Вдруг тихая жалобная нота, как будто не с той стороны, откуда ожидалось пение, а откуда-то издалека прозвучала в тихом ночном воздухе. Потом, точно со вздохом, вырвалась другая и улетела в степь. Но она еще не смолкла, как тоскливая широкая песня догнала ее и, слившись с ней, зазвучала над табором с его дымами и огнями костров, белым полотном палаток и лежав-шими на ковре около певцов запьяневшими людьми.
Слова песни были непонятны, мотив однообразен, но первый звук вздоха в песне, точно вырвавшийся против воли, вздох глубокой скорби заставил всех встрепенуться и замереть.
Пела тоненькая девушка, неловко скрестив опущенные на живот слабые руки и как-то по-детски послушно глядя на освещенное светом костра лицо Ильи. А когда она, как бы забывшись, отводила от него глаза, взгляд ее уходил в степь, уже освещенную вдали серебристо-прозрачным полусветом месяца. Она пела так, будто около нее никого не было и она сама с собой под необъ-ятным простором отдавалась своей тайной тоске и радости безгранично свободного голоса.
И не в голосе было дело, а в том, что в тихом вздохе послышалась тоскующая душа такой правды и силы, которая всех заставила забыть, что это песня, что поется она простой цыганкой из табора для развлечения гостей и что даже она не сама запела, а ее привели и заставили петь.
Илья, закрыв глаза, стоял также неподвижно.
Митенька Воейков от первых звуков песни вдруг почувствовал жалость к себе и к своей бесполезной молодости и любовь ко всем - к Илье, к тоненькой цыганке, и холодок восторга пробежал у него по спине. Он оглянулся на Владимира. Тот с недопитым стаканом в руке смот-рел в лицо молодой певице с таким выражением, будто вся его жизнь зависела от ее песни.
Валентин почему-то ушел от костра, и его высокая фигура неподвижно виднелась среди серебристой пустоты степи.
А женский голос, как будто не зная никаких пределов, тосковал и звал кого-то со всей силой тоски и страсти ночного покоя и тишины. Изредка доносился издалека собачий лай, но и он не нарушал прелести и очарования песни.
Что было в душе этой полудикой девушки? Откуда она среди бедной природы и бедного табора взяла такие звуки? Любила ли она когда-нибудь так глубоко, что щемило и пронизывало тоской сердце и казалось, что все на свете пустяки в сравнении с песней, рассказавшей об этой любви? Но когда же она успела любить и так страдать, если ее девичья грудь была еще совсем слаба и неразвита, а руки тонки, как у ребенка?..
Певица кончила долгой, как бы погасающей нотой, и так свободно и легко, что даже не перевела дыхания.
Илья строго чуть шевельнул рукой, и многоголосый хор тихими, но упругими, как орган, звуками такой же безнадежной тоски взял припев. Потом звуки разбились, высокие молодые голоса выбились наверх и своевольно, беспорядочно перегоняя друг друга, понеслись вдаль от табора.
Владимир глотал слезы и, держа еще в руке забытый стакан, все повторял:
- Голубчики!.. Голубчики!.. Ах, боже мой!..
И вдруг точно все оборвалось, точно перевернулся весь мир: грянула безудержно страстно-веселая, веселая до дикого исступления песня со свистом, с гиканьем и громовым топотом ног о землю.
Илья весь переродился. Это был властелин, повелитель, с горящими, как угли, глазами, дико махал рукой и исступленно-злобно топал каблуком сапога, точно вырывая от сердца певцов весь зной страсти и безудержного веселья.
Глаза девушки уже не с тоской, а с восторгом настоящей страсти смотрели на него. Ее голос теперь показал свою силу и без всякого усилия покрывал собой весь хор и несся где-то над всеми голосами.
Это уже не была робкая худенькая девушка-ребенок. Это была царица, равная в страсти своему повелителю.
Митенька заметил этот взгляд.
"Уж не он ли?" - подумал он, посмотрев на Илью. И ему стало вдруг грустно, точно он почувствовал, что какое-то большое, необыкновенное счастье идет мимо него и никогда, никог-да ему не получить его...
Потом вдруг все перешло в дикую вихревую пляску с бубном, со звоном монет, заплетен-ных в косы, с топотом ног и хлопаньем рук о колени, о сапоги.
Владимир не выдержал и кинулся обнимать Илью.
- Утешил! Ты мое сердце перевернул, душу очистил! - кричал он.
Илья сконфуженно, добродушно улыбался, превратившись в обыкновенного цыгана, и, слушая Владимира, отирал рукавом рубашки пот со лба.
После этого угощали весь табор. Валентин приглашал всех цыган ехать с ним на Урал.
И до самой зари светились в таборе костры и слышались то тоскливые, то разгульно дикие песни. Но так петь, как пела тоненькая цыганка, не пел уже никто.
И только в бледном свете зари, когда река и луга задымились теплыми парами и на востоке еще белел залегший сплошным белым облаком туман, стали запрягать лошадей.
Гости сели в экипажи и, со смуглыми лицами от бессонной хмельной ночи, тронулись по большой дороге среди тишины еще молчаливых полей и росистой свежести просыпавшегося утра.
Вдруг, когда дрожки Владимира, уехавшего в город, скрылись за поворотом, Валентин повернулся к Митеньке и, хлопнув себя по лбу, смотрел на него несколько времени.
- Что ты? - спросил Митенька.
- Про землю-то мы и не спросили!..
На повороте у полосатого верстового столба они чуть не столкнулись с тройкой вороных лошадей и блестевшей лаком на утреннем солнце коляской. В ней сидела молодая, очень краси-вая дама в черном. Темная вуаль была поднята, и она задумчиво смотрела мимо на бегущие, уже проснувшиеся поля.
Валентин вежливо приподнял свою шляпу. Дама с тихой, спокойно-печальной улыбкой кивнула ему головой, бегло взглянув, как на незнакомого, на Митеньку Воейкова.
- Давно вас не видела, - сказала она, немного повернувшись в просторной коляске, уже несколько отъехав.
Валентин еще раз вежливо поклонился.
- Кто это? - спросил Митенька.
Его поразило выражение лица молодой женщины, с каким она смотрела по сторонам. Выражение внутреннего спокойствия, определенности и в то же время точно отсутствия здесь.
- Разве ты не знаешь? Это известная графиня Юлия, а теперь игуменья или патронесса - не знаю - женского монастыря, того - в лесу, знаешь?
Митенька Воейков еще раз оглянулся. Ему пришла мысль: что заставило эту молодую, красивую светскую женщину так круто и необыкновенно переменить свою жизнь? Что она нашла в жизни, в своей душе? Ради чего ушла от всех, от всего мира?
- Ты не знаешь, почему она сделалась монахиней? - спросил он Валентина.
- Не знаю. Тут есть один местный святой, - сказал Валентин.
- Отец Георгий? Я слышал. Говорят, это действительно необыкновенный человек.
- Все люди необыкновенны, - отвечал Валентин, - но дело не в этом, а в том, что она находится под влиянием этого святого. В святых я ничего не понимаю, только мне кажется, что они теряют ровно половину того, что человеку отпущено.
- То есть?.. - спросил Митенька.
- Человеку заповедано познать все, а они одной половины избегают.
- Именно зла, - сказал Митенька. - Но ведь по библейской истории это дьяволом заповедано. Валентин странно усмехнулся.
- А ты разве боишься его?..
И сейчас же равнодушно прибавил:
- Зла вообще нет, а в дьявола ты, как культурный человек, конечно, не веришь...
Он помолчал, потом медленно произнес:
- "Познайте добро и зло и будете, как боги". Хорошо сказано...
Несколько времени ехали молча.
Митенька хотел было поделиться с Валентином своими мыслями о жизни, о своем состоя-нии запутанности, но вдруг почувствовал, что с Валентином вообще делиться ничем нельзя. Это все равно, что делиться с небом, с звездами, покажешься только сам себе маленьким и скучным, а требуемого сочувствия и созвучного отклика не получишь.
- А что, интересная женщина? - спросил вдруг Валентин.
- Да...
- Займись ею.
- Бог знает, что ты говоришь... ведь она - монахиня.
- Всякая монахиня - женщина, - ответил Валентин. - Я тебя как-нибудь свезу к ней.
На Митеньку странно подействовала эта случайная встреча с незнакомой молодой женщи-ной.
Раннее утро, хмельная голова, двоящиеся мысли, потеря всякой линии жизни, и это прекра-сное стройное видение с грустными глазами и невыразимым спокойствием в них, спокойствием, происходившим от какой-то большой уверенности и определенности жизни, тогда как он чувст-вовал тяжелое томление от потери всяких внутренних центров. И воля его, не имея ни внутрен-ней, ни внешней опоры, так ослабела, что его тянул всякий соблазн, потому что не было в его жизни никаких ценностей, во имя которых стоило бы удерживаться от соблазнов и сопротивля-ться им.
У него было ощущение, какое появляется у человека, который пьянствовал целый месяц и растерял все связи и отношения с жизнью. И угарной голове трудно уже делать усилия, и кажет-ся, что ничего нельзя собрать и начать, в то время как жизнь, не прекращая ни на минуту своего вечного и бодрого движения, идет вокруг него с отрицающей его прочностью и деловитостью.
В особенности Митенька Воейков сильно почувствовал это, когда простился с Валентином и поехал один домой.
В бодром свете утра, с желтой зрелой рожью по сторонам дороги далеко расстилались поля с деревнями, холмами, зелеными лощинами. И везде виднелся народ, начинающий бодрую рабо-ту страдного дня. Уже начинали косить и жать хлеб. Мелькали начатые полоски ржи и первые связанные снопы нового хлеба, лежавшие в разных направлениях среди жнивья.
Митенька подумал, как несчастен он тем, что у него много земли и он с ней не справляется, расплывается в ней, работают на ней другие - его рабочие, а он сам опять в стороне. И как счастливы мужики, имеющие перед собой небольшие клочки, которые требуют от них точного и определенного труда. У них есть прочная точка опоры, прочная прикрепленность их в извест-ном пункте к миру. А где у него эта точка, когда он не имеет никакого определенного, нужного миру дела? Все заняты своим делом, кроме него.
И, сколько он ни оглядывал эти бесконечные поля, он не находил среди них себе ни места, ни дела. И что он сейчас делает?..
На Урал еще до сих пор не уехал, имение не продал. И по всему было видно, что дело с продажей начинало пахнуть скверным анекдотом.
У Митеньки создалась определенная решимость: бросить это дело и поездку на Урал. Лучше оборвать сейчас, чем дальше забираться в дебри нелепостей, с этими разъездами, убива-ющими всякую волю.
- Не поеду я больше никуда, вот и все! - сказал он однажды.
И он засел дома, изредка вспоминая прекрасный образ молодой женщины, как бы толкнув-ший его оглянуться на самого себя.
Через несколько дней после поездки к Владимиру Валентин Елагин заехал к Митеньке Воейкову, чтобы свезти его к графине Юлии, так как Валентину почему-то казалось это необхо-димым.
Митенька в это время сидел дома и переменял башмаки. Когда он обернулся к окну на стук экипажа и увидел Валентина с Петрушей, первым его движением было броситься через черный ход в сад, так как он испугался, что его опять повезут продавать эту несчастную землю.
Конечно, проще было заявить Валентину, что он не хочет ехать, и противопоставить его воле свою волю. Он так раньше и думал: заявить твердо и определенно Валентину об этом.
Но первым, безотчетным его движением было - спрятаться. Митенька бросился к двери, но потерял второй башмак. И только успел воскликнуть с тоской: "Господи! Что это за кара такая!" - как вошел Валентин и, застав его с одним башмаком в руке, с выражением страдания на лице, несколько удивленно посмотрел на него.
- К графине едем, одеваешься уже? - сказал Валентин с таким спокойным выражением, как будто он всего несколько минут назад был здесь и сказал Митеньке, чтобы он одевался.
- ...Одеваюсь...
И, как всегда в минуту неудачи, его раздражение требовало какого-нибудь объекта. И таким объектом сейчас явился Петруша. Чем больше он искал башмак и раздражался, тем больше ненавидел этого Петрушу.
- Когда только судьба смилостивится надо мной и освободит от этого вечного спутника? - проговорил он, когда Петруша вышел сказать Ларьке, чтобы он не распрягал лошадей. - Ну вот он, черт его возьми, где обосновался! - крикнул Митенька и выудил башмак за шнурок из корзины с бумагами под столом. - Когда только это кончится!.. Посмотри, пожалуйста, что тут наворочено! - сказал Митенька.
- А что? - спросил Валентин, оглянувшись тоже по комнате, и прибавил: - Очень хоро-шо. Чего же тебе еще хочется? Разве лучше немецкую аккуратность-то разводить? Так, по крайней мере, разнообразия много.
- Хорошо разнообразие, нечего сказать. Послушай, зачем ты таскаешь всюду за собой этого лешего?
- Какого? - спросил Валентин.
- Да вот - Петрушу.
- Ну как - зачем? Без него неудобно. Расскажет нам что-нибудь дорогой.
- Кой черт - расскажет! Я ни одного слова от него, кроме каких-то нечленораздельных звуков, не слыхал, - воскликнул с возмущением Митенька, надевавший в это время жилетку, и с раздражением стащил ее опять с себя, потому что она перекрутилась у него за спиной и одна половина наделась правильно, а другая навыворот. - Полено березовое скорей расскажет, чем твой Петруша!
Так как поехали на Валентиновой тройке с Ларькой на козлах, то Митрофан ехал сзади порожняком в коляске. Петруша почему-то не сел к нему, а устроился на передней, обитой сукном скамеечке, лицом к Валентину и Митеньке, прислонившись спиной к Ларьке.
"Как нарочно, торчит перед глазами", - подумал с ненавистью Митенька.
Ларька, почувствовавший сзади себя широкую спину Петруши, который привалился к нему, как к печке, тоже несколько раз беспокойно оглядывался и пробовал передвигаться. Но Петруша сел плотно, и спина его была слишком широка для того, чтобы от нее можно было передвинуть-ся куда-нибудь на узких козлах.
Впрочем, на половине дороги Петруше надоело сидеть на собачьем торчаке, и он пересел на козлы рядом с Ларькой.
- Петруша, ты бы рассказал что-нибудь, - сказал Валентин, сидя в свободной позе бари-на, выехавшего ради прогулки.
Петруша несколько покосился на него, повернув толстую, со складкой назади, шею, и ничего не сказал.
Экипаж свернул с большой дороги у межевой ямы, в которой росла крапива, валялись битые кирпичи, и шибко покатил по узкой дороге к видневшейся невдалеке усадьбе с большим белым каменным домом и зеленой крышей, прятавшейся в деревьях парка и сада.
Усадьба графини Юлии, со своим огромным двухэтажным домом, стеклянными террасами, огромным парадным подъездом и разноцветными стеклами в фигурных рамах, с широким зеле-ным двором, конюшнями и цветниками, была меньше всего похожа на обиталище монахини.
Огромный парк за домом, широкие расчищенные аллеи, беседка в виде купола на белых колоннах, вроде тех, на фоне которых изображают на гравюрах дам в старинных кринолинах, площадки с зеленым газоном - все это указывало на то, что здесь ценили и любили красоту.
В доме было бесконечное количество комнат со старинной тяжелой мебелью, сумрачных, торжественно молчаливых, со строгими портретами предков по стенам, с запахом старины.
Внизу были просторные теплые сени с широкой лестницей наверх, со стеклянными лампа-ми и абажурами на столбиках-колоннах при входе на лестницу и на площадках при поворотах.
Все это говорило о невозвратной прежней шумной жизни, когда на каждый звон колоколь-чика и стук парадных дверей сверху сбегал лакей с широкими бакенбардами и, перегнувшись через перила из-за поворота лестницы, смотрел вниз, кто приехал, в то время как из темноты подъезда вместе с клубами морозного пара входили дамы в собольих шубках, мужчины в медве-дях сбрасывали всю эту дорожную тяжесть на руки старичка лакея и приветливой няни.
И все эти комнаты, коридоры и освещенные лестницы переносили воображение к шумной и широкой жизни старины. Вероятно, немало молодых девушек и женщин узнали в этом доме лучшие неповторяющиеся минуты первой любви и первой тайной встречи во время зимнего бала где-нибудь на уединенной площадке пустой лестницы, откуда при свете одинокой лампы виден дремлющий внизу на ларе под вешалками старичок лакей.
И, может быть, многие из них, когда-то пленявшие взгляды легкой красотой и свежестью юности, пройдя отпущенный им срок, мирно отошли в вечность и лежали теперь в забытой могиле на тихом деревенском кладбище, где в глубине земли от них остались только горсть праха и кучка истлевших старческих костей.
Графиня приняла гостей в маленькой угловой гостиной с мягким большим диваном, такими же креслами с сильно отлогими мягкими спинками и бездной мелких вещиц на тонконогих столиках и этажерках, покрытых черным китайским лаком.
Она только что вернулась из своего монастыря, куда ездила ко всенощной. Примятая на висках, слежавшаяся под шляпой прическа из темных роскошных волос носила на себе следы дороги. А черная строгость полумонашеского, полуаристократического платья хранила еще в себе оттенок празднично-церковной торжественности.
Вся ее стройная, с естественной свободой хорошего воспитания фигура, державшаяся особенно прямо, освещалась глазами, с их живым и молодым блеском, в особенности когда она поднялась навстречу гостям и, ожидая их, стояла у стола.
Но она часто, как бы умышленно, тушила своенравный блеск глаз, и лицо ее при этом принимало спокойное, грустное выражение покорности и печали.
- Вот и мы к вам, графиня, собрались. Может быть, нас немножко много? - сказал Валентин, здороваясь, но, видимо, затрудняясь: поцеловать у нее руку или это неудобно в ее положении монахини.
- Нет, отчего же много? - сказала графиня, улыбаясь и давая ему руку для поцелуя, как бы говоря этим, что черное строгое платье в гостиной не имеет значения и гости не должны приспособляться к ее новому положению.
- Это мой приятель, - сказал Валентин, посторонившись и представляя Петрушу, который среди тонконогих столиков чувствовал себя, как медведь в посудной лавке. - Он превосходный рассказчик, - прибавил Валентин, как бы объясняя графине его присутствие здесь, так как в ее глазах на секунду выразилось явное удивление.
Откуда Валентин выдумал, что Петруша обладает даром рассказчика, было совершенно неизвестно. Даже сам Петруша покосился на него, когда неловко, как после прикладывания ко кресту, отходил от графини.
- А, это приятно, - сказала молодая женщина, - вы знаете мою слабость к хорошим и живым собеседникам.
Валентин молча почтительно поклонился.
- Сейчас подадут чай, пойдемте в столовую, - сказала графиня, - кстати, я проголода-лась. Я ведь теперь на особом положении, - прибавила она, мягко улыбаясь, - потому целый день не ела.
Этой простой, открытой фразой и улыбкой она как бы снимала с своей жизни покров недо-ступности, точно желая разорвать для гостей стесняющее их чувство излишней осторожности с ней, как с человеком иного мира.
Митенька смотрел на нее и думал о том, что заставило эту женщину, с ее аристократически-стройной фигурой, прекрасными, влекущими глазами и тонкой красотой лица, в 35 лет надеть черные одежды и так переменить свою жизнь. Неудачная ли любовь, грубая и неожиданная измена любимого человека, или тот голод душевный, который иной раз заставляет русского человека бросать семью, теплый угол и идти в неведомую даль, прицепив на спину холщовую странническую котомку.
А может быть, мелькнувшее в светлую минуту сознание бренной краткости жизни на фоне неизмеримой вечности, откуда пришел человек и куда надлежит ему опять уйти.
А если это так, то лучше уйти с просветленным сознанием, родственным этой вечности и далеким от переходящих дрязг и мелочей.
Митеньку поразили ее глаза и то, что в них, как бы против ее воли, прорывалось что-то женское, таинственное, ищущее и влекущее даже в том мимолетном взгляде, который она бросила на него, как на нового человека. Бросила, как красивая молодая женщина, а не как монахиня. Но этот взгляд сейчас же опять потух.
Гости вслед за хозяйкой прошли ряд высоких комнат с зеркалами, картинами и мебелью в чехлах на гладком натертом полу и вошли в огромную столовую с большим круглым столом посередине и низко спущенной над ним висячей лампой с темным матерчатым абажуром в сборках.
- Я думаю перебраться отсюда в свой монастырек, - сказала молодая женщина, когда все занялись чаем. - Там меня любят, а здесь я... странно чувствую себя. Да и не нужно мне все это... Ну, расскажите про себя: что вы, где вы и что делаете, - сказала она вдруг, как будто коснувшись того, чего совсем не нужно было касаться. Говоря это, она передвигала на белой скатерти блестящие металлические щипцы и, в ожидании ответа Валентина, машинально взгля-нула на Митеньку, хотела так же машинально отвести глаза, но, встретившись с его взглядом, внимательно посмотрела на него.
- Что я? Всё и ничего, - сказал Валентин. - Где я?... Пока здесь, кончаю последние дела, чтобы двинуться на Урал...
- Да, да, я слышала, - сказала графиня.
- А что делаю? - продолжал Валентин. - Выручаю своего приятеля, помогаю ему осво-бодиться от тяготы жизни, продаю его имение.
При слове приятель графиня посмотрела сначала на Петрушу, потом на Митеньку Воейко-ва и, видимо, не знала, о каком приятеле идет речь, - о том ли, что обладает даром рассказчика, или о том, талантов которого не знала.
- Дмитрия Ильича, - сказал Валентин, заметив ее затруднение.
- Вы хотите начать служить или купить где-нибудь в другом месте?
- Ни того, ни другого, - отвечал Митенька, покраснев. - Просто меня давит земля, требуя от меня того, что мне не свойственно и совсем не нужно.
Когда Митенька говорил, он чувствовал, что его слова должны заинтересовать эту женщину и заставить ее обратить на него внимание, как на человека, не совсем обыкновенного и непохо-жего на тех, с обществом которых она порвала раз навсегда.
Графиня посмотрела на Митеньку молча продолжительным взглядом.
- Мы с вами поймем друг друга, - сказала она, не отводя от него взгляда, как бы давая понять, что об этом они поговорят вдвоем.
- У вас чай только монашеский или что-нибудь есть к нему, вроде старого доброго рома? - спросил Валентин.
- Простите, милый, я так от всего отвыкла... Вам не доставит труда встать и взять в буфете? Там, где всегда... - прибавила она с улыбкой, указывая этим на личное знакомство Валентина с огромным темным буфетом, похожим на церковный орган с резными стрельчатыми украшениями.
Валентин встал, открыл дверцы и, наморщив кожу на лбу, посмотрел, пригнув несколько голову, на полки, потом достал две бутылки, одну светлую, другую темную.
Петруша только покосился на них, когда Валентин поставил бутылки на стол, недалеко от него, очевидно не будучи уверен в том, дадут ему или не дадут.
Графиня изредка посматривала на него, видимо, ожидая с интересом послушать талантли-вый рассказ и, вероятно, недоумевая, как такой легкий дар может совмещаться с такой тяжелой внешностью.
После чая Валентин, опорожнивший не без участия Петруши уже половину вина, сказал:
- Принято думать, что вино - наркотик. Это неверно. Вино есть вино. Вечно юный, боже-ственный напиток жизни. Древние это понимали.
Он встал, забрал бутылки за горлышки и молча пошел на террасу. В дверях он остановился и сказал:
- Пить вино нужно только в хорошей обстановке или под небом. Сегодня у меня есть и то и другое.
Петруша посидел немного и, обманув ожидания хозяйки, совершенно молча, даже не поблагодарив ее, тоже ушел на террасу, поколебавшись некоторое время - захватить с собой рюмку со стола или нет.
- Я знаю его и люблю, - сказала графиня о Валентине с улыбкой, как бы отвечая на нес-колько смущенный взгляд Митеньки Воейкова. - Мне кажется, что это человек, душа которого всегда свободна... Очевидно, пути к свободе различны. Один идет так, а другой должен идти совсем иначе. Кому что дано... - прибавила она, и по лицу ее скользнула легкая тень задумчи-вости. - Его надо знать, чтобы любить, и любить, чтобы понимать. На первый взгляд его выходки странны. Но за ними чувствуется необъятно большая душа. Он все в мире свободно любит, но ни к чему не привязан, и от людей ему ничего не нужно. Очевидно, они и не в состо-янии ему ничего дать, потому что он, кажется, очень мало ценит то, чем они дорожат.
- Как вы верно его определили! - горячо и мягко воскликнул Митенька и сам заметил эту мягкость и как бы сдержанную ласку, относившуюся не к Валентину, а к ней, сидевшей перед ним женщине, такой молодой и прекрасной, отрекшейся от мира, недоступной ни для кого. Эта скрытая мягкость вырвалась у него как бы в ответ той женской нежности, которая иногда выра-жалась в неожиданном блеске глаз из-под покрова ее монашества.
- В вас что-то есть необычайно молодое, беспомощное и чистое, - сказала молодая женщина, и на секунду ее глаза внимательно остановились на его глазах, потом ее взгляд ушел вдаль, точно в глубь прошлого ее собственной жизни. Как будто она сейчас встретилась с тем, чего было мало около нее в ее жизни, в ее прошлом.
Она незаметно вздохнула и взглянула на Митеньку, как бы возвращаясь к действительно-сти.
- Пойдемте ко мне...
Она встала, отодвинув ногой стул.
Митенька с приятным волнением почувствовал, что стена монашеского в ней как бы приподнялась, и сейчас перед ним была только женщина с какой-то сложной, скрытой от всех душевной жизнью.
И ему безотчетно хотелось сейчас казаться чистым сердцем и беспомощным в житейских делах, так как эта чистота и беспомощность в нем не отпугивали молодую женщину и не застав-ляли ее опускать на лицо невидимую схиму. А он чувствовал, что она опустила бы ее в тот момент, как только почувствовала бы в нем мужчину. И он инстинктивно старался не спугнуть ее чувства и быть таким, какому бы она могла сказать то, чего не сказала бы другому.
Графиня Юлия зажгла на маленьком столике лампу, и они сели вдвоем на диван, стоявший глубоко в цветах.
- Да, нужно принимать жизнь так, как принимает ее Валентин, или совсем уйти из нее, - сказала она, как бы продолжая вслух какую-то свою мысль. - Может быть, для некоторых последнее легче...
- Как это верно! - вдруг с искренним порывом воскликнул Митенька, даже сложив перед грудью руки, как на картинках их складывают на молитве дети.
Он почувствовал холодок, пробежавший по спине, не от сознания верности высказанной мысли, а от собственной искренности, которая прозвучала в его голосе, и от того, что искрен-ность сближает его с молодой женщиной, для которой, казалось, все мирское похоронено.
- Мы заняты конечными делами, которые делают нас рабами жизни, - сказала графиня, глядя вдаль перед собой, - тогда как у нас есть бесконечное, делающее нас свободными. Это наше внутреннее. Здесь мы можем бесконечно идти вперед. Здесь борьба только возвышающая, а не унижающая нас. И здесь уже никто не может сделать нас несчастными... отнять у нас наше счастье... нашу веру... грубо и гадко осквернить все... Потому что люди только разрушают и отнимают счастье, - тихо и задумчиво сказала графиня и прибавила: - А не дают его. Все земное слишком непрочно. Митенька чувствовал, что она перед ним как бы приоткрывает какую-то завесу, какое-то темное пятно жизни, о котором она не сказала бы никому. И ему было необыкновенно хорошо сидеть здесь и вести этот странный сближающий разговор, качавшийся на тонкой неощутимой нити, которая могла порваться от малейшего неосторожного слова. И потому каждый шаг незаметного сближения особенно волновал и до остроты напрягал способ-ность понимания и проникновения в мысль собеседника.
- Вам тяжело?.. - сказал Митенька тихо и, взяв ее руку, заглянул ей в глаза с выражением боли и тревоги за нее.
Молодая женщина молча посмотрела на него.
- Ваши милые глаза так хорошо смотрят, как будто они чем-то близкие, близкие и... чис-тые, - сказала она, и у нее сквозь улыбку мелькнули слезинки.
Митенька испытывал новое, незнакомое наслаждение от сближения с женщиной, по отно-шению к которой ничего нельзя было позволить себе, даже помыслить. И все-таки какими-то другими путями, полубессознательно он подходил к ней так близко, что брал ее, незнакомую женщину, за руку и с тихой интимной нежностью спрашивал о ее душевной тяжести.
И чем невозможнее было проявление мужской стороны в их сближении, тем острее и сильнее было каждое движение, которое другими путями вело их к близости.
И Митеньке захотелось сказать ей, как ужасна сейчас его жизнь, как он низко пал, ничего не может сделать, так как не знает, что ему еще осталось делать, когда все в жизни перепробо-вано им.
Он чувствовал, что, как бы он низко себя ни обрисовал, она не отвернется от него. И он рассказал ей, что он сейчас в тупике, что в нем нет ни веры, ни определенного пути жизни, что в нем хаос и отчаяние и что одна надежда - на перемену места и на бегство от гнилой, размени-вающей на мелочи культуры. Он хотел рассказать про свои отношения к женщинам, но почувст-вовал, что этого теперь говорить не нужно. Говоря ей, он почему-то невольно показывал более сильное чувство отчаяния, чем у него было на самом деле.
Он кончил и, не взглянув на графиню, спрятал лицо, закрыв его руками. Он сидел в позе такого отчаяния и безнадежности, что чувствовал, что было вполне естественно, если бы она положила ему руку на голову.
Графиня вздохнула.
- Мы слабы, нечисты, темны, и надо все силы души направить внутрь себя или чтобы кто-то другой, более сильный, взял нашу душу в свои руки, - тот, кто видит наш путь яснее, чем наши затемненные глаза. Тогда и сам начнешь его видеть и поймешь, что это темное в нас самих, что душа наша закрыта, слепа и не живет жизнью, какой она должна жить. Я встретила такого человека и как бы из его рук приняла силу и увидела свою душу - темную, слепую, жадную к временному, земному счастью, к наслаждениям, - сказала графиня. И глаза ее опять ушли вдаль и сощурились. - А все это коротко и кроме горького осадка ничего не оставляет. Тогда как жизнь - в отречении от всего этого и в бесконечной работе над своей душой, пока она наконец прозреет и увидит вечный свет жизни.
- Вы о нем говорите? Об отце Георгии? - спросил Митенька.
- Да, о нем, - сказала графиня, произнося это слово с особенным выражением, с каким говорят о чем-то великом.
- Как вы мне много дали! Я почувствовал, что мне нужно и чего я не видел совсем, - сказал Митенька.
Молодая женщина подняла на него глаза и посмотрела долгим взглядом.
- И слава богу... - сказала она. - Мне с вами было хорошо.
Митенька хотел было сказать, что ему тоже было хорошо, но в это время в комнату вошел Валентин.
- Я зашел сказать, что нужно ехать, а потом хотел еще сказать тебе (прости, что так говорю, мне удобнее)...
- Пожалуйста, милый, пожалуйста, - ответила графиня с тихой улыбкой.
- Еще хотел тебе сказать, - повторил Валентин с обычным усилием нетвердых от вина глаз, - что ты - монахиня, но знаешь и чувствуешь нечто, за что я тебя и люблю.
Гости уезжали. Графиня провожала их до передней и тихо сказала Митеньке, чтобы он навестил ее. А когда он целовал ее руку и потом поднял глаза, она тихо улыбнулась ему.
Прощаясь с Петрушей, она сказала, что, может быть, он в следующий раз доставит ей удовольствие прелестью своего рассказа, на что Петруша ничего не ответил и, зацепив тонко-ногий столик, едва не повалил его.
Эта необычная, тонко волнующая беседа произвела на Митеньку сильное впечатление: у него как будто открылись глаза, и он ясно увидел, что ему нужно и где истина.
Ему ясно, как откровение, представился главный смысл слов графини: "Душа наша беско-нечна, а мы делаем конечные дела". А его главная, основная неправда была в том, что он все время жил внешним, чужими делами, а не делом своей души. Он помнил и заботился обо всем, что лежало вне его. И совершенно упустил из виду то, что находилось внутри его и было всецело в его распоряжении.
И то, что было внутри его, всю жизнь оставалось без всякого призора и усовершенствова-ния.
Как же можно устраивать жизнь других людей, вообще всех людей на земле, когда он самого себя не устроил, забыл о своем внутреннем?
И вот это его забвение своей души, стремление к полной свободе вылилось в полную анархию, в потерю воли над собой и в подчинение чужой воле, потому что своей воли не было. А он, слепой, все искал чего-то по сторонам, все думал найти внешние зацепки, внешние точки опоры. Хотел перемещением себя в другое место создать новую жизнь. А главный и единствен-ный источник всякой жизни - его внутреннее - было забыто.
И его вдруг осенила мысль, взволновавшая его, как неожиданное открытие: он думал, что уже все перепробовал и раз навсегда оказался во всем банкротом. Оказывается, что у него наш-лась область, в которой есть бесконечный источник деятельности, возможность бесконечного подъема. Это - переустройство самого себя.
Вот истина!
И было просто странно и непонятно, как он не пришел к этому с самого начала. Почему он начал чего-то дальнего, с других, а не с самого близкого - самого себя? И какое ему теперь де-ло до других, до всей жизни, их устройства? Сколько проделал для них борьбы, сколько тратил на них времени! А они разве подвинулись хоть сколько-нибудь от его работы? А все потому, что он воздействовал (теоретически) прямо на них, а нужно было воздействовать косвенно, т. е. сначала исправить самого себя, а они увидели бы и тогда уже...
Он разрушил все божеские законы, а своих законов вместо них - человеческих, личных - не создал. Просто упустил из виду. Да если бы даже и не упустил из виду, то все равно из этой постоянной скачки разрушения и возмущения несправедливостью мира он не смог бы ничего сделать.
Теперь другое дело, когда, сказавши: "С нами бог и бог с вами", он может махнуть рукой на человечество, его дела и заняться на досуге только самым главным.
Конечно, теперь его дело вовсе не будет заключаться в спасении души. И графиня Юлия, толкнувшая его на этот путь, не найдет с ним ничего общего, потому что она вся проникнута религиозным началом. Для нее вся цель и закон - в боге, а у него будет просто здоровое само-управление и упорное улучшение своего внутреннего мира.
Это будет просто автономное земное самоуправление на месте давно свергнутого небесного абсолютизма. Ему совершенно не нужна божественная, потусторонняя бесконечность, когда эта бесконечность улучшения есть в нем самом.
А материала для улучшения, слава тебе господи, найдется, в особенности теперь, когда у него все так разъехалось, что концов не соберешь.
В самом деле: воля, умственная жизнь, нравственная - все это пересмотреть, наладить, организовать. Ведь это самая высшая ступень, до которой достигал человек: быть самому для себя высшим началом и источником дела.
Его захватила и взволновала эта мысль. В самом деле: его владения, пожалуй, будут немногим меньше, чем владения пресловутого творца мира и промыслителя, если измерять их способностью внутреннего проникновения, а не внешними размерами. Да и относительно существования этого творца тоже вопрос деликатный: существует промыслитель или нет, об этом, слава богу, спор идет столько веков, сколько существует человек на земле, и все-таки ни до чего еще не договорились. Тогда как существование, самое реальнейшее существование его, Дмитрия Ильича Воейкова, очевидно для всякого, даже для слепого.
И опять он не мог не отметить наличия в себе могучего духа возрождения: ведь, казалось, совсем погибал человек, две новых жизни лопнули подряд как пузыри, и дальше уж, кажется, податься некуда было. И вдруг новое озарение, новый просвет. И какой просвет! Ведь челове-честву, чтобы сделать такой скачок, от внутреннего небытия к созданию в себе автономного мира, потребовалось тысячи две лет, целая история, а ему не нужно никакой истории: он проделал это ровно во столько времени, сколько нужно было, чтобы проехать от усадьбы графини до монастыря, к которому они уже подъезжали.
Митеньке сейчас было странно, что Валентин сидит рядом с ним и не подозревает, что около него уже совсем другой человек, чем был полчаса назад. В такой степени другой, что самый зоркий глаз не мог бы уловить в нем ничего общего с прежним.
LVI
Подъезжали к монастырю. Ларька свистнул и пустил лошадей полной рысью, но попал на плохую дорогу, и седоков начало подбрасывать, точно они ехали по картофельным грядкам.
- Придержали бы лошадей-то, - сказал Валентин.
- Может, скоро лучше будет, - ответил Ларька.
Сам он вообще не чувствовал никакого неудобства от толчков. И если ехал один, пустив лошадей во весь мах, и налетал на ухабы, - по которым его начинало подбрасывать так, что ёкало под ложечкой, - он не останавливал лошадей в надежде, что толчки сейчас кончатся. А заранее остановиться перед ухабами не мог, потому что смотрел обыкновенно не на дорогу, а все по сторонам.
Митрофан с своей тройкой поспевал за ними сзади в темноте. Вдруг у него что-то треснуло, послышалось падение чего-то в лужу дороги, и все затихло.
- Стой, стой, Ларька! - крикнул Митенька Воейков. Он соскочил с экипажа и подбежал к остановившимся лошадям коляски Митрофана.
Коляска в темноте валялась на боку, зарывшись железным крылом в пашню у дороги. Мит-рофан молча вытирал руки о штаны и смотрел на коляску. Потом потрогал ее, пробуя поднять, и не поднял. Отойдя в сторону, высморкался через пальцы и только тогда сказал равнодушно:
- Поломалась...
- Что поломалось? - крикнул Митенька.
- Известно что - ось, - отвечал Митрофан. - Мастера чертовы. "Весь век, - говорит, - будете ездить и меня благодарить". Ему не коляски чинить, а коров стеречь. Уж как он есть пьяный человек, так и останется.
- Ведь я тебе тогда же говорил, чтобы ты не отдавал ему.
- Да кто же ее знал-то? - сказал Митрофан спокойно.
- Как "кто знал"! Ведь ты же сам сейчас говоришь, что он пьяница.
- Да ведь все думается, что ничего. Ведь уж очень расхвалил-то себя, вышло - вроде как первый кузнец во всем свете. А на поверку выходит - свинья.
- Никакой, брат, опыт тебя не научит, я вижу, - сказал Митенька с досадой. - Ну что теперь будешь делать?
Митрофан молчал, глядел на валявшуюся коляску, как бы соображая, потом полез в карман за кисетом.
- Отдам я ему теперь черту, дожидайся, пусть только заявится. Тут надо было кольца нагнать, а он сварил просто, да и ладно.
- Так ты-то не видел, что она просто сварена, без колец?
- Как же не видел, - сказа