зверинец. Ничем другим он в это время не занимался, так как держался мнения, что каждое дело надо делать отдельно. Покончив с этим делом, он принимался за второе, а именно перечитывал лист за листом текст своих процентных бумаг, хранившихся у него в красной папке, хотя, как известно, подобные документы ничем друг от друга не отличаются. В положенные дни сюда присоединялась еще работа по отрезанию купонов. В этих трудах протекало время до двенадцати часов. Затем появлялся слуга из усадьбы Чудный Вид и другой из усадьбы Фроу Элизабет, которые передавали любезные приветы от мингера де Ионге и мингера фан Толля и спрашивали от имени своих господ: как спал и как поживает мингер фан Стреф? После долгого размышления мингер фан Стреф отвечал каждый день одно и то же: что ночь он провел довольно спокойно и что сейчас, слава богу, чувствует себя сносно. Отпустив посланцев, он звонил Зевулону и отправлял его в Чудный Вид и в Фроу Элизабет с любезным приветом и поручением спросить, в свою очередь, мингера де Ионге и мингера фан Толля, как они спали и как поживают?
Для восстановления сил после описанного напряжения мингер фан Стреф снова пил чай, курил трубку и выслушивал сообщение от вернувшегося Зевулона. После этого он отправлялся в дом и, переодевшись, возвращался во двор; там он останавливался перед птичником и затем перед каждым отделением зверинца, долго и задумчиво рассматривал обитателей того и другого, на каждой остановке качал головой и приговаривал:
- Неразумные твари.
Он проделывал это каждый день, даже когда шел дождь, с той только разницей, что тогда Зевулон держал над ним зонтик.
Покончив с речами перед птичником и зверинцем, он возвращался в большой дом и садился обедать, что происходило около четырех часов дня; после этого он отдыхал и затем около шести часов снова шел в павильон, на этот раз с зеленой папкой под мышкой. Тут он пил чай в третий раз, курил, как само собой разумеется, и читал текст амстердамских городских облигаций, которые хранил в зеленой папке. Обычно к этому времени темнело; мингер фан Стреф, зевая, захлопывал папку, бросал последний взгляд на канал, покидал павильон и возвращался в большой дом. Когда становилось совсем темно, Зевулон запирал ворота; огни, недолго горевшие в окнах дома, постепенно угасали - признак того, что хозяин и прислуга почивали после трудового дня.
Над Вельгелегеном воцарялось глубокое молчание и абсолютная тишина.
Я забыл упомянуть о том, что среди ежедневных занятий мингер фан Стреф имел обыкновение отмечать на грифельной доске, висевшей в павильоне, момент прибытия всех шести плашкоутов, каждый день проезжавших из Гарлема в Амстердам, и еженедельно выводить среднее уклонение от расписания. Самым большим его горем, как он иногда говорил, было то, что эта средняя никогда не совпадала, хотя бы он брал ее за месяцы и даже за годы, и что поэтому среднее время прибытия плашкоута оставалось по-прежнему неразрешимой загадкой.
Так проходил один день за другим.
- Господи, какая скука! - вздыхал я - уже без мифологических восклицаний - среди радостей и покоя нидерландской жизни.
Неужели мой хозяин стоит всего на ступень выше пятнистого ленивца и на много ступеней ниже слона, гордо-чуткого коня или вертлявой собаки, хоть он и читает процентные бумаги и амстердамские городские облигации? И тем не менее он придает себе какую-то цену, верит в бессмертие своей души и - о, самовлюбленный варвар! Презирает нашего брата, скота!
Вполне естественно, что при этом условии между мной и им не могло возникнуть никакой симпатии; этот голландец не был создан для того, чтоб возбуждать любовь. Поэтому я всегда поворачивался спиной, когда он подходил к моей загородке. Чтобы избавиться от ужасной скуки Вельгелегена, я попытался завязать знакомство с моими соседями по зверинцу. Это были вполне терпимые существа: налево золотой, направо серебристый фазан, за мной несколько черепах в большом ящике с песком и молодой бобер, у которого хвост свисал в воду. Мне было бы интересно обменяться мыслями с птицами, амфибиями и амфибиоподобными животными, но из этого здесь ничего не выходило. Эти индивиды были так подавлены духовным ярмом, висевшим над Вельгелегеном, что все мои попытки сблизиться с ними, мое сердечное мекание и благожелательные козлиные прыжки не встретили никакого сочувствия. Фазаны по большей части лежали, подсунув голову под крыло и тупо уйдя в себя; черепахи, насытившись углем, прятались под свои щиты; бобер был способен думать только о холодной воде, омывавшей его хвост.
Моим мукам немало способствовала также прославленная голландская чистота. А именно для нас, зверей, держали специальную подметальщицу, которую челядь прозвала Навозной Гритой, так как на ней лежала обязанность следить, чтобы в наших жилищах царила величайшая опрятность. Она проводила весь день в чем-то вроде сторожки, стоявшей при входе в большой дом, и оттуда беспрерывно приглядывала за зверинцем. Терял ли фазан перышко, или случалось еще что-нибудь неизбежное, - господи, ведь мы в конце концов только животные! - эта фанатически преданная своей профессии особа выскакивала, вооруженная длинной половой щеткой, откидывала дверцу соответственного загона и наводила чистоту. Мои коллеги были настоящими скотами и потому не принимали этого к сердцу, но во мне человек отзывался на подобное отношение, во мне человек стыдился этой слежки за самыми личными, интимными переживаниями. Нередко я находился в величайшем затруднении между необходимостью и возможностью, между естественной потребностью и страхом перед подстерегающей Навозной Гритой, готовой ежеминутно схватиться за традиционную метлу!
Скука... одиночество... вечно угрожающая подметальщица... Так мое положение с каждым днем становилось ужаснее! Мюнхгаузен был тогда несчастлив, очень несчастлив! Судьба схватила меня грубой хваткой; я стал жертвой холодной мечтательности; это самое ужасное, что может быть между небом и землей.
Мной овладело трагическое отчаяние. Я подумывал о самоубийстве. Я хотел осилить природу; подобно тому, как иные воздерживаются от пищи, я хотел отнять жертву у подметальщицы - надолго - навсегда! Ибо я чувствовал, что организм не выдержит, если я героически выполню свое намерение. Такой способ покончить с собой представлялся мне благородным и чистым, он казался мне новым и неподражаемым.
Я замкнулся в себе. Два дня отдыхала дверца моего стойла. Подметальщица обхаживала меня, зловеще выслеживая. "Обхаживай, обхаживай, я умираю!" - думал я.
На третий день мингер фан Стреф приказал позвать шпионку и спросил ее, почему я такой вялый и отчего опустил уши. Грита сообщила то, что знала.
- Подождем до завтра; может быть, он поправится, - сказал мой бесчувственный повелитель, - а если нет, так закатите ему... Он предписал быстрое и верное средство, против которого было бы бессильно даже геройство Катона.
- Это уж слишком! - промекал я одновременно с грустью и с затаенной злобой, опускаясь на скалу Малый Геликон и прижимая к клинкеру пылающий лоб. - Ни жить не могу, ни умереть не дают!
Я уже видел внутренним оком момент, когда решимость моя будет сломлена, я видел страшный инструмент в руках Гриты, а себя краснеющим от стыда, униженным, снова вверженным в прежние конфликты, от которых моя свободная душа уже считала себя избавленной.
Увы, в этот день мне предстояло пережить еще кое-что похуже! Как бессильны так называемые великие решения! Я познал на себе эту горькую и унизительную истину!
В тот день мингер фан Стреф при