Главная » Книги

Загоскин Михаил Николаевич - Искуситель, Страница 7

Загоскин Михаил Николаевич - Искуситель


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

к я хотел ими полюбоваться. У всякого свои причуды, я люблю бродить по полям, шататься по лесу, но только не в то время, когда гуляют другие. Сегодня, вместе с утренней зарею, я выехал на заставу и, признаюсь, очень удивился, когда встретил вас в этой роще.
      Незнакомый сказал последние слова с какой-то сатанинской улыбкою, от которой меня бросило в жар. "Боже мой! - подумал я. - Ну, если он подсмотрел, что я здесь делал!
    - Мне показалось, - продолжал незнакомый, - что вы были чем-то заняты, вы, верно, рассматривали древние надгробные камни, которые в этой роще на каждом шагу по падаются.
    - Да, я разбирал надписи.
    - И верно, не позавидовали красноречию тех, которые их сочиняли? Я также прочел надписи две - одна другой глупее. Надобно сказать правду, древние заставляли говорить умнее своих покойников. Но вот, кажется, и большая дорога, - продолжал незнакомый. - Моя коляска стоит у самой заставы, и если вам не наскучило еще идти пешком...
    - Извините! - прервал я, чувствуя в себе какое-то неизъяснимое желание поскорей отделаться от этого товарища. - Мне некогда... я тороплюсь в город.
      Незнакомый улыбнулся и замолчал, а я махнул моему кучеру, но, лишь только он принялся за вожжи, чтоб ехать ко мне навстречу, лошади начали храпеть, становиться на дыбы, вдруг бросились в сторону, понесли целиком, по пенькам, чрез канавки, а менее чем в полминуты пристяжная лежала на боку, а из дрожек остались целыми только одно колесо и оглобли. К счастию, мой кучер также уцелел. Надобно было непременно отпрячь лошадей и отвезти изломанные дрожки на извозчике. При помощи проходящих мы скоро все уладили, один крестьянин взялся сбегать за извозчиком, а я никак не мог отговориться от незнакомого, который хотел непременно довезти меня до дому. Мы подошли к заставе. Красивая венская коляска, заложенная парою отличных вороных коней, стояла у самого шлагбаума. Мальчик, одетый английским жокеем, отворил дверцы, мы сели и шибкой рысью помчались по улице.
      От Троицкой заставы до Арбатских ворот, где я жил, будет, по крайней мере, версты четыре, однако ж мы ехали не более четверти часа. Дорогою я узнал, что мой новый знакомец называется барон Брокен, что он два раза объехал кругом света и теперь отдыхает, гуляя по Европе, что он, имея непреодолимую страсть к путешествиям, выучился говорить почти на всех известных языках и что русский нравится ему всех более. Не знаю, оттого ли, что он потешил мое национальное самолюбие, похвалив наш родной язык, или потому, что этот барон говорит отменно умно и приятно, но только он успел совершенно помирить меня с собою, его блестящие лукавством глаза, насмешливое выражение лица и даже эта почти беспрерывная сардоническая улыбка, которая показалась мне сначала так отвратительною, не возбуждала уже во мне никакого неприятного чувства. Когда мы подъехали к воротам моей квартиры, я пригласил его войти и выпить со мною чашку чая.
    - Скажите мне, - спросил я своего нового знакомца, усадив его на канапе, - долго ли вы у нас в Москве прогостите?
    - Право, не знаю, как вам ответить, - сказал барон. - Если ваша Москва мне понравится, то я проживу здесь не сколько месяцев, целый год - даже два, а может быть, не погневайтесь, уеду и через неделю. Я шатаюсь по свету без всякого плана, без всякой цели - просто для своей забавы. До сих пор я мог прожить два года сряду только в одном Париже и, вероятно, остался бы еще долее, но этот Первый консул с своим порядком, с своими законами до смерти мне надоел. Народ перестал мешаться в дела правительства, по улицам тихо, тюрьмы опустели, нет жизни, нет движения, опять зазвонили на всех колокольнях - тоска, да и только! Я вижу, слова мои вас удивляют, - промолвил барон, взглянув на меня с улыбкою, - да и может ли быть иначе: вы русский, живете в православной Москве, так, конечно, этот образ мыслей должен казаться вам...
    - Несколько странным - это правда, - сказал я. - Говорят, теперь можно жить в Париже, но когда он тонул в крови...
    - Тонул!.. И, полноте! Это риторическая фигура. И что такое несколько тысяч людей менее или более для Парижа? Разве не бывают в больших городах повальные болезни? : А как зовут эту болезнь: поветрием, тифом, чумою, гильотиною - не все это равно?
    - Но что за радость жить в чумном городе? И позвольте вам сказать: когда Марат, Робеспьер, Дантон и сотни других злодеев управляли Францией... - Тогда в тысячу раз было веселее, чем теперь, - прервал с живостью барон. - Все дело зависит от взгляда. Какая-нибудь слезная немецкая драма, от которой плачет глупец, заставит вас смеяться. При Робеспьере давались точно такие же представления в Париже и во всей Франции, как некогда в древнем Риме, только число актеров, которые умирали для потехи зрителей, было поболее. А какая кипучая жизнь!.. Как проявлялась она во всей своей силе и энергии!.. Представьте себе: в одном углу Парижа резали, рубили головы, в другом плясали, пели, беснова лись. Сегодня одно правительство, завтра другое, после завтра третье, ну, точно китайские тени. Сегодня Дантон выше всех целой головою, а завтра он без головы, сегодня Робеспьер приказывает и Франция повинуется, а завтра его волочат по грязи. На улицах вечный базар, все в каком-то бардаке, в чаду. Жизнь текла так быстро, опомниться бело некогда, всякий спешил наслаждаться, потому что не знал, будет ли жив завтра. А эти публичные вакханалии, эти языческие праздники, эти братские ужины, на манер спартанских обедов, эти Бруты в толстых галстуках и Горации в красных колпаках, эти французские гречанки, которые в газовых тюниках, с босыми ногами, вальсировали как безумные на балах, даваемых в память их отцов, мужей и братьев, погибших на эшафоте. Все это было так пестро, так необыкновенно! Вся Франция походила в это время...
    - На обширный дом сумасшедших! - сказал я.
    - Не спорю! - продолжал барон. - Но это безумие, эта общая и беспрерывная оргия целой нации имела в себе тьму поэзии, перед которой наша бледная общественная жизнь, с своими пошлыми приличиями, с своими обветшалыми условиями и лицемерной добродетелью, так скучна, так бесцветна, что мочи нет! Признаюсь, я смотрел с восторгом на это брожение умов, на этот избыток жизни, они ручались мне за будущее. Французы не шли, а бежали вперед. Они были некогда религиозными фанатиками, при Филиппе жгли на кострах рыцарей храма, а при Карле IX резали протестантов. Эти же самые французы, во время революции, ничему не верили, ничего не признавали, кроме богини разума, которую, скажу вам мимоходом, представляла очень недурно одна балетная фигурантка. Да, французы были тогда отменно забавны, а Париж - о! Париж был очарователен, и я еще раз повторяю вам, что в это лихорадочное, тревожное время он был точно мой город: я любил его. Вам это странно? Что ж делать! Я люблю смуты, движение, тревогу. Конечно, мир, тишина и спокойствие прекрасны, но они так походят на смерть, так напоминают могилу!..
      Я слушал моего нового знакомца и несколько раз подымал невольно руку, чтоб перекреститься, все опасения мои возобновились. "Господи боже мой! Что это? Кто, кроме дьявола, будет говорить с такою любовью о французской революции? Кто, кроме ангела тьмы, станет вспоминать с восторгом об этой человеческой бойне и жалеть, что она прекратилась?" Вероятно, барон отгадал, что происходило в душе моей: он засмеялся и, протянув мне руку, сказал:
    - Не бойтесь! Я, право, не был приятелем ни Робеспьеру, ни Марату, и вовсе не то, что вы думаете. Вам странно, что я говорю шутя о французской революции? Поживите подолее, пошатайтесь по свету, так, может быть, и вы перестанете говорить о ней с таким отвращением и ужасом: ведь ко всему можно приглядеться. Когда вы узнаете хорошенько людей и все, к чему способна эта порода двуногих животных, то вы будете дивиться только одному - как они до сих пор не передушили друг друга. Вольтер называл французов полуобезьянами и полутиграми, да, все люди таковы. Род человеческий в одно и то же время так гадок и так смешон, что нет никакой средины: или, глядя на него, должно, как Гераклиту, беспрестанно плакать, или, как Демокриту, поминутно смеяться. Я выбрал последнее. Теперь вы видите, почему этот шутовской маскарад, этот трагикомический фарс, который мы называем французской революцией, казался для меня очень забавным... Да что об этом говорить! Вы, кажется, не любите ни политики, ни философии, я и сам их терпеть не могу. Мы живем недолго, а для умного человека так много наслаждений в жизни, что, право, стыдно терять время на эту пустую болтовню. Поговоримте лучше о другом. Прошлого года я познакомился в Карлсбаде с одной русской дамой, которая теперь должна быть в Москве. Может быть, вы ее знаете? В Карлсбаде ее называли просто русской красавицею, прекрасной Надиною, а мужа, который вовсе не красавец, кажется, зовут Алексеем Семеновичем Днепровским.
    - Да, точно, они теперь в Москве, но я не знаком с ними.
    - Так познакомьтесь! Вам будет у них очень весело. Жена мила как ангел, прелесть собою, а муж такой добрый, такой доверчивый, такой глупый! Отличный хлебосол, кормит прекрасно и всегда в большой дружбе с тем, кто волочится за его женою.
    - У меня есть к ним рекомендательное письмо от моего опекуна, но, когда я приехал в Москву, они были за границей.
    - Чего же лучше? Ступайте к ним... Или нет, я сегодня их отыщу. Днепровский дал мне при расставании свой московский адрес. Я их предуведомлю, и мы завтра же поедем к ним вместо.
    - Но я не знаю, отыщу ли мое рекомендательное письмо.
    - И, полноте! Взгляните на себя: на что вам рекомендательные письма? Вот, например, я, о, это другое дело! И я могу понравиться, но, уж конечно, не с первого взгляда. Итак, это решено, приезжайте завтра ко мне, мы позавтракаем, выпьем бутылку шампанского и сговоримся, когда ехать к Днепровским. Я живу на Тверской в венецианском доме, номер тридцать третий. До свидания! Я жду вас часу в первом - не забудьте!
      Барон пожал мне руку, и мы расстались.
  

      IV

      НАДИНА ДНЕПРОВСКАЯ
  
      Я не забыл своего обещания, и ровно в двенадцать часов был уже в венецианском доме'. Мальчик, одетый жокеем, побежал доложить обо мне барону.
