ее черные глаза.
Она стояла спиной к месяцу, а он лицом. Он был весь освещен месячным светом, а ее лицо было в тени. Но он рассмотрел ее красивые черты и особенно глаза, темно блестевшие в тени ворот.
- Ты меня ждала?
- Да... - тихо сказала девушка. - Как бы кто не увидел, - прибавила она, оглядываясь и ежась плечами от ночной сырости. И подвинулась в ворота внутрь сарая. - А я боялась, что другой дорогой поедете. Потом услышала, так сердце и забилось.
Митенька смотрел на нее, стоявшую около него босиком и так робко просто признававшую-ся ему, и старался рассмотреть ее полузакрытые платком, блестевшие глаза.
- С тобой хорошо, - сказал он ей тихо.
- Небось с барышней лучше... - заметила Татьяна. И Митенька уловил в ее тоне ревни-вую нотку.
- Вот уж не лучше, - возразил Митенька, испугавшись, что она поддастся ревнивому чувству и испортит все. - Совсем не лучше. Она вялая какая-то. А с тобой я себя чувствую так свободно и хорошо, как никогда. С тобой, правда, удивительно легко, - говорил Митенька, радуясь, что у него это говорится искренно.
- Что же ты босиком стоишь на холодной земле? - сказал он и подвинулся на нее, обхватив ее за спину рукой, чтобы заставить ее войти в ворота темного сарая.
Но девушка прижалась к нему, как будто ей и хотелось, и она боялась войти с ним вдвоем в темноту сарая, где она спала.
- Руки-то какие нежные... - говорила она, перебирая пальцы его руки, как бы стараясь отвлечь его внимание.
Но Митенька, чувствуя, как в нем замирает от волнения сердце, все подвигался с ней в сарай, и наконец они очутились в темноте плетневого сарая, где пахло сеном и пыльным прошлогодним колосом.
- Где ты спишь?
- Вот тут, - отвечала Татьяна, держа его руку и ведя куда-то в темноту. Она остановилась около телеги, снятой с колес, где была ее постель, и некоторое время стояла молча в темноте.
- А я боялся с тобой заговорить, когда ты приходила на работу, - сказал Митенька, став вплотную к ее груди, и, обняв ее, тихонько прижимал к себе.
- А я теперь боюсь... - проговорила Татьяна, иногда вздрагивая и упираясь ему в грудь руками, когда чувствовала его намерение прижать ее к себе.
- Чего?.. - тихо спросил Митенька.
- Известно, чего...
Она вздохнула, но положила ему голову на грудь, и ее жесткие руки стыдливо впервые обняли его за шею. Митенька подвинул ее еще ближе к телеге. Девушка, подчиняясь ему, сдела-ла еще один шаг назад и уже стояла, чувствуя сзади у своей ноги грядку телеги. Но сейчас же, точно стараясь отвлечь его и свое внимание от того, что было, сказала:
- А завтра опять поедете к ней...
- Ни за что не поеду. Я тебя уверяю. Мне к ней совсем не хочется.
- Как же "не хочется", - сказала девушка и, подчиняясь его настойчивому усилию, села на грядку телеги.
- Правда же, не хочется, уверяю тебя! - говорил торопливо и взволнованно Митенька - не потому, чтобы он чувствовал, что говорил, а потому, что инстинктивно старался не допустить промежутков молчания, которые на девушку действовали отрезвляюще, и она делала попытки встать.
- Я больше никогда к ней не поеду, если хочешь.
- А сарафан синий купишь?..
- Конечно, куплю, - сказал Митенька, борясь с ее рукой, которой она крепко, точно боясь отпустить, сжала пальцы его правой руки. - И сарафан куплю и платок... сколько хочешь.
- А небось ее больше любишь...
- Да нет же, я люблю бойких, смелых. Я тебя больше люблю.
И так как Татьяна с сомнением покачала головой, он начал говорить, что любит только ее, что с ней ему лучше.
И с ней действительно было лучше, потому что слова о любви не застревали у него в горле, как с Ириной. И он не боялся, что у него выйдет неестественно и недостаточно искренно. Важно было говорить, не останавливаясь, потому что, как только он умолкал, поглощенный борьбой с ее рукой, - которая каждый раз встречала его руку на полдороге и не давала ей ходу, - так девушка начинала беспокойно метаться и говорить, что не надо, что она боится и что их увидят.
- Да кто увидит, когда теперь ночь и все спят! - говорил торопливым шепотом и с доса-дой отчаяния Митенька.
Ее рука, жесткая и сильная, угнетала его больше всего, так как его руки были слабее. И он начинал с испугом чувствовать, что она своим сопротивлением доведет его до того, что у него пропадет настроение. И это как раз после его слов о том, что он любит бойких.
Митенька не знал, продолжать ли действовать силой или это нехорошо. Может быть, лучше принять спокойный вид и говорить ей ласковые слова. Но там лошадь могут увести или рассве-тать начнет, пока будешь говорить ласковые слова.
Он уже начинал чувствовать расстройство от невозможности сладить с ней. С одной сторо-ны, было, положим, хорошо тем, что здесь не требовалось ни настоящей горячей страсти, как с Ольгой Петровной, ни чистой молодой любви, как с Ириной. И только нужно было силой своего, хотя бы чисто животного желания побороть естественное сопротивление целомудрия и стыдливости, которые боролись с проснувшимся в ней инстинктом. И девушка ждала только проявления покоряющей мужской силы, которая помогла бы ей преодолеть преграду стыдливо-сти. А тут она сама некстати была такая сильная, что тонкие, нерабочие руки Митеньки болели и ныли от борьбы с ее рукой. И даже при ее согласии все могло расстроиться только из-за одного недостатка физической силы у него в руках.
- Ну, я уйду тогда, - сказал обиженным и расстроенным тоном Митенька, которому хотелось почти плакать от бессильной досады.
Но вдруг он почувствовал, что руки ее как бы испуганно схватили его, чтобы он не уходил, и девушка с виноватой лаской прильнула к нему.
- А не обманешь? - спросила она, как бы с последним сомнением.
- Чем?..
- Не бросишь? Сарафан синий купишь?..
- Что ты, бог с тобой, - воскликнул Митенька с искренним порывом от сознания, что она сейчас уступит и уберет наконец свою руку.
- О, господи батюшка, а грех-то... Только чтобы шерстяной, - сказала Татьяна. И вдруг, как бы поборов в себе последнюю нерешительность, она с силой схватила шею Митеньки обеими руками и, больно прищемив ему ухо, навзничь вместе с ним откинулась на постель в телегу, закрыв лицо рукавом.
До рассвета было еще далеко. На дворе была такая же теплая июньская ночь, и свежий вете-рок иногда заходил в ворота сарая, и тогда сильнее пахло ржаным колосом и сеном, постланным в телегу...
Когда у Валентина Елагина спрашивали, скоро ли он рассчитывает отправиться на Урал, он отвечал, что отправится в тот же момент, как только устроит дела своего приятеля Дмитрия Ильича Воейкова.
- Ну, а что, как выяснилось, трудно найти покупателя? - спрашивал собеседник.
- Трудно, - отвечал Валентин, - мы до сих пор не встретились еще ни с одним.
- Ну, бог даст, найдется как-нибудь, - говорил собеседник.
- Думаю, что найдется, - соглашался Валентин.
- А у Владимира еще не были?
- На днях едем.
К Валентину теперь особенно часто приезжали приятели, чтобы захватить его, пока он не уехал.
Валентин всех принимал и каждого звал с собой на Урал, определяя для сборов недельный срок.
Только относительно Федюкова у него сложилось твердое убеждение, что тому нельзя ехать, так как он связан семьей.
Но в то же время, когда кто-нибудь другой отказывался ехать, ссылаясь на семью, Валентин спокойно говорил ему, чтобы он бросил семью и ехал.
Если ему говорили, что неудобно ехать, так как и без того двое едут, и Валентину самому же будет трудно их устраивать, в особенности если среди приглашавшихся была женщина, - Валентин говорил, что устроит и женщину, - будет с ним спать на шкурах и готовить собствен-ными руками пищу.
Если это говорилось при баронессе, она испуганно вздрагивала и сейчас же замолкала.
В работах Общества ему не предлагали никакого участия на том же основании, что все равно в неделю он ничего не успеет сделать. А кроме того, все знали, что он всецело поглощен устройством дел своего друга. И не о двух же головах в самом деле человек, чтобы наваливать на него еще работу.
И все так близко к сердцу приняли его дело продажи, что часто обращались к нему со всякими советами и говорили ему, чтобы он был осторожен и не продешевил бы имение.
На это Валентин отвечал, что он постарается быть осторожным и не продешевить.
Так как этими вопросами и советами его встречали каждый день, то Валентину показалось неловко дольше обманывать ожидание приятелей.
Эта мысль привела его к заключению, что довольно сидеть, пора кончить это дело и, отрях-нувши от ног прах культуры, перенестись в первобытный суровый Урал с его девственными лесами, озерами и непроходимыми чащами.
Результатом этого явилось то, что с вечера было послано за Петрушей, а наутро Валентин, провожаемый до подъезда баронессой Ниной и профессором, сел в коляску и велел Ларьке везти себя к Владимиру, предварительно заехавши к Воейкову.
- Ну, собирайся, - сказал Валентин, неожиданно войдя на другой день утром к Митеньке, после его поездки к Ирине.
Он заявился, по обыкновению, с Петрушей.
- ...Уже? - сказал испуганно Митенька.
- То есть, как уже? Ведь мы давно должны были ехать.
- Значит, продано?..
- Что продано?
- Имение мое...
- Пока только едем к Владимиру продавать, - ответил Валентин.
- Ах, так... - облегченно сказал Митенька. - Ну, что же вы, садитесь... Может быть, чаю... Повесь на этот гвоздь, дай я повешу... Я сейчас пойду распоряжусь... самовар, я думаю, поставить.
- Да ты не спеши, - сказал Валентин, - ты всегда спешишь почему-то. Есть мы не хотим. А если хочешь быть настоящим деловым человеком, то пойди, скажи своему Митрофану запрягать.
- Хорошо.
И Митенька сейчас же вскочил и побежал, как будто ему нужно было хоть куда-нибудь приложить ту потребность суетливого движения, которая у него появлялась всякий раз, когда к нему приезжали.
Он вышел на двор и увидел Митрофана. Но не сразу окликнул его, чтобы посмотреть, чем он занимается.
Митрофан шел, лениво заплетая ногу за ногу, как идет по жаре человек, только что встав-ший от послеобеденного отдыха, когда ноги не слушаются, хотя сейчас было уже к вечеру и жары никакой не было.
Митенька смотрел на эту походку Митрофана и раздражался. Потом крикнул:
- Митрофан, пойди сюда.
Митрофан, остановившись, удивленно оглянулся сначала в одну сторону, потом в другую и, наконец увидев барина, стоявшего на крыльце, пошел к нему.
- Поскорей-то идти не можешь?
- Чего? - спросил Митрофан, остановившись.
- А он совсем стал!.. Ничего, иди скорее. Закладывай коляску, мы сейчас едем.
- Коляску? - переспросил Митрофан.
- Ну да.
- А куда ехать-то?
- Я почем знаю, - сказал нетерпеливо Митенька. - Валентин Иванович скажет.
- А они, значит, тоже поедут? - спросил Митрофан, как будто он чем-то затруднялся и хотел наперед знать все условия поездки.
- Ну да, и он поедет, - сказал Митенька с раздражением, так как от спокойных и равно-душных вопросов Митрофана ему начинало казаться, что Митрофан его не уважает и не боится, как рабочий должен бояться своего хозяина.
- Так, - сказал Митрофан, продолжительно кивнув головой сверху вниз и глядя в землю, как бы соображая все эти обстоятельства. - Больше ничего?
- Ничего. Запрягай поскорее.
Митрофан повернулся и пошел. И когда хозяин с раздражением смотрел ему вслед и думал о том, сколько этот человек способен отнять даром времени, Митрофан вдруг остановился на полдороге, с сомнением покачал головой и вернулся опять к крыльцу.
- А ведь дело-то не выйдет...
- Это еще отчего?
- Коляска у кузнеца, - сказал Митрофан.
- Разве еще до сих пор не готова?!
- Черт его знает... у него вчера только запой кончился. Пойди, потолкуй с ним. Нешто это человек? - сказал Митрофан, сняв свою тяжелую зимнюю шапку и рассматривая ее.
- Да ведь ты сам же ему отдал! - крикнул Митенька, чувствуя, что тут нужно бы крик-нуть громовым голосом, чтобы вывернуть у Митрофана всю душу наизнанку. Но такого голоса у него не было, а душу Митрофана вывернуть было вообще трудно.
Другие, не выходя из себя, могут так действовать на людей, что они приходят в трепет. А Митенька сам расстраивался, кричал, а Митрофан в трепет не приходил.
- Ты же сам ему отдал! - крикнул еще раз Митенька голосом, близким к слезам, от созна-ния своего бессилия и несокрушимого спокойствия Митрофана. У него даже дрожали руки.
- Отдал, потому что думал, у него запой кончился. Он и так было кончился, а к нему кум этот его слободской приехал. Черт его принес. Ну, и закрутил опять на целую неделю. Ведь это какой народ...
Хозяин, придав своему взгляду столько презрения, сколько он только мог, посмотрел несколько времени на Митрофана и сказал:
- Этот народ именно вот такой, как ты...
На это Митрофан ничего не ответил, только молча надел свою шапку, придавил ладонью ее плоскую верхушку и потом уже после сказал:
- А кто же ее знал-то! Нешто угадаешь?..
- Сейчас же пошли за кузнецом!
Митенька вернулся в комнату с таким убитым и расстроенным видом, что даже Валентин несколько удивился и спросил, что с ним.
- Э, противно все! Не хочется жить, когда около тебя такой народ.
Минут через десять пришел кузнец. Он был в прожженном фартуке и заплатанных вален-ках. И как только пришел, так с первых же слов стал просить денег.
Этого хозяин уж никак не ожидал, даже растерялся и в первое мгновение не находил слов...
- А коляска?!
- Да коляска что, тьфу! - сказал кузнец, с презрением плюнув. - Долго что ли вашу коляску делать? Ось сварить, только всего и дела.
- Да ведь ты до сих пор этого не удосужился сделать? Мне ехать нужно, а ты... что же ты?!
- Да чего вы беспокоите-то так себя? Господи, батюшка, ай уж... Вам когда надо-то?
- Сейчас надо, а ее вот нет. Только пьянствуете, а дело стоит, и других задерживаете.
- Ну, сделаю! - сказал кузнец, сняв с головы шапку и решительно махнув рукой, этим показывая, что, раз уж он так сказал, значит, толковать не о чем. - А я почем знал, что вам скоро нужно? Митрофан привез, поставил и - кончено. Я и думал, что дело не к спеху; стоит и стоит.
- Раз тебе ее привезли, значит, нужно чинить.
- Против этого никто и не говорит. Раз взялся - тут уж надо стараться, чтобы свято, одно слово. Я не люблю, как другие прочие. А только я к чему говорю? Иной принесет какой-нибудь пустяк ерундовый, где и дела-то всего на две минуты, а он ходит за ним целую неделю, каждый день в загривок долбит. Поневоле сделаешь. А тут привезли, можно сказать, машину целую - и молчок.
- Мне вот сейчас нужно ехать, - сказал Дмитрий Ильич, - а я по твоей милости не знаю, что делать. Вот что я знаю.
- Раз уж сказано - значит, свято. Слава тебе, господи, не впервой... - сказал кузнец.
И правда, ему было не впервой, иногда попавшая к нему вещь застревала так, что хозяин думал уже только о том, как бы выручить ее хоть непочиненной. И каждый раз после такого случая говорил себе, что больше он не отдаст этому остолопу ни одной вещи.
Кончилось все-таки тем, что хозяин дал просимые деньги и только христом-богом просил уважить его, сделать к завтрашнему дню.
На что кузнец, заворотив фартук и пряча в карман деньги, только сказал:
- Раз сказано - свято! - И прибавил: - Я ведь не так, как иные: и сделают кое-как, и все такое; ведь вы мою работу знаете. Моей работе, может, в губернии только равную найдешь, да и там еще, глядишь, осекутся. Потому что я уж такой человек... люблю, чтоб... одно слово. Эх! Ну, покорнейше благодарю, - сказал кузнец уже другим тоном. - На зорьке предоставлю.
На зорьке коляска, как и следовало ожидать, предоставлена не была. Не была предоставлена и к обеду.
И только перед вечером Митрофан, весь избегавшись в кузницу и обратно и проклиная всю эту чертову породу, заложил наконец лошадей и подал к крыльцу. Только тогда Митенька с Валентином и Петрушей смогли наконец выехать.
Они вышли, сели в экипажи, - Ларька впереди, Митрофан на починенной коляске сзади, - и тронулись наконец в долгожданный далекий путь...
События на Балканском полуострове занимали внимание всего русского общества. В Обще-стве же Павла Ивановича этими событиями интересовались с особенной силой.
Федюков каждый раз приезжал с пуками свежих газет, где важные места у него были обведены красным карандашом и против некоторых стояли на полях знаки восклицания и знаки вопроса.
Ход событий намечал возможность возникновения войны между двумя державами: Серби-ей и Австрией, так как следствие установило, что убийцы наследника австрийского престола были снабжены оружием при посредстве сербского генерального штаба. И первое время большинство было на стороне Австрии, т. е. престарелого Франца-Иосифа, ввиду постигшего его семейного горя.
Некоторые из левого лагеря пробовали было заметить, что это убийство есть только прямой результат тех притеснений, которые народ сербский все время терпит от Австрии. Но большин-ство, все еще настроенное на тон сочувствия семейному горю престарелого монарха, только с раздражением отмахивались от таких замечаний.
- Они всякое преступление, всякую гнусность готовы оправдать, если это делается с рево-люционными целями, - говорили некоторые из дворян.
Щербаков, во всякую минуту своей жизни готовый крикнуть: "Бей жидов", - повторял несколько раз, чтобы запомнили хорошенько, что дело начато евреями.
Но от него только все отвертывались - одни со скукой, другие с раздражением.
- Вам бы за пояс нож, а в руки дубину, - сказал Федюков, - вот ваша настоящая роль.
И едва не заварилась каша. Но тут вмешались - с одной стороны, дворянин в куцем пиджа-чке, с другой - Владимир, который отвел Щербакова в сторону и уговорил его "не обращать внимания и наплевать на этих свиней и остолопов". А потом пошел к тем, кого ругал свиньями и остолопами, и, потирая руки, как человек, выполнивший свою миссию, сказал: "Успокоил... уж очень горяч. Но ничего, славный малый, - пить здоров".
Война между Сербией и Австрией не имела бы большого значения. Но говорили, что Россия не может остаться равнодушной вообще ко всякому притеснению слабейшего со стороны сильного, а в частности, к притеснениям братьев-славян, по отношению к которым Россия была связана духовной повинностью держать их под своей могучей защитой.
При такой постановке вопроса даже старейшее дворянство не могло сочувствовать Авст-рии, хотя многих, кроме личного горя Франца-Иосифа, трогало в нем то, что он царствовал еще во времена Александра II.
- Русь-матушка всегда стояла за угнетенных, - крикнул плешивый дворянин, когда на заседании Общества поднялся вопрос об этом. - А с братьями-славянами мы связаны еще и одной верой православной.
- Верно! За веру православную в лепешку расшибу! - крикнул Щербаков.
- Позвольте пройти. Не махайте так руками... - сказал ему Федюков.
Таким образом, вопрос с Балканским полуостровом осложнялся до возможности участия в войне и России, если она, верная своим заветам, выступит на защиту слабого.
Но в возможность войны никто не верил. Все были убеждены, что стоит только государю императору с высоты престола заявить о своем отношении к этому вопросу, как слово русского царя сразу отрезвит кого угодно.
Это чувствовали все. И даже испытывали удовольствие, когда говорили об этом как о чем-то совсем новом, чего не было раньше и что выводило жизнь из узких рамок повседневности.
И даже те, кто в обычное время не особенно были склонны чувствовать восхищение от могущества русского царя, теперь ощущали даже легкое удовольствие, смешанное с некоторой гордостью, как будто они принимали этого царя, раз он здесь может сыграть могущественную роль и заставить одним только своим словом сжаться и присмиреть другие державы.
Те же, кто, как Федюков и Авенир, не ощущали и этой легкой тайной гордости, все-таки принуждены были молчать, так как все связанное с именем царя являлось теперь таким предме-том, о котором можно было выражать свое мнение только в определенном направлении или совсем не выражать его.
И все, молчаливо согласившись с этим, перешли к очередным делам Общества, которое должно было заслушать заготовленные проекты работ.
Когда добрались до рассмотрения проектов, то все вздохнули свободно.
- Слава богу, кончились, наконец, слова, и начинается дело, - говорили все, оглядываясь друг на друга. Встретившиеся на первых порах кое-какие затруднения всеми были приняты почти с некоторым удовольствием: лучше потрудиться над делом, чем выдерживать этот беско-нечный фонтан речей, принципиальных споров и словесных драк.
Затруднения были различного характера: во-первых, обилие проектов. Все как-то не дога-дались сговориться и распределить работу. Поэтому на одни и те же вопросы оказывалось около десятка проектов, и в то же время другие вопросы оставались совершенно неразработанными, хотя они часто являлись основными и без них нельзя было начинать никакого дела.
Это происходило оттого, что больше охотников находилось на принципиальные вопросы.
Например, те же Федюков и Авенир терпели органическое отвращение ко всему тому, что носило в себе просто характер дела и лежало вне плоскости принципов.
Во-вторых, кроме обилия проектов, было поражающее различие в них: один проект не только расходился с другим по одному и тому же вопросу, но в корне уничтожал его. Казалось, что цель каждого была - предугадать ожидаемые от противоположной стороны возражения и разбить их наголову.
В-третьих, заставляли всех теряться широта и максимум предъявлявшихся требований, уменьшить которые авторы проектов не соглашались ни на йоту.
Например, Авенир и Федюков не соглашались ни на какие уступки. Но действовали они при этом не вместе, а совершенно отдельно и даже враждебно по отношению друг к другу, так как у них в принципах, при одинаковости общей цели, были какие-то различия в оттенках.
Потом дело затягивалось - и довольно значительно - при обсуждении, так как каждый проект имел своих защитников и своих врагов, жаждавших его провала и готовых утопить его в ложке воды. Защищавшая группа сцепливалась с группой отвергавшей, и как только при этом задевали самое святая святых: принципы, - так поднимался ураган, в, котором, как ненужная щепка, относились ветром совсем куда-то в сторону самый проект и то дело, по поводу которого он был написан.
- К делу!.. - кричали со всех сторон.
- Что это за бестолочь такая, никакой работы, в самом деле, вести с ними нельзя!
- То-то вот с вами можно вести работу!
Потом, как только какой-нибудь автор добивался признания, так вдруг становился вял, ле-нив и небрежен, точно вся его энергия ушла на теоретическую разработку проекта и словесную борьбу за него. Когда же дело касалось воплощения проекта в жизнь, то настроение падало, точно проходил праздник творчества и наступали будни.
Каждому казалось, что главное в том, чтобы дать идею, развить ее, а все деловые подроб-ности и выполнение самого дела пусть берут на себя те, у кого голова послабее завинчена.
- Что мне ваше дело, - кричал Федюков, - я вам дал идею: если вы способны ее воспри-нять, сами разрабатывайте дальше.
Но рядовые члены, т. е. не сочинявшие проектов и не дававшие идей, обиженно предлагали самим авторам приводить свои идеи в исполнение.
- А то какой-нибудь вертопрах наболтает с три короба, да нос еще задерет, а ты работай и выплясывай под его дудку.
Притом, когда какой-нибудь проект оказывался принят, каждый считал себя оскорбленным тем, что прошел не его проект. И если даже он и не писал проекта, то все-таки где-то в глубине души копошилась обида, что его не попросили об этом.
Кроме того, была оппозиция из тех, что считали неприемлемой работу в контакте с правя-щей партией. Эта оппозиция никогда не входила в рассмотрение дела по существу, а всегда уже наперед отвергала его только потому, что оно шло от противной стороны.
Результатом всего этого было то, что, несмотря на обилие и детальную разработку проек-тов, дело налаживалось плохо.
Правда, некоторые члены, посмирнее, что-то уже делали, писали повестки, нанимали под-рядчиков; но на них смотрели с презрением, как на людей, которые, не видя целого горизонта, не развивая масштаба, способны воткнуться в какое-нибудь дело и копаться в нем.
- Нет широты! - кричал Авенир с болью в голосе. - Кустарные души, не имеющие не только мирового, а даже общегосударственного масштаба, они думают, что они что-то делают, тогда как они просто лишают возможности выработать общий план и начать дело во всей его широте.
- Вы сделайте хоть маленькое-то дело, - кричали Авениру, - а то большое начнете и все равно на половине бросите.
- Маленькое всякий дурак сделает, - отвечали с противоположной стороны, - а если вам на маленькие дела нужны люди, то приглашайте лиц соответствующего масштаба. Мы вам дали огромной ценности проект, и только тупица и идиот может не видеть всего его значения, а вы нас, должно быть, хотите дороги заставить чинить.
А дороги и в самом деле оставались непочиненными. Например, тот же мост на большой дороге как разворотило во время ледохода, так он и остался, оскалив челюсти своих стоячих бревен и поворотив рыло куда-то в сторону, вниз по течению.
Руководители Общества, в частности Павел Иванович, терялись в роковом кругу: с малень-кого дела начинать никто не хотел, а на большое оборотных средств не было. А оборотных средств не было потому, что не было ни большого дела, ни маленького.
Попробовали было заговорить о взносах. Но купцы сейчас же стали беспокойно перегля-дываться, а Житников, нагнувшись, сказал соседу:
- Говорил, что в карман залезут... И поэтому каждый после заседания невольно говорил себе или своему соседу:
- Совершенно особенная нация: два месяца толкуют; проектов написали горы, а дела на грош нет. И потом что же это за люди, когда не могут уступить и столковаться друг с другом?
- А вы сами уступаете?..
- Вот это странный вопрос: раз они не уступают, я-то с какой стати буду уступать?
Федюков, в противоположность всем, был как будто злорадно доволен, точно каждый скандал, каждое несогласие и эта долгая толкотня на одном месте лишний раз подтвердили его твердое убеждение в негодности на дело этого народа.
И только Валентин Елагин с Митей Воейковым были далеки от всего этого и, выбравшись на простор, носились где-то среди неизмеримых пространств.
Люблю необъятный простор родной земли: ее бесконечные хлебные поля и потонувшие в них перелески, спокойные зеленые холмы, луга с медленными речками в зеленых травянистых берегах и усыпляющий шум мельничных колес.
Люблю ее унылые проселочные дороги, убогие мосты, овражки с обвалившимися берегами. Большая дорога, обсаженная по сторонам березками, тянется без конца, а кругом среди необъят-ного моря зреющей ржи виднеются вдали церкви, деревни с кладбищами у выезда и ветряными мельницами среди жирных конопляников. Близ дороги мелькнет заплетенный из хвороста плетень, за которым в ясный полдень желтеют на солнце подсолнечники. Вытянется двумя линейками деревенская улица - с резными князьками на крышах. Мелькнут ребятишки, рою-щиеся на дороге в горячей пыли, и опять за околицей медленно раскинутся необозримые поля с ярко-зелеными и белыми полосами овса и цветущей гречихи, с которой в знойный полдень, беспокойно жужжа, берут мед пчелы. Теплый южный ветер гонит от дороги по ржи темные волны и доносит с луга запах разогретых цветов клевера и ромашки.
Люблю летний шум родных лесов, старые нависшие березы их опушек около ржи. Хорошо бывает прилечь в редкой сухой траве, среди волнующегося при ветре узора солнечных пятен, и глядеть в тихую, спокойную глубину небес, в то время как вдали ярко блещет желтеющее ржаное поле с туманными белыми облаками в мглистом воздухе жаркого летнего дня.
Люблю и вечно молчаливый сумрак северных лесов, их обросшие седым мохом ели, угрю-мые чащи, среди которых иногда мелькнет прозрачная гладь озера, и в нем отразятся в опроки-нутом виде зубчатые верхушки елей. Или неожиданно на очищенном месте среди глубоких лесов вдруг покажется древний скит, куда скрылись люди от шума и греха мирской суеты. Убогая бревенчатая церковь со старой тесовой крышей и колокола на столбах под тесовым навесом с крестом. А около озера одинокая женская фигура, у которой из-под беленького платочка испуганно мелькнут черные глаза юной скитницы.
И вечная тишина леса только изредка нарушается вечерним звоном колокола, унылый звук которого отдается по другую сторону озера.
Люблю шумные пристани рек, где вечно суетливо кипит народ. Ранним утром, когда еще туман плывет над широкой рекой и голубая даль ее спокойна и прозрачна, хорошо подъезжать к незнакомому городу, который на утреннем солнце раскинулся вверху по берегу своими церква-ми, домами, садами и нагорными улицами. Сверху доносится утренний звон колоколов, с реки - гудки, лязг цепей и плеск воды под колесами парохода, замедляющего ход. На берегу, у самой реки, складываются в длинные пирамиды горы мешков, арбузов, винограда и дынь - этих благодатных даров юга, которые выгружаются вспотевшими людьми, бегающими по гнущимся дощечкам сходней.
А по волнующейся от постоянного движения воде широкой реки бегут, дымя, пароходы, облепленные на палубах нарядным, всегда праздничным народом с белыми зонтиками, машу-щим платками и шляпами.
Река вьется выше, а в сторону от нее без конца тянутся безбрежные степи с белым ковылем и одиноко разбросанными курганами, над которыми в знойные полдни носится раскаленный песок и, как бы скучая, реет одинокий коршун.
За ними в благодатном зное южного солнца тянутся черные поля жирной земли, среди них белеют мазанки, утонувшие в кудрявой зелени вишневых садов, и пестреют поля кукурузы, арбузов с шалашами и стоячими около них вениками на шестах.
А вдали, обманчиво близко, высятся хрустально прозрачные ломаные очертания снеговых гор, манящих неумирающей свежестью и чистотой вечных снегов среди жара и блеска южной природы.
...Но мне ближе и милее этих чудес юга родные поля цветущей ржи, однообразный шум мельницы и вечерний писк стрижей над деревенской колокольней...
Валентин Елагин только в дороге чувствовал себя на настоящем месте. Он ехал, оглядывал-ся по сторонам на безграничный простор и часто говорил:
- Хорошо!.. Вот где настоящая жизнь!
Иногда ему нравилась какая-нибудь дорога, - хотя бы шедшая совсем в другую сторону, - и он приказывал Ларьке сворачивать на нее.
Если Митенька испуганно спрашивал, куда это они поехали, Валентин говорил спокойно:
- А вот посмотрим, я еще и сам не знаю, куда она приведет. Дорожка хороша очень, - прибавлял он, как бы в объяснение того, почему они свернули на нее.
Он знал одно, что всякая дорога куда-нибудь да приведет - туда, где есть люди, а он со всеми людьми мог одинаково хорошо себя чувствовать.
Да и вся компания как-то удивительно сошлась в основном настроении.
Митенька был рад ехать куда угодно потому, что чувствовал себя удивительно хорошо, когда вверил свою судьбу Валентину. Ему было приятно и легко, что другой за него взял инициативу жизни в свои руки. Тем более что дело все-таки делалось, т. е. Валентин работал в намеченном направлении.
И хотя сразу уж было видно, как он работал и какой толк выйдет из его работы, все-таки Митенька не чувствовал укоров совести: если дело не будет сделано, то вина не его, а Вален-тина.
Иногда, впрочем, ему приходило соображение о том, что дело-то его, Митенькино, а не Валентиново, но об этом не хотелось уже думать. Тем более дорогой, когда так приятно было ехать и ждать, не будет ли какой-нибудь интересной, захватывающей встречи.
Петруша всю дорогу спал в своей коляске, надвинув картуз козырьком на глаза, и не заме-чал самой дороги, так как просыпался только на остановках. А против остановок он никогда ничего не имел, принимая во внимание, что на остановках занимались не одними только разго-ворами, а и чем посущественней.
Митрофан ничего не мог иметь против дороги, потому что в дороге не нужно было ничего делать, а сидеть на козлах и зевать по сторонам. И в то же время его нельзя было упрекнуть в том, что он ничего не делает.
А про Ларьку и говорить было нечего, - для него не могло быть большего удовольствия, как, выбравши гладкую дорогу, пустить тройку во весь мах с присвистом, чтобы только пыль взвилась сзади и закурилась столбом за бешено крутящимися колесами, или подразнить кнутом с козел деревенских собак, или толкнуть под бок молодую кухарку где-нибудь в усадьбе, - куда господа пожелают заехать, - да зашибить стаканчик-другой, если поднесут.
И, таким образом, все ехали в душевном согласии, хотя и не высказывали его.
Стоял послеобеденный душный зной, воздух струился и дрожал над дальней пашней. Лоша-ди уже давно шли шагом, опустив к горячей пыльной дороге головы.
Ларька, распустив вожжи, покачивал, как сонный, головой; спина его безрукавки, покрытая пылью, со следом хлестнувшего ее кнута, тоже мерно покачивалась перед седоками.
- Вот ездим и смотрим, - сказал Валентин. - Хорошо! И солнце хорошо жжет. Я хотел бы пожить под горячим солнцем, чтобы кожа сделалась совсем черной. Петруша, пожалуй, был бы хорош с черной кожей.
- Ну, Петруша твой хорош и без черной кожи, - сказал Митенька, в полудремоте покачи-вавшийся на рессорах.
- Нет, в черной ему было бы все-таки лучше.
Митенька не стал спорить.
Ларька, всегда любопытный к тому, о чем говорят господа, немного повернулся на козлах, так что его левое ухо было обращено частью назад, и внимательно вслушивался, делая вид, что смотрит в сторону. При последних словах Валентина он даже оглянулся на ехавшую сзади коляску с Петрушей и Митрофаном. Митрофан тоже молча смотрел на него.
Впереди, на кочковатом тощем лугу, навстречу экипажу двигалось церковное шествие с иконами и покачивающимися в воздухе хоругвями.
- На луг молиться идут, - сказал Ларька, как бы найдя предлог для участия в разговоре. - Да что тут, - молись не молись, все равно ни шута толку: словно все в бородавках луга-то.
Шествие остановилось на лужке около ржи.
Дьячок, отойдя в сторону, наскоро раздул кадило. Священник в остроконечной выцветшей шапочке, оглянувшись на него, протянул руку со сложенными для благословления пальцами и, взяв кадило, поправил движением плеч старенькую, короткую по его росту ризу. Его слабый голос, еще слабее, чем ожидалось, зазвучал на открытом воздухе.
Валентин велел Ларьке остановиться и стал смотреть на богомолье, не снимая шляпы. Ларька, оглянувшись на него, нерешительно снял свою кучерскую шапку с павлиньими перьями.
- Люблю крестные ходы в поле, - сказал Валентин, внимательно и с интересом следя за молебствием.
Стоявшие сзади священника владельцы кочковатого луга, - бабы, мужики в поддевках с зелеными и красными подпоясками, - не обращая внимания на остановившихся в колясках господ, крестились, кланялись, встряхивая волосами, и поглядывали на луг и на рожь, о которых молились.
- Я с удовольствием бы сделался скромным деревенским священником, - сказал Вален-тин. - Жить в глухой деревушке со старенькой деревянной церковью, с тихим кладбищем, ходить в поле по ржи с крестным ходом, - хорошо...
- Каждый год молятся, а все, знать, не потрафляют, беда, - сказал Ларька, покачав сам с собой головой. И вдруг без всякого предупреждения выхватил кнут и начал нахлестывать им лошадей.
Экипаж рвануло прыжком, и он, встряхиваясь и подскакивая на толчках, понесся по дороге среди тучи поднятой пыли и мелькающих придорожных ракит.
- Стой, стой, Ларька, - крикнул Валентин, - вон, направо хороша дорожка пошла: рожь и березки.
Ларька, завалившись назад и передернув вожжи в задранных кверху мордах лошадей, повернул на указанную дорогу.
- Хороша дорога. Вот когда мы наконец выбрались на настоящий простор, - сказал Валентин, - никаких границ...
- Куда же вы поехали? - крикнул сзади Петруша.
- Сами не знаем, - ответил ему Валентин. - Ну-ка, Ларька!..
Пристяжные, угнув головы в сторону от коренника, как бешеные неслись меж двух стен ржи с сливающейся стеной колосьев и мелькающими в ней васильками.
Гладенькая дорожка, что бывает во ржи, где ходят пешеходы, шла под уклон, и скоро за сплошным морем ржи, мелькая, показались верхушки кудрявых ракит и сверкнул предвечерним блеском крест деревенской колокольни.
Жара уже начала спадать. Было то время, когда тени начинают удлиняться, даль полей теря-ет свой мглистый, знойный оттенок, становится прозрачной и приобретает мягкий предвечерний тон, который разливается над всей окрестностью с ее густо заросшими хле