Главная » Книги

Эберс Георг - Тернистым путем

Эберс Георг - Тернистым путем



   Георг Эберс

Тернистым путем

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

   Зеленая занавесь мало-помалу поднялась и покрыла нижнюю часть широкого окна в мастерской резчика Герона. Согнув колени и протянув руки вверх, ее с трудом подняла Мелисса, дочь художника.
   - Так довольно! - нетерпеливо остановил ее густой голос отца. Затем Герон бросил беглый взгляд на поток света, который в этот день, как и всегда в зимнее послеполуденное время, проливало в мастерскую ослепительно яркое солнце Александрии. Но как только занавесь прикрыла тенью рабочий стол, старик, не обращая более внимания на дочь, снова деятельно зашевелил прилежными пальцами.
   Спустя час Мелисса, как и в первый раз, начала снова поднимать толстую, очевидно, слишком тяжелую для нее занавесь с таким напряжением сил, что кровь прихлынула к ее прекрасному кроткому лицу. И опять послышался густой грубый голос: "Так довольно!"
   Затем снова все смолкло кругом. Только тихое посвистывание работавшего художника да порханье и веселое щебетанье птиц в клетках возле окна нарушали тишину в обширной комнате, пока в переднем зале не послышались шаги и голос какого-то мужчины.
   Герон отложил в сторону свой грабштихель, Мелисса выпустила из рук золотое вышиванье, и взгляды отца и дочери, долго не встречавшиеся, встретились снова. Птицы тоже встрепенулись, и скворец, остававшийся спокойным с тех пор, как занавеска прикрыла тенью его клетку, крикнул: "Олимпия!"
   Мелисса встала и, окинувши быстрым взглядом мастерскую, пошла к двери.
   Пусть входит кто хочет!
   Да, если бы братья, которых она ждала, даже привели с собою какого-нибудь товарища или любителя искусства, пожелавшего посмотреть на работу ее отца, этой комнате не приходилось бояться ничьего испытующего взгляда. В безукоризненном порядке своей собственной внешности Мелисса была тоже так уверена, что только слегка поправила свои темные волосы и невольным движением руки потянула вниз платье, схваченное поясом.
   Так же опрятна и лишена всяких украшений, как дочь Герона, была и его мастерская; но она казалась слишком большою для своей цели. Рабочий стол, вместе с резчиком, который сидел за ним, точно прикованный, и все его принадлежности - маленькие инструменты в футлярах, полка, где помещались раковины, куски оникса и других полублагородных камней, желтые шары киренейского воска для моделей, куски пемзы, склянки, коробочки, чашечки - занимали поразительно малую часть этой обширной комнаты.
   Как только Мелисса переступила через порог, художник выпрямил свою широкоплечую, сильно развитую фигуру и поднял руку, чтобы отшвырнуть в сторону хрупкий инструмент, которым он только что работал, однако же одумался вовремя и осторожно положил его рядом с другими.
   Но подобное самоограничение, по-видимому, было тяжело для этого сильного мужчины, потому что вслед за тем он бросил злобный взгляд на спасенный инструмент и презрительно толкнул его рукой.
   Затем художник повернул к двери загорелое, обрамленное седыми спутанными волосами и бородою угрюмое лицо с угрожающим выражением. Дожидаясь посетителя, которого Мелисса приветствовала за дверью, он выпрямился, откинул свою большую голову назад и сильно выдвинул вперед могучий изгиб груди, точно ему предстояла борьба.
   Мелисса вернулась в мастерскую, и юноша, которого она держала за руку, не мог быть никем другим, как только сыном Герона. Каждая черта его лица выдавала кровное родство между ними.
   Оба имели черные глаза, головы обоих были сформированы хорошо и в крупном стиле; даже в росте один нимало не уступал другому, но между тем как лицо сына сияло жизнерадостностью и при своей особенной юношеской прелести, по-видимому, было создано и выхолено, для того чтобы привлекать симпатию мужчин и женщин, лицо отца выражало скуку и одичание. Казалось даже, что вошедший возбудил его гнев, потому что на веселый привет сына он отвечал только упреком: "Наконец!" - и не обратил внимания на протянутую к нему руку юноши.
   Но, по-видимому, Александр был приучен к подобным приемам. Он не обратил внимания на дурное расположение духа старика и, с грубоватою дружескою фамильярностью хлопнув его по плечу, подошел бодро и непринужденно к рабочему столу, взял маленькие тиски с почти вполне отделанным камнем, выставил его на свет и, внимательно посмотрев на него, сказал:
   - Прекрасно сделано, старик, тебе давно не удавалось произвести что-нибудь изящнее этого.
   - Дрянь! - отвечал отец; но сын засмеялся.
   - Пусть! Но я готов пожертвовать одним из своих глаз, если найдется кто-нибудь в Александрии, способный выполнить эту работу, как ты!
   Старик вспылил и, высоко подняв кулак, вскричал:
   - Потому что тот, кто в состоянии сделать что-нибудь настоящее, конечно, остерегается превращать божественное искусство в детскую игрушку подобными пустяками. Клянусь, я с величайшим удовольствием бросил бы вот тот хлам - оникс, раковины, яшму и как еще там называется эта дрянь, в огонь и разбил бы вдребезги жалкие инструменты вот этими кулаками, предназначенными для других вещей.
   Сын обвил рукою могучий затылок старика и весело сказал:
   - Да, отец, что твои кулаки годятся для ударов, это Филиппу и мне приходилось чувствовать довольно часто.
   - Слишком редко, - проворчал художник.
   А сын продолжал:
   - Я допускаю это, хотя каждый твой удар один стоит дюжины, нанесенных рукою других александрийских отцов. Но что эти кулаки, эти гигантские руки могли, точно волшебством, придать губкам Психеи, вон на том изображение ее, такую обворожительную прелесть - это, отец, если не чудо, то искусство во всяком случае...
   - Унижение искусства, - прервал его старик.
   Но юноша быстро возразил:
   - Победа изящного над грубым.
   - Победа! - повторил резчик и насмешливо махнул тяжелою рукою. - Знаю я, для чего вы взвалили на меня давящее ярмо, обвитое лестью, точно цветами. Когда старый брюзга сидит за тисками, он только насвистывает какую-нибудь песню и не докучает вам своими жалобами. И к тому же золото, которое его искусство приносит в дом...
   При этом он язвительно засмеялся; и, между тем как Мелисса с огорчением смотрела на него, ее брат подошел к нему ближе и вскричал:
   - Если бы я не знал, в каком смысле следует принимать эти слова, старый художник, и если бы не было жаль этой великолепной Психеи, то отдал бы ее на сожрание страусу на дворе Скопаса, потому что, клянусь Геркулесом, ему легче переварить твои камни, чем нам - подобный оскорбительный упрек. Конечно, мы благодарны музам за то, что работа отвлекает тебя от мрачных мыслей; что же касается до остального - мне противно даже выговорить это слово - до золота, то мы нуждаемся в нем так же мало, как ты, припрятывающий его вместе с другим, как только сундук наполнится. Аполлодор за украшение живописью его зала для мужчин навязал мне целых три таланта этого желтого проклятия. Старый матросский колпак, в который я бросил их к другим талантам, треснет, как только Селевк заплатит мне за портрет своей дочери; и если какой-нибудь вор украдет и твое и мое золото вместе, нам нечего будет печалиться. Нам стоит шевельнуть рукою, и моя кисть и твой резец доставят нам новое золото. Да и что нам нужно? Мы не держим закладов на боях перепелов, не пускаем коней на бега; покупная любовь мне была с самого начала противна, множество одежд, ради которых мы прибегаем к кошельку, потому что они нам нравятся, мы не носим разом, так как и в одной слишком жарко под этим солнцем. Этот дом - твой собственный. То, что мы тратим на себя, на наших птиц и рабов, наполовину покрывается уже наемною платою Главкиаса за мастерскую, которую ты получил в наследство, вместе с садом, от деда. Филипп живет воздухом и мудростью и, кроме того, получает пищу из большого продовольственного запаса в Музее [*].
  