    - О! Да вы преаккуратный молодой человек! - сказал Брокен, идя ко мне навстречу. - Давайте завтракать, а потом вы скажете мне свое мнение об этом вине. Клянусь честию, такого шампанского я не пивал в самом Париже! Честь и слава вашей Москве! Я вижу, в ней за деньги можно иметь все.
      Мы позавтракали, выпили по два бокала шампанского, которое в самом деле показалось мне превосходным. Барон сказал мне, что отыскал Днепровских, что они очень ему обрадовались и весьма желают со мною познакомиться.
    - Мы поедем к ним сегодня вечером, - продолжал он. - Знайте наперед, что хозяин замучит вас своими вежливыми фразами и, верно, полюбит до смерти, если вы станете любезничать с его женою. Не знаю, будете ли вы довольны приемом хозяйки, на нее находит иногда какая-то задумчивость и грусть. Если вы нападете на одну из этих минут, то, быть может, эта любезная женщина покажется вам вовсе не любезною. Изо всех ее знакомых один только муж не отгадывает причины этих меланхолических припадков, и когда б ему сказали: "Твоя жена тоскует вероятно оттого, что влюблена", так он, верно бы, отвечал: "Да отчего же ей тосковать, ведь я ее люблю?" А если б нашелся добрый человек, который сказал бы ему: "Дурак! Да она любит не тебя!" - то этот образцовый муж умер бы со смеха.
    - Да почему же вы думаете, - спросил я, - что Днепровская влюблена?
    - Потому, что женщина с такой романической головою и чувствительным сердцем должна непременно любить, а так как муж ее вовсе не любезен, то, без всякого сомнения, она любит кого-нибудь другого и, вероятно, тоскует о том, что не может принадлежать тому, кого любит. Это так просто, так натурально!.. А впрочем, статься может, что Днепровская никого еще не любила, быть может, ее тревожит это безотчетное желание любви, эта потребность упиться страстью, слить свою душу с душою другого, и почему знать, - прибавил с улыбкою барон, - может быть, вы тот счастливец, на груди которого это бедное сердце забьется новой жизнью и перестанет тосковать.
      Я покраснел.
    - Ого! - вскричал барон. - Да вы в самом деле человек опасный! Знаете ли, как эта девственная стыдливость нравится женщинам? Вы прекрасный мужчина, живете в большом свете, вам за двадцать лет, и вы умеете краснеть!.. Ну, Днепровский, держись!
    - Ему нечего бояться, - сказал я, шутя. - Нет человека, который менее моего опасен для женщины: у меня есть невеста, барон.
    - Так что ж!
    - Как что? Я люблю мою невесту, и хотя мы живем далеко друг от друга...
      Громкий хохот барона прервал мои слова.
    - Итак, вы любите ее заочно? - проговорил он, задыхаясь от смеха. - Заочно!.. Ах, сделайте милость, скажите мне, в какой части света этот счастливый уголок земли, где вы набрались таких патриархальных правил? Вы живете розно с вашей невестою и не смеете... О! Да вы прекрасный Иосиф, воплощенная добродетель!
    - Но разве я могу принадлежать другой женщине?
    - Принадлежать и любить - две вещи совершенно разные. Кто вам мешает принадлежать одной, а любить всех?
    - И делиться со всеми моим сердцем?
    - Сердцем! Да кто вам говорит о сердце? И что такое сердце? Сердце - принадлежность женщин, у мужчин должна быть только голова.
    - Так, по-вашему, барон, постоянство...
    - Постоянство! И, полноте! Что за рыцарские правила! Век Амадисов прошел. Помилуйте! Кто нынче говорит об этих допотопных добродетелях? Да знаете ли, что, несмотря на вашу прекрасную наружность, вы вовсе пропадете во мнении у женщин, они станут вслух хвалить вас, а потихоньку над вами смеяться, и, воля ваша, женщины будут правы. Пусть хвастается своим постоянством тот, который и хотел бы, да не может быть непостоянным, но вы!.. Неужели вы думаете, что природа создала вас красавцем для того, чтоб вы любили одну только женщину! Какой вздор! Одну! Когда вы можете свободно выбирать из этого прелестного цветника, от пышной розы переходить к скромной незабудке, любоваться каким-нибудь пестрым махровым цветком и бросать его при виде чистой и белой, как снег, лилии. Вы созданы для наслаждений, так наслаждайтесь! Может быть, вы скажете: женщины не цветки, они могут страдать, умирать с тоски, гибнуть от вашего непостоянства. Не бойтесь! Эти женские горести, как весенние тучи: лишь только начнут сбираться, ан, глядишь, солнышко и проглянуло. Умирают с тоски только те, которые не находят утешителей. Послушайтесь меня: любите одних хорошеньких и почивайте спокойно: никто не умрет от вашего непостоянства.
      Ничто не действует так сильно на воображение молодого человека, как эти блестящие софизмы, разбросанные в простом, дружеском разговоре, высказанные шутя и представленные в виде давно принятых истин. Это яд, который подносят ему в прекрасном сосуде и дают выпить не разом, а понемногу, каплю по капле, чтоб он не чувствовал всей его горечи, не догадался, что в этом сосуде яд, и не помешал отравить себя наверное. Если б новый мой знакомец стал преподавать мне свои правила систематически, как науку общежития, то они показались бы мне отвратительными, но этот веселый, шутливый тон, эти пиитические сравнения, эти насмешливые фразы пленили меня своим остроумием, в них развратная мысль таилась как змея под цветами. Я был молод, ветрен, но сердце мое было еще невинно, порок не овладел им, следовательно, я уважал женщин и не верил словам барона, а несмотря на это, не смел ему противоречить и даже, чтоб не показаться смешным педантом или, как говорят нынче, отсталым, слушал его иногда с одобрительною улыбкою.
