лова о роме и портвейне, стоявших в шкапу, поставил две бутылки на стол и, усевшись поудобнее, начал отведывать то и другое. Потом ему стало холодно, и он, поискав в передней, нашел Валентинову кавказскую бурку. Запахнувшись в нее, сел на диван и придвинул к себе столик с вином.
Сколько прошло времени - он не помнил, так как его охватило необъяснимое забытье, соединившееся с приятной дрожью от согревания под теплой буркой и с каким-то мечтательным настроением. Он смотрел на бывшие перед ним предметы в комнате, и они по его желанию превращались во что угодно - в женщин, в фантастических животных. И это было такое приятное, захватывающее отвлечение от пустой безыдейной среды, от серости жизни, что он отдался этому ощущению с новым, не испытанным еще удовольствием.
Он увлекся этим и стал из стульев делать женщин, которых заставлял обнимать себя. Такую историю он проделал с Ольгой Петровной, с Еленой Сомовой и только было хотел вызвать Кэт, как вдруг на том месте, где была дверь, по какому-то волшебству появилась баронесса Нина.
Федюков не удивился, хотя слегка был недоволен нарушением того порядка, который он установил сам в появлении женщин, и только сказал:
- Подожди, не лезь, пока тебя не позвали.
Но тут он увидел нечто странное. Все призраки, появлявшиеся до этого времени, держались спокойно, слушались каждого его слова. С этим же последним случилось что-то непонятное. Призрак в ужасе отшатнулся и крикнул:
- Боже мой, Валентин!..
Федюков, несколько удивившись, что сам не заметил, когда он превратился в Валентина, все-таки сказал:
- Да, я... - и стал обнимать призрак, несмотря на то, что тот бился в предсмертном ужасе от его объятий.
Баронесса Нина рассказывала потом, что когда она, готовая к чему-то сверхъестественному, вошла в кабинет (проклятая комната, в которой ей уже второй раз пришлось пережить кошмар), она увидела то, что ожидала увидеть, т. е. не буквально то, а вообще готова была ко всему. Она увидела, что к туловищу Валентина, одетому в бурку, была приставлена чья-то чужая голова.
Это ее так потрясло, что она забыла, потерялась и не могла узнать, чья это голова. В припадке ужаса, к которому она уже приготовилась, она не сообразила, что Валентину принадлежала только бурка, а туловище могло быть того человека, которому принадлежала и голова.
Она не помнила, как она вырвалась из чудовищных объятий, и очнулась только тогда, когда часа через два Федюков, протрезвившись, пришел объясниться и просить прощения.
Она, конечно, простила его сейчас же от всего сердца. Но была задумчива некоторое время и грустна.
- Благодаря этой бурке я вспомнила о нем. Как вы думаете, он вернется? - спросила она Федюкова, войдя с ним в кабинет Валентина и со страхом осматриваясь по сторонам, как осматриваются в той комнате, из которой только что вынесли покойника. - Как думаете, вернется?
Федюков, не говоря ни слова, загнул на руке один палец и сказал:
- Завтра среда - раз. (Он загнул другой палец.) Послезавтра четверг - два. (Он загнул третий палец). И пятница - три.
И показал баронессе три пальца.
Баронесса Нина с удивлением и готовым возобновиться испугом посмотрела на него.
- Что - три? - спросила она робко.
- Через три дня он будет здесь, - сказал торжественно Федюков, показав пальцем на пол у ног баронессы. - И я в доказательство этого не уеду отсюда до тех пор, пока он не вернется.
Баронесса, согнав с лица испуг и глядя остановившимися грустными глазами перед собой, прижав платочек к губам, медленно покачала головой, как бы сомневаясь в том, что предсказывал Федюков.
- А как я его любила... - сказала она. - Как я готова была жертвовать для него всем. И Андрей Аполлонович тоже. Но я понимаю его, он слишком хорош, чтобы оставаться здесь. Его влечет неведомая сила. Она всегда влекла его. Что? Я не могла без ужаса подумать об Урале и о других странах, - сказала баронесса, грустно, рассеянно садясь на Валентинов диван, - но видит бог, - прибавила вдруг она с загоревшейся решимостью, подняв глаза к потолку, - я бы последовала за ним туда. Я бросила бы наш очаг; Андрей Аполлонович, конечно, понял бы это и сейчас же согласился бы, что это необходимо, необходимо! Но он уехал, даже не простившись. Федюков! скажите перед богом, положа руку на сердце, благородно это?
- Нет, неблагородно! - сказал решительно Федюков. - Хотя он и друг мне, хоть я из моей дружбы к нему и согласился ждать его здесь до пятницы, но это неблагородно.
- Да, это неблагородно, неблагородно! - сказала баронесса. - Так поступают только низкие, неблагодарные люди. Вы могли бы так поступить со мной, Федюков? - спросила баронесса, сидя на диване и подняв на стоявшего перед ней Федюкова свои прекрасные грустные глаза.
- Баронесса! - сказал Федюков, став на одно колено и отбросив валявшуюся на полу бурку. - Баронесса, вы знаете, я презираю женщин за то, что они пассивный продукт своей пошлой среды, вы это знаете, но вы - вы!... перед вами я - вот! - сказал он, сделав широкий жест рукой, как бы указывавший на открытость его души перед баронессой.
- Вы милый, - сказала баронесса, печально-задумчиво улыбнувшись и дав ему для поцелуя свою руку.
Федюков подвинулся на колене ближе к дивану и, сев на пятки, целовал обнаженную до локтя руку баронессы и говорил:
- Из всех женщин я знал только одну, которая была ангел. Это моя первая жена, которую я бросил. Увидев сегодня вас, явившуюся необычайно, сверхъестественно, я понял, что есть другой ангел, - это вы.
Баронесса с улыбкой грустной нежности смотрела на Федюкова, целовавшего ее руку, и молчала.
- Валентин, - сказал Федюков, - между нами говоря, подлец: он не уважает женщин, он не поклоняется им и не заслуживает того, чтобы они относились к нему с нежностью.
- Не заслуживает, Федюков: он ужасный, ужасный человек, - сказала баронесса, глядя задумчиво-грустно в пространство мимо головы Федюкова, который забрал себе и вторую руку баронессы.
- Боже, а какое святое, прекрасное чувство! - сказала баронесса опять с тем же выражением.
- Прекрасное, великое чувство, - повторил убежденно Федюков, - для того, кому это дано понимать.
- Может быть, я очень дурная женщина, - продолжала баронесса, - но это чувство так неожиданно, так безраздельно овладевает мною, что я не могу ему противостоять. Что же, я готова нести какую угодно расплату, и, конечно, конечно, я знаю, что в загробной жизни (она содрогнулась плечами) мне будет худо, мне там будет, вероятно, очень худо, Федюков, потому что законы божеские карают...
- Баронесса, вы - святая женщина, и если бы я верил в загробный мир (баронесса в ужасе замахала на него руками, так как всегда боялась всякого выражения неверия), если бы я верил в загробное существование, - твердо повторил Федюков, - я сказал бы, что и там вам будет хорошо.
- Спасибо, милый, - сказала, вздохнув, баронесса. - Я чувствую к вам доверие и спокойна с вами...
- А я... - Федюков порывисто сел рядом с баронессой на диван и обнял ее за талию, - я готов все время быть у ваших ног, да, у ваших ног, прелестных, божественных... - говорил он уже все тише и тише, в то же время все больше обнимая баронессу и целуя ее руки и плечи.
Она слабо отбивалась, как бы теряя силы и склоняясь головой на его плечо, и вдруг тихо сказала:
- Только не здесь... Только не здесь...
С отъездом Валентина Елагина наступило затишье. Все как будто были даже довольны его исчезновением, так как, по крайней мере, могли быть уверены, что теперь никто не ворвется среди ночи, не будет таскать за собой всех, точно табор, и перевертывать налаженный и веками освященный порядок жизни.
Валентин, конечно, через два дня не приехал, как не приехал и через неделю. И летняя жизнь в усадьбах мирно потекла по своей вековой колее за садовыми оградами, над которыми нависли ветки вековых кленов и лип, веселой или задумчивой толпой окруживших какой-нибудь большой белый дом с каменным крыльцом на столбах, службы и зеленый травянистый двор.
Благодатный июльский зной налил красным соком смородину, малину и вишни. И с утра, с корзиночками и в фартуках, по испещренной свежими тенями дорожке молодежь отправлялась в вишенник обирать вишни с лесенок.
А потом на террасе, в холодке, расставив принесенные из буфета и кладовых блюда и миски всех сортов, перебирали и чистили ягоды.
Внизу, около осыпавшегося фундамента, разводилась жаровня и варились на долгую зиму сладкие запасы варений, пастил, мармеладов, которые заботливой юной рукой складывались в стеклянные банки, завязывались бумажками с надписью, какое варенье, и ставились в кладовой с низкими кирпичными сводами в темный угол на полку, - чтобы потом, когда придут святки, повытащить все это и вместе с орехами, винными ягодами насыпать горами на подносы и в вазы, расставив их на столах в теплых дедовских комнатах на долгий зимний вечер.
Обедали рано. Едва только солнце взбиралось на полдень и жизнь в полях затихала, как из кухонь с открытыми окнами уже неслась ледяная окрошка, горячие, без пара, свежие щи, подрумяненный бараний бок. И в прохладной столовой со спущенными шторами, отдувающимися у раскрытых в сад окон, накрывался большой стол. И когда садилось человек десять-пятнадцать народу, то, несмотря на жару, громко и весело стучали ножи и ложки.
Исчезали и окрошка, и бараний бок, а молодежь, поглядывая нетерпеливо на дверь, ждала, не дадут ли мороженого - прохладиться, несмотря на большой кувшин темного, пенистого русского кваса, который горничная в белом фартучке уже не раз доливала, бегая через двор в холодный погреб.
После обеда сонливая тишина охватывает усадьбы и всю природу.
И только когда тени от деревьев и построек начнут удлиняться и протянутся по двору, все снова оживает.
Прогонят стадо коров, которые в жару стояли на песчаной отмели реки, лениво обмахиваясь мокрыми хвостами. На пашне у леса уже запрягают лошадей в брошенные здесь на обед плуги.
А еще через час-другой, когда солнце, уже нежаркое, мирно играет предвечерним светом на стволах деревьев и окнах дома, просвечивающих сквозь зелень сада, где-нибудь на завешенной террасе появляется самовар. Серебро посуды блестит вечерним блеском на белой скатерти. Срезанный край свежего желтого меда прозрачно просвечивает в плоской стеклянной вазе. И большая семья из трех поколений собирается к столу.
Кто идет из комнат, захлопнув крышку рояля, кто вбегает по ступенькам террасы из сада, где лежал с книгой в гамаке... И шумные голоса веселой молодежи, двигающей стульями и спорящей за места у стола, нарушают тишину.
Вечереет. Тени стали еще длиннее. Небо постепенно темнеет. Слышнее доносятся с деревни голоса и все отдаленные звуки. В раскрытые окна слышен запах политой зелени в цветнике. Стучат ведрами у молочной, и слышны веселые голоса и смех молодых баб у колодца.
И тихо, незаметно наступает теплый июльский деревенский вечер. Свет гаснет в полях, на реке, на лугах, протягивается последними красноватыми лучами по выгону и медленно умирает на верхних стеклах дома.
Полевые дороги молчат, дали лугов и вечерних полей сливаются в теплом сумраке. И, блестя по дороге незаметным желтоватым светом, поднимается полный месяц.
Окна в домах усадеб еще открыты, вечерняя прохлада с сырым ароматом цветов из цветника вливается в дом. И около окна долго сидит в покойном кресле старичок помещик с палочкой, провожая последние лучи солнца, присматриваясь к наступающим сумеркам, от которых быстро темнеет в саду, но еще долго не гаснет свет зари в небе.
И немало еще пройдет времени, прежде чем станут закрываться окна, зазвенит стеклянная балконная дверь и большая семья сядет за плотный деревенский ужин, для которого уже трещит в кухне под сковородой веселый огонек, разведенный из сухих лучинок.
Валентин как в воду канул. Даже не прислал ни одного письма своим приятелям. И все как-то разбрелись без него.
Петруша, у которого, очевидно под влиянием Валентина, проснулись общественные инстинкты, обзавелся новым знакомством: присоединился теперь к некоему князю Львову и капитану Карпухину, ездил с ними в город, где они пили водку и, как бы заряженные слухами о войне, всюду целый день ходили втроем, точно шайка разбойников.
Князь Львов - отставной прапорщик и бывший юнкер - внушал в ресторане лакеям дисциплину и требовал уважения к княжескому своему достоинству. Потом начинал всем грозить, порывался бить посуду.
Капитан Карпухин его удерживал.
- Хочешь, я своей лошади хвост шампанским вымою? - говорил князь. - У нас этой дряни целый погреб был. Эй ты, белобрысый! - кричал он на лакея, - пойди сюда.
- Оставь, голубчик, у нас и денег-то всего рублевая бумажка осталась, - говорил капитан.
Князь молча хмурился и долго смотрел на почтительно изогнувшегося лакея, в то время как капитан продолжал шептать ему, потом слабо махнув рукой, говорил:
- Хвост завтра будем мыть, а сейчас дай полбутылки водки и пару соленых огурцов.
Князь с отвращением смотрел вокруг себя и говорил:
- Какие все скверные рожи кругом, идиоты! Они не чувствуют, они довольны, капитан, их душа сделана как раз по мерке этой жизни. Эй ты, рожа, ты доволен? - кричал князь на толстого господина, севшего за соседний столик. И, когда капитан бросался к князю и, шепча что-то, уговаривал его, князь говорил:
- В их условиях нельзя быть высоким и благородным, но серой серединой я быть не хочу. Неужели никогда не провалится куда-нибудь эта тина, это болото, капитан? Неужели никогда не переменятся условия этой болотной жизни? Я бы все тут расшиб, - говорил князь капитану, держа его за плечо и оглядывая посуду и люстры буфета.
- Да понимаю, голубчик, понимаю, я бы сам все расшиб, но денег мало, лучше выпьем.
- А придет опять наше время? - спрашивал князь. - Возродимся?
- Придет, отчего ему не прийти?
- Силы не те будут... - уже грустно говорил князь, отпуская плечо капитана и откидываясь на спинку стула. - Военная кровь остынет, болото засосет. Ну терпеть не могу этих штатских! Если бы я мог каждый день бить им рожи, я спокойнее бы был. Ты меня понимаешь?
- Понимаю, голубчик, как же не понимать!
- Спасибо... - Князь слабеющей рукой пожимал руку капитана. - Ведь мы с тобой защитники, а это - сволочь. Петруша не в счет. Они, подлые души, дрожат за свою шкуру, им их поганая жизнь дороже всего. А нам только скажи, что для отечества жертва требуется... На! Приди и возьми! - говорил князь, зачем-то распахивая китель и подставляя грудь капитану. - Нам не жалко, потому что мы - не болотные души, правда? Вот, брат, какие мы! Я теперь только Авенира понял. За Сербию бы пошел сражаться, за что хочешь! Только свиньи они, эти сербы, и далеко очень, ну да все равно... Ох, черт их возьми, чего это они только в водку подбавляют?..
К утру все трое добирались кое-как до княжеского имения, предварительно раза два сбившись с дороги, и, проспавшись, сидели и обсуждали, когда переменится эта каторжная жизнь и как скоро подохнут устроившие ее болотные души.
С Федюковым сделалось что-то странное; он то вдруг почему-то воспрянул было, ходил гоголем, потом сразу скис, растерялся, стал задумываться и испуганно оглядываться на всякого, кто к нему обращался, точно боялся, что его за что-то потянут к ответу.
Авенир всецело ушел в организацию ордена, который он затеял для воспитания в сыновьях общественной дисциплины и пробуждения общественного темперамента. Но что-то у него не ладилось с этим, как было слышно.
Владимир тоже исчез с горизонта. И все разбрелись, точно овцы без пастыря.
Тут только поняли и оценили значение Валентина, потому что без него расползлось и не осталось никакого скрепляющего начала.
Устраивать развлечения никому не хотелось. Во-первых потому, что раз нужно делать и устраивать - значит, веселье это не искреннее. И, кроме того, каждому казалось, что он умственно перерос всякое веселье. А поехать, чтобы посмотреть на других, как они веселятся, - значит испытать к ним ненависть и презрение за то, что они бессмысленно, как недоразвившиеся субъекты, способны хихикать и веселиться с глупым самодовольством, не замечая собственной ограниченности, которая со стороны бьет в глаза.
И потому, кто ни оглядывался по сторонам, всякий видел, что окружающее общество неизмеримо ниже его в умственном и идейном отношении. Так что серьезно по душе говорить все равно было не с кем.
Развитию общественной жизни больше всего мешало то, что, как на грех, все были люди противоположных умственных течений, очень ревниво оберегавшие чистоту своих принципов, благодаря чему тот же Федюков не мог двух слов сказать с человеком чуждой или низшей ступени развития и даже с человеком приблизительно подходящего развития, но с таким, с которым он не сходился в каких-нибудь мелочах и оттенках. Не говоря уже о том, что люди, либерально настроенные, не могли доставить удовольствия своей компании людям, настроенным консервативно.
Кроме того, люди свободных профессий питали какое-то высшее неуловимое презрение ко всем, занимавшим официальное положение, к чиновникам, как стеснителям и агентам правительственного гнета.
И, где бы ни собиралось общество, везде в нем оказывалось столько враждебных элементов, сколько было людей.
Конечно, при таком положении дела каждый чувствовал, что никакого дела в этой атмосфере создать нельзя, да и не имело никакого смысла создавать в таком настроении. А настроение такое будет до тех пор, пока будет такая среда.
Но все знали, что если придет час, когда все внешне связывающее спадет, развяжутся руки, то воспрянувший дух все сразу наверстает в бурном порыве. И потому были спокойны и не предпринимали никаких мер. И предпринимать что бы то ни было без этого порыва совершенно не стоило. Уже если начинать делать, так начинать всей душой, в перерожденном состоянии, а не в этих серых буднях, которые, точно паутиной, окутали всю общественную жизнь.
И всякий знал и твердо веровал, что чем больше томили эти серые будни, тем больше накапливался порыв для будущего. Чем больше они давили, тем большая жажда новой жизни пробуждалась в душе.
Это подавление души пошлостью и тиной бездействия было даже приятно, так как каждый думал:
"Пусть давит: чем больше давит, тем скорее прорвется какой-нибудь катастрофой, и тогда загорится мысль и вспыхнет огонь. Тогда будут и кипучая деятельность, и тесное единение, и что хотите".
И казалось, что сама судьба помогала этим людям.
На Востоке дела запутывались все больше и больше.
Раньше дипломаты думали, что не все потеряно, что продлят срок ноты, разберутся, соберется конференция. Но, несмотря на усиленные хлопоты держав о продлении срока для ответа на австрийскую ноту, ответ Австрии получился отрицательный.
Австрийский министр иностранных дел сказал русскому послу, что Австрии неудобно уступать в последнюю минуту, так как это роняет ее престиж и может усилить самоуверенность Сербии.
Все знали и говорили, что Германия ведет закулисные интриги и поддерживает Австрию в ее неуступчивости.
Но австрийский посол отрицал это и сказал, что Австрия вручила ноту Сербии без определенного уговора с Берлином. Хотя при этом прибавил, что, конечно, раз стрела пущена, Германии остается только выполнить свои союзнические обязанности по отношению к Австрии.
Положение становилось тем более грозно, что одновременно с этим русское правительство опубликовало следующее официальное сообщение: "Правительство весьма озабочено наступающими событиями и посылкой Австро-Венгрией ультиматума Сербии. Правительство зорко следит за развитием сербско-австрийского столкновения, к которому Россия не может остаться равнодушной".
Это показало всем, что положение серьезно. Положение стало еще более серьезно, когда получилось известие, что австрийский посланник, не получив удовлетворительного ответа, со всем составом миссии покидает Белград.
Казалось, начинали сбываться предсказания людей, настроенных пессимистически.
Оставалось только ждать, что Австрия пойдет и на то, чтобы объявить мобилизацию. Но это казалось слишком смело с ее стороны, тем более что Грей сказал германскому послу, что австрийская мобилизация, если таковая будет, должна вызвать мобилизацию России, и тогда возникнет острая опасность всеобщей войны.
Но на того, по-видимому, это не произвело большого впечатления.
Для всех стало очевидно, что Австрии должна быть противопоставлена могущественная коалиция великих держав, которая произвела бы наконец желательное впечатление на нее. И русский министр иностранных дел обратился к своим послам в Италии и Англии с предложением просить эти державы занять отрицательную позицию по отношению к Австрии, чтобы восстановить равновесие в Европе.
События росли. Внимание всей Европы было приковано к ожиданию страшного факта: объявит Австрия мобилизацию или нет?
Общее настроение менялось по нескольку раз в день: то казалось, что Сербия, сделавшая уступки, остановит ход грозных событий. То выяснялось, что Австрия не приняла и этих уступок. То являлась надежда на предполагаемую конференцию держав в Лондоне и т. д.
И наконец произошло то, что предполагали, но во что не верили. 13 июля Австрия объявила мобилизацию. И Европа была уже реально поставлена перед возможностью страшных событий. Слово оставалось за русским царем.
То, чего все с таким нетерпением ждали, совпало как раз с праздничным и торжественным днем у Левашевых.
14 июля был день рождения Ирины, и съехалось много народа. Тут были члены Общества Павла Ивановича: сам Павел Иванович, Ольга Петровна, Щербаков, сестра Юлия. Но не было Митеньки Воейкова и, что особенно странно показалось, баронессы Нины с профессором и Федюкова.
Перед самым обедом приехал дворянин в куцем пиджаке со свежей газетой и передал ее Николаю Александровичу Левашеву, причем таинственно, суетливо оглянувшись по сторонам, вынул эту газету еще в передней из внутреннего кармана и, сказавши: "Здесь", - ткнул в газету пальцем, сложив ее еще пополам, и бережно передал предводителю, как будто боясь, что из нее что-то высыплется.
Николай Александрович, выдержав искушение, дотерпел до конца обеда, и, когда лакей в белых перчатках показался в дверях огромной столовой с таинственно завернутой в салфетке бутылкой шампанского, он, вынув заложенную за борт сюртука салфетку, положил перед собой на стол газету, разгладил ее и достал из замшевого чехольчика пенсне.
Все за столом насторожились и сидели, оглядываясь друг на друга, как бы молчаливо спрашивая, что это готовится.
Один дворянин в куцем пиджачке возился как будто спокойно над крылышком цыпленка, точно он ничего не замечал и не знал, в чем дело.
Николай Александрович, - поглядывая в ожиданье, когда лакей, высовывающийся из-за спин, обойдет стол и наполнит игристо-крепким вином бокалы, - протер пенсне.
Когда любопытство всех было уже взвинчено его торжественным видом, Николай Александрович не спеша надел на своей орлиный нос пенсне, развернул газету и, держа ее несколько поодаль перед собой, громко и торжественно прочел: "Ответ государя императора на телеграмму сербского королевича Александра", - и, остановившись, опустил газету и оглянул всех сидящих за столом.
Дворянин в куцем пиджачке не выдержал своего притворно спокойного тона. Он, забыв про еду, с лихорадочным нетерпением и волнением за всех, оглядывался и ждал момента чтения, хотя написанное там ему было известно. Плешивый дворянин, строго нахмурившись, опустил глаза и ждал, как ждут люди чего-то исключительно серьезного, к чему они не могут относиться легко.
- "Ваше королевское высочество!" - прочел предводитель, пригнув книзу рукой поднявшийся правый бок пенсне и сделав старческое движение губами и бровями, чтобы лучше удержать его на носу. - "Ваше королевское высочество, обратившись ко мне в исключительно тяжелую минуту, не ошиблись в чувствах, которые я питаю к вам, и в моем сердечном расположении к сербскому народу".
На этом месте голос князя дрогнул, он опять поправил пенсне и, справившись, продолжал чтение:
- "Пока есть малейшая надежда избежать кровопролития, - читал князь все более дрожащим голосом и все чаще поправляя на носу пенсне, - все наши усилия должны быть направлены к этой цели. Если же, вопреки нашим самым искренним желаниям, мы в этом не успеем, ваше высочество можете быть уверены в том, что ни в коем случае Россия не останется равно-душной к участи Сербии".
Князь опустил газету и, взволнованно оглянув всех сидевших за столом, снял пенсне.
- Ура! - закричал, не удержавшись, Щербаков. Он вскочил так быстро, что распахнулись полы его сборчатой поддевки. Схватил бокал и, сделав зверское лицо, покрасневшее от напряжения, скривив на бок рот, крикнул что было силы: - Здоровье асударя императора, ура!
Выпил и, крепко стукнув бокалом по столу, поставил и сел, утирая салфеткой усы и ни на кого не глядя.
Он вскочил так неожиданно, что никто даже не успел взять своего бокала. И притом не нашли еще, какое должно быть отношение к тому, что сказал Щербаков.
С одной стороны, момент был, несомненно, важен и торжественен, но, с другой стороны, фигура Щербакова, который, точно обожженный, сорвался с места, подлежала, несомненно, ироническому отношению.
И все нерешительно оглядывались друг на друга, держа в руках бокалы и как бы не зная, что делать дальше.
Только Александр Павлович, улыбаясь, поощрительно кивнул головой на слова Щербакова и успел выпить одновременно с ним.
Хозяин дома, отклонившись головой назад через высокую спинку стула, сделал таинственный, но понятный лакею знак, и тот исчез, а через минуту появился с новыми бутылками шампанского на тяжелом серебряном подносе.
- Господа! - сказал князь, поднимаясь со стула с налитым бокалом и не замечая упавшей на пол салфетки. - Мы с радостью услышали сейчас подтверждение того, чего наше славянское сердце втайне ждало услышать от нашего обожаемого монарха. Русские цари и русский народ всегда были защитниками слабых, угнетенных и освободителями их от притеснителей. С восторгом и радостью говорю: ура государю императору!
Теперь отношение к моменту вполне определилось, и все, оглядываясь друг на друга, как бы взаимно поощряя один другого, дружно и раскатисто закричали "ура".
Плешивый дворянин, торопливо подставив свой выпитый бокал вновь лакею, смотрел то на гостей, то нетерпеливо на наполнявшийся бокал, делал губами движения, как бы взволнованно приготовляясь говорить, и тоже встал.
- Господа! - сказал он. - Для нас важнее всего величие и слава России, мы встанем как один, если ее достоинство будет затронуто. Может быть, настал великий час соединиться всему славянству, и тогда могучий орел распрострет свои крылья над всем Балканским полуостровом и осуществит вековечную нашу мечту видеть вместо полумесяца православный крест над градом Константина.
И опять все закричали "ура", за исключением дворянина в куцем пиджаке, который принадлежал к радикальной партии, и хотя теперь фактически перекочевал из нее, но принципиально был еще врагом и противником консервативной кучки.
Все сошло великолепно, и все невольно подумали, что отсутствие Авенира и Федюкова за столом было как нельзя более кстати, потому что нужно себе представить, что бы сделалось с ними, когда был провозглашен тост за государя императора и плешивый дворянин распространился о крыльях.
После тоста за государя императора пили за процветание Сербии, за королевича Александра, за новорожденную.
И когда после длинного обеда все, вынув из-за бортов салфетки и загремев стульями, встали от огромного стола, уставленного остатками вин и кушаний, хозяин был совершенно красен, жал всем руки, благодарил, отечески похлопывая по плечу кого-нибудь из молодежи.
Дамы пошли в гостиную, а мужчины в кабинет князя, куда лакей поставил на стол ящик с сигарами.
Ольга Петровна нарочно приехала к Левашевым, чтобы узнать от баронессы Нины о внезапном отъезде Валентина и, к удивлению своему, не нашла здесь баронессы. Она несколько времени ждала, не подъедет ли Федюков, всегда хорошо осведомленный во всех чужих делах, но Федюкова тоже почему-то не было. Это становилось уже странным, так как нельзя было допустить, что Федюков остался дома в угнетающей его семейной обстановке, а предположить, что он поехал куда-нибудь в другое место, тоже было невозможно, так как он знал, что у Левашевых семейный праздник и большой приемный день.
Это было непонятно. И сколько Ольга Петровна ни придумывала возможных комбинаций, она ни на одной не могла остановиться. И, конечно, ни одна из ее комбинаций не могла бы подойти к действительно происшедшим событиям.
Потом она не находила Митеньки Воейкова. Она была в каком-то раздраженном, почти злом состоянии. Не потому, чтобы отсутствие Митеньки не могло угнетать и мучить, - просто она ехала с одним настроением, рассчитывая подразнить этого милого мальчика, помучить, - и никого не нашла.
Увидя Ирину, стоявшую на террасе, она подошла к ней.
- А что я не вижу твоего кавалера? - спросила Ольга Петровна, взяв Ирину за подбородок и поднимая ее лицо, чтобы видеть ее глаза.
Щеки Ирины покрылись легким румянцем, но глаза ее прямо и твердо взглянули на стоявшую перед ней Ольгу Петровну, высокую, прямо держащуюся, с большим газовым шарфом на плечах и тяжелой прической.
Ирина сразу поняла, о ком ее спрашивают, но невольно сделала непонимающее лицо, так как в тоне молодой женщины ей послышалась странная, неприятная нотка.
- Какой кавалер? - переспросила она, бессознательно желая выгадать время для ответа.
- Митенька Воейков, конечно, - сказала Ольга Петровна, пожав плечами, стянутыми шарфом, который она держала руками, запахнув его плотно на груди, как бы закутавшись в него.
- Я не знаю, почему его нет, - просто сказала Ирина, безотчетно почувствовав отчужденность от нее Ольги Петровны. - Я его видела недавно... и мне кажется, его внутреннее состояние требует уединения.
Говоря это, она ясно почувствовала, что не могла бы просто, как прежде, рассказать Ольге Петровне, что она была у него вчера.
- Я его видела третьего дня, - сказала Ольга Петровна (ее глаза дрогнули от улыбки, которой она не могла или не хотела скрыть), - и не могу сказать, чтобы у него было такое состояние. Мне, по крайней мере, не показалось, - прибавила она, и опять глаза ее смотрели странно смешливо.
Ирина, сама не зная почему, покраснела и почувствовала, что не может прямо и просто смотреть в эти смеющиеся глаза стоявшей перед ней молодой женщины, с которой она раньше была всегда хороша и близка.
- Впрочем, мужчины очень переменчивы, - прибавила Ольга Петровна. Она вдруг легкой походкой подошла к перилам террасы, сорвала зеленую веточку сирени, приложила ее к губам и, повернувшись, издали смотрела на Ирину.
У нее было, очевидно, такое настроение, в котором ей нравилось быть злой и забавляться тревогой, которую она вызывала в этой невинной молоденькой девушке.
- Почему вы так говорите? - спросила тихо Ирина, но глаза ее, как всегда, твердо и прямо взглянули на стоявшую перед ней Ольгу Петровну.
Та смотрела на Ирину несколько времени молча, потом подошла к ней и, вынув из-под шарфа руку, обняла ее за плечо, как будто раскаявшись в своем настроении.
- Ты будешь очень несчастлива в любви, - сказала она, - и знаешь почему?
- Почему? - спросила Ирина тихо и не поднимая головы.
- Потому что первое условие счастья - спокойствие, а для этого нужно позволять себя любить, может быть, многим, но самой не любить никого. Мужчина до тех пор любит женщину, пока она его презирает. И пока она его презирает, до тех пор она свободна.
- Но на что же эта свобода? - спросила с порывом Ирина, даже сделав движение сжать на груди руки.
- На что свобода? - переспросила с насмешливой улыбкой Ольга Петровна, играя конца-ми шарфа. - Свобода для того, чтобы быть спокойной...
- Но быть спокойной - значит не любить никого, быть вечно одинокой...
- Наоборот, не быть одинокой, - сказала Ольга Петровна, загадочно улыбнувшись. - И любить можно многих. Если ты полюбишь одного мужчину, то ты будешь наверное несчастна, потому что мужчина не может любить одну женщину, одну тебя, а если может, то это такой мужчина, который и самой тебе не нужен. Чтобы не любить одного и не быть несчастной, нужно любить многих; тогда будет просто, легко и интересно жить. Валентин про тебя говорит, что ты девушка прошлого, - сказала Ольга Петровна, засмеявшись, - и я по твоим глазам вижу, что ты в ужасе от того, что я говорю.
- Нет, я не в ужасе, я просто хочу и не могу понять этого, - сказала в раздумье Ирина.
- Жизнь ведь очень интересная игра. Но для того, чтобы играть все время с одним партнером, нужно или быть самой очень ограниченной, или нужно, чтобы партнер был какою-то бездонной пропастью, в которой каждый раз можно было бы находить все новое, но... таких нет. Поэтому... нужно играть со многими.
- Если таких нет... тогда лучше совсем не жить... - тихо сказала Ирина, подняв твердо свой взгляд на Ольгу Петровну.
- Да, ты так и должна была сказать, - заметила Ольга Петровна, посмотрев на нее, - и ты будешь несчастлива, - странным тоном прибавила она. - Я все-таки тебе посоветую запомнить: "счастлив в жизни может быть только тот, кто сам мало любит". А ты когда видела Митеньку Воейкова? - вдруг неожиданно спросила Ольга Петровна, не взглянув на Ирину и продолжая играть концами шарфа.
- В четверг... - как-то неожиданно для себя сказала Ирина.
- В четверг?
Ольга Петровна несколько секунд смотрела на Ирину, сощурив глаза, потом, как бы не придавая этому никакого значения, прибавила:
- А у меня он был в среду. - И, точно не заметив, как вдруг быстро взглянула на нее Ирина, сказала: - В столовой, кажется, уже готовят чай.
- О чем беседуете? - спросил, зайдя из кабинета на террасу, князь.
- Да вот говорим, как неожиданно день рождения вышел таким торжественным, - сказала Ольга Петровна.
- Да, да, - ответил князь, - ну, говорите, говорите. - И пошел опять в кабинет.
Ирина, не поднимая головы, молча отошла от Ольги Петровны и прошла в гостиную.
Ольга Петровна проводила ее глазами.
- Так вот оно что! - сказала она и, улыбнувшись, пошла в столовую, где готовили чай и собиралось общество.
В столовой разговор сосредоточился около двух вопросов: мужчины обсуждали последние грозные политические события, дамы сосредоточили свое внимание на баронессе Нине Черкасской. Все уже знали, что Валентин Елагин уехал, баронессы не было сейчас здесь, она даже не прислала записки поздравить новорожденную; значит, было ясно, что на нее отъезд подействовал сильно и, значит, Валентин уехал совсем, бросив ее.
- Судьба все-таки карает таких женщин, - строго сказала полная дама с бисерным ридикюлем.
- А мне кажется, профессор даже будет жалеть об отъезде Валентина, - сказала молоденькая дама с родинкой на щеке, осторожно улыбнувшись, еще не зная, как отнесутся к ее шутке. - Все-таки он виноват, что допустил такое ужасное положение, - прибавила она, обращаясь к хозяйке, как бы стараясь оправдать свое мнение, может быть несогласное с мнением большинства. - Он так преступно-мягко отнесся к этому.
- Профессор чистейший, святой души человек, - строго сказала полная дама, не взглянув на молоденькую даму и размешивая в чашке сахар. - Он один из тех людей, которыми может гордиться русская интеллигенция.
- Прекрасный, обворожительный человек, - сказали несколько голосов. - В беседе и в споре нет более деликатного человека. Это не Федюков, который вечно ни с кем не согласен.
- Да, это верно, - сказал кто-то. - Еще не было случая, чтобы Андрей Аполлонович с кем-нибудь не согласился, стал бы спорить или выходить из себя. Удивительной мягкости человек.
- Это нежнейший, последний цветок культуры, именно христианской культуры, - сказала полная дама.
- Кстати, а где же Федюков? - спросила молодая дама с родинкой на щеке, - удивленно-вопросительно подняв брови и оглядывая сидевших за столом. - Его жена не видит его дома уже третий день и совершенно не знает, куда он делся. Она даже боится, не уехал ли он с Валентином, потому что его никто не видел.
Сколько и каких предположений ни высказывалось в дамском кружке, все-таки все они далеки были от того, что совершилось в действительности за эти два дня в доме баронессы Нины, как это потом выяснилось.
- Вообще наши дамы отличаются, - сказала молодая дама с родинкой на щеке. - Федюков мне кое-что рассказывал про одну особу, - прибавила она, посмотрев в сторону террасы, где стояла Ольга Петровна, говорившая с Ириной. - Так вот эта особа очень поздно принимает молодых людей у себя в спальне.
В это время вошла Ольга Петровна. Дама с родинкой потупилась и замолкла с таким видом, который говорил, что она охотно рассказала бы все, но, к сожалению, здесь присутствует само действующее лицо.
Все посмотрели на Ольгу Петровну.
- Мы говорим здесь о баронессе, - сказала дама с родинкой, обращаясь к Ольге Петровне. - Для нее, вероятно, отъезд Валентина - большой удар.
На другой день после торжественного чтения ответа царя стало известно о частичной мобилизации Австрии против Сербии. Это создало такое положение, в котором какая-то из этих держав должна была уступить.
Может быть, Австрия, объявляя мобилизацию, надеялась, что этим она вынудит Сербию на большую уступчивость и что Россия не решится из-за своих бедных родственников подвергать себя слишком большому риску.
Но Россия высказалась слишком определенно и, верная данному слову, должна будет перейти от слов к делу.
Раз Россия перейдет от слов к делу, то есть объявит мобилизацию, тогда соседняя с ней Германия, союзница Австрии, с полным основанием, под видом сохранения собственной безопасности, тоже объявит мобилизацию.
И, очевидно, Австрия, в верном расчете на это, продолжала отказываться от выражения христианских чувств, доказательством чего послужило объявление уже всеобщей мобилизации.
Это еще более подтверждало уверенность в том, что ключ к этим событиям находится в Берлине.
Германия пробовала почву в Англии.
Германский посол запрашивал английский кабинет о возможности воздействия Англии на Россию.
На это английский кабинет