ка, мужа Вереники.
Мелисса поклонилась ему, но он не заметил ее и молча прошел мимо. Может быть, он высчитывал те громадные суммы, которые будут потрачены на ночное представление, которое он вместе с несколькими друзьями предполагал устроить в цирке в честь цезаря.
В большой комнате, отделявшей приемную императора от передней, господствовала полнейшая тишина. Мелисса заметила только двух воинов, глядевших в окно; плечи их сильно тряслись, как будто от веселого смеха.
Вероятно, ей предстояло ждать здесь довольно долго, так как докладчик попросил ее вооружиться терпением, пока окончится аудиенция купцов. Они будут, говорил он, приняты сегодня последними. При этом он предложил ей сесть на подушку, покрытую шкурой пестрого жирафа, но она предпочла ходить взад и вперед, так как теперь сердце у нее начало биться все тревожнее.
В то время как докладчик исчез за дверью, один из воинов повернул голову, чтобы оглядеться в комнате, и, едва увидев Мелиссу, поспешно толкнул товарища и проговорил настолько громко, что девушка могла расслышать его слова:
- Вот это чудо! Аполлинарий, клянусь Эросом и всеми Эротами, это восхитительное чудо!
В следующую минуту оба отошли от окна и стали разглядывать девушку, которая, краснея и конфузясь, опустила глаза, как только увидала, с кем именно она находится наедине.
Это были два трибуна из корпуса преторианцев, но, несмотря на этот высокий чин, они были молодые люди в двадцатых годах жизни. Это были братья-близнецы из знатного дома Аврелиев; они поступили в армию в качестве центурионов, немедленно опередили по службе чуть не тысячу человек и сделались трибунами в собственном конвое императора. Они до такой степени были похожи друг на друга, что их постоянно путали, и это сходство, доставлявшее им удовольствие, они сумели еще увеличить искусственными средствами; свои черные, как уголь, волосы на голове и бороде они причесывали совершенно одинаково и носили совершенно одинаковую одежду до последнего перстня на пальце. Одного звали Аполлинарием, другого - Немезианом Аврелием. Оба они были одинаково высоки и хорошо сложены, и невозможно было решить, у кого из них ярче светились черные глаза, чьи губы улыбались самоувереннее, к кому больше шла пушистая, коротко подстриженная борода и искусно вырезанная "муха" между нижней губой и подбородком. По прекрасно исполненному золотому орнаменту на панцире, на мундире, на перевязи короткого меча и шпорах видно было, что молодым людям не было необходимости соблюдать экономию. Они действительно намеревались только из-за одной чести и ради удовольствия прослужить несколько лет среди преторианцев. А затем они могли отдохнуть от треволнений боевой жизни в своем римском дворце или на виллах, среди своих многочисленных поместьев, унаследованных ими от отца и матери, и ради разнообразия занимать в государственной службе какой-нибудь почетный пост. Их друзьям было известно, что по окончании военной кампании они намеревались отпраздновать свои свадьбы в один и тот же день.
Покамест они не требовали от жизни ничего, кроме почестей и удовольствий. Они наслаждались всем тем, что хорошо образованные, здоровые и веселые юноши могут доставить себе с помощью приветливости, силы и золота, но не доводили всего этого до изнуряющих излишеств.
Может быть, во всем войске не существовало двух более веселых, счастливых и всеми любимых товарищей. В походе они отлично исполняли свой долг, во время мира и в городе, подобном Александрии, они делались очень похожими на изнеженных модных повес. Они употребляли значительную часть своего времени на завивание черных волос, платили безумные деньги для того, чтобы умащать их самыми тончайшими благовониями, и, глядя на их заботливо выхоленные руки, трудно было предположить, как ловко они умели владеть мечом, секирою и лопатою.
В этот день в приемную императора был призван Немезиан, а Аполлинарий добровольно заменил другого трибуна только ради того, чтобы не расставаться с братом. Половину ночи они провели в кутеже, а наступивший день начали посещением цветочного рынка, ради доставления удовольствия хорошеньким продавщицам. У каждого из них между панцирем и мундиром виднелась на левой стороне груди полураспустившаяся роза, про которую очаровательная Дафиона уверяла, что она выросла на кусте, только в прошлом году привезенном из Персии. Действительно, братьям не приходилось до тех пор встречать ничего подобного этой розе.
Выглядывая из окна, они забавлялись рассматриванием проходивших мимо женщин, с тем чтобы двум самым привлекательным из них бросить две имеющиеся у них розы; но в течение целого получаса не оказалось ни одной, достойной этого приношения. Все, что было в Александрии прекрасного, выходило на улицу перед заходом солнца, при наступавшей постепенно прохладе. Тогда действительно не было недостатка в девушках с дивными фигурами. До братьев дошел даже слух, что цезарь, уже отказавшийся от радостей любви, все-таки поддался чарам какой-то прелестной гречанки.
Едва успев взглянуть на Мелиссу, они убедились, что видят перед собою прекрасную игрушку императорского каприза, и, точно получив приказание от одного и того же невидимого повелителя, они оба, с одинаковым движением, схватились каждый за свою розу.
Аполлинарий, родившийся немного раньше своего брата и вместе с правом первородства получивший на свою долю еще более предприимчивый характер, смело подошел в Мелиссе и подал ей свою розу, между тем как Немезиан поклонился ей совершенно одинаково с братом, упрашивая отдать предпочтение его цветку.
Но как ни льстивы и красивы были их речи, Мелисса все-таки резко ответила, что не нуждается в их цветах.
- Этому мы охотно верим, - возразил Аполлинарий, - так как ты сама прелестная цветущая роза.
- Пустая лесть, - возразила Мелисса, - да и цвету-то я уж никак не для вас.
- Это жестоко и притом несправедливо, - со вздохом проговорил Немезиан. - То, в чем ты отказываешь нам, бедным, ты собираешься отдать тому, кому и без того достается все, к чему стремятся другие смертные.
- А мы, - перебил его брат, - вежливые и к тому же благочестивые воины. Эту розу мы собирались принести в жертву Афродите, а теперь встретили эту богиню собственной персоной.
- По крайней мере ее изображение, - прибавил другой брат.
- И ты должна быть благодарна той, которая рождена из пены, - прибавил Аполлинарий, - так как она, несмотря на опасность, что ты совершенно затмишь ее, наградила тебя своими собственными божественными прелестями. Не думаешь ли ты, что она разгневается на нас, если мы, лишив ее этих цветов, принесем их в жертву тебе?
- Я не думаю ничего, - ответила Мелисса, - за исключением того, что ваши сладкие речи возбуждают во мне досаду; делайте с вашими розами, что хотите, - мне они не нужны.
- Как можешь ты, - спросил Аполлинарий, подходя ближе к девушке, - злоупотреблять полученными тобою от богини любви дивными свежими губками, столь жестоко отказывая в том, о чем смиренно молят набожные ее поклонники? Если ты не желаешь, чтобы Афродита разгневалась на тебя, то поспеши загладить это святотатство. Соблаговоли, красавица из красавиц, подарить поцелуй почитателю богини, и она простит тебя.
С этими словами Аполлинарий протянул руку к девушке, чтобы привлечь ее к себе, но она с негодованием оттолкнула его и сказала, что низко и недостойно воина подвергать насилию честную девушку.
Тогда оба брата разом весело захохотали, и Немезиан воскликнул:
- Ты не принадлежишь к храму Весты, прелестнейшая из роз, а между тем ты обладаешь такими острыми шипами, что для нападения на тебя нужно иметь большой запас мужества.
- Даже более того, - прибавил Аполлинарий, - тут приходится идти на приступ, как на крепостной вал. Но в каком лагере, в каком укреплении можно захватить такую завидную добычу?
При этом он охватил рукою талию Мелиссы и привлек ее к себе.
Ни он, ни его брат никогда не обращались неприлично с женщинами, внушавшими уважение, и если б Мелисса была дочерью простого ремесленника, ее суровых слов было бы достаточно, чтобы удержать их на приличном расстоянии. Но любовнице императора нельзя было предоставить право так смело оттолкнуть Аврелиев, привыкших к легким победам, притом она едва ли серьезно выказывала эту недоступную суровость.
Поэтому Аполлинарий не обратил внимания на ее энергичное сопротивление и насильно удерживал ее руки, и хотя ему не удалось при сопротивлении Мелиссы поцеловать ее в губы, но он все-таки запечатлел поцелуй на ее щеках, в то время как девушка силилась вырваться и, задыхаясь, отталкивала его с величайшим негодованием.
До тех пор братья считали все это веселою игрою, но, когда девушка при повторном нападении Аполлинария вне себя закричала о помощи, он выпустил ее из своих объятий.
Но было уже поздно: занавес приемной раздвинулся, и Каракалла приблизился к своим Аврелиям. Его пылавшее огнем лицо было искажено. Он дрожал от ярости, и гневные взгляды подобно сверкающей молнии впивались в злополучных братьев. Префект Макрин стоял рядом с ним, опасаясь, что императора постигнет новый припадок, и Мелиссе также сообщилось его беспокойство, когда Каракалла хриплым голосом закричал Аполлинарию:
- Мерзавец, ты у меня поплатишься за это!
Но Аполлинарий уже видал цезаря в гневе, вызванном различного рода дерзкими выходками с его стороны, и привык обезоруживать его ласковым сознанием своей вины, поэтому, подняв на императора плутовски-смиренный взгляд, он проговорил:
- Прости, великий цезарь. Наши бедные силы, как тебе известно, слишком легко бывают сломлены в борьбе с победоносною красотою. Полакомиться так приятно, даже и не для одних детей. Марса всегда тянуло к Венере, и если я...
Он произнес эти слова на латинском языке, которого не понимала Мелисса, но императору кровь прилила к лицу, и, побледнев от негодования, он с трудом мог проговорить:
- Ты... ты позволил себе...
- За эту розу, - снова начал юноша, - выпросить мимолетный поцелуй от красавицы, цветущей притом для всякого, кто ее...
Говоря это, он с просительным жестом поднял руки и глаза к своему повелителю; но тот выхватил меч из ножен Макрина, и, прежде чем Аврелий успел опомниться, ему был нанесен удар плашмя по голове, а затем целый ряд ударов острием посыпался на его лоб и лицо.
Обливаясь кровью, со страшно зияющими ранами на лице, которое подвергшийся нападению юноша, дрожа от ужаса и негодования, закрывал руками, он отдался на попечение поддерживавшего его брата, между тем как император осыпал обоих целым потоком гневных упреков.
Когда затем Немезиан стал перевязывать израненному лицо платком, поданным ему Мелиссой, а Каракалла увидал зияющие раны, которые он нанес своей жертве, он сделался спокойнее и проговорил:
- Надеюсь, что на некоторое время у этих губ не будет желания насильно похищать поцелуи у честных девушек. Вам обоим следовало поплатиться жизнью за этот подвиг, но умоляющий взгляд вот этих всемогущих глаз спасает вас, и я дарую вам жизнь. Уведи брата вон, Немезиан. До дальнейшего распоряжения не смейте отлучаться с вашей квартиры.
И с этими словами он повернулся спиною к Аврелиям, но на пороге снова обратился к ним:
- Вы ошиблись относительно этой девушки: она столько же непорочна и благородна, как и ваша сестра.
В таблиниуме купцов отпустили скорее, чем следовало по важности тех дел, к которым властитель до описанного приключения отнесся со вниманием и с таким знанием дела, что это поразило их. Они откланялись совершенно разочарованные, но несколько успокоились, получив обещание вторичной аудиенции в сегодняшний вечер.
Едва успели они удалиться, как император снова растянулся на подушках.
Ванна благотворно подействовала на него. Все еще ощущая некоторую слабость, но с совершенно свежею головою, он непременно захотел сам принять и депутации, которые ходатайствовали о решении важных дел; но после этого нового страстного порыва вновь почувствовал мучительную головную боль. Бледный, с легким подергиванием членов, он отпустил префекта и остальных друзей и приказал Эпагатосу позвать Мелиссу.
Он нуждался в спокойствии, и снова маленькая ручка девушки проявила ту же самую целебную силу, которая вчера оказала на него столь благотворное действие. Под тихими ее поглаживаниями стук в его голове утих и изнеможение постепенно превратилось в приятную истому выздоравливающего организма.
Как вчера, так и сегодня он уверял ее в своей благодарности, но он нашел девушку сильно изменившейся.
Она глядела печально и боязливо в то время, когда ей не приходилось давать ему определенных ответов, а между тем он сделал все, чтобы доставить ей удовольствие: распоряжение о том, чтобы члены ее семейства были возвращены свободными в Александрию, уже было исполнено, а Цминис сидел в тюрьме с цепями на руках и ногах.
Каракалла сообщил ей об этом, но, хотя известие и обрадовало ее, оно оказалось недостаточным для того, чтобы возвратить ей ту спокойную веселость, которую он так любил в ней.
И вот он стал с величайшею сердечною теплотою уговаривать ее признаться ему, что именно тяготит ее душу, и наконец она, с глазами, влажными от слез, решилась ответить:
- Ты видел, за кого они принимают меня?
- А ты, - быстро возразил он, - разве не видела, как я наказываю тех, кто забывает должное к тебе уважение?
Тогда у Мелиссы вырвалось восклицание:
- Как ужасен твой гнев там, где другие высказывают только порицание! Ты можешь стереть с лица земли, и ты действительно делаешь это тогда, когда бываешь увлечен своими страстями. Я должна была послушаться твоего призыва, и вот я явилась к тебе. Но я сравниваю себя с той собачкой в зверинце Панеума, которую и ты еще можешь увидать посаженной в одну клетку с царским тигром... Сильное животное спокойно терпит кое-какие выходки со стороны маленького служителя, но беда последнему, если тигр как-нибудь по забывчивости прихлопнет его своею тяжелою смертоносною лапой.
- Но эта рука, - прервал ее император, указывая на свою выхоленную, украшенную кольцами руку, - подобно моему сердцу, никогда не забудет, чем она обязана твоей руке.
- Покамест я, - со вздохом сказала Мелисса, - чем-нибудь невольно не прогневаю тебя. Тогда ты увлечешься страстью, и меня постигнет такая же судьба, как и всех остальных.
Император вздрогнул с выражением неудовольствия, но в следующую за тем минуту вошел в комнату Адвент и доложил о приходе звездочета из храма Сераписа. Однако Каракалла отказался принять его и только с любопытством спросил, не принес ли он каких-нибудь записей. Старик ответил утвердительно, и вслед за тем в руках императора очутилась восковая дощечка, покрытая словами и знаками. Его глаза остановились на них с напряженным вниманием, и, по-видимому, там сообщалось нечто хорошее, потому что лицо императора все более и более прояснялось, и, выпуская дощечку из рук, он крикнул Мелиссе:
- Тебе не следует ничего опасаться с моей стороны, дочь Герона, тебе-то уж ни в каком случае! В более спокойную минуту я объясню тебе, каким образом моя планета склоняется к твоей, а твоя, то есть ты сама, ко мне. Боги создали нас друг для друга, девушка. Звезды подтверждают это. Я вполне окован твоими чарами, но твое сердце еще колеблется, и я даже знаю почему: ты не доверяешь мне.
Мелисса, смущенная, подняла на него свои большие глаза, а он задумчиво продолжал:
- То, что случилось, останется неизменным. Оно подобно рубцам от ран, которые не могут быть смыты никакою водою. Ты, конечно, слышала все о моем прошлом? И как эти люди, должно быть, похвалялись своею собственною добродетелью, повествуя о моих преступлениях! Подумал ли хоть один из них, что вместе с пурпуром я получил в руки и меч для защиты государства и трона? А когда я пускал в дело железо, как энергично указывали они на меня пальцами, какая благодарная работа представлялась для их клеветнических языков! Но пришло ли кому-нибудь в голову спросить, что именно вынуждало меня проливать кровь и чего это мне стоило? Но тебе, девушка, тебе, которую - даже и созвездия подтверждают это - послала мне судьба, чтобы разделять то, что меня удручает и облегчает мое сердце, - тебе я доверю это без вопроса с твоей стороны, потому что сердце мое побуждает меня к тому. Но сперва признайся мне, чем именно они питали в тебе страх к человеку, к которому, как сама призналась, ты чувствуешь влечение.
Мелисса подняла руки с умоляющим и вместе с отстраняющим жестом; но он продолжал в грустном тоне:
- Я избавляю тебя от высказывания твоих мыслей. Ведь они говорят, что напоминание о пролитой крови, сделанное кем-нибудь другим, подстрекает меня к новому кровопролитию. Ты, вероятно, слышала, что цезарь умертвил своего брата Гету и, кроме того, весьма многих из тех, которые осмеливались произносить имя этой жертвы его гнева. Говорили, будто бы мой тесть и его дочь Плаутилла, то есть моя жена, пали жертвами моей ярости. Я умертвил ученого юриста и префекта Папиниана, да и Пило, ты еще вчера видела его, чуть-чуть не подвергся той же участи. Разве умолчали о чем-нибудь из всего этого? Ни о чем не умолчали! Этим кивком головы ты отвечаешь утвердительно. Да и почему же те, которым доставляет столь великое удовольствие говорить дурно о других, не сообщили бы тебе об этом? Ведь это правда, да и мне самому не приходит в голову отрекаться от этих поступков. Но спросила ли ты себя когда-нибудь, или пытался ли кто-нибудь другой объяснить тебе, каким образом я дошел до того, чтобы совершать такие ужасные вещи, - я, подобно тебе и другим, воспитанный в страхе перед богами и законами?
- Нет, господин, нет, - в испуге возразила девушка. - Но, прошу, умоляю тебя, оставь эти ужасные вещи! Ведь я и без того знаю, что ты не дурной человек, что ты гораздо лучше, чем думают о тебе другие.
- Вот поэтому-то, - воскликнул император, причем от волнения, от трудности задачи, которую он поставил себе, у него загорелись щеки, - ты и должна выслушать меня! Я - император; надо мною не существует никакого судьи, и я не обязан никому отдавать отчет в своих действиях. Да я и не думаю делать этого: кто, кроме разве тебя, может значить для меня больше, чем вон та муха, сидящая на чаше?
- А совесть? - робко спросила Мелисса.
- Она иногда возвышает свой неприятный голос, - проговорил он мрачно. - По временам она действительно бывает весьма назойлива, но ведь можно не давать ей ответа. А потом, тому, что называется совестью, известны причины каждого деяния, и, обсудив все, она изрекает мягкий приговор. И тебе также следует брать с нее пример, так как ты...
- О господин, что может значить для тебя мое ничтожное мнение? - с тоскою проговорила Мелисса.
Но Каракалла, точно оскорбленный этим вопросом, воскликнул с удивлением:
- Неужели я еще должен объяснять это тебе? Ты ведь знаешь, созвездия говорят как тебе, так и мне, что нас соединяет высшая сила, подобно тому, как она соединяет свет и теплоту. Разве ты забыла, что мы оба ощущали еще вчера? Неужели же я ошибаюсь? Разве душа Роксаны не вселилась в это божественное, прекрасное тело, чувствуя стремление к утраченному ею товарищу?
Эти слова были произнесены страстно и сопровождались судорожным движением век; но когда он почувствовал, что ее рука, которую он держал в своей, стала дрожать, он пришел в себя и продолжал тихо, но внушительно:
- Я хочу, чтобы ты взглянула внутрь этой груди, закрытой для всех других, потому что, благодаря тебе, мое осиротившее сердце наполнилось новою жизненною силою, потому что я благодарен тебе, как утопающий своему спасителю. Я задохнусь и погибну, если подавлю в себе это желание открыть перед тобою мою душу!
Что за перемена произошла с этим загадочным человеком?
Мелиссе казалось, что она смотрит в лицо человека совершенно незнакомого. Хотя у императора по временам и дрожали еще веки, но его глаза сияли каким-то мечтательным блеском, а все черты его лица как-то особенно помолодели. К этому прекрасно сформированному лбу так хорошо пристал украшавший его венок. К тому же она только теперь заметила это, он был облачен в самую великолепную одежду. На нем был легкий панцирь из толстой шерстяной материи, покрытый пурпурной тканью, а с открытой шеи спускался драгоценный, имевший форму щита медальон из великолепных драгоценных каменьев в золотой оправе, посреди которого красовалась большая голова Медузы с прекрасными, но возбуждающими ужас чертами. Золотые львиные головы на каждом зубце короткой одежды, верхнюю часть которой прикрывал поддельный панцирь, были изящными произведениями искусства. Вокруг ног и щиколоток повелителя обвивались сандалии, украшенные драгоценными каменьями и золотым шитьем.
Он был одет сегодня не то что какой-нибудь сын знатной семьи, желающий понравиться, нет, на нем был настоящий императорский наряд, и сколько старания употребил раб-индиец при расчесывании его жидких волос!
Теперь он слегка провел рукою по лбу и бросил мимолетный взгляд в серебряное зеркало, помещавшееся на низком столике в головах ложа. Снова подняв голову, он своим ищущим любви взглядом встретился с глазами Мелиссы.
Она в испуге опустила их. Неужели император нарядился и оглядывал себя в зеркале ради нее? Едва ли это было мыслимо, а между тем это было ей лестно и приятно. Но уже в следующую минуту в ней проснулось горячее, непреодолимое желание с помощью какого-нибудь волшебства перенестись далеко-далеко от этого ужасного человека. В ее воображении возник тот корабль, который Вереника приготовила для нее. Она хотела и должна бежать на нем, хотя бы и пришлось надолго расстаться с Диодором.
Замечал ли Каракалла то, что происходило с нею?
Но ему нельзя было дать разгадать ее, и поэтому она выдержала его взгляд и поощряла его продолжать разговор. А у него сердце забилось радостною надеждою, так как ему вообразилось, что его собственное сильное волнение начинает передаваться и Мелиссе.
В эту минуту, как и неоднократно прежде, им овладело серьезное убеждение, что даже величайшее из его преступлений было действительно необходимо и неизбежно. В его кровавых деяниях замечалось также нечто великое, необычайное, и это, он воображал себя знатоком женских сердец, это должно было, помимо страха и любви, которую, ему казалось, он внушал ей, вызвать в Мелиссе еще и удивление к нему.
Еще ночью, при пробуждении, затем в ванне он чувствовал, что ее присутствие так же необходимо ему, как животворный воздух, как надежда. То, что он чувствовал к ней, была та именно любовь, которую воспевают поэты.
Как часто он насмехался над этим чувством, говоря, что он защищен бронею от стрел Амура. Теперь он в первый раз ощущал то смешанное с боязнью блаженство, то горячее, страстное томление, которое известно было ему из многих песен.
И вот тут стояла любимая им девушка. Она должна была выслушать его, должна была принадлежать ему не путем насилия, не по императорскому приказанию, а по свободному влечению сердца.
Этому должны были помочь его признания.
Быстрым движением, как будто сбрасывая с себя последние остатки утомления, он выпрямился и заговорил со сверкающими глазами:
- Да, я убил Гету, моего брата. Ты содрогаешься. А между тем... Если бы обстоятельства сложились так же сегодня, когда мне известны последствия моего поступка, то я сделал бы то же самое. Это тебя пугает, но, прошу тебя, только выслушай меня. Ты тогда наверняка скажешь вместе со мною, что сама судьба принуждала меня действовать так, а не иначе.
Тут Каракалла остановился, а так как испуг и волнение, отражавшиеся на лице Мелиссы, он принял за участие, то, будучи уверен в ее внимании, начал:
- Когда я родился, мой отец еще не был облачен в пурпурные одежды, но уже стремился к владычеству. Предзнаменования дали ему уверенность в достижении его. Матери все это было известно, и она разделяла его честолюбивые замыслы. В то время, когда я еще находился у груди кормилицы, отец сделался консулом. Четыре года спустя он уже овладел троном. Пертинакс был убит. Презренный Дидий Юлиан купил себе власть. Это заставило отца возвратиться в Рим из Паннонии. А нас, детей, то есть моего брата и меня, он между тем приказал удалить из города. Только тогда, когда было сломлено последнее сопротивление на берегах Тибра, он призвал нас обратно.
Я был пятилетним ребенком, и, однако, один день из того времени так запечатлелся в моей памяти, как будто все тогда совершавшееся происходило сегодня. Отец торжественно въезжал в Рим. Первым его делом было воздать телу Пертинакса принадлежавшие ему почести. Из каждого окна и балкона во всем городе висели ковры. Цветные гирлянды и лавровые венки украшали дома, благовония веяли на нас, куда бы мы ни повернулись. Ликование народа смешивалось с военного музыкой. Развевались платки, слышались клики. Это относилось к отцу, но также и ко мне, будущему цезарю. Мое маленькое сердце было переполнено радостною гордостью. Мне казалось, как будто я на несколько голов выше не только других мальчиков, но и всех взрослых людей, которые толпились вокруг меня.
Когда началось печальное шествие в честь Пертинакса, мать собиралась взять меня с собою в колоннаду, где были приготовлены места для женщин-зрительниц, но я отказался последовать за нею. Отец рассердился. Но когда он услыхал мое восклицание, что я мужчина и будущий император, что я готов скорее не видеть совсем ничего, чем показаться народу среди бабья, то улыбнулся. Тогда он приказал Цило, бывшему тогда городским префектом, свести меня к седалищу прежних консулов и старых сенаторов. Это было мне очень приятно. Но когда по его приказанию за мною последовал Гета, мой брат, то вся радость моя была испорчена.
- И тебе было тогда пять лет? - с удивлением спросила Мелисса.
- Это удивляет тебя? - с улыбкой сказал Каракалла. - Но я ведь уже пропутешествовал через целую половину государства и узнал больше, чем другие мальчики, которые были значительно старше меня. Но я все-таки был настолько ребенком, что при виде пестрого великолепия, расстилавшегося перед моими глазами, забыл обо всем другом. У меня в памяти осталась цветная статуя из воска, такое живое изображение Пертинакса, как будто последний восстал из могилы. А процессии, казалось, не будет конца: постоянно появлялось нечто новое. Все двигалось, облаченное в траурные одежды, даже поющие хоры мальчиков и мужчин. Цило объяснял мне, кого именно изображали статуи римлян, оказавших услуги отечеству, а также бюсты и статуи ученых и художников, несомые среди шествия. Затем следовали бронзовые изображения всех народов, населявших империю, в их костюмах. Цило говорил мне их названия и объяснял, где они проживают. При этом он заметил, что все они со временем будут мне повиноваться, но что я должен изучить военное искусство, чтобы принудить их покориться мне, если они когда-нибудь вздумают возмутиться против меня, и когда мимо нас проносили знамена ремесленных общин, проходили пешие и конные воины, скаковые лошади из цирка и много всего другого, он продолжал свои объяснения. Но это теперь приходит мне в голову только потому, что мне это было так приятно. Этот пожилой человек постоянно говорил только со мною. На меня одного он указывал как на будущего повелителя, Гете он предоставлял спокойно лакомиться сластями, которые дали ему двоюродные сестры. А когда и я намеревался взять себе кусочек, то он не допускал меня до этого. Цило погладил мои кудри и проговорил: "Предоставь ему эти мелочи, когда ты вырастешь, то взамен этого тебе будет принадлежать целое римское государство со всеми теми народами, которые я показывал тебе".
Между тем Гета одумался и сам пододвинул ко мне свои лакомства. Я отказался от них, когда же он хотел навязать их мне насильно, то я выбросил их на улицу.
- И все это осталось у тебя в памяти? - спросила Мелисса.
- В тот день неизгладимыми чертами врезалось в мою память еще и другое, - отвечал Каракалла. - Я в первый раз увидал костер, на котором сжигали тело Пертинакса. Он был великолепно убран. На вершине стояла также позолоченная колесница, в которой он ездил охотнее всего. Прежде чем консулы подожгли дрова из индийских дерев, отец подвел нас всех к изображению Пертинакса, чтобы его облобызать. Меня он держал за руку. Где бы мы ни показывались, повсюду сенат и народ радостно приветствовали нас. Мать несла Гету на руках. Это понравилось всем. При появлении ее и брата они крикнули так же громко, как и при нашем появлении. И я даже теперь помню, как больно кольнуло мне в сердце это обстоятельство. Лакомства я охотно предоставлял ему. Что же касается приветствий народа, они должны были принадлежать отцу и мне, но никак не моему брату. Север - в первый раз я сознательно понял это - был теперешний, а я - будущий император. Гета обязан был только повиноваться наравне со всеми другими.
Облобызав изображение Пертинакса, я все еще рука об руку с отцом всматривался в пламя. С треском его языки пробирались сквозь дрова костра. Я еще и до сих пор вижу, как они, точно ласкаясь, облизывали дерево, пока оно не отдавалось им и, мгновенно запылав, посылало кверху сноп дымного пламени. Наконец горы из дерева превратились в один исполинский факел. И вдруг из недр пламени взвился орел. Со страхом то туда, то сюда летала ширококрылая птица сквозь марево, позолоченное солнечными лучами, дрожавшее от жара, высоко поднимая свои крылья над дымом и пламенем. Но орел скоро ускользнул от удушающего пламени. С восторгом указывая на него отцу, я вскричал: "Посмотри на птицу, куда она летит?" А он проговорил с ударением: "Вот это так! Если ты хочешь, чтобы то могущество, которое я приобрел для тебя, осталось неограниченным, то должен смотреть в оба. Не следует оставлять без внимания ни одного предзнамения, не упускать ни одного удобного случая". И сам он поступал таким образом. Препятствия существовали для него только ради того, чтобы устранять их с дороги. Он же и научил меня никогда не знать отдыха и остановки и не щадить боязливо жизни врагов. То празднество закрепило за отцом благодарность римлян. А между тем на Востоке против него стоял еще Песценний Нигер с большим войском. Но колебание не было в характере отца. Несколько месяцев спустя после похорон Пертинакса Север превратил могущественного соискателя императорского трона в обезглавленный труп.
Но пришлось устранить с пути еще другое препятствие. Ты слышала о Клавдии Альбине? Отец даже усыновил его и возвысил до роли своего соправителя. Но Север не в состоянии был разделять свою власть с кем бы то ни было. Когда мне минуло девять лет, я после битвы при Лионе увидел мертвое лицо Альбина, разбитого на поле сражения. Голова его торчала на копье перед курией.
Итак, после отца я сделался самым высшим лицом в государстве, первым среди юношей всего света и будущим императором. На одиннадцатом году жизни воины провозгласили меня Августом: это было во время парфянской войны, при завоевании Ктесифона. Но они оказали такую же честь и Гете. Мне показалось, как будто капля полыни попала в сладкое питье, и если теперь... Впрочем, какое дело девушке до дел государства и до судьбы властителей и народов?
- Продолжай, - просила Мелисса. - Я уже вижу, к чему ты клонишь свою речь. Тебе была неприятна мысль разделять господство с кем-нибудь другим.
- Нет, этого мало, - с живостью возразил Каракалла. - Не только неприятно, мне представлялось это невыносимым, невозможным. Я хочу доказать тебе, что я был не похож на завистливого сына какого-нибудь торгаша, который не желает выдать брату его часть из отцовского наследства. Целый мир, вот в чем дело, был слишком тесен для нас двоих. Не я, а судьба послала смерть Гете. Я это знаю, и ты также должна это понять. Да, судьба! Она уже принуждала маленькие пальчики ребенка восставать против жизни брата, и это деяние совершилось прежде, чем мой мозг был в состоянии усвоить какую-либо мысль, а мои детские губы выговорить ненавистное имя.
- Итак, ты, еще будучи мальчиком, уже покушался на жизнь брата?
Но Каракалла продолжал в успокоительном тоне:
- Ведь мне тогда не было еще и двух лет! В Милане вскоре после рождения Геты было найдено яйцо на дворе дворца. Курица снесла его около колонны. Оно было ярко-красного, пурпурного цвета, точно императорская мантия. Это указывало на то, что новорожденному предназначено быть владыкою мира. Всеобщая радость была велика. Также и мне, едва умевшему ступить несколько шагов, показывали пурпурное чудо. Но я, крошка, швырнул его наземь, так что скорлупа разбилась и содержимое разлилось кругом. Мать видела все это, и восклицание: "Проклятый маленький злодей, ты умертвил брата!" впоследствии весьма часто повторялось в моей памяти. Мне казалось, что в нем было мало материнского.
Тут он задумчиво посмотрел перед собою и затем спросил напряженно слушавшую девушку:
- Не случалось ли с тобою, что тебя преследовало одно какое-нибудь слово, от которого ты никак не могла отделаться?
- О да, - отвечала Мелисса. - Какой-нибудь ритм из песни или строфа из стихотворения.
Каракалла утвердительно кивнул и продолжал с большим оживлением:
- Так же случилось и со мною относительно слов: "Ты убил своего брата". Я своим внутренним слухом слышал эти слова не только по временам, но они, подобно жужжанию назойливых мух в лагерной палатке, преследовали меня по целым часам, днем и ночью. Тут не помогало никакое опахало! Громче всего раздавался голос одного демона, нашептывавшего мне тогда, когда Гета, бывало, провинится в чем-нибудь предо мною или если ему доставались такие вещи, обладателем которых я не желал видеть его. А как часто это случалось! Я ведь был для матери только Бассиан, а младший сын был дорогой маленький Гета! Так проходили годы.
В цирке мы уже с ранних пор имели собственные колесницы. Однажды при каком-то состязании - мы еще были мальчиками, и я опередил других сотоварищей - лошади отшвырнули в сторону мою колесницу. Я отлетел далеко на арену. Гета увидел это. Он направил своего бегуна вправо, туда, где я лежал. Через брата он переехал точно через солому или через яблочную кожуру, валяющуюся в пыли. И его колесо переломило мне бедро. Не знаю, что еще другое он повредил во мне, но до этого никому не было дела. С того времени началось - это несомненно - одно из самых мучительных моих страданий. А он, бесстыжий мальчишка, сделал это с намерением. Он умел управлять лошадьми. Против его воли ни одно колесо не коснулось бы лесного ореха на песке арены, а я лежал далеко в стороне от дороги...
При этой жалобе на брата у цезаря стали судорожно подергиваться веки, и каждый из его взглядов указывал на тот дикий огонь, который разгорался в его душе.
На испуганное восклицание Мелиссы: "Какое ужасное подозрение!" - он отвечал отрывистым ироническим смехом и злобным уверением:
- О там находилось достаточно друзей, которые передали мне, какие надежды питал Гета по поводу этой мальчишеской проделки! Разочарование сделало его раздражительным и мрачным, когда Галену удалось настолько поправить меня, что я мог отбросить костыли, и моя хромота стала, как мне, по крайней мере, говорят, едва только заметна.
- Да и совсем не заметна, решительно не заметна! - с состраданием уверяла Мелисса.
А Каракалла продолжал:
- Но что я выстрадал, покуда дело дошло до выздоровления! И когда я во время стольких нескончаемых недель терзался на своем ложе муками и нетерпением, слова матери о брате, мною убитом, так часто раздавались в моих ушах, точно у меня был наемник, обязанный день и ночь повторять мне их.
Но все это прошло. Вместе с болью, испортившею мне много часов, неподвижное лежачее положение принесло мне нечто лучшее: мысли и планы. Да, во время тех недель, когда наступило спокойствие, я ясно и живо понял то, чему учили меня отец и мой воспитатель. Я понял, что обязан быть деятельным, чтобы сделаться настоящим властелином. Как только я снова начал владеть ногою, я сделался прилежным учеником Цило. Еще будучи ребенком, раньше этого ужасного события, я всем своим юным сердцем привязался к кормилице.
Она была христианка из Африки, родины ее отца. От нее я узнал, что являюсь самым дорогим для нее существом на земле. Для моей матери не существовало ничего высшего, как быть domna[*], повелительницею воинов, матерью лагеря, а среди ученых - женщиной-философом. То, что доставалось мне от ее любви, были медные гроши, бросаемые в виде милостыни. Гету она расточительно осыпала золотыми солидами своей привязанности. И то же самое повторялось относительно меня со стороны ее сестры и племянниц, часто проживавших у нас. Мне они оказывали только внимание или избегали меня, а мой братец был их баловнем, игрушкою. Я как раз настолько плохо умел приобретать любовь, насколько Гета был искусен в этом. Но в детские годы я не нуждался в ней; когда я чувствовал потребность в добром слове, в нежном поцелуе, в женской любви, мне были открыты объятия моей кормилицы. Это была женщина необыкновенная. Будучи вдовою трибуна, павшего под начальством моего отца, она приняла на себя уход за мною. Никто и никогда уже не любил меня так, как она. Только ее одну я слушался охотно. Я родился с дикими наклонностями, но она умела своею ласковостью обуздать их. Только к моей антипатии относительно брата она относилась хладнокровно, так как и для нее он был спицей в глазу. Это я замечал, потому что она, такая кроткая, с негодованием объявила мне, что на земле должен быть только один Бог и только один император, который от Его имени управлял бы миром. Она защищала это свое убеждение и в споре с другими. Это не принесло ей счастья. Моя мать разлучила нас и отправила ее назад на родину, в Африку. Вскоре после этого она умерла...
[*] - Dоmina - госпожа. На латинском жаргоне воинов - domna.
Тут он умолк и задумчиво уставился глазами в пространство; однако вскоре пришел в себя и проговорил уже совсем иным тоном:
- Тогда я сделался учеником Цило.
- Однако, - спросила Мелисса, - ты, кажется, сам говорил, что однажды покушался на его жизнь?
- Это правда, - мрачно проговорил Каракалла, - наступила минута, когда я проклял его наставления. А между тем они были мудры и благожелательны. Вот видишь, дитя: все вы, которые скромно и не обладая властью проводите жизнь, воспитаны для того, чтобы послушно подчиняться велениям небесных властителей. А меня Цило учил ставить выше всего и всех, даже богов, свое собственное могущество и величие государства, которым мне суждено было управлять. Тебе и другим тебе подобным внушают считать жизнь ближних священною, а мы, повелители мира, поставлены выше этого закона в силу наших обязанностей. Если того требует благо вверенного нам государства, то должна быть пролита даже кровь брата. Кормилица учила меня, что быть добрым значит не делать другому того, что было бы больно для нас самих. А Цило говорил мне: "Бей для того, чтобы самому не подвергнуться побоям. При этом отбрось в сторону всякую пощаду, если этого требует благоденствие государства". А сколько рук поднимается против Рима, всемирного государства, в котором я повелеваю в качестве императора! Приходится с помощью насилия сдерживать его части, расходящиеся врозь. Иначе государство рассыплется подобно связке стрел, когда разрывается сдерживающая ее бечевка. И я еще мальчиком поклялся отцу не выпускать из рук ни одной пяди земли без борьбы. Он, Север, был мудрейший из властителей. Только раздутая женщинами любовь к второму сыну заставила его забыть осторожность и мудрость. Мой брат Гета должен был вместе со мною управлять государством, которое по праву принадлежало одному мне, первородному. Ежегодно совершались празднества в честь "любви братьев", сопровождаемые молитвами и жертвоприношениями. Может быть, тебе приходилось видеть монеты, где мы были изображены рука об руку, с подписью: "Вечное единодушие"?
И это я в единодушии, рука об руку с самым ненавистным для меня человеком в мире! Меня выводил из себя даже его голос. Я с величайшим удовольствием схватил бы его за горло, когда видел, что он теряет время в сообществе своих ученых товарищей. Знаешь ли, чем они занимались? Они ребячески составляли слова, которыми следует выразить голоса различных животных. Однажды я вырвал у отпущенника из рук карандаши, когда он в качестве результата заседания писал: "Конь ржет, свинья хрюкает, коза бекает, корова ревет, овца мекает". А я прибавлю: он сам сопел, как хриплая сова. Разделять правительственную власть с этим жалким, бесхарактерным ядовитым ничтожеством было положительно невозможно. Видеть, как этот враг, который каждый раз, когда я говорил "да", хрипит "нет", будет стараться уничтожить каждое из моих мероприятий, - этого я не в состоянии был вынести. Это повлекло бы за собою падение государства так же верно, как верно то, что самою несправедливою и неблагоразумною мерой Севера было назначить младшего брата соправителем старшего, первородного, настоящего наследника престола. Я, которого брат научил обращать внимание на предзнаменования, часто думал о том, как бы положить конец этому самому невыносимому из всех обстоятельств.
После смерти Севера мы сперва жили в отдельных частях одного и того же дворца, бок о бок друг с другом, подобно львам в одной клетке, между которыми устроена перегородка, чтобы они не растерзали один другого.
Мы встречались у матери.
В одно утро моя собака из породы молоссов растерзала насмерть волкодава Геты, а в животном, которое он назначил для жертвоприношения, оказалась почерневшая печень. Мне сообщили об этом. Судьба оказывалась на моей стороне. Следовало положить конец ленивому бездействию. Я сам не знаю, что со мною делалось, когда я поднимался по лестнице к матери. Ясно помню теперь только одно, что какой-то демон непрестанно нашептывал мне слова: "Ты убил своего брата". Вдруг я внезапно очутился лицом к лицу с Гетой. Это было в приемной императрицы. И вот, когда я увидел так близко перед собою эту ненавистную, придавленную сверху голову и безбородый рот с толстою нижнею губою, который улыбался мне так сладко и вместе с тем лживо, то мне почудилось, будто я снова слышу тот крик, с которым он подгонял коней. И я почувствовал такую же боль, как будто колесо вторично переломило мне ногу. И при этом демон нашептывал мне на ухо: "Придави его, иначе он убьет тебя и через него погибнет Рим!"
Тогда я схватился за меч. Отвратительно гнусавый голос брата проговорил какой-то вздор. Тут мне показалось, как будто заблеяли все овцы и забекали все козы, на которых он так позорно тратил время. Кровь бросилась мне в голову. Зал стал кружиться вокруг меня. Черные точки на красном поле заскакали у меня в глазах. А затем... В моих глазах засверкал мой собственный обнаженный меч. Больше я ничего не видел и не слышал. Ни одна мысль не шевельнулась в голове относительно того, что тогда совершилось... Но вдруг мне показалось, что у меня с груди свалилась целая тяготившая меня свинцовая гора. Как легко снова дышалось мне теперь! То, что в бешеном круговороте мчалось передо мною, теперь остановилось. Солнце ярко освещало большую комнату. Луч света с движущимися пылинками падал на Гету. С моим мечом в груди он опустился на колени совсем близко от меня. Мать напрасно старалась защитить его. При этом с ее руки лилась яркая струя крови. Я т