      Я пробыл у барона часов до двух. Во все это время он говорил беспрестанно, переходя от одного предмета к другому, он все более и более раскрывал мне свою философию, нечувствительно становился смелее в своих суждениях, осыпал эпиграммами старый образ мыслей, говорил то шутя, то с восторгом о новых идеях, о требованиях века, смеялся над предрассудками и называл предрассудком все, что я привык с детства почитать святым. Сначала, когда змея стала приподымать из-за цветов свою голову, я испугался, но барон говорил так мило, во всех словах его заметно было такое отличное образование, такой прекрасный тон, что под конец я решительно увлекся, начал слушать его не только без досады, но даже с удовольствием, и если не совсем сошел с ума, то, по крайней мере, опьянел совершенно. Возвратясь домой, я не вспомнил даже, что пропустил почтовый день и не писал к Машеньке.
      В восемь часов вечера барон заехал за мною, и мы отправились к Днепровским. Хозяин встретил нас в гостиной. Когда барон назвал меня по имени, Днепровский, пожав мою руку, сказал:
    - Очень рад, Александр Михайлович, что могу с вами познакомиться, надеюсь, мы часто будем видеться. Я вас сейчас представлю моей Надежде Васильевне. Я иногда обедаю в Английском клубе, но она всегда дома, милости просим к нам каждый день.
      Радушный прием Днепровского мне очень понравился, он показался мне человеком лет пятидесяти, но довольно приятной наружности, и хотя я был предубежден насчет его ума, однако ж не заметил ничего ни в его словах, ни в поступках, что могло бы оправдать мнения барона. Минут через пять вошла в гостиную молодая женщина, одетая просто, но с большим вкусом.
    - Вот жена моя! - сказал Днепровский.
      Я хотел подойти и поцеловать ее руку (не смейтесь, это было лет сорок тому назад), но Днепровский предупредил меня: он бросился с испуганным видом к своей жене и вскричал:
    - Что ты, Надина, что с тобой? Сядь, мой друг, сядь!
    - Ничего! - прошептала Днепровская, стараясь улыбаться.
    - Ты совсем в лице переменилась. Тебе дурно? В самом деле, она была бледна как смерть.
    - Ничего! - повторила Днепровская, садясь на кресло, которое подал ей муж. - Это пройдет... Вчерашний бал... Я так устала!.. Не беспокойтесь! - продолжала она, обращаясь ко мне. - Вот уж мне и лучше.
    - Да, да! - вскричал хозяин. - У тебя опять показался румянец... Как ты меня испугала, Надина!
    - Знаете ли. Надежда Васильевна, - сказал барон, взглянув на меня с улыбкою, - если б мой приятель был так же дурен, как я, то можно было бы подумать, что вы его испугались.
    - О нет! - прервал шутя хозяин. - Александр Михайлович страшен, да только не для жен. Не правда ли, моя дорогая?
      Надежда Васильевна, не отвечая на вопрос мужа, пригласила меня сесть возле себя. Разговоры людей, которые в первый раз видят друг друга, почти всегда бывают одинаковы: две, три фразы о том, что погода дурна или хороша, несколько слов о городских новостях, о балах, а иногда, если один из разговаривающих бывал в чужих краях, речь пойдет о том, что в России отменно скучно, а за границей очень весело, что у нас холодно зимою, а в Италии жарко летом, или о том, как живописны берега Рейна, как высоки горы Швейцарии и как много в Париже театров. Все это очень ново, занимательно и отменно забавно, а особливо для того, кто учился не у приходского дьячка и получил какое-нибудь образование. Мой первый разговор с Надеждой Васильевной был именно в этом роде, но она говорила так мило, голос ее был так приятен, улыбка так очаровательна, что мне показалось, будто я слышу в первый раз от роду, что в Париже есть театры, а в Швейцарии высокие горы и обширные озера. Впрочем, надобно сказать правду, я гораздо внимательнее смотрел на мою прелестную собеседницу, чем слушал ее рассказы о прекрасной Франции и благословенных берегах Женевского озера; мне все казалось, что мы не в первый раз в жизни встретились друг с другом: я где-то видел эти великолепные черные глаза, эти длинные ресницы, этот унылый, но полный жизни взгляд был точно мне знаком... Вдруг что-то прошедшее оживилось в моей памяти, и я совсем некстати, даже очень невежливо, прервал ее речь вопросом, который не имел ничего общего с нашим разговором.
    - У вас, кажется, есть подмосковная? - спросил я.
    - Да, - отвечала Днепровская, - на двенадцатой версте от Москвы, по Владимирской дороге.
    - И вы любите ездить верхом?
      Этот второй вопрос, который также довольно плохо клеился к первому, заставил покраснеть Надежду Васильевну. Я повторил его.
    - Третьего года я очень часто ездила верхом, - прошептала она тихим голосом.
    - Итак, это были вы!
      Днепровская не отвечала, но покраснела еще более, томные глаза ее заблистали радостью, и если бы я был хотя несколько неопытнее, то прочел бы в них: как я счастлива - он узнал меня!
    - Machere amie! (Moй дорогой друг! (Фр.)) - закричал Днепровский. - Графиня Марья Сергеевна!
      Надежда Васильевна вскочила с своего места и побежала навстречу к даме лет сорока, которая входила в гостиную. Эта барыня была видного роста, но так желта и худа, так пряма, плоска и опутана золотыми цепочками, что, глядя на нее, я невольно вспомнил эти прянишные, размалеванные сусальным золотом человеческие фигурки, до которых был в старину большой охотник. Я узнал после, что графиня великая музыкантша, то есть она говорила с восторгом об итальянской музыке, знала все технические музыкальные названия и сама, как рассказывали ее приятели, пела бы прекрасно, если б у нее был голос.
    - Поздравь меня, Надина! - вскричала она, расцеловав хозяйку. - Я слышала сегодня Манжолети и на этой неделе буду петь с нею тот самый дуэт, который пела в начале года с Марою... Ах, мой друг! Какой голос! Какая метода!.. В жизнь мою я не слыхала ничего подобного!.. Она пела... ты знаешь эту арию Чимарозы... эту прелесть... Ах, вспомнить не могу!..
      Я объявил уже моим читателям, со всем простодушием музыкального невежды, что не люблю итальянской музыки; следовательно, неохотно слушаю, когда о ней говорят, а особливо с этим беспредельным восторгом, который до пускает одни только восклицания, мне все кажется, что передо мною играют комедию и сговорились меня дурачить (Вот уже второй раз сочинитель этой книги говорит с неуважением об итальянской музыке. Я не хочу отвечать за чужие грехи: у меня и своих довольно. Александр Михаилович может думать и говорить все, что ему угодно, что ж касается до меня, то я объявляю здесь торжественно, что вовсе не разделяю его мнения и слушаю всегда с восторгом итальянскую музыку даже и тогда, когда ее ноют аматеры.). Чтоб не слышать возгласов этой музыкальной графини, я подошел к барону.
    - Сегодня поутру, - сказал он вполголоса, - я говорил вам, что, может быть, вы тот счастливец, на груди которого бедное сердце Надины забьется новой жизнью, это было одно предположение, а теперь!.. О! Да вы человек ужасный!.. При первом свидании, с первого взгляда... Ну!!!
    - Что вы, барон!.. Перестаньте!
    - Виноват! Я стоял позади вас и слышал все: это не первое, а второе свидание. Теперь я не скажу: "Ну, Днепровский, держись!" - а подумаю про себя: "Бедный Днепровский - терпи!"
    - Да полноте! Как вам не стыдно!
    - Впрочем, оно так и быть должно: мужья прекрасных жен созданы для этого.
    - Вы, верно, забыли, барон... - сказал я шутя.
    - Что вы помолвлены?.. О, нет! Но прежде, чем вы сделаетесь похожим на Днепровского, ваша будущая супруга успеет постареть, а это совсем дурное дело. Конечно, и тут есть монополия, - прибавил барон с улыбкою, - по всей справедливости, все прекрасное, - а что может быть прекраснее милой женщины? - не должно принадлежать исключительно одному, но, по крайней мере, тут будут счастливы двое, так это еще сносно, а здесь, посмотрите: ну, не грустно ли видеть такое уродливое сочетание весны с глубокой осенью? Через десять лет Надина все еще будет прекрасна, а этот Днепровский... Представьте себе, что он будет через десять лет? Старый изношенный колпак, не стерпимый брюзга, храпотун, в подагре, в хирагре и в раз ных других лихих болестях!.. Когда в супружестве тысячи молодых людей пьют горькую чашу, вы думаете, что этот старый вампир, который заел век прекрасной девушки, останется без наказания?.. Не бойтесь!.. Найдется утешитель - не вы, так другой... А право, будет жаль!.. Посмотрите, как она мила!
      С Днепровской говорили в эту минуту приятели мои, князь Двинский и Закамский, они только что вошли в ком нату. Надежда Васильевна очень холодно отвечала на вежливые фразы князя, но, казалось, весьма обрадовалась, увидя Закамского.
    - Я сейчас от моей кузины, - сказал князь. - Знаете ли что, Надежда Васильевна, ведь я уговорил ее будущей весною ехать на воды. Она никак не хотела послушаться своего доктора; но я уверил ее, что Карлсбадские воды делают чудеса, и в доказательство привел вас.
    - Меня? Да какое чудо сделали со мною Карлсбадские воды?
    - Вы приехали с них еще прекраснее, чем были прежде, ведь это не чудо...
      Надежда Васильевна улыбнулась.
      Знаете ли вы эту женскую улыбку, которая страшнее всякой злой эпиграммы, эту улыбку, за которую мы стали бы стреляться на двух шагах с мужчиною и которая на розовых губках красавицы в тысячу раз еще обиднее? Вызвать эту улыбку на уста любимой женщины - такое несчастье, с которым ничего в свете сравниться не может. Если она предпочитает другого, не обращает на вас никакого внимания и даже ненавидит вас, вы все еще можете надеяться, но когда, говоря с вами, она улыбнется, как улыбнулась Надежда Васильевна в ответ на пошлую вежливость бедного Двинского, то вы решительно человек погибший: вы должны непременно или зачахнуть с горя, или перестать любить ее.
