p; "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого, эта кондиция мне не по нутру, я скоро устроюсь сам по себе". Значит, верны указания судьбы! Шляпа с цветами и передник скорохода не указуют куда-то вдаль; нет! Вблизи от меня находится тот, кого моя душа будет любить вечно, мой князь, мой друг, мой бирман из Ниццы! После долгих лет испытания пробил час воссоединения, глаза моего друга ищут меня среди дщерей Сиона, и не спит Суламифь, голубица. Никого не посылал он вперед, сейчас он явится сам, он - в замке, "ибо никто не шествует за ним", - он здесь, "ибо он не знает никого более высокого". Счастливая Эмеренция!!
Но кто из двух? Барон или ты, Карл? Теперь наблюдай, теперь будь осторожно, теперь прояви всю свою прозорливость, о сердце!
Ах, сердце молчит! И Мюнхгаузен, и Карл мне безразличны. Это прекрасно для дальнейших намерений рока, ибо я хочу быть князю подругой в самом чистом смысле этого слова, но для настоящего момента это нехорошо.
Я узнаю претендента на престол гехелькрамский. Под чужим одеянием хочет он испытать свою Эмеренцию, и как прекрасно решила бы она свою задачу, если бы внезапно подошла к нему, к настоящему, и сказала:
- Князь, вы узнаны! Страсть зорка непостижимо: всюду видит верных слуг. Лишь кивок главы любимой - и желанный узнан друг.
Но почему оба мне так безразличны? Странная мука, удивительная путаница чувств, крепко стянутый узел!
Я думаю, это - барон. Мы стояли сегодня у утиного прудка; мирно хватали птицы зеленую ряску у наших ног; освежающий дождь мягко падал с серого неба; барон рассказывал мне одну из своих глубокомысленных историй, как он когда-то давно положил на голову горчичник, и тот так натянул, что вправил ему вывихнутую ногу... Грудь моя расширилась, и мне было так хорошо и так больно, так... так...
Глупая помеха! Меня зовут, чтобы выдать сало. Куда пропала Лизбет, эта бродяжка, эта бездельница! Я ей задам, когда она вернется.
Нет! нет! нет! Тайна прояснилась, Карл - это Руччопуччо! Вот я сижу в глубокой полуночной тишине и доверяю вам, безмолвные страницы, эту удивительную весть. Да, удивительным должна я назвать предопределение, которое вторично предоставляет щелкунчику решающую роль в моей жизни.
Я сегодня поднялась рано с постели, уже полная предчувствий. Чулки смотрели на меня так многозначительно, в туфлях чувствовалась какая-то тихая жизнь и движение, нагар догоревшей свечи свисал выразительными фигурами. Неужели мне предопределено, чтобы ничто вокруг меня не происходило по-обыкновенному, чтобы я всю жизнь была игрушкой великих и темных сил?
В голове у меня все спуталось и перепуталось! Я раскрыла окно, чтобы охладить пылающие щеки. Ночью мне снились Ницца, море, Альпы. На самой высокой вершине я увидела двух евреев, отнесших меня к родителям после ужасной катастрофы. Они стояли в ореоле солнечных лучей, со скорбными лицами, и я слышала, как один сказал другому:
- То, что нас сделали оседлыми гражданами, вот, горе сынов наших в нынешние дни, через что они себе стали писать стихи и малевать картины. Старое время, реб Янкель, старое время было лучше, когда мы шатались повсюду, как наши деды в пустыне Син, что между Елимом и между Синаем.
Многозначительный сон, пророческий сон! Слыхала ли я когда-либо о пустыне Син, что между Елимом и между Синаем? Сон выучил меня этим иудейским названиям; верховная рука пожелала подать мне знак: "Смотри, я здесь и сотворю чудо перед лицом твоим".
Я взглянула в окно.
Во дворе появился Карл.
- Сто пятьдесят тысяч чертей собачьих! Опять мне нынче жрать не дадут? - воскликнул он.
Ужасные выражения для дневника нежной девушки! Но я должна заносить все точно и с мельчайшими подробностями.
Звук этих слов пробудил во мне старые воспоминания. Точно из глубокой дали донесся он до моего слуха, подобный голосу, который некогда был мне так дорог! Это удивительное сходство тона, эти проклятья - князь тоже изредка имел это обыкновение, но он больше пользовался так называемой "холерой в бок" - мой сон в Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, фигуры свечного нагара, ожившие туфли, многозначительные чулки...
Карл присел на камень во дворе и сказал:
- Надо поискать в карманах, - пощупал левый карман куртки и воскликнул: - Слава богу, хоть пара старых орехов, а то сдохнешь с голодухи, - полез в другой карман, вытащил оттуда...
Я схватилась за сердце обеими руками, отправилась в столовую и нарезала для Карла бутерброд...
Я не в силах писать дальше - воспоминания одолевают меня - пульс клокочет...
Я несколько успокоилась. Вчера снизошедшая на меня благодать всплыла перед глазами пестрой фантасмагорией красок, сегодня она превратилась в чарующий ландшафт, где каждое деревце говорит: "Моя тень принадлежит тебе" - и живописный источник шепчет: "Сестра, отдохни на моих берегах".
Я незаметно подошла со своим бутербродом к Карлу Буттерфогелю. В последний раз стоит это имя на страницах дневника! Он не заметил моего появления и продолжал спокойно щелкать орехи инструментом, который он вынул из правого кармана...
Я посмотрела ему через плечо. Ах! Тут мои колени подкосились, я уронила бутерброд, Карл уронил щелкунчика, я подняла щелкунчика, Карл поднял бутерброд! Я прижала щелкунчика к губам. Это был он! Он! Старый, верный щелкунчик! Первая любовь, предвестница Руччопуччо! Тебя, тебя я узнала сразу! И как я могла не узнать?.. Лица и тела людей, к сожалению, меняются с годами, но щелкунчик остается тем, чем он был.
И все же горька и мучительна была эта встреча! Милая святыня моей юности выглядела развалиной. Яркий блеск сполз с красного мундира, цвет продолжения едва можно было узнать, потухли прекрасные ярко-голубые глаза, рот потерял свою силу благодаря постоянному щелканию, шляпы на нем почти что не было; только усы оказались пощаженными немилостью времени: черные и густые, свисали они, как в золотые дни, над старыми утомленными губами.
Поток слез облегчил душу. После этого я оправилась и подумала о себе и своей участи. Карл съел бутерброд и смотрел на меня с удивлением.
- Ишь ты, - воскликнул он, - ведь вот дурацкая морда (я должна повторять его собственные выражения)! Тому много лет я нашел этого негодяя на помойке за домом в одной итальянской дыре. Я сунул его в карман и с тех пор ношу постоянно с собой, а мерзавец (я чуть не умираю от муки, когда пишу такие слова) все еще цел. В то время я служил у четырнадцати берлинских дворян, которые там лечились и держали все вместе одного слугу.
- Князь, - сказала я серьезно и сдержанно, - не притворяйтесь более! Меня не введут в заблуждение ни ваша лакейская куртка, ни те ужасные выражения, к которым вы принуждаете ваши благородные уста, чтобы остаться неузнанным. "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого", многозначительные чулки, ожившие туфли, фигуры свечного нагара, мой сон о Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, что лежит между Елимом и между Синаем, - все это были символы, не могущие обмануть. Затем мелодия вашего голоса, ваши проклятья, мой любимый щелкунчик в ваших руках и, наконец, то, что вы знаете про помойку и про недоброе дело моей покойной матери, ввергшей щелкунчика в несчастье... все это... Господи, не отрицайте больше, не подвергайте излишним мукам бедную девушку, которая осталась достойной вас! Будьте ласковы и добры со мной, скиньте маску и скажите: "Эмеренция, я - это он".
- Кем я должен быть? - воскликнул он. - Я вовсе не он, я сам по себе!
Его суровое упорство все-таки на минуту меня поколебало.
- Если это не вы, - сказала я решительно, - то это - ваш господин! Во всяком случае, кто-нибудь из вас двоих.
- Я вижу, - сказал он, - что для вас важно, чтобы это был я. Поэтому я хотел вас спросить, что из этого выйдет, если я буду он?
- Если вы - он, - ответила я, - то я буду вашей подругой в самом чистом смысле этого слова. Вся моя предшествующая жизнь была лишь подготовкой к этому великому мгновению. Ваша светлость! В расцвете молодости мы принесли жертву страсти на алтаре наших сердец! Для таких жертвоприношений у нас теперь не стало фимиама. Но алтарь еще стоит. Принесем же теперь на нем жертву дружбе, запас которой у меня для вас неиссякаем.
Карл почесал голову (чудовище, он это сделал!) и сказал:
- Я все еще думаю, что вы это все в насмешку. Но все же я попробую, и черт побери того, кто вздумает меня провести. Значит, вы моя подруга, а если, значит, вы моя подруга, то вы должны позаботиться, чтобы мне побольше поесть и выпить. Если вы хотите быть моей подругой на этот манер, то я готов. А коли так, то вы уже сегодня последите, чтобы мне был порядочный кусок мяса.
Он ужасно играл мною. Даже в этот великий момент он не оставил своего дикого юмора. О, мужчины, мужчины, как вы с нами обращаетесь! Веселье отчаяния охватило меня, и, устремившись за ним по следам его необузданного настроения, я воскликнула:
- Вы получите сегодня два фунта говядины!
Это потрясло его. Он угадал мое страданье сквозь судорогу шутки. Слезы выступили на его глазах, он сказал:
- А раз вы такая добрая, то, стало быть, по рукам: я - это он.
Карл ушел, подавленный благородным и гуманным умилением.
Душа моя узнала его по этим слезам, как уже прежде узнал мой разум. В остальном он остался верен своей роли. В полдень он пришел за двумя фунтами говядины. Я отдала их ему и приготовила для нас оладьи, сказав отцу, что кошка украла мясо. Карл съел их целиком; его притворство, вероятно, досталось ему нелегко.
Куда только девалась эта глупая золушка Лизбет? С такой бурей в груди я должна стоять теперь у печки! Правда, оладьи были пересолены и совершенно несъедобны.
Сегодня между нами произошло окончательное объяснение. Я напомнила ему про наши прогулки в Ницце, про изготовление векселей, про шестой слоновый полк и про козни бирманского царя. Я напомнила ему про Гехелькрам и его право на престол. Я назвала ему сладкозвучное имя: Руччопуччо. Я спросила его, думает ли он еще об этом. Он на все ответил мне: да.
Но и в этот час откровенных излияний он остался лакеем в речах, движениях и манерах. Я горячо просила его сбросить по отношению ко мне эту безобразную личину и стать князем. Он отвечал, что это невозможно и чтобы я, ради создателя, оставила его в покое. Я не буду больше настаивать: по-видимому, он боится, что, обнаружив себя передо мной, он забудется при других. Какие ужасные усилия должна делать над собой эта возвышенная душа, чтобы носить такой низменный облик!
Его инкогнито, по-видимому, преследует двойную цель. Он хочет испытать меня, не будучи узнанным, и, кроме того, намерен выждать в укромном месте, какие результаты будет иметь его обращение к могущественным придворным по поводу гехелькрамского престола. Я сказала ему в лицо мои предположения, и он ответил, что все обстоит так, как я думаю.
Как ему удалось отыскать меня, когда я в Ницце носила имя Марсебиллы фон Шнурренбург-Микспиккель? Об этом я спрошу его в следующий же раз.
Надлежит терпеливо ждать дальнейшего хода наших дел. Если его признают князем, то и для меня найдется тихая обитель. Я выполняю свое предназначение, и я спокойна.
Но одна мысль преследует меня все время. У него нет супруги! От этого отчасти меркнет ореол моего положения. Я хотела быть ангелом-хранителем его дома, хотела примирить супругов. Это теперь отпадает. Итак, жизнь не выполняет до конца данных нам обещаний.
Но он совершенно не похож на Руччопуччо! Тщетно я ищу в его лице хоть одну черточку прошлого. Правда, прошло уже несколько лет, как мы расстались...
...Дурища Лизбет засунула куда-то перед уходом все мои бюварные принадлежности; я принуждена пользоваться такими перьями, которые страшно затрудняют письменные излияния. Это ужасное существо...
...И, кроме того, он много перенес. Ему приходилось даже порой терпеть побои от своего господина. Разумеется! Ведь индусские цари такие варвары!
Я разгадала теперь и Мюнхгаузена. Этот великий ум, этот новый пророк природы и истории, вероятно, камергер князя, или его адъютант, или его статс-секретарь, или еще кто-нибудь из этих чистых идеальных фигур! И ему тоже притворство дается нелегко; я это вижу. Взять хотя бы его болезненные подергивания, когда он должен для вида накричать на своего повелителя. Недавно он притворился, что бьет его палкой, а князь притворился, что кричит.
Теперь мне ясны рассказы Мюнхгаузена! Отец понимает их буквально и отчасти верит им. Я сейчас же почуяла в них скрытое значение и не ошиблась. Изумрудно-зеленое нагорье Алапурин... и т.д., это - наша молодость; на нем пасутся золотисто-желтые телята чувств; мысли девушки нежны, как персик, а все проявления ее существа терпки и целомудренны, как простокваша; затем ее внутренний мир раскалывается, это расщепление с его подрасщеплениями олицетворены шестью братьями Пипмейерами, схожими до неразличимости, как расщепления наших душ; затем идет проза жизни в лице полкового цирюльника Гирзевенцеля и затягивает узел противоборствующих отношений, символизированных крысиным королем смешанных ощущений.
Правда, отдельные стороны этой символики еще покрыты для меня мраком. Так, например, какой момент женской жизни олицетворен последствиями единственной лжи Мюнхгаузена?
Что за роскошное ощущение - наблюдать, как возвышенное и божественное победоносно прорывается для посвященного глаза сквозь личину слуги, в которую оно вынуждено облекаться от времени до времени. Хотя мой августейший друг изображает лакея до ужаса реально, но скрыть свою княжескую кровь он все же не может, и в этом я сегодня убедилась.
Претендент на гехелькрамский престол чистил сапоги своего так называемого господина. Я вообще замечала, что слуги, исполняющие эту работу, делают ее в какой-то неблагородной позе, согнувшись и с отвратительными отрывистыми, быстрыми, резкими движениями - неприятное зрелище!
Совсем иначе выглядело то, что я видела сегодня.
Карл сидел. Он отклонился назад в благородной и небрежной позе; на сапоги он почти что не глядел; медленно водил он щеткой взад и вперед по предмету, столь ниже его стоящему, и только для виду касался презренной кожи.
Правда, сапог не слишком блестел, и Мюнхгаузен, притворившись сердитым, обругал Карла ленивой скотиной. Одно из самых тяжких испытаний, наложенных на меня всем этим обстоятельством, - это необходимость в угоду полной истине навязывать тебе, о мой чистый дневник, столько проклятий и ругательств!
Князь обладает невероятным аппетитом. Сегодня он опять скушал целую жареную колбасу, а она была одной из самых крупных в кругу своих сестер. Вероятно, индийский климат истощил его. Лишь бы только она ему не повредила!
У меня в ушах жужжит старая песнь:
Ты щелкунчика прежде любила,
А после любила меня...
Я помню ее до этого места, а дальше, сколько раз ни пела, не могу восстановить. Между тем в страшный час, когда нас разъединили евреи, мы дали священную клятву узнать по ней друг друга. Я напомнила об этом князю, но он тоже не знает остальных стихов.
Я больше не в состоянии выносить грубой насмешки, связанной с именем "Карл Буттерфогель" (*73). Разве я не женщина, т.е. существо, не понимающее иронии, склонное к одной только простой, тихой серьезности? Чтобы не удаляться от образа, избранного князем, я называю его при других Карлос Мотылек. Отец расхохотался, когда в первый раз услышал это имя. Он никогда меня не понимает. Зато Мюнхгаузен опять меня понял вполне, понял, хотя мы не обменялись ни единым словом.
Он сказал: "Лишь бы осел не возгордился!" (Боже, как я страдаю от таких выражений!) Конечно, его родовая гордость проявится во всем своем великолепии, когда над нами мало-помалу взойдет заря новых просветляющих отношений и именований.
О, Мюнхгаузен, Мюнхгаузен, великий знаток сердец!
Страницы из дневника слуги
Карл Буттерфогель тоже вел дневник. Так как он много таскался по свету и служил у тысячи господ, то у него вошло в привычку заносить в записную книжку краткие заметки вперемежку с записями разных расходов. У книжки была покрышка с карманами из некогда красного сафьяна. Грубый кулак времени постепенно стер этот цвет, так что она выглядела теперь пепельно-серой. Туда было вплетено четыре настолько использованных пергаментных листка, что карандаш почти отказывался оставлять на них след; в кармане книжки хранились: рисунок цветка со стихом под ним, вечный календарь и расческа.
Этот почтенный манускрипт заключал следующие сердечные излияния Карлоса Мотылька:
Первый листок
"Шестнадцатое июня: удрали из Штутгарта.
Оставил, что для чистки, в харчевне.
С Рикой не прощевался. Уж очень спешили.
Двадцать второго июня: остались в замке через падение с лошади.
Много страдал от голода и жажды. Блохи, клопы и прочие напасти.
Здесь совсем не нравится.
За сургуч ....... 3 штивера.
За водку ........ 1 штивер.
За вещи из аптеки .... 18 штиверов.
За письмо ....... 12 штиверов.
За барина на благотворительное подаяние ...... 3 геллера
Что мне барин должен: со Сретения не получал жалованья. Составляет три гульдена шесть крейцеров в месяц, всего двенадцать гульденов двадцать четыре крейцера.
Двадцать шестое июня: три дня не жрамши. Тужур непрестанно скучал по Рикхен. Невозможно выдержать. Явственно отощал.
О, Рика, здесь твой раб,
Баварец или шваб,
Ему не суждено,
Когда уже темно,
К груди тебя прижать
И крепко целовать.
Означенные вирши сочинил ночью, что двадцать восьмого июня, потому что не мог спать через голодуху и блохов".
Второй листок
"Пятое июля: давно ничего не записывал в памятку. Был очень занят. Сильно себя улучшил во всеей жизни и кондиции. Барышня втюримшись. Как вышло - не знамо не ведомо. Сперва тормошила и выпытывала, и поклялась головой, что я и есть тот самый.
Не мог увильнуть и наконец заверил, что согласен быть тем самым, если и поскольку будут харчи как полагается.
Отняла у меня старого щелкуна и притом ревела. Полагаю - рехнувшись.
Тотчас же, в тот же день съел два фунта говядины. Очень приятное чувствие имел после того. В первый раз опять спокойно думал о Рикхен.
Седьмое июля: спрашивала про всякую всячину, к примеру про князя и Гехелькрам и счастливые прогулки в Ницце и о Рутшепутше. Ни словечка не понял, но все терпел и на все говорил: да.
Восьмое июля: совесть совсем сгрызла за Рикхен. Ел колбасу, после чего полегчало. Я не виноват, что свалился в такой малер".
Третий листок
"Девятое июля: очень приятное чувство имел через новую любовь. Очень польщен любовью благородной персоны. Совсем не чувствовал себя лакеем от новой любви. С этим чувством чистил сапоги. Барин наорал и вздул опосля за то, что сапог не блестел. Все стерпел через чувствительную любовь.
Вечером съел двенадцать крутых яиц. Лег спать в полном блаженствии.
Пятна с сукна сводить берут табак, варят и втирают в сукно. Затем щеткой прочистить, просушить на солнышке, и как не бывало".
Четвертый листок
"Двенадцатое июля: сегодня решился после долгой борьбы. Ризалюция: вечно любить Рикхен и жениться на барышне, если и впредь будет добрый харч.
Сжег все памятки от Рикхен, чтобы не страдать через борьбу.
Все-таки очень боюсь старого барина, ради наложения в загривок, ежели что выйдет наружу.
От барышни гостинец - четыре штивера на удовольствие.
Сегодня издалека намекнул на дальнейший добрый харч, если хочет, чтоб была свадьба. Не поняла. Решился в другой раз сказать яснее.
Четырнадцатое июля: сегодня с будущего тестя для плезиру снял сапоги. При этом смотрел на него многозначительно, чтобы подготовить к открытию. Тоже не понял. Одна жуть.
Совсем никакой охоты служить у Мюнхгаузена. Слишком много знаю про его секреты и никогда настоящего решпекта не имел от химически препарированного человека.
Через новую любовь совсем стал гордый. Чувствую себя униженным через однообразное выколачивание сюртука и прочее, что по должности. Хочу быть гехелькрамским князем, раз уж на то пошло и барышне приспичило. Пусть скажет, где лежит княжество; начну хлопотать.
Того же числа: мой барин опять взялся за свою мазню и тем мне совсем опротивел. Решился нагрубить при первом же случае, чтобы ловким манером избавиться от рабства.
Очень мне здесь теперь нравится. А все-таки положение того... и пес его знает, как обернется".
В такое удивительное положение попала фрейлен Эмеренция со своими мыслями, сновидениями и чувствами. Поэтому можно себе представить, как ее должно было оскорбить, когда отец выразил опасения относительно марьяжа с Мюнхгаузеном.
Впрочем, она вообще не знала, ходит ли она еще по земле. Она думала и видела только гехелькрамского претендента, алтарь дружбы и вдали наперсный крест. Правда, маленькое хозяйство страшно страдало от этого счастливого разрешения тяжелых обстоятельств. От супа постепенно пришлось отказаться, так как его нельзя было взять в рот, разве только учитель выручит своей черной похлебкой. Мясо же регулярно крала кошка, так как переодетый князь был ненасытен. Старый барон сердился и раз сто на день мечтал о возвращении Лизбет. Где ему ни попадалась кошка, он бил предполагаемую воровку чем попало; ах! он не знал, что Карлос Мотылек - это та змея, которую он вскормил у своей груди! Когда дочь произносила это имя (а после великого открытия она иначе и не звала Буттерфогеля), он вначале несколько раз посмеялся над этим цветистым тропом, но потом едва не впал в отчаяние, так как стал опасаться, что его бедное дитя быстрыми шагами приближается к сумасшествию.
Автор продолжает давать необходимые разъяснения
Но у старика была еще и другая неприятность. Давным-давно доказано, что деликатесы, например икра или паштет из гусиных печенок, скоро приедаются человеку, тогда как простые кушанья, скажем хлеб, он всегда ест охотно. Так же обстоит дело и с нервами духовного неба. Они быстро притупляются в отношении острых раздражителей; потрясение и удивление становятся для них тривиальными. Кто любил слушать сказки, тоскует потом по самой сухой газете; из чего следует, что всякий, кто хочет действовать на человека чудесами, должен обращаться с ними экономно.
Каким великим казался барону его гость! Как отдыхала душа от его рассказов и как быстро угасло наслаждение! Не пронеслось над замком и четырнадцати дней, а уже барон фон Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхер из Дубравы у Варцентроста чувствовал неудовлетворенность, как тогда, когда, устав от ожиданий, ухватился за журналы, и как тогда, когда, устав от журналов, он тосковал по одинаково мыслящему другу, и как тогда, когда, устав от одинаково мыслящего друга, а именно учителя, стремился к чему-то, чего он сам не знал. Сначала он думал, что причиной всему желудок, и принял рвотное. Средство подействовало, но состояние не изменилось. Наконец он понял, в чем суть - Мюнхгаузен наскучил ему, как наскучили ожидания, журналы, учитель.
Его рассказы уже не казались ему такими удивительными; самые невероятные приключения звучали бесцветно. Теперь после какого-нибудь сообщения Мюнхгаузена он обыкновенно говорил:
- Пустяки, дражайший, пустяки, со мною еще не то бывало.
После чего он в свою очередь пытался перещеголять чем-нибудь невероятным, но редко шел дальше первого разбега.
Вслед за новеллой о шести возлюбленных г-н фон Мюнхгаузен рассказал много всякой всячины, что, к сожалению, просыпалось сквозь решето истории. Кое-что, однако, сохранилось.
Мюнхгаузен рассказал, как однажды в княжестве Шпренкель решили, что им нужны сословные представители, и заказали их из слоеного теста. Эти слоеные представители совершили много полезных государственных реформ, пока трон не унаследовал новый правитель, который съел их и приказал выпечь представителей из сдобного теста.
Старый барон возразил:
- Пустяки, всякий может съесть слоеное тесто. Однажды я видел...
Мюнхгаузен рассказал про Малый Китай, лежащий в Океане за Формозой на восток от Великого Китая, где патриотизм был в мирное время так силен, что в день рождения Великой Золотой Рыбы - так по-восточному обычно назывался царь Малого Китая - у мандаринов первых трех классов кожа естественно принимала национальные цвета, а именно коричневый и синий.
Старый барон возразил:
- Пустяки, окраска кожи могла произойти от сыпи, например, от крапивницы; такие явления обыкновенно быстро проходят. Однажды я видел...
Мюнхгаузен рассказал про глубокомысленного польского старосту, который написал глубокомысленную книгу о современном искусстве (*74) и от художественного восторга сам впал в такое глубокомыслие, что вообразил себя тряпкой для палитры, а именно тряпкой своего любимого живописца. Действительно было приятно и интересно слушать эту историю, ибо дальше она повествовала, что глубокомысленный поляк, или польский глубокомысл, поступал и выражался в качестве тряпки, совсем как раньше, так что между прежним воеводой и теперешней тряпкой нельзя было найти никакой разницы. Мюнхгаузен заявил, что заимствовал эти данные от камердинера поляка, мрачного Гагена из страны Нибелунгов, который за прибавку к годовому жалованью в шесть польских гульденов сделал глубокомысленную книгу своего работодателя доступной для немцев.
Старый барон возразил:
- Это пустяки, если человек вообразил себя тряпкой, раз есть столько тряпок, которые воображают себя людьми. Однажды я видел...
Мюнхгаузен сказал, что если эта история не вызывает в нем удивления, то его несомненно поразит одно доказательство его собственного гения. А именно при теперешнем общем расцвете художественных талантов он почувствовал в себе дарование к пластическим искусствам и потому сделался учеником одной знаменитой академии. Метод обучения и влияние мастеров подействовали на него самым изумительным образом, ибо, согласно отзывам печати, он уже на первой неделе сделался Леонардо да Винчи, на второй - Микеланджело, на третьей - Рафаэлем. На четвертой он превратился в комбинацию Винчи-Анджело-Рафаэль. Позднее он перебросился на голландское искусство, и через двадцать четыре часа его звали маленьким Рембрандтом.
- Но мне надоела живопись, - продолжал Мюнхгаузен, - я решил сделаться скульптором, и, для начала, Фидием; разумеется, не без указания, предначертания и просветления свыше. Однажды вечером я лег спать с этой мыслью в погребе у торговца маслом. Как я туда попал - к делу не относится; словом, я заснул в погребе. Ночью мне снились сказания о богах и героях; я, правда, почувствовал, что работаю руками и туда и сюда, но не знал, что я делаю, потому что все-таки наполовину спал. На следующее утро лавочник пришел в погреб с фонарем, посветил вокруг и воскликнул:
- Батюшки светы! Что ж это сталось с маслом!
Тут я проснулся и смотрю: оказывается, я вылепил во сне из масла группу Кентавров и Лапифов (*75) в самом серьезном, строгом и благородном стиле. Я так похозяйничал в кадках, что все они были пусты. Мой лавочник начал было ругаться, но успокоился, сообразив, что на этом произведении он может заработать немалую толику денег. Мы осторожно вынесли наверх масляную группу и поставили ее на солнце, чтобы дать ей надлежащее освещение. Но это оказалось неблагоразумно, так как фигуры растаяли на солнце, сначала Лапифы, потом Кентавры. Разве это не удивительно?
- Что именно? То, что вы сделали Кентавров и Лапифов из масла, или то, что эта скульптура растаяла, когда вы захотели дать ей надлежащее освещение? - спросил старый барон.
- Последнее, - возразил Мюнхгаузен. - Ради такого произведения небо могло на один раз изменить действие законов природы. То, что это масло растаяло на солнце, что не случилось никакого чуда, это-то я и нахожу чудесным.
Но старый барон сказал:
- Это уже совсем ерунда, потому что слишком субтильно.
Так ни один рассказ не приходился больше по вкусу владельцу замка. Гений Мюнхгаузена выветрился во мнении барона быстрее любого министерства июльской монархии.
- Разве он не может рассказывать мне про какие-нибудь настоящие достопримечательности? - в сердцах восклицал старик после ухода Мюнхгаузена. - Что-нибудь такое... что-нибудь такое... чего вообще нельзя рассказать!
Только два приключения еще до известной степени возбуждали любопытство старого барона: это жизнь Мюнхгаузена среди скота, в особенности среди коз на Геликоне, и еще то, как он недавно познакомился в Швабии с духами и демонами. Барон неоднократно выражал желание узнать эти приключения, но каждый раз случайные обстоятельства отодвигали рассказ, как было, например, с первой главой этой книги, которая не могла выполнить то, что обещали ее начальные строки.
В этом тоскливом настроении старый барон взглянул на особу г-на фон Мюнхгаузена с пытливым раздражением или с раздраженной пытливостью и обнаружил в ней многое, достойное удивления. На позеленение щек и разноцветные глаза можно было после разъяснений Мюнхгаузена пока не обращать внимания, но зато в этом удивительном человеке обнаружилась масса новых феноменов. Странно было то, что Мюнхгаузен всегда говорил с грустью и как-то туманно о своем появлении на свет; сюда прибавлялись еще и непонятные отношения между господином и слугой, которые вскоре бросились в глаза обитателям замка.
Общеизвестен упрек, брошенный нашему времени, что вместе с прогрессом возросла и наглость прислуги. Среди многих дрянных слуг, порожденных современностью, Карл Буттерфогель - для нас он сохраняет это имя - был безусловно одним из самых дрянных. Когда барин ему что-нибудь приказывал, то на первый раз он вовсе не слушался, на второй раз - тоже, а на третий - слушался, но как бы из милосердия. Платье он выколачивал, когда у него была охота, а прочие обязанности исполнял, поскольку вздумается. Если барин ругал его или грозил прибить, то этот тип разражался таким потоком ехидных, наглых и странных намеков, что даже самый непредубежденный человек пришел бы в недоумение.
Однажды старый барон был свидетелем подобной сцены; при этом Карл Буттерфогель крикнул Мюнхгаузену, чтобы он поберегся, так как он знает, что... Тогда барон сказал Мюнхгаузену:
- На вашем месте, милейший, я вышвырнул бы этого наглеца за дверь.
- Не могу, - простонал Мюнхгаузен, с болью глядя на небо, - потому что...
- Что?.. Потому что?.. Что означает это "не могу"? И что означает это "потому что"? - пробормотал старый барон.
В другой раз разгневанный Мюнхгаузен действительно прогулялся палкой по спине неслуха. Тот убежал, ругаясь, как извозчик, и беспрестанно повторяя:
- Как! Меня бить? Этакий мункул!
- Мункул? - спросил старый барон. - Что такое мункул?
Очевидно, слуга знал нечто такое, что годилось не для всех ушей.
Но верхом всех мюнхгаузеновских тайн были его загадочные эксперименты. Каждую неделю посылал он Карла в аптеку соседнего города, затем отбирал у него снадобья, запирался у себя в комнате, закрывал окна и за семью замками и кисейными занавесками делал вещи, которые видел один только бог. Во время этих опытов по дому носились тонкие минеральные пары, прорывавшиеся сквозь замочную скважину. То, что после этого от самого Мюнхгаузена пахло, как от серного источника, мы уже слышали из уст старого барона. Однажды во время такого эксперимента обитатели замка испытали страшный испуг. А именно: в комнате раздался оглушительный взрыв. Мюнхгаузен сильно толкнул дверь, оттуда вырвался пар, комната была полна пара, и в парах стоял Мюнхгаузен, бледный и испуганный. Стол был уставлен всевозможными бутылками и аппаратами, наполненными странными переливчатыми жидкостями. Все это Мюнхгаузен впопыхах убрал, когда несколько мгновений спустя пришел в себя.
Этот инцидент довел до высшего предела напряженное любопытство барона. Весь интерес, который он питал к рассказам гостя, он перенес теперь на его личность. Таким образом, то значение, которое наш герой утерял в одном отношении, он выиграл в другом благодаря грубостям слуги, серному запаху, парам и взрыву.
- Скучный рассказчик, но замечательная историческая личность, быть может, единственная в своем роде! - сказал старый владелец замка.
К сожалению, жгучее любопытство барона оставалось неудовлетворенным, так как никто не мог пролить свет на человека, который, казалось, не имел подобного себе на земле. Мюнхгаузен победоносно ускользал от всех попыток проникнуть в его тайны дальше известного предела. Расспросить слугу о его господине - эту мысль, как-то мимолетно явившуюся ему, старый барон отбросил от себя. Несмотря на любопытство, барон фон Шнук был человеком старогерманского уклада и обходительности. Ни одной минуты не забывал он своего долга по отношению к гостю. Так носило его между желанием и невозможностью сорвать завесу, и сердце его наполнялось до краев беспокойством и раздражением.
Что же касается учителя, то он был погружен в серьезное самонаблюдение. Он еще больше, чем раньше, держался вдали от прочих обитателей замка и целыми днями одиноко сидел на горе Тайгет, разглядывая кончик своего носа наподобие индусского йога.
Если он и появлялся среди остальных, то очень ненадолго, так как никто не обращал на него внимания: Мюнхгаузен потому, что потомок царя Агезилая был ему не нужен, барышня потому, что вообще, как мы знаем, была далека от всего земного, старый барон потому, что ломал себе голову над мункулом.
Что касается Мюнхгаузена, то этот удивительный человек сохранял внешне всю свою выдержку; но и его грудь терзали разные огорчения. Что он наскучил владельцу замка своими рассказами - это он уже давно заметил; теперь же он обнаружил другое опасное явление, а именно, что тот копается в его личности. Это ему было неприятно. Ему было важно пользоваться еще некоторое время приютом и столом в замке в качестве безобидного (хотя и весьма остроумного и многоопытного) частного лица. Он решил поэтому развернуть героическую энергию в деле рассказывания, отвлечь этим по возможности внимание барона и таким образом еще раз подставить судьбе свой независимый и мужественный лоб, который не смог еще разнести ни один удар.
В то время как обитатели замка приближались таким путем к решительным событиям и характеры их все более определялись, Карл Буттерфогель был единственным счастливцем. Он поедал столько мяса, колбасы и яиц, сколько барышня могла ему подсунуть, служил своему барину с убеждением, что теперь от него только зависит спихнуть тирана, и переживал все чары тайной и возвышенной любви.
События одного вечера и одной ночи
В тот вечер, когда Мюнхгаузен и владелец замка обменялись откровенными признаниями, Карл Буттерфогель заставил пять раз звать себя, прежде чем явился к своему барину, который собирался раздеться. Когда он наконец показался, барин встретил его со словами: "Мошенник! Бестия!" После чего слуга схватил стул, прикрылся им для защиты и стал кричать, точно его посадили на вертел. На этот крик прибежал по лестнице старый барон в халате. Эмеренция же, глубоко погруженная в свой мир, ничего не слыхала, продолжая изливать стенке сердечные тайны. Старый барон, державший ночник в руке, спросил:
- Что здесь опять происходит? На что Мюнхгаузен ответил:
- С этим мерзавцем нет больше никакого сладу, с каждым днем он становится ленивей. Понять не могу, что у этого чучела в голове!
- Любовь у чучела в голове! - злобно крикнул слуга. - Любовь вполне благородной особы, и есть тестюшки, которые ничего не знают и будут очень даже удивляться, если и впредь будет добрый харч.
- С ума он спятил, что ли? - изумился старый барон.
- А служба мне вообще больше не по нутру, и меньше всего я стану служить у такого мункула, который к тому же вздумал меня колотить! - крикнул Карл Буттерфогель. - Я требую жалованье за четыре месяца, двенадцать гульденов двадцать четыре крейцера, и что я выложил, тоже составляет сорок два штивера и три геллера, и это я хочу и я требую, и после этого я сейчас же ухожу, так как я через мои связи получу еду и питье, и если мне еще скажут какое-нибудь эдакое слово, то я все выложу своему тестю и про неестественное рождение, и про химическую мазню...
Мюнхгаузен в изнеможении присел на кровати. Ноздри его по обыкновению дрожали, все лицо выражало страдание.
- Ужасный рок, отдавший меня в руки подлеца, - простонал он. - Почему, чудовище, я не был скрытен с тобой, как с другими? Я открыл тебе сердце... Я нуждался в душе, которую бы мог посылать в аптеку, а теперь ты пойдешь и предашь меня!..
- Не изводись, брат, - сказал владелец замка. - Этот индивид всегда останется лакеем; люди нашего происхождения не должны раздражаться из-за такой сволочи. Правда, что касается неестественного рожденья и химикалий, то я очень хотел бы...
Мюнхгаузен сделал величественный жест.
- Не требуй этого, брат, - сказал он с достоинством. - Я знаю тебя, барон Шнук, ты слаб; ты можешь перенести откровенность, ты можешь перенести, чтобы немец сказал немцу: "ты олух!", но этого ты не сможешь снести. Ты держишься за идеи, которые всосал с молоком кормилицы, ты требуешь, чтобы человек родился по-человечески. Открытие, к которому влечет тебя твое злосчастное любопытство, будет тебе стоить друга!
Он со страстной горячностью сбросил с себя всю одежду и в одной сорочке стал смотреть в окно, повернувшись к присутствующим спиной.
Карл Буттерфогель, нисколько не смущаясь, кричал во время этой рацеи:
- Это стыдно для такого барина, когда такой барин постоянно врет! Вранье это для нас, для простых людей, нам часто без этого не обойтись, и господь прощает нас, потому что без того у нас хлеба не будет, и как только у меня будет благородный тесть и я смогу рассчитывать и впредь на надлежащий добрый харч, я тоже брошу; а для такого господина, как господин фон Мюнхгаузен, нехорошо, и всем людям он врет, и везде он врал, а они так глупы, что постоянно верят ему, хотя он не говорит ни слова правды.
- Довольно, Карл, остальное можешь досказать за дверью, - сказал, обернувшись, Мюнхгаузен. Тон его голоса был мягкий, но решительный. Он повязал голову желто-красным шелковым платком наподобие ночного колпака, так что узлы спадали ему на уши.
- Покойной ночи, брат Шнук. Ты прав, не стоит раздражаться из-за таких людей. Я сумею обойтись без слуги. Можешь идти, Карл, завтра ты получишь свои двенадцать гульденов двадцать четыре крейцера. Ступай, Карл, следуй предначертанию твоей судьбы, ты обойдешься и без пая Акционерного общества по сгущению воздуха, который я тебе предназначал.
Лицо у Карла вытянулось, он опустил стул, который все еще держал для самозащиты, и столь же трусливо, насколько раньше нагло, произнес:
- Как же это так, барин?
- Акционерное общество по сгущению воздуха? - спросил старый барон.
- Да, - ответствовал г-н фон Мюнхгаузен и сдернул чулок с левой ноги. - Новейшие химики открыли в Париже средство уплотнять воздух, придавать ему твердую форму.
- Уплотнять? Твердую форму?
- Ну да, они делают из него массу, нечто среднее между снегом и льдом, что-то вроде крутой каши. Когда я узнал об этом открытии, я познакомился с ним ближе и скоро убедился, что воздух, сгущенный и уплотненный при помощи преципитации, кальцинации, оксидации и некоторых других средств, пока составляющих мой секрет, может достигнуть такой густоты, твердости и веса, что ничем не будет отличаться от камня.
- Не будет отличаться от камня?
- Не будет. Почему это тебя удивляет, Шнук? Что стало кашей, может стать и камнем. Хочешь посмотреть? Карл, окажи мне любезность, - ибо я уже не могу тебе больше приказывать, - и принеси мне из дорожной сумки зеленую коробку N_14.
Карл Буттерфогель, обнаруживший после разговора об Акционерном обществе по сгущению воздуха смиренную покорность, стремительно бросился к дорожной сумке и достал зе