; Но сейчас же Дмитрию Ильичу приходили двух родов соображения. Во-первых, то, что он теперь живет совершенно другим миром, в котором ценно только то, что касается его внутренней жизни, и не имеет никакой цены то, что касается внешней. Так что это не может теперь иметь к нему никакого отношения.
А во-вторых, он, собственно, сделал свое дело подготовки разрушения; теперь идол сам упадет при первом дуновении ветра. А постройкой нового могут заняться другие, которым позволит это соответствующая ступень их сознания.
Так что в конце концов он мог считать себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к назревающим или собирающимся назреть событиям.
И поэтому он был тверд, не поддавался никаким голосам и призывам внешней жизни.
Но все-таки, чем больше разрастался в обществе интерес к назревающим событиям, тем труднее было держаться и отгораживаться от общей жизни, где были и грядущие, быть может, великие перемены и женская любовь, и радость жизни, и Валентин со своей свободной и непонятной душой...
Он сам себе напоминал крепость, которую осаждают со всех сторон, и нужна вся сила отрешения и сосредоточения на своем внутреннем мире, чтобы держаться и не чувствовать тягости возрастающего одиночества среди бьющихся кругом волн жизни.
А между тем свободная и непонятная душа Валентина, вернувшись в круг приятелей и в привычную для последнего лета обстановку, всех поставила на ноги.
Друзья, встретив его по возвращении, думали, что теперь он уже надолго останется с ними. Но Валентин сказал, что у него есть предчувствие, что он скоро, может быть раньше, чем все ожидают, исчезнет опять.
Так как время исчезновения его было неизвестно даже самому Валентину, то пили с ним чуть ли не каждый день, чтобы не оставить без проводов своего лучшего друга на случай его внезапного отъезда.
И когда после вспоминали об этом месяце, в особенности когда пришло то, чего не ждали, о чем никогда не думали, то все говорили, что еще никогда не было такого бесшабашного лета. И не знали, сожалеть об этом или, вспоминая, радоваться, что не прозевали последнего своего года и провели его по-настоящему.
И правда, благодаря Валентину все точно махнули на все рукой. Никто почти ничего не делал, а ездили, пили, спорили, наслаждались безграничностью русских просторов и ни о чем не думали.
Валентин по обыкновению сумел внушить всем, что все пройдет: подстерегающая всех могила подведет конечный итог всем нашим делам и огорчениям; поэтому уж лучше провести отпущенные нам сроки со всей широтой русской души.
А если для кого придут дни великой тоски и скорби, по крайней мере, ему будет о чем вспомнить. И действительно, все так проводили отпущенные им сроки, в особенности под конец, что Владимиру дома было торжественно заявлено перед иконой о лишении его отцовского благословения, если он не опомнится.
Федюков уже боялся показываться к себе в усадьбу и скитался в промежутках по окрестным имениям, ожидая случая, который благополучно втолкнет его под гостеприимный домашний кров и освободит от сверхъестественной затягивающей компании Валентина и его друзей. Но случай не освобождал и не вталкивал. И потому он остальное время проводил у баронессы Нины, которая была с ним грустно-нежна, как мать с неудачным, несчастливым ребенком, в несчастии которого она чувствует и долю своей вины.
Обычно никто из этой теплой компании ничего не помнил - где они ездили, где бывали. Только смутно проносились перед ними солнечные закаты, восходы, лесные опушки да ночной костер на берегу реки. И Валентин уже не знал, перед кем ему извиняться, кого из соседей он побеспокоил поздно ночью или рано поутру.
Возили иногда куда-нибудь с собой дам - Ольгу Петровну, баронессу Нину, Елену и Кэт, которая, несмотря на свою молодость, особенно понравилась Валентину.
И, когда Валентин много выпивал, он иногда говорил, держа стакан в руке:
- Хороша еще жизнь на земле! А если она раздвинет рамки шире, это будет еще лучше... Друзья мои! не дано человеку жить вечность, но чувствовать ее дано. И, когда человек чувствует вечность, тогда все хорошо, он возвращается к тому, откуда пришел.
Если во время пирушки кто-нибудь из женщин замечал, что пора ехать, ночь подходит, Валентин говорил:
- Куда ехать и зачем ехать?.. Если кончился день и приходит ночь, встретим ее с полными стаканами. Нужно спешить только тогда, когда плохо, и не нужно спешить, когда хорошо. Впрочем, плохого вообще нет, - добавлял он.
Что же касается вечности, то Владимир, кажется, на свой вкус почувствовал ее, так как окончательно махнул рукой на родительское благословение и всех своих коров; таскал из города кульки, наскоро разыскивал местечки на природе и метался с бутылками, шашлыком, так как отдавался этому со всей страстью.
Иногда после пятнадцатой рюмки, размахнув рукой и стоя над ковром со стаканом в руке, он кричал:
- Распахнулась душа! Эх, необъятная моя! Спасибо тебе, Валентин! Душу, брат, почувствовал и полюбил всех, черт вас возьми.
- Коров-то забыл своих? - говорил Валентин.
- Забыл, брат.
- И не жалеешь?
- Что их жалеть, когда для меня теперь все... изъясняться я не умею, но ты душу мою, Валентин, понимаешь? Понимаешь, что я все могу сделать?
- Как же не понимать, - спокойно отвечал Валентин. - Как о коровах перестал думать, так человеком стал.
- Вот именно, Валентин, человеком!
Баронесса Нина сначала испуганно оглядывалась, когда ей приходилось быть в обществе Валентина. Но потом присмотрелась к нему и успокоилась. И когда Валентин что-нибудь говорил и рассеянно клал ей руку на плечо, она взглядывала на него с серьезной доверчивостью ребенка и смотрела на лица других, как бы по их отражениям воспринимая то, что говорил Валентин.
Иногда всей ватагой заезжали куда-нибудь в знакомую усадьбу; на большой террасе, выходящей в сад, накрывался стол, и до самого рассвета светились огни сквозь густую зелень дикого винограда.
- Последние дни я здесь, последние, друзья! - говорил Валентин, допив до лирического тона. - А там я исчезну для вас, быть может, навсегда, вы же все останетесь здесь...
- У догорающих очагов, Валентин, - прерывал, вскочив, Авенир.
- У догорающих... - повторял Валентин, - а я дальше, дальше... в бесконечность.
- Ты - человек будущего, Валентин! - возбужденно восклицал Федюков.
- Истинный человек будущего, - говорил Валентин, не взглянув на Федюкова.
И когда кто-нибудь из более трезвых людей спрашивал у членов этой компании, чего это ради они все перебесились так, то каждый спокойно говорил:
- Провожаем Валентина.
- Все еще на Урал?
- Неизвестно. Теперь, вероятно, дальше.
- Может быть, в последний раз нынче пьем, а завтра не увидим его больше. Эх! вот за кого в огонь и в воду. Да что вы понимаете! - кричал вдруг Владимир обиженно, если он был в соответствующем состоянии. - Не понимаете вы этого человека, и никто его никогда не поймет, и черт с вами!
Если женщины мало пили, Валентин говорил:
- Может быть, последний день вы со мной. Я исчезну, и тогда вы опять вернетесь к лямке своей повседневной жизни. А сейчас вы должны жить вместе со мной одной этой жизнью. - Причем он по своему обыкновению широко поводил рукой, захватывая этим движением спавшую в ночном покое землю и далекое звездное небо.
Когда подошел день рождения Александра Павловича, то все нагрянули к нему.
Дам решили не брать, так как Авенир с Федюковым теряли на охоте всякий рассудок и могли всех поставить в неловкое положение. Хотя Валентин и говорил, что ничего, пусть привыкают, потому что в будущем, может быть, и не к тому придется привыкнуть.
Александр Павлович накануне с самого утра переливал бутылки у окна, смотрел их на свет, прищурив один глаз, потом наливал рюмочку, чтобы попробовать, и, сморщившись, щелкал пальцем и говорил сам себе:
- В самый раз.
Вся его маленькая подвижная фигурка с большими висячими усами, которые он при обдумывании чего-нибудь машинально завивал на палец, дышала энергией и удовольствием любителя, готовившегося не ударить лицом в грязь.
В маленькой комнате рядом с передней, где стояла стеклянная горка с посудой и медный умывальник с тазом за дверью, помещался главный склад настоек. Сюда все сносилось и ставилось на стол, покрытый клеенкой.
В погребе, на земляном полу, стояли вынесенные пока сюда блюда с заливным поросенком. Соты свежевырезанного меда тоже спрятались здесь в деревянной миске, чтобы не растеклись раньше времени.
А в каменном углублении темнели бутылки и бутыли с крепким игристым медом, который, по словам хозяина, валил человека с ног после одной бутылки.
Приготовив все это, он вечером занялся и самой сутью дела: сборами на охоту. В зальце на круглом столе были насыпаны аккуратными кучками порох, дробь и патроны. Картонные, с медными донышками ружейные гильзы насыпались порохом, забивались картонными пыжами и ставились в ряд по столу.
Стволы ружья промывались теплой водой и смазывались тончайшим маслом. И Александр Павлович, сбросив свою венгерку, с засученными рукавами рубашки стоял против окна среди разбросанных по полу тряпок, щеток и прочих принадлежностей; подняв отнятые от ложа стволы, смотрел в дырочки их на свет, проверяя чистоту стенок. Потом, сказавши - "ладно", повернулся на каблуке, ища глазами ложе, приладил к нему стволы и, хлопнув по ружью ладонью в знак своего удовольствия и окончания дела, аккуратно поставил его в угол около печки.
Его охотничья собака, Франт, с волнистой шерстью в мелких крапинках, уже с самого утра нетерпеливо повизгивая, беспокойно ходила за хозяином по пятам и клала морду на колени.
Все дело было в том, какая завтра будет погода, И лишь бы удалось пораньше, не запоздав, выехать на охоту. Потому что если день будет жаркий, то лучше всего выехать в утренней прохладе.
Но случилось все так хорошо, как только охотник мог желать: утро было серенькое, теплое, слегка туманное. И в то же время было непохоже на то, чтобы можно было ожидать дождя.
Было не больше шести часов, когда вдали завиднелись среди полей гречихи экипажи.
Гости, разминая ноги, вылезли из экипажей, лошадей отвели в плетневый сарай с соломенной крышей и расчищенным током перед ним. Александр Павлович кинулся было сказать, чтобы подавали самовар.
- Нет, благодарим покорно, - закричали все в один голос, - а то выйдет не хуже прошлого раза.
- И прошлый раз неплохо вышло, - сказал хозяин.
- Нет, уж лучше прямо на болото, а там видно будет.
Стали собираться.
Федюков был в английском охотничьем костюме с отложными воротничками и карманами. Ружье у него было новейшей американской системы без курков.
Авенир, уже начавший приходить в возбуждение, несколько раз с недоброжелательством взглядывал на его костюм с отложными воротничками и заграничное ружье.
- Вот ружье, - сказал Авенир, поднимая свою двустволку с таким видом, что все невольно посмотрели на его ружье, а Александр Павлович из вежливости даже почмокал губами и, отойдя, оглянулся на других, как бы давая и им возможность осмотреть ружье.
- Что же особенного? Обыкновенная двустволка, да еще шомпольная, - сказал Федюков, протягивая к ружью руку.
- То и особенное, - сказал Авенир, не давая ружья в руки Федюкову, - то и особенное, что обыкновенное, да еще шомпольное, и потому все ваши американские перестреляет. Я этой механики с фокусами да с патрончиками не признаю.
- Заряжать скорее, - заметил Валентин.
- Нам спешить некуда, - сказал Авенир. - Нет, я люблю простоту. Насыпал пороху, - забил! Насыпал дроби, - забил! Зато уж забил так, как вы в своих патрончиках не забьете.
Александр Павлович, как любезный хозяин, для удовольствия гостей считавший своею обязанностью соглашаться во всем, что говорят, только слушал, помаргивая и переводя взгляд с одного на другого. И, когда Федюков сказал, что не хвались, идучи на медведя, а хвались, идя с медведем, что наши американские себя на охоте покажут, - Александр Павлович еще более оживленно улыбнулся, оглянувшись на него, и даже весело подмигнул, накрутив на палец левый ус. Потом вдруг спохватился и взглянул испуганно на стенные часы.
Часы показывали ровно семь.
- Пора, пора, - сказал Александр Павлович.
Охотники стали надевать свои сумки с болтающимися веревочными сетками, перекидывая через головы на спину ружья. И, стукаясь о притолоки стволами, пошли выходить, пригинаясь, в низкую дверь.
Петруша хмуро и молча шел сзади всех. Он, по-видимому, тоже неодобрительно относился к заграничным ружьям и угрюмо попросил Валентина показать ему, как эта чертовка заряжается.
Когда все выходили на дворик, у крыльца стоял мужичок в войлочном цилиндре, с редкой бородкой, на вид худощавый, но жилистый. В одной руке у него было подобие ружья - огромный железный ствол, прихваченный полосками жести к ложу, в другой руке - лапти.
- А, Леонидыч пришел, - сказал ласково Александр Павлович.
- Пришел, батюшка, - сказал тот, снимая свой войлочный цилиндр и встряхивая мешающими смотреть волосами, - на уток или на тетерок? - спросил он, держа лапти наготове.
- На уток, Леонидыч.
- Ну, тогда пущай лапотки тут у вас побудут, - сказал он, аккуратно уложив лапти на крыльцо в уголок под лавкой.
Все невольно заинтересовались ружьем Леонидыча. Ствол выходил за пределы всяких калибров. Это было что-то среднее между ружьем и орудием. Порох Леонидыч сыпал всегда на глаз, и плечо у него всегда бывало сплошь синее. Но он и не доверял тем ружьям, которые стреляли без отдачи и от которых не было синяков.
Отправив телегу с провизией в условленное место, они, еще раз осмотрев, все ли все захватили, пошли в своих охотничьих куртках и высоких сапогах, с ружьями за спиной, с болтающимися сумками, по рубежу, который скоро стал спускаться постепенно к лощине. И скоро показались внизу заросшие травой и кустами болота.
Авенир при виде кустов стал проявлять нетерпеливость. Он то осматривал ружье, которое уже снял, то ощупывал у пояса сумочку с зарядами.
Франт, натянув цепочку, распластавшись на всех четырех ногах и вытянув шею, тянул за собой Александра Павловича.
Петруша хмуро поглядывал вперед, не обнаруживая никакого оживления.
Сзади всех поспевал Леонидыч на своих разутых тонких ногах, со штанами, завязанными внизу веревочками.
- Только уж, пожалуйста, не горячитесь, - сказал Федюков, несколько времени недобро-желательно смотревший на Авенира, - с вами не дай бог ходить, лупит всегда, не глядя. Прошлый раз чуть меня не ухлопал из этого своего шомпольного урода.
- А вы не подвертывайтесь, - отвечал Авенир, - это вам не Невский проспект.
- Здравствуйте... к вам никто и не думал подвертываться, вы сами всегда выскакиваете, откуда вас и не ждешь.
Авенир не слушал и загоревшимися глазами пробегал по болоту, как бы боясь, чтобы дичь не слетела откуда-нибудь прежде, чем они подойдут.
Шагах в пятидесяти от болота все остановились, сняли ружья, осмотрели курки, а Леонидыч присел на одно колено и натянул всей силой руки огромный курок, вынул из-под него войлок и, достав из пузырька пистон, положил его на капсюль.
Все, невольно раздавшись в обе стороны, чтобы не стоять против ствола, с некоторой тревогой следили за этой операцией. Потом, потолковав, кому куда направиться и где стать, начали расходиться.
Франта спустили с цепочки, и он ринулся вперед, разбрызгивая выжимавшуюся из-под ног болотистую воду. И только хлопали, поднимаясь и опускаясь, его уши.
Авенир, шедший сначала шагом, не вытерпел и со снятым ружьем бросился тоже бежать в сторону от Франта, оглядываясь на него, как бы желая поспеть наперерез дичи, если он ее спугнет.
- Ну, вот возьмите его, черта! - крикнул Федюков и, остановившись, с досадой хлопнул себя по карману. - И вот так каждый раз!
Едва шляпа Авенира с поднятыми выше головы стволами ружья скрылась за кустами, как сейчас же раздались выстрелы. Хмурый и сонный Петруша вдруг тоже не выдержал и ринулся к болоту. Из кустов показалась растерянная фигура Авенира, он, махая в бешеном нетерпении руками, кричал:
- Идите же скорее! Что вы как старые бабы! Полно болото уток! - И опять забухали выстрелы, и кусты заволоклись дымом.
- Все распугает! - сказал, плюнув, Федюков и тоже побежал, а за ним остальные. И все чувствовали, что, благодаря неумеренной воспламеняемости Авенира, пропала солидность и серьезность охоты: как мальчишки, бегут бегом к болоту. А иначе было нельзя, потому что Авенир разгонит всю дичь, и ничего не останется.
Собака сразу напала на два выводка, и молодые утки, еще плохо летавшие, перепархивали по воде, прятались под листья, под кусты. А над болотом стоял грохот выстрелов, и то и дело кричал Авенир, который, казалось, был вне себя. Даже Федюков сбросил с себя свою обычную раздраженность и оказался уже без штанов, чтобы удобнее было лазать в воду. Он бросался каждый раз в ту сторону, откуда слышались наиболее частые выстрелы, и палил, не глядя, по кустам, так что один раз чуть не угодил в Авенира.
Петруша, увидев большое количество уток, вдруг озверел. Он бросил заграничное ружье и, попросив у Леонидыча его пушку, стал бухать из нее, сотрясая всю окрестность.
После каждого выстрела, держа шомпол в зубах, - что придавало ему особенно зверский вид, - засыпал целую горсть пороха и с остервенением, молча, пускал огромный заряд, разбивая вдребезги утенка, если он подвертывался ему на близком расстоянии.
Валентин не принимал участия в охоте. Он, стоя на возвышенном месте, только следил за боем, оглядываясь туда, где особенно часто бухали выстрелы.
- Петруша хорошо стреляет, - сказал он пробегавшему мимо него Авениру, но тот уже потерял способность слышать и понимать.
- Вот она, матушка, шомпольная-то! - кричал он после каждого удачного выстрела, похлопывая по стволам ружья.
Леонидыч, уже весь мокрый, в облипших полосатых холстинных штанах, то и дело лазал в болоте и, балансируя руками, доставал подстреленных уток.
У Федюкова от торопливости застряли в затворе патроны, и он плевал, проклинал кого-то и не мог вытащить, что Авениру доставляло неизъяснимое удовольствие.
- У нас ничего не застрянет! - кричал он, заряжая и хлопая по кустам из своей двустволки. - А то навертели туда всяких машинок, да сами же в них и путаются. Так-то лучше, по крайней мере, людей не перестреляете.
Но если на время миновала опасность быть подстреленным Федюковым благодаря его задержке с ружьем, то теперь она еще больше возросла благодаря тому, что Петруша остервенился, как сказал про него Леонидыч. Это его новое состояние выражалось в том, что он зверски, ни на кого не глядя, палил из своей пушки, грозя ежеминутно каждому снести голову.
Александр Павлович все время только тревожно покрикивал на Франта, который шаркал по водяному лопушнику, выпрыгивая иногда из него на голос хозяина. И только взмахивались уши, и на секунду мелькала из травы его удивленная фигура с поднятыми передними лапами и с выражением вопроса на окрик хозяина.
Потом перешли на другое болото. И опять Авенир не выдержал, и, как только раздался лай Франта, он бросился туда бегом и начал палить. И опять пришлось бежать туда рысью. А сзади всех поспевал Федюков без штанов, со снятым ружьем в руке, благодаря чему они были похожи не на охотников, а на каких-то бандитов, которые гоняются за своими жертвами с целью не выпустить ни одной из своих рук.
Два мужика, пахавшие на бугре, раза два останавливали своих лошаденок и поглядывали на болото, потом, молча переглянувшись, принимались опять пахать.
Все болото, поросшее круглыми плавучими листами и окруженное кудрявым ивняком, было затянуто дымом, из которого то здесь, то там неожиданно вырывался огненный язык и громыхала Петрушина пушка.
Даже Леонидыч, сам не одобрявший легких зарядов, после одного оглушившего его выстрела покрутил головой и сказал:
- Уж вы дюже здорово, как бы не треснуло ружьишко-то.
Петруша только молча посмотрел на ружье, держа шомпол за середину в зубах, и ничего не сказал.
Когда стали подсчитывать уток, то оказалось, что больше всех убил Александр Павлович, потом Петруша, потом Авенир. Но у Петруши были не утки, а клочья из перьев и кровавого мяса. Леонидыч, сидя на корточках и дрожа мелкой дрожью, с сомнением переворачивая их на траве, только сказал:
- Брало очень здорово.
- Ничего, - сказал Петруша, начавший остывать, - зато ни одна не ушла.
- Куда ж тут уйтить? - сказал Леонидыч.
Федюков убил меньше всех, но он уверял, что из десяти убитых им уток он находил едва одну или две. И все рассказывал, как он стрелял, как на него налетели сразу две утки на чистом месте, он обеих убил, и они должны были упасть тут же за кустом, но куда-то пропали, как сквозь землю провалились.
- Полетели завещание писать, - сказал Авенир. - У нас вот ни одна не пропадала, вот вам и шомпольное.
- Да, еще бы вы бегали побольше. У всех дичь из-под рук вырываете.
Авенир оглянулся на Федюкова и торжественно посмотрел на него, сидевшего на корточках без штанов.
- Если бы я был ремесленником, без огня в крови, я бы ходил спокойно, но ремесленником я никогда не был, - сказал он. - Во мне есть огонь, который погаснет только с моей смертью. - Потом, посмотрев на лежавших на траве уток, он прибавил уже другим тоном: - Вот это охота. Это не по-заграничному, где на ручных кроликов охотятся. Голубчики, пойдемте еще куда-нибудь.
- И этих не поедите, - сказал недовольно Федюков.
- Федюков! Вам чуждо всякое вдохновенье, вы, простите меня, какой-то материалист, и больше ничего. Это еще что... мы, бывало, воз целый налупим, а все бьем, - прибавил он, обращаясь уже к Валентину, - потому что тут одушевление, огонь, а не расчет.
- Верно, верно, голубчик, - сказал, улыбаясь и помаргивая, Александр Павлович.
- Жалко, что вот дичь стала переводиться, а то бы я тебе показал, Валентин, что такое настоящая охота, - прибавил Авенир, не слушая Александра Павловича и обращаясь к Валентину.
- Нет, и это хорошо, - сказал Валентин, - тебе вот так-то денька три поохотиться - все выведешь.
- А как же? Я, брат, иначе не могу.
Так как время было к обеду, а охота уже кончилась, то решили, по предложению Александра Павловича, что закусывать тут не стоит, а идти лучше домой. Поэтому выпили только по рюмочке рябиновой, понюхали корочку хлебца, чтобы растравить аппетит для обеда, и присели немного, чтобы дать отдохнуть ногам.
- Лучше охоты ничего на свете нет, - сказал Авенир, - все забываешь: события, так события, черт с ними! Правда, Валентин?
- Правда, - сказал Валентин.
- Потому что тут дух, пыл! И кролика уж я стрелять не стану, а ты подай мне такую дичь, чтобы еще нужно было голову поломать, как к ней подойти.
- Однако вы сейчас лупили уток, которые и летать не умеют, - заметил Федюков, который все еще сидел без штанов и уже начинал стучать зубами.
- Это оттого, что ружье хорошее, - ответил, не взглянув на него, Авенир. И сейчас же, загоревшись, прибавил: - У нас всякая охота хороша, потому что мы чувствуем. Верно, Валентин?
- Верно, - сказал Валентин.
- Какой-нибудь иностранец из гнилой Европы обвешается всякой усовершенствованной дребеденью и идет с расчетом убить не более двух фазанов там каких-нибудь, чтобы, видите ли, не переводить дичи и себя, главное, не утомлять. И разве он тебе чувствует? Ему только и нужно, чтобы ружье делало шестьдесят выстрелов в минуту, только одна механика, а души настоящей на грош нету. Нам, брат, эта механика не нужна. Вот у меня, - сказал Авенир, быстро повернувшись и торжественно показав на свое ружье, - простая шомпольная двустволка (он мельком взглянул на Федюкова), а я всегда буду с ней ходить, потому что у меня главное - душа чтоб была во всем, а не механика. Правда, Александр Павлович?
- Правда, голубчик, правда, - поспешно сказал Александр Павлович.
- Вот! Чувствовать надо...
- А выпивка после охоты!.. Разве можно ее с чем-нибудь сравнить?..
Петруша вдруг издал странный звук, похожий на икоту, и, когда на него все оглянулись, мрачно от конфуза потер под ложечкой.
Все вдруг спохватились.
- Чего же мы сидим, уж отдохнули давно! - вскрикнул Александр Павлович. - Теперь айда домой закусить чем бог послал.
И по тому, что, говоря последние слова, он улыбнулся и подмигнул Валентину, все поняли, что, должно быть, бог послал немало...
Но тут случилась задержка: Федюков вдруг вспомнил, что штанов на нем нет, а где он их снял, забыл. И всем, чтобы сократить время поисков, пришлось идти разыскивать его штаны.
Охотники, рассыпавшись по кустам и перекликаясь, занялись поисками. Франт тоже шаркал по болоту, выпрыгивая из травы и удивленно оглядываясь.
- Черт вас возьми совсем, - сказал Авенир, столкнувшись в кустах с Федюковым, - сейчас бы самое время выпить и закусить, а вас угораздило тут с этими штанами.
Но штанов так и не нашли. Пришлось Федюкову обернуть ноги мешком, взятым у Леонидыча, и так ехать в телеге с провизией.
Приехали на хутор.
Проголодавшиеся гости, освободившись от охотничьих сумок, ружей, оттянувших все плечи, переменив тяжелые мокрые сапоги на сухие, чувствовали себя так, как будто они прибыли сюда после далекого путешествия, где были под дождем, не чаяли, как добраться, обсушиться, - вот наконец в тепле, в сухой одежде, приятно облегчающей освеженное тело, сидят и ждут, когда подадут есть.
Стол уже накрыли, и разной формы бутылки уже расставлялись на белой скатерти, дразня аппетит проголодавшихся охотников.
День оставался таким же сереньким, было прохладно, тихо, лес стоял неподвижно. И это еще больше разжигало аппетит и желание пропустить для согревания рюмочку рябиновой, чтобы она теплом заструилась по жилам.
- Петруша, садись сюда, - сказал Валентин, набрав складки на лбу и оглядывая стол с закусками и винами, и сел по своему обыкновению там, где бутылки стояли наиболее густо.
Все уселись, и пошло то, что бывало всякий раз, но с разными оттенками, как говорил сияющий и улыбающийся новорожденный. И правда, сегодня был какой-то особенный оттенок. И аппетит у гостей был особенный.
- А ведь верно, Александр Павлович, вы умно поступили, - сказал Авенир, подняв на вилку кусок заливного поросенка.
Александр Павлович, тоже занявшийся было в промежутке угощения поросенком, удивленно поднял голову.
- Верно, - повторил Авенир, - не надо было около болота закусывать.
- Все бы пропало, - подтвердил Федюков, работая ножом. Он сидел в штанах Александра Павловича, которые ему были узки и коротки, и жадно ел.
Программа выполнялась обычным порядком. Не было обойдено ни одного блюда, ни одной бутылки. Пили за здоровье новорожденного и всех присутствующих, не забыли выпить за хозяйку, которая прячась выглядывала из маленькой комнатки и, когда услышала, что о ней говорят, закрывшись фартучком, убежала в кухню. И все невольно посмотрели на дверь, за которой скрылась ее стройная, немного полная фигура с белой шеей, в красном сарафане.
- Проклятый строй! - сказал Федюков. - Редко увидишь счастливого, незаеденного средой и произволом человека.
- Почему русский человек любит пить? - сказал Авенир. - Потому что у него только тут душа развертывается.
- И забывает весь произвол абсолютизма, - подсказал Федюков.
- И забывает весь произвол абсолютизма, - повторил Авенир. - Но нас не смиришь и не согнешь никаким абсолютизмом.
- И не удовлетворишь ничем, - подсказал опять Федюков.
- И не удовлетворишь. Мы не успокоимся. Никогда не успокоимся! - сказал Авенир, подняв вверх руку и грозясь пальцем. - Дай нам самый лучший строй, при котором другие раскисли бы от благодарности, а мы его еще, может быть, не примем, потому что у нас предела нет!
- Верно, и предела нет, и не согнешь, и не примем! - крикнул Федюков. - Если в действительности жизни подчинимся благодаря обстоятельствам и среде, зато в принципе - никогда.
Александр Павлович, придав своему лицу внимательно-серьезный вид, едва поспевал оглядываться то на Авенира, то на Федюкова.
- Вот насчет души вы хорошо очень сказали, - вежливо заметил он, обращаясь к Авениру, - что она развертывается у русского человека, когда он пьет.
- Да, - сказал Авенир. - Вот возьмите вы Федюкова, к нему к трезвому подойти нельзя: всех презирает, ни с кем не согласен, и нытья не оберешься, одним словом, - скотина. А сейчас настоящий человек - с бунтом и с огнем.
Федюков хотел было обидеться, но раздумал.
- Я мрачен оттого, что не могу принять настоящего и давящей меня среды, - сказал он. - А когда выпью, то забываю все... И черт с ней, со средой.
- Верно! - сказал Авенир. - Душа, брат, важнее всякой среды.
После обеда, который незаметно перешел в ужин и закончился на террасе, пили мед, тот самый, который с одной бутылки валил с ног самого крепкого человека.
Но Петруша, подсев к бутылкам, один выпил их целых три и не свалился.
Потом увидели, что сотовый мед весь съеден. Александр Павлович, с кем-то споря и доказывая, что тут никакого затруднения нет, хотя никто ничего ему не говорил, взял сетку и пошел к ульям, несмотря на то, что была уже ночь. С ним отправился Петруша и, не надевая ни сетки, ни перчаток, приволок целую миску душистых сот.
На нетвердый вопрос Валентина, не искусали ли его пчелы, он посмотрел несколько тупо на свои руки и сказал:
- Кто ее знает, как будто не кусали.
В двенадцать часов ночи, когда уже перебрались опять в дом, Валентин вынул из кармана револьвер и спокойно, серьезно начал выпускать пулю за пулей через голову Федюкова. Тот едва успел нырнуть под стол. Это показывало, что Валентин поднялся до своего высшего градуса, далеко превышающего потребность в философских разговорах.
Всем это очень понравилось.
Авенир, уйдя за перегородку, совершенно не обращая внимания на сыпавшиеся в том направлении выстрелы, принес из кармана пальто плохонький, тульской работы, револьвер. Он утверждал, что у этого револьвера необыкновенный бой благодаря особенной простоте устройства без всяких закавычек и красоты.
Но, когда он стал стрелять в дубовую стену, то после первого же его выстрела сидевший рядом с ним Федюков испуганно хватился за голову: пули из этого револьвера шлепались плашмя в стену и отскакивали назад.
- Это в сук попадает, - сказал Авенир и нацелился в сосновую потемневшую перегородку. Тонкую дощатую перегородку пробило с каким-то необыкновенным звоном.
- Вот! - крикнул Авенир, потрясая револьвером. - С этим на медведя пойду. А звук-то какой!
Федюков тоже выстрелил в перегородку из своего револьвера, и у него получился такой же мелодичный звук, сопровождаемый как бы каким-то звоном.
А потом Катерина пошла в горку за чайной посудой и увидела, что в ней выбиты все стекла и переколочены стаканы.
- Вот тебе и звук!.. - сказал хозяин. Но сейчас же подмигнул, сказав, что дело не пропало, а для настоящего праздника это даже подходит, и послал Катерину в кладовую за новыми стаканами.
Дальше пошло еще веселей. Но что там было, в подробностях этого почти никто не помнил. Помнили только, как в тумане, что Федюков, исповедуясь кому-то в стороне, сел на стул, на котором стоял мед, что в саду кто-то стрелял из ружья в стену дома, а Петруша порывался кому-то размозжить табуреткой голову.
Но все кончилось благополучно: штаны Федюкову еще раз переменили, Петрушу общими усилиями удержали сзади за руки, и потом, вспоминая, говорили, что такой охоты давно уж не было.
Митенька Воейков еще продолжал борьбу за свое направление жизни. Но это было уже так трудно, что ничтожное внешнее событие могло вытолкнуть его из колеи и опрокинуть всю его жизнь, как опрокидывались и предыдущие. Больше всего он боялся приезда Валентина. Он слышал, что Валентин вернулся из Петербурга.
У Митеньки создалась ясная решимость дать отпор всяким посягательствам Валентина на его волю.
И вот, когда он однажды сидел и раздумывал таким образом, подъехал Валентин.
У Митеньки замерло, потом сильно забилось сердце, как всегда перед решительным объяснением. А решительное объяснение должно было последовать. Валентин, наверное, с первого же слова скажет: "Ты что ж это засел опять?" Митенька, конечно, ответит в том смысле, что если засел - значит, на то имеются основания.
- Какие основания? - скажет Валентин.
- Основания, в которых я никому не обязан отдавать отчета, - ответит Митенька.
Против ожидания никакого решительного объяснения не последовало. Митенька нарочно встретил было Валентина очень сдержанно, почти сухо, чтобы не размякнуть и не поддаться ему. Но Валентин даже не обратил внимания и, кажется, не заметил ни его сдержанности, ни сухости. Он только мимоходом спросил:
- Нездоров, что ли?
- Нет, ничего... - отвечал Митенька.
- Давно тебя не видал, - сказал Валентин, - ты что работаешь, что ли?
- Над чем?
- Ты всегда чем-то занят, - сказал рассеянно Валентин.
- Наоборот, я чувствую, что вся внешняя обстановка последнего времени совсем выбивает меня из колеи.
- Это хорошо, - заметил Валентин, оглядываясь по комнате.
- Чем же хорошо-то?
- Вообще хорошо из колеи выбиться, так просторнее.
- Не пойму, зачем тебе простор этот понадобился - сказал саркастически Митенька.
- Ну как на что - простор необходим, - отвечал Валентин.
- Ты ужасно странный человек, - сказал Митенька, - я никак не могу тебя понять.
- А ты жизнь понимаешь? - спросил Валентин.
- Как жизнь? Какую жизнь?
- Вообще всю, человеческую жизнь.
- Мне кажется, понимаю.
- Тогда по-твоему выходит, что я шире и непонятнее самой жизни, - сказал, усмехнувшись, Валентин. - Если на тебя напала охота разговаривать, то давай прежде поужинаем, выпьем, а потом пойдем на воздух, куда-нибудь на сено или на солому, там наговоришься.
Валентин был совершенно трезв, и Митенька впервые вдруг почувствовал себя с ним неловко, точно он робел перед ним. Это было так странно и неудобно, что он с радостью ухватился за мысль об ужине с вином.
Они поужинали, но Валентин, против обыкновения, пил очень мало.
Когда они вышли на двор, была ночь. Взошла луна. Небо было усеяно бледными летними звездами. Они прошли через травянистый, сырой от росы двор и легли на омет свежей, только что обмолоченной соломы.
Где-то в бревенчатой стене трещал сверчок, в росистой траве в саду за плетнем стрекотали кузнечики.
И весь широкий двор усадьбы с ее крышами, сеновалами и свесившимися через частокол ивами, освещенными высокой луной, был ясно, как днем, виден.
- Как это странно, - сказал Митенька, сев на пахучую свежую солому около растянувшегося на спине Валентина, - как это странно: знакомы мы с тобой давно, постоянно бываем вместе и, в сущности, совершенно не знаем друг друга. По крайней мере, мы еще ни разу не говорили откровенно, вполне откровенно.
- А ты думаешь, если поговоришь, то узнаешь? - сказал Валентин, внимательно глядя в небо.
- ...Я думаю... До некоторой степени...
- А, ну в таком случае, хорошо, говори.
- Я часто думаю о тебе, - продолжал Митенька. - Меня всегда поражает в тебе одно: ты так спокойно и безразлично на все смотришь и все принимаешь, как будто для тебя в жизни нет никакого предела, до которого ты... одним словом, я чувствую, что ты способен сделать все... что угодно...
Митенька остановился, как бы ожидая, что Валентин возмущенно перебьет его и начнет разъяснять. Но Валентин не перебил и разъяснять не начал. Он все так же лежал и смотрел на небо.
- У меня совсем нет того, что в большой степени есть у тебя, - это спокойствия. Для тебя жизнь как-то необычайно ровна и во всех видах приемлема, точно никакой сложности и загадки не представляет.
При последних словах Валентин чуть повернул голову к Митеньке, взглянул на него, но ничего не сказал и опять принял прежнее положение.
- А я не могу с таким спокойствием относиться ко всему, как ты, - продолжал Митенька.
- Учись у него... - сказал Валентин.
- У кого? - спросил удивленно Митенька.
Валентин молча указал пальцем на небо.
- Что в жизни ни происходит, оно вечно остается неизменным.
- Ну это, положим... там тоже происходят разрушения и перемены.
- Да, но нам-то незаметно, потому что мы издалека смотрим. Все дело в масштабе. Принимай жизнь в таком же масштабе, и будешь всегда спокоен. - Ты все беспокоишься за свое направление жизни, как будто это может иметь значение. Для меня больше подходит странствовать. И я странствую и смотрю, что за козявка такая человек и что он может сделать, если ему позволить делать, что он захочет; он больше всего нуждается в позволении, так как в глубине души способен на все. Если жизнь как следует встряхнется и перетасует карты, будет, вероятно,