   [*] - Ученые, собранные в александрийском Музее, содержались на счет государства, чтобы они могли спокойно предаваться своим занятиям.
  
   Здесь скворец прервал оживленную речь юноши криком: "Моя сила, моя сила!" Брат и сестра многозначительно переглянулись, и Александр с теплою сердечностью продолжал:
   - Но ведь ты, конечно, далек от того, чтобы считать нас способными к подобной гнусности. Посвяти же первое произведение искусства, которое ты создашь за сим, Изиде или Серапису. Пусть головной убор богини или хитон бога украсится твоими художественными произведениями. Это будет хорошо для нас, а небожители, может быть, в благодарность за твою жертву возвратят тебе утраченную любовь к жизни.
   Здесь птица повторила жалобный крик: "Моя сила, моя сила!" - а юноша продолжал с возрастающим оживлением:
   - Разумеется, было бы самое лучшее, если бы ты в самом деле побросал в воду тиски, радирную иглу и шлирный напилок - или как называется этот нужный инструмент - и принялся за Атласа, о котором мы слышим от тебя с тех пор как стали понимать по-гречески. Начни же наконец своего колосса, одно слово - и завтра же здесь или в мастерской Главкиаса - ведь она принадлежит тебе - появится на моделировочном столе мягкая глина. Я знаю, где можно достать наилучшую, и добуду целые груды. Сосед Скопас даст мне напрокат свою телегу. Я уже вижу эту глину перед глазами и тебя самого, как ты проворно громоздишь ее в кучу, пока твои сильные руки не опустятся в изнеможении. При этом ты не будешь ни свистеть, ни мурлыкать, из твоей широкой груди бодро будет выливаться песня, как в прежние времена, когда была еще жива наша мать, когда на празднествах в честь Диониса ты вместе со своими детьми присоединялся к пьяному шествию. Тогда твой лоб разгладится снова, и если модель тебе удастся и придется покупать мрамор или платить меднолитейщику, тогда бери золото из сундука и из потайного запаса! Тогда тебе можно будет пустить в ход всю свою силу вполне, и твоя мечта создать Атласа, какого еще не видал мир, твоя прекрасная мечта превратится в действительность.
   До этих пор Герон, сдерживая движение, слушал своего сына, но при последних словах он бросил сумрачный взгляд на столик с воском и инструментами, откинул рукою со лба спутанные волосы и с горькою улыбкой прервал живописца:
   - Мечта, говоришь ты, мечта! Точно я сам не знаю, что я уже более не в состоянии создать Атласа, точно и без вас я не чувствую, что лишился силы для этого.
   - Но, отец, - прервал его живописец, - разве это дело бросать в сторону меч перед битвой? И если бы даже попытка не удалась...
   - Это было бы для вас приятнее всего, - прервал Герон сына. - Не самое ли лучшее это средство - показать старому дураку, что время создания великих вещей прошло для него безвозвратно?
   - Это нехорошо и недостойно тебя, отец, - остановил его юноша, снова приходя в волнение.
   Но старик прервал его, возвысив голос:
   - Молчи, мальчишка! У меня все еще остается одно, знайте это, у меня остается острота зрения, и мои глаза подметили, как вы переглянулись друг с другом при крике скворца: "Моя сила!" Да, птица права, жалуясь, что великое в прежние времена обратилось теперь в посмешище для детей. Но ты, кому следовало бы почитать человека, которому ты обязан жизнью и тем, чему научился, ты, с тех пор как твоя картина с грехом пополам удалась, позволяешь себе пожимать плечами, подсмеиваясь над более скромным искусством твоего отца. Как зазнался ты с тех пор, как, благодаря моим самоотверженным попечениям, сделался живописцем! Как свысока смотришь ты на жалкого старика, которого житейская нужда заставила из скульптора, подававшего самые высокие надежды, превратиться в резчика! В глубине души, я чувствую это, ты называешь мое искусство - такое трудное - полуремеслом. Может быть, оно и в самом деле не стоит лучшего имени; но что ты... что вы, заодно с птицею, осмеиваете священный порыв, который все еще увлекает старика служить истинному и настоящему искусству и совершить нечто крупное, создать Атласа во всем могучем величии, Атласа, какого еще не видал мир, это...
   При последних словах он порывисто закрыл лицо руками и громко зарыдал. Теперь жалобный плач этого гигантски сильного мужчины отозвался глубокою болью в сердце его детей, хотя со смерти матери они бесчисленное множество раз видели, как гнев и дурное расположение духа отца оканчивались ребяческими всхлипываниями.
   Правда, сегодня старик должен был находиться в более угнетенном настроении, потому что это был день некисии, празднества в честь умерших, повторявшегося каждую зиму, и Герон еще рано утром посетил вместе с дочерью могилу умершей жены, где помазал надгробный памятник и украсил его цветами.
   Дети начали его утешать, и когда он наконец успокоился и осушил свои слезы, то сказал так жалобно и тихо, что едва можно было узнать в этих звуках голос сердитого горлана:
   - Оставьте, это уже проходит. Завтра я докончу камень, и затем наступит очередь Сераписа, изображение которого я обещал главному жрецу Феофилу. С Атласом не может ничего выйти. Ты, может быть, говорил от души, Александр; но со смерти вашей матери... вот видите, дети... со времени... правда, мои руки не ослабели, но здесь, внутри... что накопилось там - все разбилось, распустилось... не знаю, как и назвать это. Если вы говорили с добрым намерением - да так оно и есть, - то вы не должны сердиться на меня, когда по временам у меня вырывается желчь; здесь, внутри, ее накопилось слишком много. Того, для чего я был предназначен и к чему стремился, я не достиг, то, что я любил, для меня потеряно, и где мне найти утешение и замену утраченного?
   Дети с волнением стали уверять его в своей любви, и он принял поцелуй Мелиссы и ласково провел рукою по волосам Александра. Наконец он спросил о старшем сыне, Филиппе, своем любимце, и когда узнал, что этот сын, единственный, как он думал, понимавший его человек, и сегодня не встретится с ним на празднестве умерших, то вспылил снова и разразился сетованьями на современную испорченность и на неблагодарность детей.
   - Уж не опять ли какое-нибудь посещение удерживает Филиппа? - угрюмо спросил он и, когда Александр стал отрицать это, язвительно вскричал: - В таком случае его удерживает словесный бой в музее. И ради этих пустяков забыт отец и долг сына относительно матери!
   - Однако ты сам когда-то любил это состязание умов, - скромно заметила дочь.
   Но старик возразил:
   - Потому что при них забывается этот жалкий мир, горесть существования и мучительная уверенность, что мы родились для того, чтобы подвергнуться жестокой смерти. Однако что вы знаете обо всем этом?
   - У смертного одра матери мы тоже заглянули в ужасную тайну, - отвечала девушка.
   А Александр серьезным тоном прибавил:
   - И с тех пор как мы виделись в последний раз, отец, я, бесспорно, могу считаться в числе посвященных.
   - Потому что ты написал изображение трупа? - спросил старик.
   - Да, отец, - ответил юноша с глубоким вздохом.
   - Я предостерегал тебя, - заметил Герон тоном более опытного человека. И между тем как Мелисса поправляла складки его синего плаща, он объявил, что намеревается выйти из дома.
   При этом он глубоко вздохнул, и дети поняли, куда его тянет. Он желал еще раз посетить могилу, до которой утром сопровождала его Мелисса, притом один, чтобы там без помех предаться воспоминаниям об умершей супруге.
  

II

   Брат и сестра остались одни.
   Мелисса глубоко вздохнула; Александр подошел ближе, обнял ее и сказал:
   - Тебе, разумеется, тяжело, бедная девочка! В восемнадцать лет, обладая такою привлекательною наружностью, быть запертою, точно в тюрьме. В этом никто не позавидует тебе, если бы даже твой товарищ по заключению и господин был моложе и другого характера, чем наш отец. Но ведь мы знаем его. В его душе так много грызущего страдания, что шумные крики и брань служат ему на пользу, как нам - смех.
   - Если бы только знали другие, как, в сущности, он добр и мягкосердечен, - заметила девушка.
   - С друзьями он совсем другой, чем с нами, - ответил юноша.
   Но Мелисса покачала головой и воскликнула с грустью:
   - Еще вчера он разругал продавца художественных произведений Апиона. Он был ужасен. Отец уже седьмой раз напрасно ждал вас обоих к обеду, и в сумерки, когда он кончил свою работу, им снова овладела печаль; я видела его плачущим - о как больно это! Сириец застал его с мокрыми щеками, и когда позволил себе, со своею манерою остроумничать, подшутить над этим...
   - Тогда отец задал ему! - прервал ее брат и звонко расхохотался. - Наверное, Апион не осмелится больше трогать раненого льва!
   - Это как раз подходящее слово, - сказала Мелисса, и ее большие глаза сверкнули. - Еще в цирке, на травле зверей, я невольно подумала об отце, когда огромный царь пустыни лежал со сломанным копьем в спине и, громко визжа, прятал в лапы свою голову, украшенную гривой. Боги жестоки.
   - Да, жестоки, - подтвердил юноша, тоном твердого убеждения.
   Но сестра взглянула на него с испугом и вскричала:
   - Ты говоришь это, Александр! Да, да... ты уже и прежде был не похож на себя. И с тобою случилось несчастье.
   - Несчастье? - спросил брат и успокоительно провел рукою по ее кудрям. - Не совсем так, притом ты ведь знаешь, что подобное состояние у меня быстро проходит. Правда, боги мне показали совершенно ясно, что по временам им бывает угодно портить пир жизни поистине горьким напитком. Но, подобно месяцу, изменяется, к счастью, все, что он освещает. Конечно, многое здесь, на земле, устроено странно. Как небожители создали глаза и уши, руки и ноги, они создают много разных вещей попарно, и, говорят, несчастье, подобно волам, ходит не в одиночку.
   - Так оно и тебя постигло вдвойне? - спросила Мелисса и сложила руки на груди, взволнованной страхом.
   - Меня - нет! Оно, собственно говоря, нисколько не коснулось младшего сына твоего отца, и если бы я был философом, как наш брат Филипп, то я теперь предавался бы мудрым размышлениям насчет того, откуда происходит то, что, когда влажность задевает нас самих, мы только можем измокнуть, но делаемся до жалости несчастными, когда бедствие промачивает до костей кого-нибудь другого. Но не смотри на меня с таким испугом своими большими глазами! Я могу дать клятву в одном, что, как человек и художник, я никогда не чувствовал себя лучше, и поэтому мне и сегодня следовало бы защищать свое старое мнение. Но на праздничном пиру жизни мне была показана страшная маска. Что это за вещь? Кукла, изображение умершего человека, которое египтяне, а теперь и римляне, на своих пирах велят обносить кругом для напоминания веселым гостям, чтобы они каждый час наполняли наслаждением, потому что радость проходит слишком скоро. Теперь подобная маска...
   - Ты думаешь об умершей дочери Селевка, портрет которой ты написал? - спросила Мелисса.
   Юноша утвердительно кивнул головою, бросился на рабочий стул сестры и, взяв ее шитье в руки, вскричал:
   - Принеси светильник, девочка! Я хочу видеть твое хорошенькое личико. Нужно исследовать, не произнес ли Аполлодор ложной присяги, когда недавно в "Журавле" он поклялся, что во всей Александрии нет равного этому личику. Притом я не люблю темноты.
   Когда Мелисса вернулась с зажженною лампой, она нашла брата, никогда не имевшего обыкновения сидеть подолгу спокойно, все еще на том же самом месте, погруженным в свои думы; но при ее появлении он вскочил и прервал ее тревожные вопросы восклицанием:
   - Терпение, только терпение! Ты узнаешь все. Я, собственно, не хотел нарушать твое спокойствие сегодня, в праздник умерших... Может быть, завтра ему снова будет лучше, а послезавтра...
   Мелисса поспешила его прервать:
   - Так Филипп захворал?
   - Собственно говоря, нет, - отвечал юноша. - Никакой лихорадки, никакого озноба, нарыва, никакой боли. Но и здоровым тоже назвать его нельзя, так же как и меня, который, однако же, недавно пожирал кушанья хозяина "Слона", точно голодный волк, и тотчас же после того легкими ногами мог бы вспрыгнуть на этот стол. Не прикажешь ли сделать пробу?
   - Нет, нет! - сказала Мелисса с возрастающим беспокойством. - Если ты любишь меня, расскажи коротко и связно...
   - Коротко и связно, - вздохнул живописец. - В настоящем случае это будет не легко, но я попытаюсь рассказать как можно лучше. Ты знала Коринну?
   - Дочь Селевка?
   - Именно; умершую девушку, изображение которой я написал.
   - Нет, ведь ты хотел...
   - Я хотел быть кратким, но для меня очень важно быть понятым, и если ты не видала ее, если ты не знаешь, какое чудо красоты совершили боги, создав эту девушку, то сочтешь меня за глупца, а Филиппа за сумасшедшего, чего, благодаря богам, покамест еще никоим образом нет в действительности.
   - Значит, и он видел умершую?
   - Нет, нет... И, однако же, может быть! Это все покамест очень не ясно. В самом деле, я едва ли знаю, что случилось со мною самим. При отце мне удалось овладеть собою, но теперь, когда все во мне поднимается, когда я это вижу перед глазами, так явственно, так вещественно, так осязательно, теперь... Клянусь, Мелисса, если ты еще раз прервешь меня...
   - Так начинай же, я буду молчать, - сказала сестра. - Твою Коринну я могу легко представить себе, как божественно-прекрасный женский образ.
   Юноша с бурною страстностью поднял руки и вскричал:
   - О как желал бы я восхвалить и прославить богов, создавших такое чудное произведение искусства! Как изливались бы мои уста в величании их милости и благости, если бы они дозволили миру дольше согревать свое сердце чарами этого великолепного существа и с набожным благолепием чтить в нем образ их собственной вечной красоты! Но они преступно уничтожили свое собственное прекрасное создание, растерзали едва распустившийся цветок, потушили звезду в самом начале ее сияния! Если бы это сделал какой-нибудь человек, Мелисса, какой-нибудь человек, то какова была бы его участь? Если бы это...
   Здесь Александр в страстном волнении закрыл лицо руками; но когда он почувствовал на своем плече руку сестры, то снова овладел собою и продолжал более спокойным тоном:
   - Ты слышала, что она умерла. Она была в твоем возрасте, она скончалась восемнадцатилетнею девушкой, и ее отец предложил мне снять портрет с усопшей. Наполни мне стакан. Я хочу продолжать так же спокойно, как глашатай на площади, который описывает публике какого-нибудь искалеченного раба.
   Он пил медленными глотками и беспокойно ходил перед сестрою взад и вперед, рассказывая о том, что случилось с ним в последние дни.
   Позавчера в полдень он вышел из трактира, где весело и беззаботно пировал с друзьями, и отправился в дом Селевка. Еще незадолго перед тем как поднять молоток у двери, он тихонько напевал игривую песню. Он, самый веселый из веселых, никогда не чувствовал себя в более жизнерадостном настроении. Один из первых людей в городе, знаток, удостоил его великолепным заказом, и перспектива написать умершую улыбалась ему. Бывший учитель его часто расхваливал очаровательно нужный тон телесных колоритов на свежих трупах. Когда взгляд Александра упал на художнические принадлежности, которые его раб нес за ним, он выпрямился в гордом сознании, что ему предстоит прекрасная задача, которую он в состоянии выполнить. Затем привратник отворил ему дверь дома. Это был седобородый галл, и когда юноша посмотрел на его печальное лицо и в безмолвном движении его руки получил указание идти дальше, то сделался серьезнее.
   Он слыхал чудеса о великолепии дома Селевка, и высокий зал с колоннами, куда он теперь вошел, мозаичный пол, по которому он ступал, мраморные статуи и горельефы на верхней части стен были бы вполне достойны внимательного и восторженного созерцания. Однако же Александр, глаза которого все, что он видел раз, удерживали в себе до того крепко, что он потом мог нарисовать это по памяти, не рассматривал ближе ничего в отдельности из множества бывших там вещей, потому что еще в первом зале им овладело какое-то совершенно особенное чувство. Гробовая тишина царствовала в высоких покоях, наполненных захватывающим дыхание запахом амбры и ладана. Ему казалось, что солнце, только несколько мгновений назад сиявшее полным блеском на ярко-лазурном небе, исчезло за облаками; Александра окружал какой-то странный сумрачный свет, какого еще никому не случалось видеть. Теперь он заметил, что этот свет проникал сквозь черные веларии[*], которыми были задернуты открытые потолки комнат, по которым его вели.
  
   [*] - Velarium называется полотно, которым прикрывался обыкновенно открытый верх амфитеатра от солнца. Веларии употреблялись также и в частных Домах, где по причине жаркого климата устраивались открытые потолки в комнатах.
  
   Один молодой вольноотпущенник проскользнул мимо него еще в первый зал и бесшумно, как тень, пошел через сумрачные покои. Он, очевидно, должен был известить мать умершей о приходе живописца, так как, прежде чем Александр нашел время полюбоваться роскошно цветущими массами разных растений, окружавших фонтаны посреди имплювиума[*], к нему навстречу вышла высокая женщина в длинной волнующейся траурной одежде. Это была мать Коринны.
  
   [*] - Impluvium - четырехугольный бассейн посреди двора, куда сквозь открытое место в кровле проводили дождевую воду из комплювиума, где она собиралась.
  
   Не приподнимая черной вуали, которая с головы спускалась на ноги, она безмолвно сделала знак следовать за нею.
   До сих пор в этом доме, посещенном смертью и скорбью, до его слуха не дошло ни одного звука из человеческих уст, и эта тишина так тяжело угнетала душу жизнерадостного художника, что он, единственно для того чтобы услыхать звук своего собственного голоса, сообщил матроне, кто он и зачем пришел.
   Но опять ответом ему были только безмолвный наклон головы.
   Впрочем, его странствование со своею высокою путеводительницею было непродолжительно и окончилось в одной обширной комнате. Сотни великолепнейших растений, перед которыми лежало множество венков, превращали ее в цветник, и в центре стояло ложе покойницы. Эта комната была тоже наполнена сумраком, так поразившим его еще в первом зале.
   Темное и окутанное неподвижное тело там, на ложе, окаймленном густым венцом из цветов лотоса и белых роз, было его моделью. Здесь ему приходилось писать, а он едва мог отличить одно растение от другого, едва мог уловить форму ваз, стоявших вокруг одра смерти. Только белые лепестки цветов мерцали подобно ряду светильников в этой неприветливой полутьме и среди ложа что-то мягко округленное светилось таким же мерцающим блеском... Это была непокрытая рука умершей.
   Сердце юноши забилось сильнее, жажда творчества снова пробудилась в художнике; он собрался с духом и сказал матроне, что при таком освещении писать невозможно.
   Опять последовал только наклон головы в ответ, однако же, скупая на слова, женщина кивнула по направлению к ложу, и две служанки, сидевшие на полу на корточках позади него, внезапно, точно они появились из-под земли, вынырнули из тьмы и подошли к своей повелительнице.
   Снова дрожь пробежала по жилам художника, но вслед за тем у него в ушах прозвучал голос матроны, почти мужской, но приятный. Она приказала девушкам отодвинуть занавеску, насколько желает художник.
   Теперь он подумал, что чары разрушены и вместо благоговейного трепета в виду смерти его душою овладеют любопытство и жажда творчества. Он спокойно сделал нужные распоряжения, деятельно помог служанкам, привел в порядок свои кисти и все остальное и затем обратился к матроне с просьбою снять покрывало с умершей, чтобы ему можно было видеть, с которой стороны лучше всего можно приступить к работе.
   Однако же его спокойствие теперь снова поколебалось, потому что высокая женщина положила руку на покрывало и окинула художника таким взглядом, как будто он требовал чего-то неслыханного и возмутительного.
   Таких больших глаз он не видывал до сих пор ни у одной женщины, но они были красны и наполнены слезами. Горькая скорбь отражалась в каждой черте ее хорошо сохранившегося лица, строгая, величественная красота которого соответствовала глубокому звуку голоса. Счастлив тот, кому было дано видеть эту женщину в цветущее время ее девичьей красоты!
   Но она не обратила внимания на его оцепенелое изумление, и, прежде чем она уступила его требованию, ее величавая фигура задрожала, и, громко всхлипывая, она подняла руку, чтобы снять покров с головы дочери. Затем со стоном опустилась возле ложа, чтобы прильнуть щекой к лицу умершей. Наконец она встала и дала понять художнику, что если его работа окажется удачною, то ее благодарность будет безгранична.
   - Что говорила она потом, - продолжал Александр, - я понял только вполовину, потому что она при этом плакала, и я не мог сосредоточить своего внимания. Только после я слышал от ее горничной - это была христианка, - что говорила ее госпожа. Она сказала мне, что на следующее утро придут родственники и плакальщицы. Я могу здесь работать до ночи, но не дольше. Этот заказ сделан был именно мне потому, что Селевк слышал от моего бывшего учителя Биона, что я скорее, чем другие, могу написать верный портрет. Может быть, она говорила еще что-нибудь другое, но я не слышал ничего, потому что я только видел. Теперь, когда покрывало было снято с лица Коринны, мне казалось, что боги открыли мне тайну, участвовать в которой дозволялось прежде только небожителям. Никогда ни прежде, ни после моя душа не находилась в таком благоговейном настроении, мое сердце никогда не трепетало от такого торжественного блаженства, как в те мгновения.
   То, что было мне позволено созерцать и изобразить, было не человеческое существо, но также и не божественное. Это была та самая красота, о которой я уже один раз мечтал в блаженном упоении.
   И, пойми меня как следует, мне не приходило в голову печалиться об умершей и оплакивать ее раннюю смерть. Она только спала. Мне казалось, что я прислушиваюсь к сну моей возлюбленной... Как билось мое сердце! О Мелисса, творчество, последовавшее затем, это были восторги, которые обыкновенно испытывают только жители Олимпа за своими золотыми столами. Драгоценное чувство радости осталось, а беспокойство уступило место какому-то невыразимому спокойному удовлетворению. И когда я работал красным карандашом и смешивал краски, от меня, как и прежде, было безгранично далеко печальное сознание, что я пишу изображение умершей. Если она спала, то заснула, предаваясь счастливым воспоминаниям. Мне часто казалось, что ее изумительно прекрасно очерченные губы шевелятся, и какое-то легкое веяние играет ее волосами, роскошно-волнистыми, темными, блестящими, как твои. Муза мне помогла, и портрет... Учитель Бион и другие, я думаю, будут его хвалить, хотя он походит на недостижимый оригинал лишь настолько, насколько вот та лампа на блестящую вечернюю звезду.
   - И мы увидим его? - с живостью спросила Мелисса брата, которого она слушала с затаенным дыханием.
   Тогда художнику показалось, как будто его внезапно оторвали от грез, и он должен был прийти в себя, чтобы сообразить, где он находится и с кем говорит. Быстрым движением руки он откинул свои кудрявые волосы со лба, покрытого каплями пота, и торопливо спросил:
   - Я не совсем понимаю тебя. Чего ты хочешь?
   - Я только спрашиваю, можно ли нам видеть портрет? - робко отвечала она. - Мне не следовало мешать тебе. Однако как пылает твоя голова! Выпей еще, прежде чем будешь продолжать. Ты в самом деле закончил к закату солнца?
   Александр отрицательно покачал головою и затем более спокойно продолжал:
   - Нет, нет! Жаль, что ты прерываешь меня. Я мыслями был среди своей работы. А! Вон там показалась уже луна! Я должен торопиться, потому что не ради себя, а ради Филиппа я рассказываю все это.
   - Я, право, не буду больше прерывать тебя, - уверяла Мелисса.
   - Хорошо, хорошо, - возразил живописец. - Впрочем, в том, что мне остается рассказать, мало приятного. На чем я остановился?
   - На работе, когда еще был день.
   - Совершенно верно, я вспомнил! Итак, начало темнеть. Тогда принесли лампы, светлые, великолепные и в таком числе, как я желал. Незадолго перед заходом солнца пришел и Селевк, отец Коринны, чтобы еще раз посмотреть на умершую дочь. Этот статный мужчина переносил свое горе с величавым спокойствием; но перед трупом дочери скорбь все-таки овладела им довольно сильно. Впрочем, ты можешь себе представить это... Он пригласил меня к обеду, и то, что подавали там, могло бы соблазнить даже сытого; но я мог проглотить только несколько кусков. Вереника, так зовут мать, даже не притронулась к пище, но Селевк ел за нас двоих, и это, очевидно, возмущало его супругу. Во время обеда он задавал разные вопросы обо мне и об отце. О Филиппе он слышал от своего брата, Феофила, который его расхваливал. От него же я узнал, что Коринна заразилась от больной рабыни, за которою она ухаживала, умершей на третий день от горячки. Слушая говорящего и кушающего хозяина, я в то же время беспрестанно посматривал на его жену, которая безмолвно и неподвижно сидела против меня, посматривал потому, что боги создали в лице Коринны ее помолодевший портрет. Правда, глаза Вереники горели мрачным, я сказал бы, даже возбуждающим страх блеском, но они были точно такой формы, как у Коринны. Я это высказал и спросил, были ли они такого же цвета, так как это мне важно знать для портрета. Тогда Селевк сослался на картину, написанную старым Собием, который недавно уехал в Рим для работ в новых банях императора. В прошлом году он расписал стену зала загородного дома Селевка в Канопусе. В центральном пункте картины находится изображение Галатеи: это хороший, совершенно сходный портрет Вереники. "То, что ты напишешь в эту ночь, - объявил мне далее Селевк, - будет помещено в главном конце гробницы моей дочери; но ты можешь удержать этот портрет еще два дня у себя в своей мастерской, чтобы с большим спокойствием и с помощью Галатеи в Канопусе написать другой портрет умершей для моего загородного дома".
    
   Затем он снова оставил меня наедине с Вереникой.
   Какой великолепный новый заказ! С возрастающим рвением, но с большим спокойствием, чем прежде, я снова приступил к работе. Здесь уже не было надобности спешить, потому что первый портрет предназначался для склепа, а ко второму я мог приложить все свое старание. Притом черты Коринны уже и тогда неизгладимо-явственно стояли у меня перед глазами.
   Писать при свете лампы - не по моей части, однако же на этот раз такая работа была бы мне по сердцу, и скоро мною снова овладело то блаженное, торжественное настроение, в каком я находился в первый раз перед телом умершей. Только по временам оно нарушалось тихим восклицанием матери: "Потеряна, потеряна! И никакого утешения, даже самого скудного!"
   Что можно было ответить на это? Разве смерть возвращает кому-нибудь то, что она похитила?
   "И я не могу представить себе ничего отсутствующего", - глухо пробормотала она однажды про себя. Но против этого недостатка могло помочь мое искусство, и я с пламенным рвением все писал и писал; наконец и она перестала мешать мне своими жалобами. Ею овладел сон, и ее прекрасная голова опустилась на грудь. Служанки позади ложа тоже заснули, и только глубокое дыхание их нарушало тишину.
   Тогда мною внезапно овладела мысль, что я остался один с Коринною. Эта мысль становилась во мне все могущественнее, причем мне казалось, как будто милые губки Коринны шевелятся, и она приглашает меня поцеловать ее. И каждый раз, когда я, очарованный, смотрел на нее, я всегда видел и чувствовал то же самое. Наконец все, что есть в моей душе, повлекло меня к ней. Я уже не мог противиться, и мои губы соединились с ее губами в поцелуе...
   Здесь Мелисса тихо вздохнула; но художник не слышал ее вздоха и продолжал как бы вне себя:
   - И с этим поцелуем я стал принадлежать ей, с ним она взяла мое сердце и завладела моим умом. Я не могу уже освободиться от нее, потому что и наяву, и во сне ее образ стоит у меня перед глазами и держит мой ум и мою душу в плену.
   При этих словах художник снова схватил стакан, быстро осушил его и вскричал:
   - Пусть будет так! Говорят, кто видел божество, тот должен умереть, и это справедливо, потому что ему выпало на долю нечто более прекрасное, чем всем другим. Сердце нашего брата Филиппа несравненная тоже заковала в цепи, если только какой-нибудь демон в ее образе не помутил его разума.
   При этих словах юноша вскочил и начал большими шагами ходить взад и вперед по комнате; но сестра взяла его под руку и стала умолять его освободиться от опутывающих чар образа, созданного его воображением.
   Какою теплотой отзывалась эта просьба, какая нежная забота слышалась в каждом ее слове! Она желала знать, где и как ее старший брат Филипп встречался с дочерью Селевка.
   Впечатлительное сердце художника растаяло, и, гладя по голове любимую сестру, обыкновенно такую находчивую, а теперь такую беспомощную, он старался успокоить ее. Он силился снова настроить себя на тот беззаботный тон, который был так свойствен ему, и, смеясь, повторял, что прежнее веселое расположение духа скоро вернется к нему.
   - Ведь ты знаешь, - весело вскричал он, - что каждая из моих живых возлюбленных скоро находила себе наследницу, и было бы очень странно, если бы умершая сумела приковать меня к себе на более долгое время! Впрочем, этим поцелуем моя история заканчивается, насколько она разыгрывалась в доме Селевка, потому что Вереника скоро проснулась и настаивала, чтобы я заканчивал портрет дома. На следующее утро я продолжал свою работу с помощью Галатеи на даче в Канопусе и там слышал разные вещи относительно умершей. За домом смотрит одна молодая женщина, и она доставляла мне все, что мне было нужно. Ее хорошенькое личико распухло от плача, и она со слезами говорила, что ее муж, который служит центурионом в преторианской гвардии императора, завтра или послезавтра должен прибыть с цезарем в Александрию. Она давно не видала его, она хочет показать ему своего ребенка, которого он еще вовсе не знает; и, однако же, она не может радоваться, потому что вместе с ее молодою госпожой всякая радость в ней точно погасла. Любовь, которая слышалась мне в каждом слове жены центуриона, - заключил он, - помогала мне писать, и я мог остаться доволен моим произведением. Портрет удался так хорошо, что я вздумал закончить его в полном спокойствии для Селевка, а для гробницы сделать, худо или хорошо, насколько дозволит данный мне срок, новую копию. Ведь подобные изображения умерших пропадают в полутемных склепах, и как мало людей, которые их видят! Поэтому нужен какой-нибудь Селевк, для того чтобы благодаря музам привести в движение ради подобных вещей очень дорогую кисть твоего брата! Но второй портрет имеет некоторое значение, потому что, может быть, он будет помещен возле какой-нибудь доски, расписанной рукою Апеллеса, и притом он должен напоминать родителям черты их потерянной дочери, насколько это зависит от моих сил. Между тем я задумал тотчас по возвращении домой приняться за копию при дневном свете, так как должен доставить ее - самый поздний срок - к следующему вечеру.
   Итак, я спешу в мастерскую; раб ставит закрытую полотном картину на мольберте, между тем как я здороваюсь с моим посетителем, Филиппом, который зажег лампу и, разумеется, принес с собою книгу. Он был так погружен в свое чтение, что заметил меня только тогда, когда я окликнул его. Я рассказал ему, откуда пришел и что со мною случилось, и он нашел мое приключение оригинальным и очень интересным.
   Он, как всегда, был несколько тороплив, рассеян, но вообще спокоен и разумен. Затем он начал рассказывать мне об удивительных вещах, о которых слышал от какого-то вновь появившегося философа, бывшего носильщика, и только тогда, когда мой Сирус принес устрицы, так как для чего-нибудь более существенного у меня все еще недоставало аппетита, он пожелал видеть портрет умершей.
   Тогда я указал ему на мольберт и стал следить за ним глазами, так как чем труднее его удовлетворить, тем выше я пишу его приговор. На этот раз я думал, что, несомненно, вправе рассчитывать на неограниченную похвалу, даже некоторый восторг, уже по причине оригинала.
   Несколько торопливым движением он сбрасывает с портрета холст; но вместо того чтобы, как всегда, отдаться спокойному созерцанию и затем быстро высказать меткие замечания, он отскакивает от портрета назад, точно ему в глаза ударило ослепительное полуденное солнце. Затем, наклонившись вперед, он неподвижными глазами смотрит на мое произведение, причем дышит прерывисто и тяжело, точно после стремительного бега наперегонки. Безмолвно и с таким выражением, как будто он смотрит на голову Медузы, он остается на месте; не знаю, сколько времени он стоял таким образом. И когда наконец он поднял руку и прижал ее ко лбу, я позвал его. Но он не дал мне никакого ответа, кроме нетерпеливого: "Оставь меня!" И затем... затем он продолжал безмолвно пожирать портрет глазами.
   Я не мешал ему: он тоже, думал я, очарован неописуемою красотою лица девушки. Так мы оба оставались безмолвными, пока он наконец не спросил хриплым голосом: "Это ты сделал? Это, ты говоришь, умершая дочь Селевка?"
   Я, конечно, отвечал утвердительно и не совсем без гордости; но он внезапно вспылил и в горьких словах стал упрекать меня в том, что я хожу за ним по пятам, подсматриваю за ним и шучу с вещами, которые для него священны, хотя я и предпочитаю играть ими.
   Я, напротив того, уверял, что мой ответ был столько же серьезен, как правдив, и мой рассказ в каждом слове соответствует истине.
   Тогда он накинулся на меня еще с большею запальчивостью. Но и я начинал сердиться; и так как он, возбужденный до крайней степени, упорно настаивал на своем мнении, что оригинало

Другие авторы
  • Чаев Николай Александрович
  • Антоновский Юлий Михайлович
  • Жуков Виктор Васильевич
  • Синегуб Сергей Силович
  • Вульф Алексей Николаевич
  • Никитин Иван Саввич
  • Бертрам Пол
  • Блок Александр Александрович
  • Грановский Тимофей Николаевич
  • Вейсе Христиан Феликс
  • Другие произведения
  • Алексеев Николай Николаевич - Лжецаревич
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Сто русских литераторов. Том третий
  • Развлечение-Издательство - Стальное жало
  • Добролюбов Николай Александрович - Очерки и рассказы И. Т. Кокорева
  • Станюкович Константин Михайлович - Еремин М.П. К.М.Станюкович. Очерк литературной деятельности
  • Шеллер-Михайлов Александр Константинович - Господа Обносковы
  • Герцен Александр Иванович - Фельетоны
  • Полонский Яков Петрович - За городом
  • Горький Максим - Предисловие к "Ренэ" Шатобриана и "Адольфу" Б.Констана
  • Крестовская Мария Всеволодовна - Ранние грозы
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (09.11.2012)
    Просмотров: 385 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа