е сосущих кровь насекомых; над кроватью в узкой рамке, не в качестве иконы, а для настроения и для красоты, фотография Терноносца* работы Гвидо Рени, под коей другая рамка поменьше с изображением в лесах затерянного скита: домик среди елей и пихт, ручеек и медведь с веселой улыбкой балован-ного дитяти. На свободной стене полка для книг, сделанная из отрезка доски и подвешенная на прочных веревочках треугольниками; книги же не из дорогих, но тем редкостные, что по большей части провинциальных изданий по археологии и местной истории, работы авторов столь же стра-стных, сколь и остающихся в неизвестности, в том числе и самого отца Якова, автора немалого количества брошюрок о приволжских курганах, о серебряных блюдах сасанидской династии, о почти полном туловище мамонта, найденном в сибирских мерзлотах.
* Для красоты... фотография Терноносца - речь идет о репродукции работы живописца Гвидо Рени (1575-1642), представителя т. н. декоративного барокко. Черты холодной идеализа-ции и слащавой сентиментальности в творчестве художника сделали его имя синонимом оторван-ного от земных корней академического искусства.
И хотя очень редко кто заходил в сию келию отца Якова, но на стене над полкой был выве-шен плакат работы знакомой типографии.
"Если ты зашел к занятому человеку, то кончай свое дело и поторопись предоставить его труду и умственным углублениям".
И правда, домашние часы отца Якова были теперь всецело заняты приведением в порядок долголетних записей, устранением случайного и лишнего и перепиской наиважнейшего так, чтобы получилась настоящая и значительная книга. Издать ее вряд ли удастся, за неимением расходных на это средств,- да и рано было бы, даже не все можно опубликовать. Но "человек яко трава, дни его яко цвет сельный" - и нужно быть всегда готовым к завершению земного странствия.
Перечитывать записи было для отца Якова постоянным и немалым удовольствием. Сознавая свои писательские недостатки, он угадывал, что порою ему удавалось окупать их высотою чувства и душевной увлеченностью, не говоря уже о том, что не может не быть драгоценным для потомст-ва рассказ очевидца, никогда не погрешившего измышлением невиданного и творчеством небыв-шего. Но и в личных его мнениях будущий чтец почерпнет полезное, потому что надо знать, как сами современники оценивали события, и потому что истории пишутся людьми, не всегда беспри-страстными, и оценки с расстояния спорнее и условнее оценок вблизи. Сколь часто история вычеркивает со своих страниц деяния, непригодные для особых целей историка! Сколь обычно забывается имя человека, оставшегося непрославленным,- а этот человек был для его современ-ников великим, и влияние его сказалось во многом, что после приписано будет заслуге других, более озаботившихся сохранением для потомства своих портретов.
Из последних записей отца Якова, относящихся к лету тысяча девятьсот одиннадцатого года, приведем здесь нижеследующую:
"Куда идем? К каким новым испытаниям влачит нас российская колесница? Мир ли хижи-нам или война дворцам? Не мне, смиренному иерею, судить управителей народных судеб, будь то назначенные свыше или избранные народом. Не мне и указывать, сколь непонятен простому и серому человеку, однако же истинному гражданину и притом составляющему безгласные милли-оны, тот путь, на который влекут его и толкают многоглаголивые избранники, не пахавшие земли и не державшие молота, а равно и те, кто в бумажном приказании видят спасение от грядущих бед. Но бесстрастным оком летописца ясно вижу хмурое народное чело, утомленное долгим непонима-нием.
Сих строк написатель родился крестьянином и вышел на дорогу просвещения. Как мне, с младости жителю деревни, не знать зверя, дремлющего в берлоге, но лишь до призыва голода или до вешних дней! Будет страшным тот час, когда вострубит труба, ибо сей зверь на ходу может ломать деревья и крушить живое, не щадя и собственного существования, что объясняется естест-венным неразумием и многовековой темнотой и отчаянностью. И однако со всех сторон тревожат его сон как лаем псов, так и бряцаньем оружия.
О, сколь велики пространства наши, сколь трудно устроимы росписью законов и мечтатель-ностью книжных людей! Просвещаем единиц, а массы бродят в тумане неведения. Окружены лесами, а для школ не хватает срубов, и в крайней бедности живет учитель, питаясь луком и не пользуясь полным уважением, как лицо зависимое. Поле невспаханное и уже сеемое плевелами. Прошедшим летом имел удовольствие состоять в кружке для распространения сельских библио-тек, с участием дам и присяжных поверенных, что по мысли прекрасно, однако же капля в море. Но и эта мысль ныне малых привлекает, и как бы мода на то прошла. На кого же надеяться, на чью помощь уповать? Не на тех ли грядущих, кто поведет темного человека в пожары и разруху, "бурю внутрь имея помышлений сумнительных"? А между прочим, сие не исключено!"
И тут, внезапно возвращаясь к высокому пафосу, до которого отец Яков еще с семинарии был великим охотником, летописец восклицает:
"Чем отмахнусь страшного предвидения, чем заглушу в душе дерзновенный пророческий голос? Се грядет незваный и нежеланный, взявший власть судить и решать, и с ним полчища оскорбленных и замученных гладом, без жалости и рассуждений, без оглядки и мысли о будущем. И вздрогнет русская земля и расколется великим расколом - и кто тогда спасет, и чем спаяет безрассудные трещины, и чем залечит кровоточащие раны, взыскующие бальзама и находящие лишь растравление? Сладко бы ошибиться в страшном пророчестве - но старое сердце томит несносная жуть!"
Это уже не тот отец Яков, который с неподобающей служителю церкви жадностью ловил слухи, ждал событий и искал знакомств с примечательными личностями современности. Ах, и русская земля стала не тою, не ждет больше благости, свыше сходящей, не верит обещаниям, не греется в лучах несбыточной надежды! Мудрость к ней еще не пришла - сталь закаляется в огне, - но в мозгу неуклюже зашевелился умишко, и горечь показалась в уголках рта. Стал утомляться и отец Яков от вечных путешествий и слишком много перевидал. Конечно, русский человек многожилен и твердоплеч, но и грядущим поколениям следует оставить тертого хрена на заправку житейской тюри, а нам на наш век, пожалуй, что и хватит! И хоть бы отдых впереди - а то ведь ничего, кроме хмурых туч. Нужно ли перегружать летопись тугою и печалею?
Как странно: из тьмы деревенской перекинулся и на городскую Россию великий медвежий сон! Кто спал - тот по-прежнему спит, кто предавался ликующим мечтаниям - тот сейчас потя-гивается и зевает, не одолеть ему дремоты. Не только не слышно набата, а и мирного благовеста колоколов. Или уж так навсегда? Или только притаилась какая-то тайная сила, ползет, подкрады-вается и вдруг как двинет, как распояшется - и пойдет ломать лед на реках, а по берегу смывать постройки и слизывать все, что заготовило себе человеческое благополучие?
Уже полусед отец Яков,- началось словно бы и недавно, а быстро пошло. Но ясен взгляд нехрабрых, голубых славянских глаз. С живота же отца Яков как будто бы не спал, скорее напро-тив. Сейчас в России, в ее тишине, жизнь накопленная, сытая, внешних волнений нет. Гляди - какое большое, сильное и прочное государство! И как боится его внешний враг, и как лебезит перед ним каждый друг заграничный! Можем по выбору закидать - кого шапками, кого карава-ями хлеба.
Почему же беспокоится летописец достопамятных событий и от ровных строк переходит к взволнованным восклицаниям? Для красоты ли слога или по зловещим предчувствиям? И сам того не ведает отец Яков, погруженный в свою работу; почитает, попишет, походит по комнатке солидной поступью, а то остановится и с большим удовольствием посмотрит на очень хорошо отпечатанный плакат, вывешенный на освещенной стенке:
"Если ты зашел к занятому человеку, то кончай свое дело и поторопись предоставить его труду и умственным углублениям".
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВИЛЛА КАТОРЖАН
На взгорье двукрылая вилла: на восток и на запад по большой террасе. Нижний этаж скрыт виноградником.
Могла бы выглянуть из среднего окна пленительная итальянка, а слева и справа, театрально перекинувшись через балюстраду, могли бы мимо ее головки метать молнии ревнивых взглядов двое,- один с гитарой, другой с мандолиной. И, рот раздвинув во всю ширину щек, улыбалась бы луна.
Но все сидят по комнатам. Комнат на вилле двадцать - в трех этажах: нижние с оконными решетками, верхние с выходами на террасы. Большинство комнат пустует, и всех жильцов семь женщин и трое мужчин. Сборная мебель, ни картин, ни украшений, гулкий и унылый коридор, внизу большая общая столовая с неубранной чайной посудой.
Заняты комнаты верхние и три в среднем этаже; в нижнем, где летом прохладней, никто селиться не хочет из-за оконных решеток,- дурные воспоминания.
По длинному коридору гуляют сквозняки, и осторожными шажками бродит кошка с оборванным ухом. Кошку зовут Матильда,- но она ни на какие клички не отзывается. У кошки две страсти: мыши и личные романы; обе страсти просыпаются в ней к ночи. Днем она могла бы увлечься птичками, если бы местные виноградари не истребили их дочиста.
Это - вилла каторжан. Богатый генуэзский купец, которому она и надоела и вообще не нужна, пустил сюда бесплатно жить русских беглецов. Портить нечего, а за огромным садом смотрят сторож с женой, тоже живущие из милости. По их отзывам, русские мирны, непонятны и, пожалуй, симпатичны. Они очень много курят, и мужчины и женщины, потом едят, больше мяса, чем теста и зелени, иногда хором поют унылые песни и получают с почты письма целыми пачка-ми, сколько добрый итальянец не получит за всю жизнь. В теплую пору они проводят две трети дня внизу, на пляже; но и дома они не вылезают из купальных костюмов. Их женщины повязыва-ют головы платочком, одна носит длинные косы; мужчины, выходя из дому в местечко, надевают рубашки навыпуск, подпоясывая их кушаками. Почти все могут объясниться по-итальянски, а хорошо ли - этого сторож не знает, так как сам он говорит только на своем родном "зенезе",- генуэзском наречье.
С террас открывается даль Средиземного моря; по морю неторопливо плывут тени облаков, и меняются очертания матовых дорожек водяной ряби. Вечером виден маяк на мысе Портофино - то блеснет, то погаснет. Пляж отрезан от взгорья и проезжей дороги рельсами; но большинство поездов не останавливается в глухом и малолюдном местечке.
Если лето, то по всему склону поют цикады, громче к полудню, тише к прохладе, а ночью замолкают; зато в июньский вечер склон покрыт ровно вспыхивающими огоньками летающих светляков. Светляки ищут самок, сидящих в траве и в щелях каменных заборов спокойными зелеными лампами.
Дело в том, что революция в России кончилась; суды лениво добивают последних бунтарей, почти никто не стреляет в губернаторов и бывших усмирителей, все читают длинные отчеты думских заседаний, но уже надоела и эта политическая словесность. Провинция занята коопераци-ей и сельскими библиотеками, в Петербурге говорят о философии, брачном полете пчел и однопо-лой любви, которая и таинственнее и выше двуполой. В высоких сферах Петербурга вошли в силу не то филалеты,* не то спириты, но поговаривают и о каком-то старце, который может всех их заткнуть за пояс.
* Филалеты - в буквальном переводе с латыни "любители истины" - название одного из направлений масонства. Вели свое происхождение от оккультного общества XVIII в. Поголовно увлекались спиритизмом. Русская ложа основана в 1890 г. К 1916 г. в ложе, куда принимали без каких-либо анкет или рекомендаций - т. е. практически всех желающих, состояло около тысячи человек.
Российское уныние передалось и сюда: рушились планы, и нужно чего-то выжидать. Будто бы это время очень удобно употребить для пересмотра программ и чистки рядов. О том, что ухо-дят молодые годы, каждый должен думать про себя: это - не общая тема.
И молодые годы, в счете незаметных месяцев, летят стремительно. Раньше нервы были скручены в упругие пружины, по которым проходил ток высокого напряжения. Теперь батареи иссякли, части машин износились, повисли приводные ремни. Молодые стали спешно стариться, разбередились раны и ранки, на которые раньше не обращали внимания,- ведь было все равно, жизнь рассчитывалась только на короткие дни и месяцы.
У Нади Протасьевой оказался глубокий легочный процесс, ввалились щеки, упала грудь, по вечерам горели глаза. Она куталась в шаль, курила самые дешевые папиросы "пополяри", облюбо-ванные за их крепость. К Верочке Улановой вернулись ее тюремные припадки и кошмары, и она боится спать одна в комнате,- она, которая ничего не боялась. Товарищ Гусев, бежавший с Акатуя, никак не справится с ишиасом и лежит неделями, но не отказывается от гибельных для него морских купаний; и он и Надя постоянно повторяют "все равно", "не стоит думать",- и это, по-видимому, их сближает. Когда у Нади жар,- она не выходит вечерами на террасу, и в ее комнате сидит Гриша-акатуец; когда Гришу донимает ишиас - за ним ухаживает Надя, это уж так установилось, и до этого никому не должно быть дела.
Да и вообще, вполне здоровых только двое: Наташа Калымова и ее неотлучный друг - Анюта.
Анюта рада своему здоровью: оно ей очень нужно. Жизнь ее удивительна! Ужели это она, простая девушка с Первой Мещанской, для которой и жизнь намечалась простая, бесцветная и, вероятно, нелегкая? И вот она попала в среду особенных людей, у которых, при всей их молодо-сти, за плечами большое и славное прошлое, подвиги, страдания, в своем кругу - слава. С ними она докатилась до Парижа и теперь живет в Италии, в стране, о которой не мечтала, потому что почти ничего и не слыхала. Стали доступны ей серьезные книги, и она, как равная, хотя и несмело, разговаривает с образованными людьми, с ее мнением считаются и уже забыли, что она была только маленькой тюремщицей.
Что будет дальше - она об этом не думает; и раньше не думала - а вон что случилось! Пока приходится думать о том, чтобы хоть в малом помогать всем свом друзьям: починить руба-шки, скроить и сшить кофточку, похлопотать по хозяйству; ведь им, посвятившим свою юность иному, никогда этим заниматься не приходилось, ей же это так привычно. В другом ее все превосходят,- а тут без нее никак не обойдутся, и ей приятно, что она нужна и полезна, и для этого хорошо быть здоровой и бодрой. А вот курить она не приучилась - не хочется, не вкусно.
Отчего-то Наташенька, Наталья Сергеевна, как будто не рада своему здоровью и своей красоте, цветущему загару и пышным волосам! И в простоте и правдивости, забывая о собствен-ной молодости, Анюта думает: "Ей бы, Наташе, мужа бы да детей! И здоровье пригодилось бы и не было бы ей в тягость!"
Наташа считает дни, месяцы, даже года: с летом кончится третий год ее заграничной жизни. Последний год прошел быстро, скучно и незаметно: мелькнул серыми месяцами, хоть и у лазурно-го моря. Планы, расчеты, ожиданья - все оборвалось сразу. С последним роспуском боевой группы исчез Шварц, вероятно, он в Финляндии. Весной приезжал из Парижа Бодрясин - просто повидаться, а может быть, проездом по делам, у него не узнаешь. Рассказал подробности о гибели Ринальдо, о полной неудаче всех последних начинаний Шварца, об унынии в рядах загранични-ков, о таком же унынии в России. Впрочем, о России рассказывал мало, уверял, что ездил туда ловить рыбу и что, действительно, удалось ему вытянуть преог-громного г-голавля.
- Что же делать?
- К-купаться и изучать Лаврова и М-михайловского. Очень интересно и полезно, от-т-тложившаяся мудрость!
- Нет, а серьезно?
- Ну, можно, например, п-перестроить жизнь на личный лад. Боюсь, что вы за меня замуж не собираетесь и потому з-за-держиваю последнее объяснение.
- Я вас серьезно, совсем серьезно спрашиваю, Бодрясин!
- А я вам столь же серьезно отвечаю, что знаю не больше вашего по существу дела; по вопросу же личному, откладывая разговор с вами, п-полагаю обратиться к Анне Петровне, потому что ее считаю более снисходительной к моим недостаткам.
И он действительно, пока жил на вилле каторжан, много времени проводил с Анютой, успел ее приручить и сам, как бы нечаянно, приручился. Звал ее гулять на ручеек,- горный ручеек, весной полноводный. Говорил с ней ласково и серьезно, единственный из всех подолгу ее расспра-шивал, как думает она устроить свою дальнейшую жизнь, вспоминал о своем посещении Катери-ны Тимофеевны на Первой Мещанской, даже ей одной рассказал, как ему удалось избегнуть ареста в Москве, в Самаре, еще в двух городах и, наконец, снова выбраться за границу. Со всеми скрытный и немного насмешливый, он был с Анютой прост, серьезен и особенно дружески-почтителен.
- Мы с вами, Анна Петровна, оба из простого звания и друг друга п-понимаем с полслова. Это, знаете, может в будущем пригодиться.
Но дальше такой фразы не шел.
В день приезда Бодрясина в его честь устроили большую "макеронату" с двумя фьясками красного вина и застольным пеньем. У Бодрясина оказался огромнейший трескучий бас; он объяснил по-итальянски:
- Camera mancata! Упущенная карьера. А быть бы мне теперь п-прот-тодьяконом!
Когда всем налили вина, Бодрясин встал и провозгласил неожиданный тост:
- За здоровье новобрачных!
И никто не удивился, когда он разъяснил:
- За наших милейших! Надежду Протасьеву и Гришу-акатуйца. Потому что, дети мои, глупо притворяться, точно это - дурное дело. Любовь ничем не хуже революции. Взглянем на дело просто - и будет всем хорошо и удобно.
Только он и мог так сказать, никого не обидев и даже не слишком смутив слюбившихся друзей. Несколько стеснявшая всех неловкость была сразу разрешена, и тайна, давно не бывшая тайной, благополучно вскрылась. Зачем и от кого прятаться, разве любовь не свободна?
Ночью пошли на невысокую гору Санта-Анна, где освещенная луной тропинка над пропас-тью вела к развалинам старой церковки и откуда был изумительный вид на ночное море и малень-кий полуостров.
Кажется, это был единственный по-настоящему веселый вечер заброшенных на итальянский берег молодых каторжан.
И с этого дня на вилле как бы перестроился быт: появилось нечто прочное, зародыш семей-ных отношений. Зимой у Анюты прибавилось работы: оказалось, что только она, изо всех млад-шая, знает, как нужно выхаживать ребенка и что для него шить. Ей подчинялись беспрекословно и ее называли "мать-командирша".
На чужого ребенка, некрасивого и болезненного, с завистью смотрела Наташа. Правда, она мечтала о ребенке здоровом, богатыре и сыне богатыря. Но может быть, и вправду перевелись на Руси богатыри? Во всяком случае сюда, в Италию, они не заезжают.
Состав живших на вилле не был неизменным. Приезжали из России или из Парижа новые, а старые время от времени пытались вырваться из итальянской глуши на европейский простор; но ядро оставалось тянуть жизнь праздную, будто бы временную, которая вот-вот закончится весе-лым отлетом к новому подвижничеству: что-то случится, пронесется бодрый и громкий клич, и залетные птицы тронутся в обратный путь к северу. Живя тут - прочных корней не пускали, но сами не замечали, как отдых и передышка становятся бытом.
Неподалеку от виллы, которая была на отлете, жили в местечке еще несколько русских эми-грантов, возрастом постарше, а один и совсем старик. Селились и случайные люди - знакомые знакомых, прослышавшие о хорошем пляже и о дешевизне жизни.
Но в первую русскую могилу на сельском кладбище опустили тело человека, не успевшего налюбоваться южным солнцем и еще не забывшею северных сияний,- давнего и дальнего путника.
ТИХАЯ ПРИСТАНЬ
С высот Савойи Николай Иванович свалился к побережью Средиземного моря. Никаких особенных красот не было - чем поразить человека, пешком пересекшего Сибирь и Урал? - но было так чудесно на душе, что все освещалось радостью и виделось лучшим и красивым. Обши-рен и совсем не мрачен был генуэзский вокзал, а сколько прелести в том, что итальянцы говорят по-итальянски! Их языку Николай Иванович учился в каторге, конечно, по Туссэну и Лангеншай-ту, знал наизусть первые две страницы романа "Обрученные" и читал с театральными жестами из Леопарди:*
Or, poserai per sempre, stanco mio cor!**
* Туссен и Лангеншайт (правильнее: Лангеншейд) - авторы методики самостоятельного обучения иностранным языкам. Самоучитель французского, составленный соавторами в 1856 г., имел огромный успех. С большим эффектом их методика применялась и к другим языкам.
"Обрученные" - исторический роман итальянского писателя Алессандро Мандзони (1785-1873) о борьбе крестьян против феодального гнета.
Леопарди - Джакомо Леопарди (1798-1837), крупнейший итальянский поэт XIX в.
** Здесь отдыхает навеки усталое сердце мое! (Итал.).
Здесь, на месте, весь обратился в слух - и не понял ни единого слова из разговоров в вагоне и переклички носильщиков, не читавших ни Манцони, ни Леопарди, ни даже местной социалис-тической газеты "Лаворо". Надо бы прийти в уныние,- но даже это веселило и радовало Николая Ивановича: "Вот так выучился!" О том, что в Генуе говорят на диалекте, он не знал.
Дальше, почти два часа обождавши на вокзале, пересел в местный поезд и занырял по дым-ным туннелям Восточной Ривьеры. Совсем как на экране кинематографа, недавно появившегося в Петербурге: сверкнет картина - и провалится в темноту, сверкнет другая - и туда же. Только здесь картина всегда одна: море в разных рамках, разных освещениях, подальше, поближе, прямо под окном вагона, неспокойное, с белой оторочкой волны, с мутным валом у песчаного пляжа, а у скалистого берега - похожее на красивую выдумку. И было это столь удивительно, что чуть не пропустил нужной станции. Но кондуктор под окном с такой итальянской отчетливостью врезал в слух два слога ее названия, что Николай Иванович живо сорвался с места, выпрыгнул и за ремень вытащил свой единственный, но хорошо набитый чемодан.
На вокзале полустанка - ни живой души, если за душу не считать не то начальника, не то носильщика. Пока отходил поезд, Николай Иванович составлял в уме фразу из слов "dove" и "trovare", убеждая себя не забыть и вежливое "signore". Но грузный человек в форменной кепке и штатском засаленном пиджаке подошел сам, отобрал билет и, видя нерешительность движений приезжего, ткнул его в грудь пальцем и уверенно спросил:
- Russo?
А когда Николай Иванович радостно закивал, хорошо помня стихи Леопарди, но позабыв "si, signore", толстяк взял его за рукав, вывел с вокзала на шоссе, показал на выложенную камнем тропинку вверх, для верности ткнул в небо коротким пальцем и прибавил:
- Monti pure!
На этот раз Николай Иванович вспомнил слово grazie и не упустил signore. Но почему нужно тащить чемодан в гору, и что значат слова толстяка? Monti - горы, pure - словно бы от puro, чистый; множественного числа женский род. Взвалив на плечо чемодан приемом опытного сибир-ского варнака-грузчика, Николай Иванович стал подыматься по тропинке, скоро перешедшей в узкую лестницу, и на первой маленькой площадке радостно догадался, что нет никаких "чистых гор", а просто это значит - подымайтесь.
Поднялся выше - и на новой площадке увидал дверь с огромным, как бы чальным кольцом и что-то над дверью. Вынул свои знаменитые очки, футляром которых грозил застрелить дворника при побеге и по которым признал его в Сибири отец Яков,- и туман рассеялся: над дверью нео-бычайно коротконогая каменная мадонна держала на руках исключительно упитанного младенца с выветрившимся носом на почерневшем лице. Решив, что тут вход в какую-нибудь церковную ограду, Николай Иванович, отдохнув немного, собрался подыматься еще выше, но с неба раздался женский оклик. Повыше площадки, на виноградной террасе, совершенно такая же коротконогая женщина с таким же ребенком на руках, но только живая, повелительно указывала ему пальцем на дверь и утвердительно кивала:
- Sior Paolo, eccolo la!
Так это было все необыкновенно и так благодатно прозвучало с неба непонятное и смешное "экколола", что нельзя было не подчиниться. Небритой щекой скользнув по ремню чемодана, Николай Иванович приветливо кивнул и повернул дверное кольцо. За дверью, в небольшом садике у крыльца дома, сидел и писал человек в русской рубашке навыпуск. Увидав Николая Ивановича, он просто сказал:
- Здравствуйте, я сейчас.
Аккуратно промокнул розовой бумажкой свежие строки, сверху положил большой камень-кругляш, чтобы не унесло ветром, и встал.
- Приехали?
Николай Иванович охотно ответил, что действительно приехал. Ему было безотчетно весело. Никто не мог его ждать, никто не знал о его приезде, и сам он никого здесь не знает,- и вот все оказывается так просто, точно подготовлено заранее.
Русский низкорослый блондин с редеющими волосами осмотрел его внимательно и наконец спросил:
- А вы кто же и к кому? Прямо из России?
Николай Иванович назвал себя настоящим именем, за два года произнеся его впервые. По ответной улыбке понял, что русский его имя знает. Еще прибавил, что указано разыскать здесь Наталью Калымову.
- А уж почему меня итальянцы направили к вам - не знаю. Я никого не спрашивал.
- Как же иначе, ко мне всех посылают. Я тут старожил.
- Так со станции и послали; говорят: "Подымайтесь!"
- Понятно, вы в сапогах. Вам нужно пройти на виллу каторжан, это выше и в сторону. Я провожу. Только сейчас там никого нет, все на пляже, и Наташа. Вы очень устали?
Что такое усталость, Николай Иванович знавал только после больших перегонов через тайгу и третьей бессонной ночи в городе, когда не у кого было заночевать. Разве возможна усталость в Италии?
- Тогда пойдем на пляж, чемодан оставьте здесь.
Ни о чем не расспрашивал,- виден старый партийный человек.
- Помыться захотите - вот мыло, морское. И вон там на веревочке костюм. Плавать сегодня невозможно, а хоть пополощетесь. Наши девицы целый день в пене болтаются, а вот я простудился, не могу, только провожу вас и познакомлю. Вы Наташу знаете?
- Никогда не видал; в Париже мне дали к ней письмо.
- Она славная. Все - хороший народ. Вас устроят на вилле каторжан. Да пиджак-то оставьте, ни к чему и жарко.
Ни на минуту не покидало Николая Ивановича ощущение несказанной радости. Не только свободен, не только "за пределами", но еще в Италии, еще у моря. Взрослый человек, с сединой в волосах,- чувствовал себя мальчиком. Всему и всем улыбался близорукими глазами, смеялся каждому своему и чужому слову. Успевал и наслаждаться солнцем и присматриваться к новым знакомым, будущим друзьям: к Наташе, Анюте, еще двум каторжанкам и худому, как скелет, товарищу Грише-акатуйцу. Этот был черен от загара, но покашливал. Николай Иванович подумал:
"Не жилец! Ну, хоть погреется!"
И, как всегда, когда здоровый человек видит "не жильца", со смущением и тайной радостью чувствовал свое полное дыхание и свои мускулы, с азартом оттирал песком и морским мылом дорожную грязь, омывался пеной и с трудом верил, что вот это - он сам, загнанный волк, прорва-вший охотничью облаву.
Несмотря на свежее знакомство, настоящего разговора не было. Встретились люди, знавшие друг друга на расстоянии,- люди одной жизненной задачи и одной идеологии. Вероятно, потом, вечером, они вступят в горячий спор о пустяке, будут выражаться книжно и нетерпимо, заподоз-рят друг друга в уклонах; но здесь светит солнце, и голова чиста от дум, и не хочется считать минуты и часы.
- Неужели же так и нельзя поплавать?
Оказалось, что мастером плаванья считается "старожил", приведший Николая Ивановича и ушедший кончать свою работу. Он, пожалуй, мог бы, остальные не решаются: море слишком бурно.
Наташа сказала:
- Завтра, если ветер немного утихнет, волны будут более отлогими и длинными; сейчас они неровны,- не угадаешь, когда плыть к берегу.
Анюта совсем не умела плавать:
- Мне и близко подойти страшно; вот когда тихо - я люблю у берега.
Огромный вал, седой и бурый от поднятого гравия, набежал, рухнул и накатил к ногам сиде-вших полог пены, ставшей белоснежной. Николай Иванович вспомнил Байкал и свое невольное плаванье, сравнил "тогда" и "теперь", тряхнул головой и задумчиво протянул:
- Лю-бо-пытно!
Что-то вспомнила Наташа, а за ней Анюта, и обе протянули одним тоном:
- Лю-бо-пыт-но!
Николай Иванович сказал:
- Знаю я одного забавного батю, страстного любителя жизни. Вот он всегда так говаривал: лю-бо-пыт-но!
Живо откликнулась Анюта:
- Уж не нашего ли, Наташенька, отца Якова?
Николай Иванович даже привскочил и потянулся к очкам. Все трое оживились: ведь вот какой случай! Действительно, все они встречали, в разное время, в разных условиях, свидетеля истории в лиловой рясе! Еще новая связь - и какая неожиданная! А уж на что велика Россия! Николай Иванович коротко поведал о своей последней встрече с отцом Яковом в Сибири, когда работал на погрузке чайных цибиков.
- Мне непременно нужно узнать его адрес! Я ему должен пять рублей!
Анюта не сомневалась, что можно послать деньги ее тетке. Уж если отец Яков будет в Москве, то обязательно побывает на Первой Мещанской.
Николай Иванович пришел в полный восторг:
- Это же замечательно! Через вас и пошлю. Единственный мой долг, тяготящий душу. Я даже нарочно русскую пятерку сохранил, не менял. Уплачу - и свободен и чист. И вообще - все замечательно!
Вскочил на ноги, подбежал, прыгая по пене, к самой черте прибоя. Вал подкатился низкий, едва залил по колено. Байкал был тогда много страшнее; и было холодно; и он, Николай Ивано-вич, был в одежде и сапогах. И все-таки - вот он!
Николай Иванович взбросил руки над головой, потряс в воздухе кулаками и прокричал морю:
- Э-ге-гей! Лю-бо-пыт-но-о-о!
Затем, не раздумывая, в радостном порыве неблагоразумия и полной уверенности в своих силах,- пригнулся, выждал новую волну и, как опытный пловец, бросился головой ниже гребня.
Туча камушков чиркнула по телу, скрылся свет, потом сильные руки ощутили свободу взмаха,- и он, поборов волну, поплыл в котле, кипящем и сладостно-холодном.
С берегового пригорья, где светлые квадратики домов отпечатаны на серо-зеленой открытке, виден пустынный пляж за линией железной дороги. Море отсюда кажется спокойным, о прибое угадывают только по белой линии на границе воды. На освещенном песке несколько букашек. Одна из них подползла к воде и исчезла. Другие, прежде неподвижные, зашевелились и также приблизились. Потом еще одна исчезла в белой ленточке, а за ней третья. Лента сдвинулась, и две темные точки снова показались. Если это люди, то, очевидно, один оттаскивает другого от воды. Потом все сгрудились в кучку,- что-нибудь случилось. Тот, кто мог смотреть с горы, не считал букашек и не знал, столько ли их теперь, сколько было раньше.
Анюта закричала:
- Наташенька, да он же утонет, вон какие валы идут!
Нужно переждать и выбрать момент, когда валы помельчают, и вот тут-то сильными взмаха-ми победить напор воды отходящей, а когда подымется новая волна, отдаться ей и выбросить ноги вперед. Это - самый жуткий момент и самый красивый. Ловкого пловца вода подхватывает, пере-кидывает, на мгновенье ставит на ноги,- и сейчас же толкает в спину, вынося на пляж в кипящей пене. И нужно, быстро справившись и не дав увлечь себя под новый вал, вскочить на ноги и по текучему песку отбежать и выбраться из потоков и воронок.
Подбежав к воде как можно ближе, они отмахивали руками и кричали: "Обождите! еще нельзя! Очки Николая Ивановича лежали в потрепанном футляре на сухом песке; с собой он взял только улыбку близоруких глаз. Высокий дальний берег подымался и опускался; то были видны береговые друзья - хоть протяни им руку,- то оставалась только ослепительно белая церковка на самом высоком предгорье. Шум воды заглушал голоса с пляжа - и звонкий Анюты, и грудной Наташи. Но не могло быть, чтобы сильный человек, победивший все опасности, миновавший все ловушки, вынырнувший из стольких водоворотов жизни,- чтобы такой человек погиб на глазах друзей, у самого берега, где лежат его очки!
Анюта кричала:
- Наташа, что же это такое! Он утонет!
Наташа видела, что он, слепой от воды, улыбается и верит - или просто не знает. С бьющимся сердцем и она улыбается ответно. Он так смел, что можно верить в невозможное.
Первая волна упала прежде, чем он подплыл к ее краю. Второю, огромной и рокотавшей, его подняло на самый гребень: тело вышло из воды, руки напрасно взметнулись и вытянулись, как будто он хотел схватить воздух и на нем повиснуть. Затем волна швырнула его тело вперед над оголившимся песком, догнала, ударила сверху, плашмя обрушила и навалилась стопудовой своей тяжестью. Только на секунду черное пятно костюма мелькнуло в пене - и исчезло в прибое.
Тот, кто мог смотреть с горы, ждал, появится ли уползшая в море черная точка. Протекли долгие мгновенья, пока объятые ужасом опять увидали в пене черный предмет, который уже не мог быть человеком. Если не удержать - его завертит и утащит волнами. И Наташа, не рассчиты-вая сил и не справляясь с книгой судьбы, бросилась в кипящую бучу.
Ее сразу сбило с ног и понесло, прежде чем черный предмет опять скрылся. Вынырнув, она не успела обрадоваться свету и не нашла опоры ногам; руки напрасно отталкивали воду. Вместе с водой она глотнула горсть гравия, закружилась в воде и потеряла сознание. Уже не чувствовала, как ее катит по песку мелкой водой и как мертвой хваткой в ее костюм вцепилась Анюта. Под обеими таял песок, и та, что спасала, должна была со страшной силой упираться, пока вода откроет дыханье. Вскочив на ноги, Анюта еще не знала, догонит ли их новая масса воды, и не выпускала тела Наташи, оттащить которое она была не в силах. Ей помогло несколько рук, и она упала только на сухом песке, не разжимая пальцев.
Все это можно было видеть с горы, но на таком расстоянии это казалось веселой забавой расшалившихся ребятишек.
По крутой тропе, накалывая камнями босые ноги, задыхаясь, кашляя и держась за грудь, взбегал "не жилец" - товарищ Гриша. Что бы ни случилось - помочь мог только "старожил". Женщина с ребенком видела, как черный русский, распахнув дверь к сьору Паоло, спотыкнулся о чемодан. Затем оба заговорили быстро по-своему, и сьор Паоло, забыв придавить кругляшом кучу исписанных листочков и не дожидаясь товарища, застучал каблуками по скату тропинки.
ПЯТЬ РУБЛЕЙ
Катерина Тимофеевна хоть и не была грамотейкой, но расписывалась аккуратненько, крепко надавливая перо, по почерку же и по заграничным маркам знала, что письмо от Анюты; впрочем, иных писем, кроме этих редких, она и вообще не получала.
Когда приходило письмо, Катерина Тимофеевна немедленно откладывала всякую работу, и если, например, в это время докипала вода, то и воду пока отставляла с огня, вода подождет. Надев очки, она присаживалась ближе к окну, но глаза ее немедленно затуманивались слезой, и читать было невозможно, хотя Анюта писала крупным и разборчивым почерком. Удивительное дело! Прежнее доброе расположение к Анюте перешло теперь в Катерине Тимофеевне в большую и настоящую любовь, и она думала об Анюте, как о собственной дочери, злым роком у нее отнятой и заброшенной в чужие страны.
Побившись напрасно над полученным письмом, Катерина Тимофеевна постучала в комнату отца Якова, позвала его на помощь, тем более что в первых прочитанных строчках как раз об отце Якове и говорилось. Писала Анюта, что бумажку в пять рублей, вложенную в страховое письмо, нужно передать отцу Якову и что это долг ему от сибирского человека.
Прежде чем стали читать дальше, отец Яков догадался и расплылся в широчайшую улыбку:
- А как же, как же, должничка имею! И насколько же чудно дело! Скажу прямо - ожидать никак не мог и не с тем давал. Не в синем билетике радость, а значит, милый человек выбрался, куда желал. Лю-бо-пыт-но! И что с Аннушкой повстречался - опять же какой случай! Мир-то велик, а людишки сталкиваются.
И сразу загрустил отец Яков, едва слезу удержавши, когда вычитали из письма Анюты, осторожного и неявственного, что должник отца Якова, наказав послать ему деньги, расстался с жизнью по несчастному случаю в самый день приезда, утонувши в теплом море.
Вода закипела, но от чаю отец Яков отказался, сославшись на то, что есть у него в городе малое дельце. Заспешил к себе в комнату, сложил тетрадочки, поглядел рассеянно на плакат, пригладил волосы, надел шляпу и вышел.
А и дела-то, между прочим, у отца Якова не было в городе никакого, так только сказал, пото-му что очень взволновался. В городе сейчас жарко, и людей не так уж хочется видеть. Поэтому, докатив докудова можно на трамвае, отправился отец Яков прогулять грешное тело на Воробьевы Горы, а оттуда посмотреть на Москву - картина прекрасная.
Цветным клетчатым платком, какой обычен нюхающим табак,- отец Яков отроду не нюхи-вал,- здесь, в одиночестве и на просторе, вытер слезу непрошеную и неудобную в его положении спокойного созерцателя истории. По всякому ли слезы проливать? Слез не хватит! И кем был для него столь скоропостижно усопший? А никем! Просто - встречный человек, случайный собесед-ник неизвестного звания, оказавшийся дерзостным ослушником заповеди "не убий", правда,- не по злобе или корысти, а по гибельной своей идее отмщения за народные обиды. А после - еще более случайная встреча на сибирской реке, где лишь по очкам признал отец Яков в грузчике-варнаке знакомого революционера в бегах. И вот тогда помог своей трудовой пятеркой. И все знакомство в том. Для чего же, неладный поп, льешь слезы, как по родному брату?
И тут, еще туманными глазами отыскав купол Христа Спасителя и опасливо кругом оглянув-шись, не смотрит ли кто невзначай, перекрестился широким крестом и шепотом, но вслух сказал твердо:
- Упокой, Господи, душу мятежного, приявшего кончину в голубых морях. Сколь был смел и дерзок и сколь был скорбен сей странный человек, имя же его ты, Господи, веси.
Вспомнил, как в живом и шутливом разговоре обветренное и загрубелое лицо человека, которого он знал под кличкой Николая Ивановича, освещалось иногда улыбкой поистине детской и милой. А потом опять в глазах осторожность,- заслонялся от людей заслонкой и запирался на замок. И видно - знал мир, как свою комнату, если была у него на свете своя комната, и босыми ногами ступал безбоязненно по раскаленному поду пещи житейской. Препоны победил, властную чужую волю поборол, своего добился,- да, видно, не угадал, где ждет его суд последний и настоящий.
И однако, если есть высший суд, в который отцу Якову предписывала веровать его старень-кая ряса, но в котором его пытливый ум уверен не был,- то на сем суде долго поколеблются чаши весов, прежде чем властным перстом их остановит нелицемерный Судия!
Может быть, на этом суде потребуется защитник? Ну что же, отец Яков готов! Сказать есть что, и он скажет: "Сей человек, знал мало радостей, жил не для тела и не для себя, шел туда, куда его толкало чистое сердце, тобою, Господи, вложенное в его грудь. Если он уклонился по незна-нию или по ошибке, если выше заповедей Твоих поставил человеческую волю,- то зачем же ты, Судия Праведный, открыв ему очи на все зло мира, не научил его смирению и не удержал занесен-ную им руку? Так нельзя пытать человека,- прости дерзкое слово смиренному Твоему иерею, Господи,- так словно бы несправедливо! Не за личного приятеля прошу, а за придавленного тяжестью людских страданий и неразумного мстителя чужих обид!"
Вот как бы, совсем смело, сказал отец Яков на суде нелицеприятном,- не побоялся бы, защитил бы грудью представшего пред судом. И если бы его все-таки обвинил строгий Судия, тогда он, отец Яков, пожалуй, бы усумнился, и даже наверное бы усумнился!
Пополз над Москвой вечерний седоватый туман, когда, рукой придерживая полу рясы, отец Яков спустился от высоких мыслей в житейское.
Привыкнув отходить ко сну рано и без обильных на ужин разносолов,- разве что доведется в гостях, но и то с воздержанием,- зашел по пути в лавочку купить чайной колбасы. Пошарив в глубоком кармане, набрал мелочи недостаточно. И вот тогда, заспешив и покрасневши, достал из кошелька единственную синюю бумажку, подал ее и получил сдачу.
- Завтра, ужо, заплатят за статейки. Время тяжкое,- а все же вертится человек от сегодня до завтра. Вертится - значит, так нужно. И он вертится, и все вертятся, и сама земля не стоит на месте. Лю-бо-пытно!
ГОРА СВ. АННЫ
Наташе приснилась зеленая молния, и будто бы эта молния, ударив над головой, разбилась на куски и упала к ее ногам зелеными палочками. Хотела нагнуться и поднять одну из них, но строгий голос сказал: "Горячо!" - и она отдернула руку. Тогда подошел Бодрясин, спокойно наклонился, поднял палочку, надломил и стал есть бобы. Наташе стало стыдно за свою трусость, и, действительно, все кругом смеялись. Выруч