    - Клянусь честью, - продолжал Двинский, - это совершенная правда! Вы сделались еще прекраснее, и если вы мне не верите...
    - Как не верить, князь, - прервала Днепровская, - вот уже третий раз, как вы мне это говорите.
    - II у a des choses qu'on ne pent assez repeter, madame! (Есть вещи, которые по нужно повторять, мадам! (Фр.)) - пробормотал Двинский, не зная, как скрыть свое смущение. К счастию, ему попался на глаза барон: он узнал в нем своего парижского знакомца и с радостным восклицанием бросился к нему навстречу.
    - Вы ли это, Брокен? - вскричал он. - Возможно ли?..
    - Да, князь, это я.
    - Представьте себе: меня уверил приятель мой, Вольский, который вовсе не лгун, что вы умерли в Париже...
    - На эшафоте? - прервал барон с улыбкою.
    - Да, да! Он божился, что видел сам своими глазами...
    - Как мне отрубили голову?
    - Да! Он рассказывал, что вас казнили в один день с Сент-Жюстом и Робеспьером.
    - Скажите пожалуйста!
    - И что, взойдя на эшафот, вы очень долго разговаривали с народом.
    - Вот уж этого я не помню.
    - Ну, можно ли так сочинять?
    - Почему ж сочинять? Это правда.
    - Как правда?
    - Да, мне точно отрубили голову, но, к счастью, я попал на руки к хорошему доктору: он меня вылечил.
    - Что за вздор!
    - Право, так.
    - Вы вовсе не переменились, барон.
    - Да, князь, я люблю по-прежнему быть вежливым и скорее солгу сам, чем скажу о другом, что он лжет, а особливо если говорю с его приятелем.
    - Какой оригинал этот барон, - сказал хозяин. - Не угодно ли вам в бостон с дамами? - продолжал он, подавая мне карту.
      Я отказался. Через полчаса в гостиной стало тесно; но скоро все пришло в надлежащий порядок: партии составились, по всем углам гостиной начали козырять, и сам хозяин сел играть в пикет с одним напудренным эмигрантом, у которого в петличке висел орден святого Людовика. Надежда Васильевна пригласила в диванную остальных гостей, то есть меня, Закамского, барона, князя и двух молодых дам, из которых одна была мне знакома. Я хотел сесть подле нее на диване, но хозяйка обогнала меня.
    - Садитесь здесь, против нас, - сказала она, показывая на большие вольтеровские кресла.
      Барон расположился подле меня, а князь и Закамский на другом конце дивана.
    - Я надеюсь, Александр Михайлович, - сказала Днепровская, - мы часто будем вас видеть. Я почти всегда дома, мое здоровье так расстроено, и если вас не пугает общество больной женщины...
    - Которая одним взглядом может дать жизнь и отнять ее, - прервал князь.
    - Ox! - шепнул Закамский.
      Обе гостьи взглянули друг на друга и улыбнулись.
    - Скажите мне, Александр Михайлович, - продолжала хозяйка, не обращая никакого внимания на Двинского, - вы постоянный здешний житель?
    - Я был им до сих пор, Надежда Васильевна, но, может быть, скоро мне должно будет ехать в деревню, на свою родину...
    - Так вы нас покидаете?..
    - Что ж делать! У меня есть обязанности.
    - Обязанности?..
    - Не верьте ему! - прервал барон. - Это совершенно зависит от него.
    - Вы ошибаетесь, барон, - подхватил князь, - это могло зависеть от него прежде: он еще не был знаком с Надеждою Васильевною, но теперь...
      Днепровская взглянула так ласково на князя, что, верно, он подумал про себя: что это как женщины капризны! Ну, чем этот комплимент лучше прежних?
    - Ах, здравствуйте, Андрей Семенович! - сказала хозяйка, привставая. - Давно ли приехали в Москву, надолго ли?
      Этот вопрос был сделан худощавому старику, который вошел в диванную. Несмотря на большой красный нос, черты лица его были довольно приятны, а в веселой и даже несколько насмешливой улыбке, заметен был ум и природная острота. Он был в немецком кафтане старого покроя, в шелковых чулках, в башмаках с пряжками, в рыжеватом парике с длинным пучком и держал в руке толстую камышовую трость с золотым набалдашником.
    - Здравствуйте, матушка Надежда Васильевна! - сказал этот гость, целуя руку хозяйки. - Вчера только приехал из Калуги и за первый долг поставил явиться к вам. Здравствуйте, сударь, Василий Дмитриевич! - продолжал он, кланяясь Закамскому. - Сердечно радуюсь, что вижу вас в добром здоровье.
      Хозяйка села подло нового гостя и стала с ним разговаривать, а князь, наклоняясь к Закамскому, спросил его вполголоса:
    - Из какой кунсткамеры вырвался этот антик с красным носом и длинным пучком?
    - Это деревенский сосед мой, Лугин, - отвечал Закамский, - весьма хороший и, не прогневайся, очень умный и просвещенный человек.
    - Уж и просвещенный!
    - Может быть, не по-твоему, князь, но ведь это еще вопрос нерешенный: в том ли состоит просвещение, чтоб беспрестанно кричать о нем или молча любить его. Знать наизусть имена всех хороших и дурных французских писателей, уметь при случае говорить обо всем и носить костюм своего времени - конечно, все это самые верные признаки просвещения, однако ж поверь, мой друг, можно и донашивая платье своего отца и не зная, что Дорат писал дурные стихи, а Прудон дурные трагедии, быть очень почтенным дворянином, хорошим помещиком и даже, как я имел уже честь докладывать вашему сиятельству, весьма просвещенным человеком.
    - Что, Василий Дмитрич, - сказал Лугин, обращаясь к Закамскому, - вы совсем сделались москвичом, вовсе нас забыли и заглянуть в Калугу не хотите.
    - Все не сберусь, Андрей Семенович.
    - Скажите лучше, охоты нет. Видно, Москва-то вам больно приглянулась.
    - Поживите с нами годик-другой, Андрей Семеныч, так она, может быть, и вам полюбится. Право, Москва старушка добрая, немножко сплетница, любит иногда красное словцо отпустить, прикинуться француженкой, позлословить - все так! Но где найдете вы более гостеприимства, ласки, радушия?..
    - Да, батюшка, что правда, то правда - гостеприимный городок. Да вот хоть сегодня, заехал я поутру к Брянским - господи, какой поднялся крик! И матушка, и дочка. и отец... "Андрей Семеныч, вы ли это?.. Сколько зим, сколько лет!.. Какое для нас удовольствие!.. Как мы рады!.. Ах боже мой!.." Я и слов не нашел, как благодарить за такой прием, думаю только про себя: "Фу, батюшки, как они меня любят!.. А за что бы, кажется?.. Ну, дай бог им доброго здоровья!" Не прошло пяти минут, вдруг поднялся радостный крик громче прежнего, гляжу: что такое?.. Пришел тиролец с коврижками.
    - Андрей Семенович! - сказала с улыбкою хозяйка. - Вы вечно нападаете на Москву.
    - Помилуйте, сударыня! Я только что рассказываю.
    - Расскажите-ка нам что-нибудь, - продолжала Днепровская, - об Алексее Ивановиче Хопрове, мы познакомились с ним в Париже. Я слышала, он живет теперь в вашей губернии.
    - В пяти верстах от меня, Надежда Васильевна.
    - Ну что, здоров ли он?
    - Да как бы вам сказать? Не то что болен, однако ж не вовсе здоров, матушка; не худо бы его полечить.
    - Что с ним такое?
    - Да так, что-то вовсе одурел. Он был прежде человек хоть и не больно грамотный, а все-таки брело кое-как: нашлось бы в нашем уезде два-три дворянина не умней его; а вот с тех пор, как побывал в Париже, так бог знает что с ним сделалось! Крестьян разорил, а толкует все о правах человека; себя называет философом, а нас всех варварами и кричит в неточный голос: "Ну, скажите, бога ради, какая разница между мной и мужиком?" Я ему сказал однажды, что никакой, - так рассердился. Помилуйте, как же он не сумасшедший?
    - Извините! - прервал князь. - Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что этот господин Хопров прослыл у вас в Калуге сумасшедшим по той же самой причине, по какой называли абдериты глупцом своего соотечественника Демокрита.
    - То есть, вы изволите думать, что в нашей губернии дворяне все дураки, а умен один Хопров? Быть может, батюшка.
    - Я не говорю этого, но скажите мне, что находите вы смешного в этой философической идее вашего соседа об естественных правах человека? Я сам дворянин, и даже князь, следовательно, могу рассуждать беспристрастно об этом предмете. У нас нет наследственной аристократии; но там, где она есть, скажите: за что один класс людей наделен исключительными правами и справедливо ли, что эти права переходят от отца к сыну? За что я должен уважать и кланяться каким-нибудь лордам, герцогам или испанским грандам? Уж не за то ли, что они, говоря словами Бомарше, взяли на себя труд родиться?
    - Оно, кажется, как будто бы и так, ваше сиятельство, - сказал Лугин, понюхав табаку из своей серебряной табакерки, - да только вот беда, что там, где нет аристократии, чинов и званий, так уж, наверное, есть аристократия богатства. Посмотрите, батюшка, хоть на Соединенные Американские Штаты: там не станут кланяться герцогу, а также гнут шеи перед богатым капиталистом, то есть уважают в нем не доблести и великие дела его предков, но миллионы, полученные им в наследство от отца и нажитые, может быть, самым низким и подлым образом. Позвольте спросить, ваше сиятельство, неужели это уважение к богатству менее оскорбительно для нашего самолюбия, чем уважение к знаменитому имени? Вы скажете, может быть: ну, пусть отец заслужил звание князя, графа, герцога и за свои труды или подвиги сделался из простого человека вельможею; да за что же сын его, который ничего еще не сделал для общества, получит в наследство это звание и, следовательно, некоторую часть почестей, с ним соединенных?
    - Как за что, батюшка? Где же будет справедливость? Богач может передать сыну свои миллионы и вместе с ними уважение, которое мы все, грешные, имеем к богатству; и верный слуга царский, добросовестный, неутомимый судья. ученый муж, гений, просветивший свою родину, и великий полководец, которому она обязана своим спасением, не будут иметь права передать с знаменитыми своими именами хоть часть этого невещественного богатства, этой святой и не подлежащей никакому спору собственности? В таком случае не должен ли каждый добрый отец из любви к детям избрать лучше звание ростовщика, чем служить верой и правдой своему государю и отечеству?
    - Да разве все служат верой и правдой? - прервал князь. - Разве не было вельмож, которые сделались вельможами, поступая всю жизнь вопреки чести и совести?
    - Правда, сударь, правда! Но ведь и богатство-то не всегда наживается честным образом, а все-таки переходит в наследство к детям. Сын богача может промотать свое наследие, сын знаменитого человека может обесчестить свое имя, следовательно, и в этом отношении они подвергаются равной участи; так позвольте же им, батюшка, и пользоваться равными выгодами или скажите решительно, что здравый смысл и логика - вздор, а правосудие - старый предрассудок, потому что ваше мнение о справедливости и равных гражданских правах совершенно им противоречат. Лугин замолчал и преспокойно открыл опять свою табакерку.
    - Здравый смысл! Здравый смысл! - шептал сквозь зубы князь, покачиваясь на своем стуле. - Эти господа вечно опираются на здравый смысл.
    - Да на что же и опираться-то, ваше сиятельство? - прервал Лугин. - Опора хорошая - не подломится.
    - Да что такое здравый смысл? Вещь совершенно арбитрерная...
    - То есть условная, хотите вы сказать? Не думаю. Хоть и есть русская пословица: "Что голов, то умов", а я все-таки уверен, что ум один.
    - И я то же думаю, - сказал с насмешливой улыбкой барон, - но, к сожалению, мы часто называем умом и здравым смыслом то, что вовсе не ум и не здравый смысл, а один отголосок закоренелого невежества и старых предрассудков. Я уверен, что если бы князь взял на себя труд поразвернуть эту идею, которая, по нашему мнению, совершенно противоречит здравому смыслу, то, может быть, большинство голосов осталось бы не на вашей стороне; если б он сказал...
      Тут барон начал говорить с таким увлекающим красноречием, исполненные силы филантропические выходки, пересыпанные остротами фразы так быстро следовали одни за другими, что не было никакой возможности отделить ложь от истины. Все, что ни говорил барон, казалось, носило на себе отпечаток неподдельного чувства справедливости и душевного убеждения. Он обладал вполне великой наукою посредством звучных слов и блестящих софизмов смешивать все понятия, заменять идеи фразами, употреблять кстати слова: человечество, просвещение, европеизм, требования века; одних пленять этими модными словцами, Других удивлять новостью своих ученых выражений, и вообще всех если не убеждать, то, по крайней мере, сбивать с толку. Говорят, что будто бы эта наука и теперь еще в большом ходу. Быть может, только пора бы похоронить ее вместе с площадными шарлатанами, которые из любви к человечеству лечат за деньги от всех болезней хлебными пилюлями и подкрашенной водою.
      Я не стану повторять вам слова барона. Если вы читали французских философов восемнадцатого столетия, то не скажу вам ничего нового, если же вы их не читали, с чем от всего сердца вас поздравляю, то к чему засариватъ ваше воображение, зачем охлаждать душу софизмами этих мудрецов, которые, не умея создавать ничего, старались только разрушить и, отнимая у человека все - даже надежду, - называли себя благодетелями и просветителями рода человеческого... Шарлатаны! Если бы, по крайней мере, они продавали хлебные пилюли и безвредную подкрашенную воду... Нет! Они торговали ядом.
      Закамский слушал с приметным неудовольствием барона, старик Лугин улыбался и покачивал головою, а я совершенно бы увлекся его красноречием, если бы по временам какое-то внутреннее чувство не убеждало меня, что он говорит хотя и очень красно, но вовсе не добросовестно. Зато князь Двинский и дамы были в восторге, первый потому, что барон взял его сторону, а другие по чувству, которое сродно всем женщинам, - чувству благородному, но, к несчастью, почти всегда безотчетному. Все, что с первого взгляда кажется высоким и прекрасным, найдет всегда отголосок в их сердце. Они не станут разбирать, может ли общество существовать без власти и закона, могут ли быть все люди с равными правами и равным богатством, им какое дело до расстояния, которое существует и будет всегда существовать между человеком образованным и невеждою, между умным и глупцом, деятельным и ленивцем, сильным и слабым: им скажут, что все люди могут быть счастливы, что богатые и сильные не станут угнетать бедных и слабых, что все будут равны, что это возможно, что для этого надобно только искоренить все предрассудки, усыпить все страсти, сравнять все состояния, изменить нравы, обычаи, законы, а остальное придет само собою. Им скажут это, и добрые, чувствительные женщины будут слушать с восторгом этот философический бред, потому что он обещает блаженство всей вселенной, и, может быть, многим из них не придет даже в голову, что этот новый порядок вещей помешает им ездить в каретах и носить блондовые платья.
    - Да! - продолжал барон, оканчивая один из своих красноречивых периодов. - Жан-Жак Руссо говорит то же самое в своем бессмертном "Contract social": он сравнивает власть...
      Тут барон вдруг остановился, робко посмотрел вокруг себя и встал.
    - Что вы, барон? - вскричала хозяйка.
    - Мне что-то дурно... Извините, я не могу долее у вас оставаться.
      В самом деле, на побледневшем лице барона заметно было какое-то болезненное ощущение; встревоженный взор его выражал испуг. Он схватил торопливо свою шляпу.
    - Не хотите ли одеколона? Спирта?.. - сказала заботливая Днепровская.
    - Благодарю вас! - прошептал барон, спеша уйти из комнаты. - Это так! Прилив крови к голове... Я чувствую, что мне нужен свежий воздух... - Он прошел через гостиную мимо хозяина так скоро, что тот не успел даже этого и заметить.

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 319 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа