. Завтра. Жалко вам. Повоюем. А мятеж, думаете, мы подняли?
- Мы.
- Ну, это - вы оставьте ваши слезы, кушайте лимон. Он сам произошел, как будто нас и не было. И пройдет сам.
- До свиданья, поручик.
- Всего хорошего.
Фразы были лишены обычного дневного эхо: их без остатка пожирала темнота.
Не затихает.
Громко чиркает резкой перестрелкой со стороны города, пореже и беспорядочней - со стороны белого спиртового зарева, со стороны паровых барашков в зареве - почаще и пачками. Там же зелеными и красными слезами плачут семафоры. Все, что осталось от мирного времени: семафоры, вагоны, теплушки, даже черные маневровые кукушки, - сегодня на ночь все осталось в нежной какой-то нерешительности: ничего они неодушевленные, неотапливаемые не знают. Рабочие разошлись.
На вокзале безлюдно. Маратовцы, сменяясь, забегают в гулкий живот вокзала, поспешно возятся с едой, пьют и перебрасываются:
- Чего это второй батальон? Приехал он или нет?
- Должно быть, приехал. Они на пароходе насколько раньше нас выехали!
- А может по дороге задержали и разоружили?
- Это кто? Мобилизованные? Ты видал, как они стреляют?
- Как крестики! У нас так сорокалетние в шестнадцатом году палили.
- Эх, белая гвардия! К утру, должно быть, в атаку пойдем.
Северов лежал в своем вагоне и наблюдал (вагон, вы помните, был обит по его, Северова, прихоти алым бархатом, алый бархат всасывал весь свет: было полутемно, огромную роль в чрезвычайной нежности света играла та подушка, на которой Северов лежал, о подушке после, хотя она и не шерстила лица к ней прислоненного), наблюдал тот легчайший жар и ту сонливость, которые растекались извне, под верхними покровами мускулов, по всему телу. Лицо, погруженное в мягкий ворс подушки, улавливало тонкий сквозняк между шерстинками: лицу было прохладно. Рядом, должно быть, тревожно сопел паровоз, а со стороны города, может быть, еще тревожнее прыгала и тявкала перестрелка.
- Ах, это вы, Силаевский? Как тихо вы вошли.
- Ну, это вы мне дамский комплимент. Я, Юрий Александрович, не стесняясь, вперся: не такое теперь время, чтобы стесняться.
- Это афоризм. Мысли умных людей. Ну, что... там?
- Все благополучно. Напираем. Только я сомневаюсь, да и солдатня тоже, насчет второго батальона. Он что-то, как мертвый. Не соблюдает плана...
- А, вы вот о чем. И я потому не командую, что плана не могу соблюдать. Нельзя соблюдать плана сражения или диспозицию, это еще Толстой... Потери есть? Это гораздо важнее.
- Мало. Стреляют плохо. Один убит, двое ранено.
- Убит? Кто?
- Деревягин, из первой роты.
- Не помню.
Он помолчал.
- Вы все-таки почему пришли?
- Да вот, насчет второго батальона.
- Пустяки. Доверяйте себе, как я вам доверяю. Я доверяю. Мятеж все равно не будет... он должен быть подавлен.
Силаевский засмеялся тихо.
- Вы всегда так, Юрий Александрович. С вами хорошо воевать. Очень вы спокойны...
- Ну, вот. С какой стати я буду отнимать у вас молодые лавры? У вас вон в прошлую войну лицо обезображено шрамом. Вы должны это скрыть лаврами в настоящую войну. Мятежники не организованы и слишком явно ориентируют на чернейшую белогвардейщину. Это слабо. Что?
Силаевский пропал, перед глазами колебался... потолок.
- Да, да. Впрочем вы, тов. Силаевский, ничего не сказали. Вы храбры и молоды: вам нужны победы. Я знаю свой военный опыт, вы знакомы с ним тоже и не преминете обернуться ко мне за советом в случае... Я говорю, как Заглоба... Что?
...............
- Случая такого быть не может. Ну, вот. А за ними матросы, часть рабочих и, главное, полная дезорганизованность наших врагов. Я справился у Калабухова. Я передаю вам все полномочия и, главное, свою уверенность, как главнокомандующий отрядом против белогвардейского мятежа в этом городе. Главнокомандующий... это не так много...
...............
- При Керенском я, будучи штабс-капитаном, командовал полком под Тарнополем, при чем тогда мы сдерживали напор на всю нашу дивизию. А побеждать... белогвардейцев. Идите, милый Силаевский, и приходите ко мне за советами и за уверенностью в победе. Из нашего плана помните одно: в атаку тихо, не спугнуть... Это чревато последствиями. Я еще выйду подышать воздухом. Здесь тихо и хорошо. А, главное, нет добрых соболезнующих глаз Калабухова. Он не любит, когда я в таком состоянии. А я люблю... такие каникулы. Идите, Силаевский.
...............
Он вышел на вокзал.
Там было гулко, как в готическом соборе, и махорочный дым носился, как ладан, гудя отдаленным шарканьем, мешавшимся с выстрелами на площади. Где-то изредка тенькала пуля по верхнему стеклу, от чего дребезгливо падала звонкая пыль.
Северов прошел по сырому, проплеванному, овчинному коридору и увидал часового.
- Ну, что, как дела? Здравствуйте.
Голос у него был деревянный, сонный. Красноармеец посмотрел на Северова с вялым недоумением.
- Что вы так смотрите? Для вас это все... будни.
Проворчав это, вышел на улицу, едва справившись с огромной дверью.
Город вставал за близким чахлым бурьяном, еще мерещившимся в темноте: в темноте росли серые громады - очень далеко, но Северов не обманывался (о, эта трезвость!): громады были серыми нахохленными домишками; до них не было двух верст (Северов прекрасно помнил план города, он изучил его в поезде) - Северов пошел по направлению к серым громадам: домишкам.
- Куда вы, товарищ командующий? Поранит.
Его догонял часовой, с которым он разговаривал у двери, в коридоре. Он немедленно припомнил обязанности часового.
- Во-первых, не беспокойтесь. Во-вторых, извольте оставаться на посту. Белогвардейцы стреляют из рук вон плохо: по верхним стеклам.
Он не обернулся, он скрывался в темноте, темнота проглотила его туманным, непроглядным горлом.
- Ну, вот. Я иду посмотреть, как братва окопалась. К утру пойдем в атаку. А вы извольте оставаться на своем посту.
Окончив эти приготовления, наш гидальго решил тотчас же привести в исполнение задуманное им, так как его угнетала мысль, что промедление даст себя чувствовать миру, приняв в расчет все те обиды, которые он думал уничтожить, несправедливости - исправить, злоупотребления - искоренить, ошибки - загладить и долги - уплатить.
А судьба отвечала послушная: есть.
Безлунная ночь, бесфонарный сон; в ночи и во сне потухли белые вспыхи белогвардейского воззвания, над городом шелестели миллионы фиолетовых занавесей: ими закончили трагедию измученных выстрелами часов, часов, отягченных убийствами, пожарами и россказнями. Город покрылся наглухо тучами: теплом пыхала мертвая зыбь к городу каждую ночь приближающегося моря.
На пристани, что по Приречной улице, куда нынче днем подплыл пароход с маратовцами, квохчет слабосильная динамо-машина, и по тому темному движению, которое бесшумно кипит на дворе, чувствуется, что здесь дирижирует Дизель: все сосредоточено, осведомлено, как на фабрике. Гудит однообразное брюхо парохода красноармейцами.
На Козьем Бугре, перед огромной туманной прорехой, в непроглядном навесе над за железнодорожными полями, как дождь каплет, усиливаясь и слабея, перестрелка.
Но Козьим Бугром на пристани заняты мало: вторая очередь. Самое важное: белогвардейцы считают матросов нейтральными, почти союзниками, - это на руку. Совместная воля направлена сейчас на Кремль, - не до Козьего Бугра теперь; план выработан морской коллегией. Впереди всех пойдут матросы: им задание - проникнуть в Кремль. Второй батальон маратовцев, прибывший на пароходе, сейчас же запрятанный в трюме, займет все прилегающие к Кремлю улицы, разбившись для этого на патрули и постепенно, но быстро, стягиваясь к воротам Кремля.
Командиру матросской роты
товарищу БОЛТОВУ
войти с матросами в Кремль, снять белогвардейские караулы и ликвидировать главарей.
У одного тихо захваченного офицера перехватили пароль.
Пропуск: - ствол.
Отзыв: - Саранск.
Без шума: нужна западня, мышеловка... только шелест матросских клешей и тенькает изредка винтовка.
Огромная однообразная мысль: с утра в Кремле будет западня, будут тухнуть золотые погоны с шефскими коронами.
Маратовцы заливали улицы темной лавой.
- Хоть бы один патруль. Слабо, белая гвардия!
С этой мысли начиналась победа. Маратовцы сливались с темнотой, становясь повсеместными, как ночь, как темнота, и сужались улицы, запруженные маратовцами.
Белый Кремль - ярче, ближе - белый: будто обглоданный жестокой пастью синих ночных льдов он стоит, как скелет, не обмякая и не сплываясь.
За последний месяц большевики наладили на колокольне собора прожектор; шестиверстный луч качался над городом, тычась в облака, грозя полям и небу, и очень был внушителен этот широкий, всепроницающий - вплоть до скрытых контр-революционных и вообще преступных намерений - меч, а вот белогвардейцы не сумели наладить прожектор: молчит городская электро-станция.
И так же, как обыватели ругали большевиков за дезорганизацию и беспорядок, так и матросы, пробиваясь сквозь плотную темноту, липнущую к синим широченнейшим их бушлатам и клешам, ругали:
- Дезорганизация.
Кремлевские спят вповалку, тело к телу свалившись по всем углам, у стен и в закоулках. В Кремле остались одни полушубки на запасливых ребятах из деревень, - городские, местные, слободские мобилизованные разбрелись по городу.
Дыханье ли, шум ли далеких машин на пристанях, только кажется эта ночь мощным цилиндром; мощным дыханием земля, как поршень, зыблет и нагнетает повсюду непроницаемую сырость, глушащую перестрелку, отдающуюся каким-то резиновым поскрипыванием.
В темных кремлевских воротах на желтом зрачке двух керосиновых фонарей отразился караул, насаженный на винтовки.
Одно огромное сердце шумно бьется, работая над густой неповоротливой кровью, одна пара глаз с зрачками в тарелку величиной бессонно глядит в лампу у потолка, одно огромное тело свалено на пол, один костяной котел ворочает густую ни с кем не поделенную мысль, синие губы вышептывают шопот
общий!
гауптвахта сжевала в слипшийся ком арестованных за день.
Советские, партийные, ответственные, стоящие на платформе...
Когда?
Сейчас, должно быть?
Мысль кажется столь же вещественной, сколь непроходимы и не одолимы эти проплеванные стены, мысль формулируется в элементарнейшие, как резолюция, слова.
За часовней, у белой стены.
Там еще никого не расстреливали, но в этой комнате так решено, как решено, что предвидеть во всех подробностях ближайший час - совершенно обыкновенная вещь.
Приблизительно так поворачивается мысль, блестя глянцевитыми масляными стенами гауптвахты:
Черное небо над дымным потолком.
Холод проникает в мозг и в костях, как по трубам, гуляет холод.
Все падает в черный холод.
Там ничего нет. Не предвидится.
Одно тело, одна мысль. Здесь никто не молится. Не хочет. Не будет. Не до того. Шепчет или молчит. И все - шепчет: когда же? Молчит - все равно: когда же? Переливается мысль холодом по костям: все равно. В углу хрипнуло, как мышь по бумаге. Дрожь общая.
У винтовок горячее дуло.
Горячее дуло - в лоб.
В лоб.
В грудь.
В меня.
Кто-то сказал ременным голосом, кожаным звуком, засмеялось в том углу, где хрипело. Может засмеяться все.
Опять лежит, глядя в до-красна закопченную лампу одной парой глаз.
Лампа качается, надо ловить, качается, как каюта, комната качается с шумом, в голове стена. Мертвая зыбь пристальных глаз: не то сеть, не то зыбь. Непонятно.
Хлоп дверь.
Звякают.
Как произошло, что несколько человек у двери вскочили?
- На допрос!
Раскололось тело, оказалось - люди. Стали отодвигаться, послышался стон, сдвинули помятого сегодня утром товарища. Полный такой лежал в углу один, плакал, смеялся и похрипывал.
А сейчас?
Выстрелы?
Нет, не слыхать. Правда. Допрос.
Безразлично.
Темнела, сливалась комната в желтую закопченную сферу.
Молчат.
Молчит.
Точка в потолке над большим единым телом с одной мыслью, которая не может сойти с ума.
Не может.
Не сойдет.
А только и надо лязгнуть зубом:
тогда сойдешь.
А вот не можешь, потому что сжаты челюсти, до боли, как у бульдога, мертвой хваткой.
Молчат.
Черно.
Пятна на стене.
В пятнашки играть.
Не сойдешь.
Выжимают как серую тряпку
ДОПРОС.
В желтой комнате как желтые пчелы летает колющий керосиновый свет "молнии". Синие пчелы роятся дымом.
Качаются до тошноты нелепые слова.
Тошнота.
- Прошу не плевать.
- Хам! - крикнул рыжий офицер сплюнувшему.
- Ваше имя?
- Должность, занимаемая при Советской власти?
- Член большевистской партии?
- Можете итти.
Все это известно. Все это для того, чтобы написать на серой графленой бумаге:
РАССТРЕЛЯТЬ
и пониже под этим криво
полк Преображенск
Когда вышли из желто-синего жужжащего улья в сырое обложение ночи, то все почувствовали себя отдельными и необычайно единодушными. Когда один тонко запел: "вихри враждебные веют над нами", - почему-то - это, - то другие тоже тихо и тонко подхватили: "темные силы нас злобно гнетут", и конвоировавшие офицеры промолчали, подумав: "молодцы", медленно довели допрошенных до гауптвахты и вернулись передать, что "молодцы... не трусят".
- Следующую партию!
- Погодите. Капитан Солоимов, проверьте караулы. Это мобилизованные не солдаты, а навоз.
- Им через полчаса сменяться, господин полковник, до утра будут стоять офицеры.
- Правильно. Очень хорошо. А все-таки пойдите.
- Слушаюсь.
Со шпор скатился расколовшийся по полу звон.
Полковник Преображенский усмехнулся дряхлой улыбкой.
- Какой вы бодрый человек, капитан, - сказал он и, обратясь к другому, приказал:
- Поручик Голохвостов, выберите добровольцев для...
...экзекуции из господ офицеров. Приступите немедленно.
Вернулся капитан Солоимов и бодро прохрипел:
- Благополучно.
Полковник Преображенский потянул его за китель к себе и зашептал:
- Как Голохвостов - годится?..
Солоимов понял:
- Послать в штаб Духонина? Вполне!
- То-то, а у меня сорвалось как будто... Человек чувствуется.
Прошептав это, полковник резко оттолкнул капитана и распорядился уже в пространство:
- Что на Козьем Бугре? Пошлите ординарца.
В зрачке ворот отразились матросы.
- Стой, кто идет!
- Свои.
- Пропуск.
- Ствол.
- Ствол. Где караульный начальник?
- В сторожке.
- Позови его.
- Сейчас.
- Мы вас сменять пришли.
- Вот он идет.
- Мы сменять.
- Отзыв?
- Саранск.
Человек двенадцать матросов вывалилось в темноту направо. За ними еще партия.
- Ну, и солдаты!
- Дезорганизация.
- Ш-ш. -
Матросы продвигались к ожерелью освещенных окон.
- Там штаб.
- На дворе-то пусто.
Командовал тов. Болтов.
- Со мной идут десятеро. Вот эти. Остальные здесь. Услышите выстрелы, бегите к нам помогать, а двое - Анощенко и Чистов - к воротам. Красноармейцев сюда. Сразу занять все здания. Зря не палить.
- Везет. Даже караула при дверях нет.
- Некому.
Лестницей. Скрипит.
Он сорвался со стула, одутловатый и бледный, сверкнув погонами.
- Что надо?
Глянули. К столу прилипли трое во френчах, у двери из двоих серая капля: арестованные:
допрос.
- Что вам надо?
Матросы пружинят; стали стальными; глаза округлились; у матросов звенят мускулы.
- Кто здесь полковник Преображенский?
- Я.
- Мы... к вам.
Четверо офицеров. - Десять матросов.
Ворвался Болтов.
Лента затрепалась сзади.
Руку в карман.
- Вы - полковник? -
Схватился. -
- Да. -
руку к кобуре.
- Нет!
Треск. Как щебень посыпалась комната.
- Нет!
Синий дымок на звякнувшей лампе.
Упал.
В пыльной свалке темно, только из соседней комнаты ринулся свет и со светом закручивали троих загремевших было шашками, закрученные навалились на полковничий труп.
- Болтов, списывай в расход! - рычал пыльный Козодоев.
Еще трое легли под жарким дулом, с затылка.
Еще есть. Много.
В воротах кричали: ура! - и как свет в темную комнату бежали в Кремль маратовцы. Дежурный взвод офицеров - в архиерейском доме. Неразбредшиеся мобилизованные, спящие вповалку по двору. Сыплется рваная перестрелка. Маратовцы коротким приступом, как вода на прибыли, взяли архиерейский дом, оттуда десятки звякающих шашками, в белых рубахах, выталкиваются в желтую темь, под керосиновые фонари.
Сначала поражало, как эта толпа маратовцев, идя как струя, в толпе повскакавших людей, не смешиваясь лезла на неизвестную цель, потом все, как в жидкости, смешались и уже через десять минут снова поражало порядком.
Кто-то командует, кто-то оцепливает толпы мятежников, непостижимо точно из них выделяясь, окруженные пропускаются по одиночке в собор, уже неизвестно кем открытый (откуда-то притащили церковного сторожа), в соборе гулко гуляет темнота, давящая свет беспомощной на аналое у левого придела. Разоруженные люди, охраняемые безразлично кивающими колеблющимися ликами, испуганно жмутся кучей, подчиняясь дисциплине побежденных, хотя требовать этой удобной для победителей скученности здесь в соборе некому.
Офицеров, так и не смешавшихся в темноте с мобилизованными, отводят за часовню к стенке, к кремлевской стене. У затылка горячее дуло болтовского браунинга. Убитый, падая, ничего не слышит.
В Христа.
В богородицу.
В кровь.
Вязкая ночь ощутимо скатывается в тяжелые сгустки. В свалке ничего опять не видно. Порядок между матросами и маратовцами уже непонятен наблюдателю и кажется бестолковой беготней. Каждый нашел свое место, отвечая сам за себя, поди - разберись! По изрытому дну темноты, вместо общих криков, стелется удушье и хрип, озабоченные люди бегают, заплетаются в рытвинах, ищут кого-то и изредка рушится ближайшее обложение ночи револьверным треском.
Семейству тихому, жившему по соседству с Кремлем, в голубом ночнике ворвались треск, перестрелка и крики. Ночник полыхнул и шатнул всю комнату.
- Ну, большевиков расстреливают. Спи, детка.
- Я боюсь, милый, ах, все кровь льется.
- Слава богу, родная, последняя кровь. Спи.
Из глаз в глаза погасло голубое пламя, ночник успокоился и по спальне разлился: спят.
- Что? Что?
- Что?
Ударило в лампу. Смяло часовых у двери.
- Выходи, товарищи. Кремль...
- Наш?
- Наш!
- Наш.
Огромное тело, разбитый испуг, многосердая радость.
С сырого холода, принесенного на синих воротниках, залетевшего с лентами, разыгралось, рванулось это смятенье:
- Наш! Наш!
В комнате оказалось множество людей: им было не тесно, когда они лежали друг на друге. Вскочившие хватали винтовки - откуда... - и шасть на жужжащий гулами, ветром и криками двор.
В углу остался один, лежал огромным куском мяса, он лежал в обмороке: помятый товарищ. И, очнувшись, застонал:
- Пить! -
В горло ему лилась каленая сухая пыль с запахом горелого пороха, как специи покинутой больницы, - вдали каталась перестрелка, словно по полу детский деревянный тарантас.
Болтов:
положил Преображенского.
Болтов и Козодоев расстреляли только что тринадцать офицеров.
Болтов - испытанный революционер, - в Севастополе он схватился с Федором Баткиным, - Болтов командует сейчас группой, идущей в тыл белогвардейцам, залегшим на Козьем Бугре.
Там еще брызжет пальба.
Но в наступающей белесоватости приближается вокзал. Он наползает на город вместе с утром, продвигаясь медленной сапой, впереди его лентой идут бодрые стволы, вспыхивая и грохоча в тумане.
Матросы и маратовцы осторожно обкладывают Козий Бугор с тыла. Они не спугнут беспечных золотопогонников. Завтра их надо захватить живьем.
Козодоев по распоряжению Болтова до утра остался в Кремле с засадой.
В серо-синей сырости замирает решительно и тихо шаг маратовцев, матросов и арестованных, освобожденных из кремлевской гауптвахты.
- Брать тихо, братва, без галдежа, не орать.
- Этих сачков долго ли...
Вторая.
Утро вышло в свет синее в седом тумане. Вдруг туман зашатался, утро толкнулось, прорвалось и выбежало, прыгнув по крышам.
А солнце...
Солнце, - это оно, - затеплило циферблаты и от тепла раскорячились серебряные стрелки.
В городе так тихо, будто у всего населения отвалились уши.
На Козьем Бугре, решившем судьбы мятежа, телами, с тыла ползшими в наступление с Болтовым во главе, телами этими примята пыль. В тиски двух атак, с двух сторон, зажали мятежников до свету; одиночное "ура"; последних воплей их никто не слышал: часть обитателей с Козьебугровской стороны беженцами еще с вечера перебралась в город.
Облака фиолетовые, синие, голубые, по изгибам и выпуклостям меняя все тона, выцветали, чтобы стать небесной бесконечностью. Тогда утро прибывало и зрело без всплесков, без звуков, желтело и золотилось, пышное, триумфальное.
- Слава богу, нет большевиков. Посмотрите как тихо.
ДВА СЛОВА ОБ ОТВЛЕЧЕННОМ СЕМЕЙСТВЕ.
Чай пахучий, горячий чай, (белый хлеб к чаю), идет Володя, (Володя) в Кремль на расправу с большевиками идет он, Володя, СВЕЖИЙ, ОТ ВЧЕРАШНЕГО ПОРОХА. Столовая - червонная сеть. Она вся провеяна светом, им одним по голубой скатертке шелестит солнышко. Солнышко звездочками сияет на золотых погонах, вшитых во френч.
Мать-старушка, ее лицо опухло, покраснело, все выросло в радостные, гордые глаза:
- Благослови тебя бог, сыночек.
У него под френчем горячая радость, чай как вино: - Россию спасли.
Сестра:
- Сегодня казаки придут. Милые станичники на приземистых, гривастых, горбоносых лошадях.
Горожане забывчивы, забыли лампасы, а ведь у казаков лампасы, песни у казаков заунывные.
Но есть главное:
твердая власть.
Полный и седобородый, отцовским басом:
- Твердая власть и законность - это главное.
На стене висит группа:
Сонечка со знакомыми казачьими офицерами в белых кителях, выцвело все, - давно это было, в 13-м г. в мирное время, когда юность высвечивалась червонной пылью по синей утренней эмали, когда законность согревалась горячим, пахучим чаем с до-красна топленым молоком, как сегодня.
- Кушай, родной, ты жертвуешь жизнью.
Бас густел:
- Он обязан, я - отец и это сознаю.
Володя смеется:
- Сознаешь, когда все кончилось нашей победой.
- Ну, для родины... мы все обязаны...
Беды нет, тревога новая, так это непривычно, будто родился кто-то в семье, или - взрослый ее желанный сочлен вернулся.
Уходит Володя.
Теперь улицы как звенящие ручьи по весне, из ручьев река всех белогвардейских организаций, сливаясь по Московской, течет радостная в червонном утре, загибаясь на повороте Советского проезда, широко и звонко разбивая кремлевский вход.
Великолепно организовано. Даже пропусков никто не спрашивает, глядя на сияющий погон с горячей звездочкой.
Предупредить. Броситься.
А как броситься?
Как пройти через город? Для сердобольных, по улице в серой чаще домов, в синей чаще еще непонятного, но уже страшного дня: капканы, капканы, капканы; не пойдешь - мучься.
На Козьем Бугре обыватели, все: с пороком сердца, с перебоями сердца. На Козьебугровских обывателей пал трепетный страх. Ночью замолчала перестрелка, молчанием осветило обстоятельства, сообразительных высветило: опасность. И уже нет места заблуждениям. Темный катился с Козьебугровского склона, как перекати-поле, слух и он как звон шел, как вода по водопроводным трубам, он становился органичным, неотъемлемым от городского затишья, перекати-поле прыгает по тротуару, вметываясь в каждое парадное.
- Сиди дома, тебе говорят.
Темнеет день. Темнотой обрастают комнаты закрываемыми ставнями снова. Известия падают глыбами, как и предположения. В занавешенных комнатах легчайший, плотный, шелковый шелестел запах нафталина.
Улицы звенят, так звенят ручьи весной, так же весной звенят, проламываясь, льдинки. Железный зев Кремлевских ворот жует и глотает звенящие льдинки. Разве у маратовцев на лбу написано, что они не мобилизованые!
- Славный караул.
После этой похвалы - волчьи ямы, засада; весь широкий кремлевский двор, - скорее не двор даже, а площадь, - открыт, а деться некуда, выбежать некуда, сзади матросский приклад, ограждающий все это, ограниченное белыми стенами, пространство от удаляющейся вселенной.
АРЕСТОВАНО:
112.
Еще
113
14
15
16... 7... 8...
Когда иссякли новые партии зеленых льдинок и льдистых шпор, когда кремлевские подступы уже не загребают идущих, когда сверкающие взгляды караула горят не из опущенных хитро ресниц, а пышат в упор ненавистью:
- Нельзя так, куда? -
тогда перекати-поле, тогда слух клубится и, как в рупор, из дома в дом гудит:
Восстание ликвидировано.
Тогда и мобилизованные, густой жижей, никому не нужной и не интересной толпой натыкались на щетину:
распоряжения:
- В Красные казармы.
На щетину штыков и ежевых рукавиц, которые мятежников охватывали плотно, уплотняли, утрамбовывали, прессовали и вели под конвоем по Никольской к Красным казармам.
Но мобилизованных мало. Они вообще не собрались. Городские ждали казаков, сельские мирно пошли по домам: и на самом суровом лице иногда проползет заразительная улыбка.
Мятежный замысел выхолощен, самое нужное сделано, большевиков нет, комиссаров нет, мобилизация сорвана, всех, кого надо расстреляли нынче ночью. Домой надо, - и разошлись.
Официальное известие нависало сизо:
мятеж ликвидирован.
Ломало истерикой старушку. Старушка, как нынче утром выросла в улыбку, так вся теперь, через каких-нибудь полтора часа вытекла в сплошную слезу. Ломая, истерика бросила ее на диван:
- Володя, мальчик мой!
- Володя! там засада, ты слышишь? ты слышишь, там ловят! тебя поймают! тебя не отпустят.
Совершенно правильно: расстреляют, совершенно правильно: не помилуют; нарочные неизвестно от кого ездят по городу, собирают экстренное заседание Губисполкома и Горсовдепа.
Нельзя заниматься политикой.
- За что? За что? Я же говорила, нельзя, нельзя!
Во всей этой невнятной истерике слышалось новое захлебывающее слово: Болтов.
Как бы перезревший виноград золотой, как бы ослепительно начищенный и теплый, словно медная дверная ручка из-под кирпичного порошка, которым ревнивая хозяйка трет позеленевшие вещи, отделился от зеленого рассвета и встал день. - Разве день? - Разумеется, день. - С него начинался огненный уклад: революции. Можно, не опасаясь того, что, того и гляди, захватят, - выйти из конспиративной норы, секретной дыры, из тайной квартиры в этот огненный уклад: революции.
Уничтожен партийный билет, выдадут новый. Гора мятежа прорвалась и лопнула, потому что остались только, как тухнущая, пухлая лава, пожарища.
Сгорели:
Гостиница "Виктория" - инструкторская школа.
Губкомитет партии - бывш. губернаторский дом.
Ряд прилегавших домов сгорел и обуглился.
Черные остовы истончились, остыли, такими незнакомыми являлись, должно быть, археологам античные города.
Последим - вон за той группой - из трех человек. Они шли и, по усвоенной за два дня привычке, озирались, но тут же смехом останавливали это опасение.
- Легализованы. Вылезли из подполья.
И через пятнадцать минут, уже не озираясь, не вглядываясь во все стены, они, члены Совета, партийные товарищи, делегаты фабричных комитетов, - по-двое, по-трое, поднимаются по гудящим лестницам, через гулкий вестибюль Дома Труда (б. Городская Дума), в упор встречая вопросом старика швейцара:
- Заседание началось, товарищ?
А там уже после переклички дробят комиссии.
- Товарищи, я предлагаю создать карательный орган с расширенными полномочиями!
- Чрезвычайный, Губернский Военный Революционный Трибунал.
- Таких не бывает.
- Дело не в словах.
- Намечайте кандидатуры членов расширенной Чрезвычайной Комиссии.
- Это дело фракции.
Беспартийные столь же единодушны.
Здесь играет золотой виноград, покрываясь легчайшим пушком, туманится от дыхания и суматохи воздух, пылеет, словно из этой огнеупорной, выкипячивающей власть колбы, идет обильный пар.
Но уже несколько секунд, все глаза, а их блеска хватило бы на сильнейший прожектор, скрестились за стульями президиума, там, где происходит какое-то шевеление, и за вдруг мелькнувшими красными чакчирами, принесшими серебряный звон, после появления необычайно резкого белого, отороченного черным, лица рухнул Дом Труда. Да, да, он рухнул; да, да, все собрание развалилось; люди, выскочив с мест и вытянув руки, начали вакханалию вытянутых рук; разнеслось, и не только разнеслось, но и оглушило мозги, скальпируя и трепанируя черепа.
- Бр-ра-во!..
- У-р-ра-а!..
Захлестнув слова, вытянутые руки забились, утопая в собственном плесканьи, грохоте и в гуле, идущем от рушащихся стен.
Однако, после краткой вечности, дом начал восстанавливаться, и восстанавливался он со свистящим и шипящим ревом, как будто все атомы, воссоединяясь, подняли эту кутерьму, направляясь на указанные природой орбиты.
- Т-с-с.
- Тсш-ш...
Тогда раздался обыкновенный, человеческий слабый голос:
- Товарищи, слово предоставляется т. Северову, которому, вместе с доблестными маратовцами, мы обязаны победой над белогвардейским мятежом.
Зал обвалился. Ахнуло влажным паром, криком, и дробная пыль аплодисментов покрыла снова, постигшее участников заседания, несчастье. Но они улыбаются, они смеются, они, очевидно, рады. Только поэтому чернявый (на лице преобладала бледная белизна) человек осмелился выступить вперед, кланяться, прикладывать руку к левому карману замшевой серой куртки и, когда волна, чуть было не снесшая всех этих людей и его самого, спала, то чернявый человек выступил и пустил по залу глухой, гнусавый голос, вдруг принесший весть о том, что есть холод, сырость и бред. Впрочем, сырость и бред обрывались знаками препинания.
- Меня не за что благодарить...
геройски дрались наши славные маратовцы, которыми пытался руководить мой помощник т. Силаевский, значительно больше чем я...
кроме того, мы многим обязаны великолепным маневрам в городе, прошлой ночью...
произведенным...
моряками Черноморского флота под командованием т. Болтова и 1-м баталионом Советского имени Марата полка, под командою т. Лысенко...
Вероятно, спасаясь от грохота, Северов отшатнулся и пожал руку Лысенко, малолицого и маленького (сбрил человек бороду), председательствовавшего на собрании.
- Но меня подмывает...
мне больше всего хочется быть правдивым, редко говоришь правду, особенно трем стам человек сразу...
итак, ради торжества правды, я же, со своей стороны больше вс