Главная » Книги

Осоргин Михаил Андреевич - Книга о концах, Страница 3

Осоргин Михаил Андреевич - Книга о концах


1 2 3 4 5 6 7 8

изложил свою биографию, и без того большинству известную, перечислил все свои аресты, тюрь-мы, этапы, развил свою политическую программу, во всем согласную с общепартийной. На какие средства живет. С кем особенно близок. Где жил и какие нес обязанности по партии.
   Его слушали внимательно и почтительно. Жизнь подвижника, без пятнышка, без малейшего повода для сомнений.
   За Даниловым говорил Шварц:
   - В сущности, на мне, товарищи, лежит главная ответственность, и мне приходится быть строго конспиративным, и мой рассказ проверить шаг за шагом невозможно. Притом меня, очевидно, оберегал Азеф в каких-то своих соображениях; много раз могли меня арестовать, а не арестовывали. Так что уж судите сами.
   Он тоже изложил свою жизнь. Он был талантливым рассказчиком, и жизнь его стоила фанта-стического романа. Все последние годы ходил по краю пропасти, и не всегда мог объяснить, как остался цел и невредим. В рассказе прибавлял: "Вот тут обдумайте и обсудите. Мне самому не все понятно, и, кроме того, не всех могу назвать".
   Слушали и видели, что Шварц - необыкновенный человек, предельной смелости, страшной воли. Он далеко не так скучно-несомненен, как Данилов; в нем есть что-то от авантюриста. Но если Шварц изменник - тогда революция и террор вообще невозможны.
   Очередь Бодрясина. Он долго трет лоб и пытается преодолеть первую согласную:
   - К-к-как уж и рассказывать - не знаю. Н-ничего в моей жизни нет интересного и замеча-тельного. Единственно должен сказать, что мне неоткуда было стать мерзавцем. Родом я из мужиков, отец был сельский попик, но оч-чень хороший. Воспитан попросту, к-карьеры не искал, учился ничего себе, а потом прямо в тюрьму. Ув-влечений не имею и к деньгам д-довольно равнодушен. Главное, что жил среди порядочных людей, даже отличных, так что не было случая заразиться п-под-подлостью. А больше и рассказывать нечего. Я в-вообще в п-провокаторы как-то не гожусь.
   Когда говорил Бодрясин, все чувствовали, что есть в этой всеобщей исповеди ложь. Что дол-жен доказать Бодрясин? Что он не украл собственных вещей? Что он не продает своего святого? Разве Бодрясин - не сама революция? И разве не кощунственно в нем усумниться? Все были смущены.
   Евгения Константиновна доложила о себе кратко:
   - Я, наоборот, и родилась и жила в обществе вполне сомнительном - и аристократическом и нравственно безответственном. Из всех присутствующих я - самый подозрительный человек. Партийные взгляды разделяю с большими оговорками. Работала с эсерами и с максималистами. Больше всего люблю независимость. Не уверена, останусь ли с вами или уйду в монастырь. По брезгливости не могла бы предательствовать, но уверена, что водить за нос честных и доверчивых людей очень просто и легко.
   Наташа сказала просто:
   - Мне не нравится эта исповедь, я не стану говорить. И по-моему, все это напрасно. И даже как-то гадко!
   - Но ведь все...
   - Пусть все, а я не хочу. Лучше я уеду.
   Опять смущение. Но положение поправила Ксения Вишневская. Ее исповедь была скорее проповедью. С недосягаемой высоты маленьким людям вещала о красоте революционной души. "Вы хотите знать меня? Ну что же - слушайте и казнитесь!" Хотелось, чтобы скорее окончила; но ее речь, плавная и образная, была подготовлена. Слушали мучительно и не любили партийную богородицу и подвижницу.
   Приятное впечатление произвел Петровский.
   - Я, товарищи, здесь новичок, никаких революционных заслуг не имею, так что должен исповедоваться подробно.
   И действительно подробно рассказал о себе, что могло быть любопытным. Кто родители, как учился, под чьим влиянием пошел в революцию, чем ей помогал. Рассказал и о своем небольшом участии в организации побега двенадцати - добыл несколько паспортов и переправлял в тюрьму деньги. Об этом знала и Наташа. Живет на средства матери.
   - Я, товарищи, на боевые выступления вряд ли гожусь; я говорил товарищу Шварцу. Но если могу помочь хотя бы в пустяках - располагайте мною.
   С интересом слушали Ботаника. С революционерами он сблизился еще студентом, участво-вал в московском восстании, но арестован не был. Избрал дорогу ученого, был два года в коман-дировке, жил в Италии и Испании. Теперь решил все это бросить. Почему? Да потому, что из этого ухода в науку ничего не выходит. От себя не уйдешь! И не то сейчас время. А может быть, все дело в темпераменте. По убеждениям - анархист, но России достаточно пока и малой програ-ммы; ей пока нужен воздух, а чистого воздуха в России нет.
   Предложил расспросить, задать вопросы. Данилов спросил о средствах к жизни - Ринальдо ответил обстоятельно и подробно. Больше никто вопросов не задал. На Ринальдо смотрели и любовались; он был красив, умен, прост, улыбался доверчиво, не говорил фраз, не обижался, что приходится раскрывать душу перед людьми, еще мало ему знакомыми. Шварц, единственный, знавший Ринальдо с детства, заявил несколько подчеркнуто:
   - Товарища Ринальдо привлек в группу я, и если он чего не договорил - я за него отвечу.
   Последней говорила Дора, старая партийная работница, преданнейшая, несомненная, незна-чительная и столько же необходимая. Запинаясь, как бы протестуя против обвинений, на нее возведенных, доказывала свою непричастность к провокации. Данилов даже остановил ее:
   - Да вы не волнуйтесь! Никто ведь вас не подозревает, это только для формы, мы все исповедуемся.
   Дора закончила с покрасневшими глазами:
   - Я предпочитаю, чтобы меня убили, и даже готова сама...
   Ее успокоили и обласкали. Бодрясин смотрел угрюмо и брезгливо - черт знает, какая противная история! Только Данилов мог придумать такую пытку и такую глупость! И так плохо - а тут еще ввозить к нам парижские настроения!
   Трое - Данилов, Вишневская и Дора - были избраны в комиссию: обсудить исповеди и, если нужно, поставить дополнительные вопросы; было прибавлено: "не от недоверия, а ради полноты и равенства всех исповедей". Все устали, и было тяжело и противно.
   Бодрясин позвал Петровского:
   - Пойдем на пляж освежиться? Не боитесь ночью?
   Петровский охотно согласился: Бодрясин редко был с ним приветлив и разговорчив.
   Шли к морю через лесок, при луне. Петровский заговорил о том, как странно он, человек все-таки новый, чувствует себя в таком спаянном кружке:
   - Вы мне, скажем, доверяете, а другие свободно могут сомневаться. И ведь они правы: сразу человека не узнаешь.
   Бодрясин добродушно сказал:
   - Г-глубокая правда! Люди недоверчивы. А вам деньги маменька присылает?
   - Какие деньги?
   - На к-которые живете? От маменьки?
   - Да, мать посылает. Не очень много.
   - Она богатая?
   - Нет. Она получает пенсию. Да еще немного от нашего именья.
   - Значит - из помещиков?
   - Да, отцовское, небольшое.
   - Губерния?
   - Что?
   - В какой губернии имение?
   - Оно у нас в Пензенской.
   - Уезд?
   - Да, собственно, нельзя считать и имением. Так - остаток прежнего благополучия. Дом хороший, а земли совсем мало.
   - Уезд какой?
   Петровский искусственно громко рассмеялся.
   - А вы прямо как следователь! Какой уезд? А черт его знает, я там только маленьким и бывал. Вот чепуха - какой в самом деле уезд? Знаю, что Пензенская губерния... Да вам зачем? Думаете, не вру ли?
   Бодрясин сказал с серьезностью:
   - В-видите ли, Петровский, нужно все это хорошо п-подготовить. А то люди злы и подо-зрительны. Вы припомните, какой уезд, могут спросить. И до чего же люди подозрительны, даже глупо! Надо бы любить друг друга, доверять друг другу, а вместо того - ч-черт знает к-какое отношение! Письма-то от маменьки вы храните? Можете п-предъявить?
   Петровский окончательно изумлен:
   - Вы это серьезно? Конечно, могу. Всех не сохраняю, а могу поискать. Нет, скажите, вы это серьезно?
   - Очень серьезно!
   - Я поищу. Хотя и неприятно: все-таки материнские письма. Я не обижаюсь, но все-таки неприятно.
   До пляжа дошли молча. Море было тихим и в отливе. Петровский мучительно старался вспомнить, какие уезды в Пензенской губернии - хоть бы один вспомнить,- и ветерок с моря его не освежал. Неужели Бодрясин его заподозрил? И зачем было говорить об имении - никакого имения нет.
   Бодрясин его волнения не замечал. Бодрясин любил море и был страстным рыболовом.
   - Только на удочку! Сеть - вздор, промышленность. Но лучше всего на небольшой реке. Каких щук я лавливал еще мальчиком в деревне. Я ведь и сам п-пензенский.
   Петровский испуганно промолчал.
   Бодрясин возвращался веселым, на него отлично действовал морской воздух. Даже расшали-лся, ухватил Петровского под ручку, раскачивал, натыкался в темноте на деревья, пел марсельезу и рассказал Петровскому анекдот, не смешной и не совсем пристойный. Простился с Петровским дружески:
   - Ну, спите спокойно. Сегодня мы намучились, и, конечно, зря. Продолжения никакого не будет. В Ла-Рошель больше не собираетесь?
   - Нет.
   - Ну, прощайте, земляк! Хотя я, собственно, не Пензенской, а Уфимской губернии. А уезд - Б-белебеевский. Покойной вам ночи!
  
   ОГОНЬ
  
   В северной своей части, выдвинутой в океан, остров Олерон зарос соснами. Смолу здесь гонят просто и губительно: подвязывают банки под надрезами. Смола течет по желобку, перепол-няет банку, а излишек впитывается землей. Воздух от этого пьян и здоров. Редкий кустарник - почва затянута мохом и белым лишаем.
   Побережье - наклонный паркет на много километров. Океан в отлив далеко не уходит, можно купаться в любой час.
   Второй месяц не было ни капли дождя. Трава выгорела, мох хрустел. Через лесок ходили купаться трижды в день - единственное спасение от жары. Неизвестно, куда судьба забросит завтра: сегодняшний день - чистый выигрыш.
   Записные купальщики - Наташа и Ботаник, он же Ринальдо; оба пловцы и поклонники горячего пляжа. Ступая босыми ногами по увлажненному песку у самой черты океана, уходили далеко, а домой возвращались, блестя бронзой лба и носа, черные, пьяные от солнца и смоляного духу. Ринальдо говорил:
   - Ну, в Питер я приеду настоящим испанцем!
   Наташа улыбалась:
   - А вот я, хоть в уголь почернею, все - рязанская баба.
   Она смотрела на испанца, он - на русскую бабу, и оба, не думая много, радовались своему здоровью. В последние дни - всегда вдвоем, так уж вышло.
   Щурясь и вглядываясь в островок с крепостным сооружением, может быть, тюрьмой, и с странным для русского уха именем "Бояр", Ботаник лениво и убежденно тянул:
   - Про свое время каждый думает, что оно исключительно, что такого в истории не было. А история, она тем только и занимается, что повторяет события. Это как фотографии и портреты предков: наряды разные, а носы и подбородки те же. Вот сейчас в России реакция, казни, упадок общественного настроения,- и все это уже было, и еще будет, и мы ничего изменить и поправить, в сущности, не можем.
   Наташа, опершись на руку, так что локоть ушел в песок, а песчинки щекотно впились в локоть, наблюдала за девочкой, ловившей сачком креветок в мелководьи у берега. Летели мимо уха, глубоко не заглядывая, слова:
   - И было, и будет, и все-таки нельзя оставаться только созерцателями. Нельзя вечно смотреть в микроскоп,- я это лучше других знаю, долго глаза портил. И так жить тоже нельзя - барином на французском бережку.
   Девочка, ловившая креветок, пробежала близко, держа мокрый сачок с добычей. Наташа ее подманила и усадила около себя. Влажный костюм, от воды красно-темный, был узок, и детское тело под ним круглилось вкусными валиками. Наташа погладила девочку по выгоревшим волосам, потом не удержалась и пощекотала, а когда та залилась и зазвенела смехом, Наташа сгребла красный комочек, прижала к себе и стала целовать в соленую складку у шеи.
   Захлебываясь смехом, девочка отбивалась, упираясь руками в Наташину грудь. Две женщи-ны, большая и маленькая, свились на песке в клубок. Наконец маленькая вырвалась, подхватила свой сачок и убежала к воде, да не просто, а прыжками.
   Оправив костюм, Наташа повернулась к Ринальдо - и увидала, что он смотрит особенно и хочет скрыть смущенье.
   - Да, вот вы на обреченную не похожи! Вам бы матерью быть, вы, верно, очень любите детей.
   - Люблю. А почему - обреченная?
   - Как все мы.
   - А зачем говорить об этом, да еще у моря. Ничего мы не знаем. Я, по крайней мере, ничегошеньки, да и не хочу знать.
   - На ближнее время все же знаем. Я вот знаю, что через две недели буду в Петербурге. И Шварц знает. И что будет дальше - тоже угадываю.
   - Сейчас об этом не нужно.
   Замолчали, и Наташа представила себе улицу в Петербурге, духоту, движенье, непрерывную тревогу. Но неясную картину залило солнце, а с воды потянуло прохладой. Наташа встала и пошла к воде.
   Отплыли далеко, лежали на воде, показывали друг другу, как держаться, подняв над головой руки, и как плыть на спине, не помогая взмахами. Освежились, продышались, устали и, набросив халаты на мокрые костюмы, печатая на песке сандальями, в которые с ног стекала вода теплыми капельками, пошли через лес.
   Умершая от жары трава колюче задевала ноги, мох похрустывал, воздух сытно смолил легкие. Говорить было не о чем - и не стоило. Ни тени, ни прохлады. На небольшой полянке, обставленной сосенками, сделали привал, разлегшись на еще влажных халатах. Здесь, без близо-сти воды, солнце жгло еще жарче, воздух шевелился вяло и кожи не ласкал.
   Лежали на спине, лицом смело в зенит, и под закрытыми веками перекатывался пушистый клуб сгущенного света. Наташа сушила волосы, Ринальдо курил. Если и думали, то не о России и не о своей обреченности.
   Надвинулись сосны своим горячим духом, и было тихо, далеко ото всех и уединенно. И оба одновременно почувствовали, что иногда, как вот сейчас, глупо и напрасно размышлять и держать на поводу желанья. И, кажется, уже невозможно. Когда случайно коснулись друг друга плечом, и плечо оказалось прохладным,- ощущение стало ясным и требовательным. Опять коснулись уже не случайно, и Ринальдо отбросил папиросу.
   Нестерпимо светлую, пылающую неслышным огнем лесную тишь нарушал только мирный стук; они были очень молоды и боялись себя, и стук слышался из груди, из-под влажного костюма. Прижавшись, еще осторожно и почтительно, с проверкой и выжиданьем,- как будто еще можно одуматься или не нужно ли что-то друг другу объяснить? - они замерли в чуткой неподвижности.
   Затем и окружные сосенки, и высокие старые сосны, которых уж ничем не удивишь, и воз-дух, и небо, от палящего жара потерявшее синеву,- стали над ними склоняться. Но раньше, чем пройдена была мертвая точка и будни стали праздниками,- за их головами раздался сухой треск, будто от шагов. Они отбросили друг друга и испуганно вскочили.
   В солнечной слепоте глаза сначала искали напрасно. И вдруг низкое сухое деревце взвилось и стало терять листья; на далекой тени отразился и лизнул дымком язык пламени. Наташа поняла первая - и крикнула:
   - Горит!
   Невидимый пожар был в двух шагах - там, где упала недокуренная папироса Ринальдо. Без пламени тлел и чернел сухой мох, без дыма свертывалась и никла трава, потрескивали сосновые иглы.
   Наташа схватила халат и широкими взмахами стала бить там, где трещало или дымилось, Ринальдо растерянно топтал ногами ползущий черный кружок моха и чувствовал, как накаляются подошвы сандалий; затем и он бросился к халату. Посылая в лицо друг другу вихрь жгучих иголочек, кусавших голую грудь и ноги, они молча, методично и ожесточенно били халатами по стволу деревца, в ярком солнечном свете горевшему без пламени. Главное - чтобы огонь не перекинулся на соседних великанов,- тогда борьба невозможна.
   Теперь, далеко разлетаясь, искры западали в мох и лишай, готовя новые очаги огня. Затушив здесь, они бросались к другому месту, ударяя халатами и по траве и по телу. Была минута, когда Ринальдо, опалив лицо близ нового вспыхнувшего куста, закричал:
   - Невозможно! Нужно бежать, Наташа!
   Она ответила необычным ей грубым окриком:
   - Вы сошли с ума! Сгорит весь лес, а там люди!
   Он не знал того, что знала она, родившаяся и жившая на Оке, где лесные пожары часты и страшны: горит неделями, и воздух на сотню верст повисает желтым и смрадным дымом.
   Им удалось победить огонь; но при первой передышке ухо ловило новое потрескивание. Нюхая воздух, находили новый очажок огня, хотя горелым пахли и халаты, и волосы, и тело. Пока Наташа затаптывала мох. Ботаник ползал по земле, обжигая колени, и скрюченными пальцами, как цапками, счесывал до земли мох и лишаи на всем пространстве полянки и под кустами. Он был прав: пожар бежал и растекался скрыто, понизу. Горстями взрытой земли и песку они забрасывали истлевшую траву, ногами затаптывали искры.
   Они бились больше часу, изнемогая от усталости и возбужденья. Падали в бессилье - вот разорвется сердце! - и снова заставляли себя подняться, хотя подгибались ноги, а руки, повиснув, болтались в суставах. Вот - кажется, все кончено. Они сидят рядом на горячей и взрытой земле, опираясь друг на друга, соприкасаясь плечами без всякого стыда и желанья, нюхая воздух и при-слушиваясь. И опять в полной тиши - легкий шорох огня или тянет свежим дымом. Расползались на четвереньках и придушивали искру руками и голым коленом.
   Была тишина полная уже много минут. Воздух очистился, снова пахло смолой, а струйки горелого были холодны. Они разошлись и поодаль друг от друга распластались на земле, ища тени или хоть призрака тени, все продолжая слушать. Они были победителями. Дома останутся целы, ничто не грозит девочке, ловившей креветок. Прекрасный лес спасен.
   И тогда оба разом почувствовали боль в руках и слабость обожженных тел. У Наташи опали-лись наскоро закрученные и забитые под купальный чепчик волосы. У Ринальдо закорявились от огня кончики ногтей, распухли пальцы, закудрявились золотые волосы на ногах. Халаты были грязны и полусожжены, купальные костюмы в дырочках. Изумительно, как до сих пор они не чувствовали обжогов.
   Наташа сказала:
   - Надо бы идти, но страшно оставить. Вдруг где-нибудь тлеет.
   Прождали еще с полчаса. Обошли кругом поляну, топча мох, заглядывая под каждое дерев-це. Нет - все покойно.
   Тогда набросили свои дырявые хламиды - и в первый раз рассмеялись: лица черны и пере-мазаны, ноги в ссадинах и красных пятнах. Только что перед этим метались по лесу и боролись со стихией два полуголых божества,- и вот стоят в смущении и усталости два инвалида!
   Был в этом какой-то тайный смысл: может быть, предупрежденье, что в судьбы обреченных не вписана страница личной жизни? И нелепо, и все-таки странно. Минутой позже было бы иное.
   Очень хотелось сказать друг другу естественную фразу:
   - Не нужно в лесу шалить с огнем!
   Они не сказали. Если бы не крайняя усталость - может быть, жалели бы, что так случилось. Своим поражением и своей победой не гордились. Теперь шли равнодушно, довольные только тем, что кончилась трагедия.
   - Знаете, Ринальдо, нужно будет, когда отдохнем, вернуться сюда и взглянуть; я еще не спокойна; а вдруг где-нибудь тлеет?
   Он, усталым голосом и морщась от боли в пальцах, ответил:
   - Можно. Но только ничего не осталось: мы затоптали все искры.
   И дальше шли молча, думая свое.
  
   ПРОФИЛИ
  
   Шварц сидит за столом перед листом бумаги. Шварц чертит профили. Он до удивительности лишен малейшей способности к рисованию, но, к счастью, это ему не нужно.
   Профили Шварца однообразны, с низкими лбами и выдающимися подбородками. Если бы ученый, разрыв курган, открыл череп, подобный нарисованному Шварцем,- ученому пришлось бы написать книгу о своей необычайной находке. Волнение пробежало бы по рядам антропологов: пало бы все, до сих пор признаваемое несомненным и доказанным. Но никогда ни один ученый такого черепа не найдет. Шварц прибавляет несколько завитушек к затылку профиля, рисует шею с кадыком и принимается за новый.
   Уменье рисовать Шварцу ни к чему. Нужно совсем другое: нужно сдвинуться с мертвой точки и начать действовать. Два месяца его группа живет на острове Олерон. По планам Шварца, здесь, в уединенном месте, должна быть только штаб-квартира и место сбора. Отсюда, разными путями, кто на Финляндию, кто на Марсель и Одессу, часть товарищей поедет в Россию. Решаю-щим месяцем будет август.
   Это будет вторая попытка. Первая, ранней весной, окончилась полным провалом: едва основавшуюся в Петербурге боевую группу пришлось снять с работы, семь человек скрылось, четверо были арестованы и казнены. Из скрывшихся один оказался провокатором.
   Шварц комкает лист бумаги и заменяет чистым. Новый профиль совершенно похож на прежние, за исключением подбородка, в котором нет ни энергии ни упрямства. Такой подбородок может быть у Петровского.
   Бодрясин рассказал Шварцу о своих сомнениях. Именно после этого Шварц проявил крайнее легкомыслие, недостойное революционера: завязал летнюю интригу с некрасивой француженкой, барышней из почтового отделения. В часы, свободные от дежурства, барышня гуляла со Шварцем в лесу, поодаль от селенья, чтобы не попасть на глаза родных или соседок. Шварц также не хотел, чтобы его видели с нею товарищи. Через неделю в его руках было письмо Петровского к его "маменьке". Шварц снял копию и возвратил француженке письмо, сказав, что хотел только иметь доказательство ее доверия и привязанности. Может быть, она и не поверила, но каяться было поздно.
   Все это глубоко противно и пошло. Думая об этом, Шварц заметил, что ни у одного профиля нет уха - и пририсовал разом у нескольких ухо, там, где полагается быть виску.
   Сегодня вечером беседовали втроем, он, Бодрясин и Евгения Константиновна. Бодрясин настаивал на том, что группу нужно временно распустить, всем разъехаться, а о предательстве Петровского опубликовать в партийной газете, как уже было сделано со многими. Евгения Константиновна не сказала ни слова, только внимательно прочитала копию письма. Когда же ушел Бодрясин, она сказала Шварцу:
   - Пошлите его со мной в Париж.
   - Кого?
   - Ну, Петровского.
   - И потом?
   - А потом я исчезну.
   - А он?
   - Он исчезнет несколько раньше.
   В Париже у нее была квартира, гарсоньерка*; Евгения Константиновна любила если не комфорт, то удобства, она и на острове жила отдельно ото всех. Сама называла себя буржуйкой. Она не была богата, но ни в России, ни за границей в средствах не стеснялась. Шварц знал, что она помогает товарищам.
  
   * Холостяцкая, для одиноких.
  
   Решили, что никто, даже Бодрясин, не будет посвящен в план ближайших действий. Но группу, конечно, нужно немедленно распустить.
   Это опять равносильно провалу, тем более что Петровский, хотя он, как новичок, был мало осведомлен, мог сделать некоторые выводы и о них сообщить "маменьке". Вероятно, он сообщил даже больше, чем мог знать. Все же совсем отказаться от плана Шварцу не хотелось,- достаточно изменить сроки и попытаться привлечь новых людей, на смену убывающим. Шварца пугали не жертвы, а бесплодность его попытки доказать партии, что он, Шварц, вернет боевой организации ее былую славу, помраченную обнаруженным в центре предательством.
   Он комкает и второй лист, весь исчерченный профилями. В отворенное окно влетела ночная бабочка и ударилась о стекло лампы; электричества нет в бедном поселке. Осторожно и брезгливо, неумелыми пальцами, Шварц взял бабочку за крыло и выбросил за окошко. На пальцах осталась скользкая серебристая пыльца.
   Если бы он хотел и умел вспоминать - воспоминанья заполнили бы его ночь. Много разби-тых жизней и обжегшихся мотыльков, много напрасных жертв,- и так мало смертей оправданных и нужных. Его личная жизнь окутана мрачной поэзией и кажется выдумкой.
   Рядом с ним - десяток таких же, ходящих по краю пропасти. Сегодня все они живут в сос-новом лесу, купаются в океане, шутят, спорят, придают значение мелочам; завтра, замешавшись в толпу людей самых обыкновенных, идут на дела, в глазах этой толпы - страшные и преступные, на убийство и на участие в убийстве, и не знают, сколько дней еще отведено им самим для жизни. А он - мастер боевых дел, капитан корабля мести.
   Но для дум и воспоминаний Шварц еще слишком молод.
   Он никогда не ложится спать, не обтершись мокрым полотенцем и не выложив на столик у постели револьвера,- два жеста, нужные для его спокойствия. Завтра - день подготовительных действий; он уже придумал объяснение для отъезда в Париж двух членов группы: сначала уедет Евгения Константиновна, за ней Петровский. Получив телеграмму, он распустит и других. Раз это необходимо - подчинятся все. Затем немедленно новый сбор, большинства - в Финляндии. Вместо океана - северные шхеры. И ближе к России.
   Он ложится и тушит свет. Сон никогда не заставляет его ждать.
   Поодаль от общей виллы, в комнате домика, похожего на барак, но в комнате удобной и умело обставленной, свет давно потух. Там лежит в постели женщина, молодая и некрасивая, обещавшая исчезнуть вслед за Петровским, хотя такого условия никто ей не ставил. В лабиринте ее мыслей не разобраться никому - да никто и не ищет этого. Среди своих - она чужая, не скрывает этого. Но она с ними, потому что иначе оказалась бы совсем одинокой. Кажется, однако, без веры нельзя оставаться с верующими: безверье заразительно. И потому она отойдет к стороне. Она не так счастлива, как Шварц: скорого сна не ждет.
   Спит Петровский сном спокойнейшим. Спит вся маленькая колония русских, в жизни кото-рых этот остров - случайный этап, место минутного отдыха от бурь, незнакомых даже океану. Если бы иногда не было вокруг настоящей красоты, рассеивающей вечное напряжение мысли,- краткие сроки их жизни казались бы слишком долгими и мучительными.
   На полу, близ постели Шварца, за всю ночь не смыкают единственного глаза скомканные профили с ухом не на месте и с однообразными, слишком несерьезными для их низких лбов завитушками на затылке.
  
   CORDON s. v. p.!
  
   Петровский в Париже с первым важным поручением от Шварца. С очень таинственным: явиться по данному адресу к мадам Ватсон (англичанка?), а дальнейшее скажет она. Петровский любит Париж - здесь свободнее. Он хорошо пообедал, но ограничил себя бутылкой анжу и одной рюмкой ликера.
   Едва позвонил у двери мадам Ватсон - внезапно таинственность рассеялась: ему отворила Евгения Константиновна.
   - Как?
   - А я вас ждала раньше.
   - Но... она дома, мадам Ватсон?
   В ответ самый приязненный смех:
   - Дома, потому что это - я. Я в Париже живу под этим именем.
   - Шварц не сказал мне.
   - Шварц любит таинственность! Входите и будьте как дома.
   Петровский немного разочарован, тем более что только завтра Евгения Константиновна может передать ему нужное.
   - А пока вы - мой гость, если не имеете лучшего. Жаль, что пообедали.
   - У вас квартира?
   - Гарсоньерка. Видите - тут все: одна комната и закоулок, где все мое хозяйство, газовая плита, ванная. Живу по-буржуазному. Не осуждаете?
   В Париже Евгения Константиновна совсем особенная: прекрасно одета, даже светски-любезна. На острове она почти не замечала Петровского
   - И вино есть. Хотите кофе с коньяком? И я с вами выпью. По крайней мере ближе познакомимся; и вы меня совсем не знаете, и я вас плохо.
   Развалившись в кресле, Петровский чувствует себя гостем и барином. Он даже готов предпо-ложить, что его присутствие приятно этой самой удивительной и непонятной женщине из всех его революционных товарищей. Она некрасива, но куда же больше женщина, чем все эти Ксении, Доры; и видно, что из особого круга, не как те.
   - Разве революционер должен быть аскетом? Вы аскет, Петровский.
   Туман в голове не мешает ему понимать, что это, собственно, и есть настоящая жизнь, ради которой стоит рисковать. Но туман колеблется и рассеивается, когда он слышит слова:
   - Как хорошо, что мы ближе познакомились. Я ведь давно знаю, что вы не совсем то, за что себя выдаете.
   Он хочет спросить: "То есть как не то?" - но она, налив ему и себе, продолжает:
   - И вы не то, и я не то. И проще всего в этом откровенно признаться.
   Он хочет встать, но туман мешает, а она живо смеется:
   - Испугались чего-то? А вы не бойтесь, Петровский! Мы здесь одни.
   Он сильно опьянел, но отлично помнит, что ничего не сказал неосторожного. Или она просто шутит? Действительно, она смеется; он слышит также и свой смех, преувеличенный, но солидный и веселый. Смеясь, он говорит:
   - Ну и какая же вы! Вот вы какая! Это замечательно.
   - Как поживает ваша пензенская маменька?
   - Моя маменька?
   Его маменька поживает ничего себе, хорошо. Какая маменька? А впрочем - кому какое дело! Все это очень забавно, а Евгения Константиновна - остроумнейший человек! И он продол-жает радостно смеяться.
   Никогда еще коньяк так его не туманил: это от парижской духоты. Голос Евгении Констан-тиновны вдруг делается серьезным, и не сразу доходят до его сознания ее странные слова:
   - Слушайте, Петровский, ведь не настолько же вы пьяны? Или хотите притворяться? Все равно - иного выхода для вас нет. Если в вас осталась капелька чести... да вы понимаете меня? Или вы окончательно пьяны.
   Он слышит и понимает, хотя все и застлано туманом. Но то, что он понимает - этого не может быть! У него стучат зубы, а рука его пытается взять рюмку. Может быть, все это - шутка... Она отнимает у него рюмку и раздельно говорит:
   - Я оставлю вам револьвер, вот этот, видите? Если вы не застрелитесь, Петровский, вы слышите? - вы все равно будете убиты.
   Он качает головой, затем сползает с кресла к ее ногам и заплетающимся языком что-то бормочет о прощении и о своей молодости. Она гадливо отстраняется - и он целует землю.
   Тогда она быстро выходит, приносит стакан, наливает его коньяком до краев и повелительно говорит:
   - Ну, тогда пей еще, трус.
   Косясь на револьвер, он пьет с ужасом, ожигая горло; в сразу сгустившемся тумане блестя-щая игрушка исчезает в ее сумочке: значит, это была шутка!
   Последнее, что он чувствует, вызывает на его пьяном лице улыбку: под его голову подкла-дывают подушку. Самое важное - заснуть, чтобы потом все решить сразу. Его отяжелевшие ноги сами подымаются и ложатся на широкий диван. Кружится голова, но все остальное прекрасно и благополучно.
   С той же брезгливостью она вынимает из его кармана паспорт и бумажник. В бумажнике только деньги, и она кладет его на столик рядом со спящим. Затем она моет руки и освежает лицо. Чемоданчик на стуле у двери. Она смотрит на часы, надевает у зеркала шляпку, затворяет окно, задергивает тяжелые гардины и с минуту думает. В комнате душно и слышен храп спящего. У самой двери она резко поворачивается, возвращается в боковую комнату, где газовая плита, и повертывает оба крана. Отсюда, не взглянув на лежащего, она медленно, слушая шипенье газа, идет к выходу и запирает за собой дверь на два поворота ключа.
   Знакомый голос мадам Ватсон окликает консьержку, только что видящую первый сон:
   - Cordon s. v. p.! Merci!*
  
   * Отворите, пожалуйста! Спасибо (фр.).
  
  
   ГЕОГРАФИЯ
  
   Карта Европы исчерчена линиями поездов и водных путей. В Финском заливе сильно качает пароход, и Ксения Вишневская жестоко страдает. Шварцу морская болезнь незнакома.
   У стойки вокзального буфета в Вержболово молодой человек, явный иностранец, колеблет-ся, взять ли ему бутерброд с ветчиной или два крутых яйца; стесняясь за свой акцент, он просит буфетчика дать ему "одна тарьелка" и долго рассматривает сдачу с десяти рублей. Две девицы поспорили: кто он может быть, француз или итальянец? Доедая бутерброд, Ринальдо смотрит на девиц с уверенностью красивого мужчины.
   В третьеклассном вагоне из Франции в Италию едут две русские девушки, кто хоть немного разбирается в национальностях, тот ни на минуту не задумается. Наташа не сводит глаз с бегущих мимо окна деревьев, Анюта дремлет. Не вытерпев, Наташа будит Анюту:
   - Ты посмотри, какая прелесть! Начинаются горы. Ведь это Савойя!
   В Базеле меняет дальний поезд на местный дама, по выдержанности - англичанка, по языку как будто немка. Носильщику она называет станцию Дорнах* - антропософское гнездо. Носиль-щику это совершенно безразлично, но ему нравится, что дама не пытается нести сама свой легчай-ший чемоданчик. За неделю перед этим дама заперла на ключ свою парижскую квартиру, открыв газовый кран.
   В Гельсингфорсе оставила вагон невзрачная женщина с еврейскими чертами и, без помощи носильщика, несет к выходу объемистый багаж. В одном поезде с Дорой, но в другом вагоне, как незнакомый, приехал товарищ Сибиряк, член прежней, распавшейся группы Шварца, вернувший-ся в боевую организацию. Через две недели он должен будет встретиться в Петербурге, в среду, в четыре часа в столовой на Литейном, с тем молодым испанцем, который сейчас доедает бутерброд у стойки в Вержболово.
   Водным путем на Ганге** и Гельсингфорс, лишь тремя днями позже, по более спокойному морю, едет человек со шрамом на лице. Паспорт у него русский, но пассажиру первого класса паспорт не нужен. Со шведами он объясняется плохо по-немецки, с русскими не заговаривает и с большой охотой болтает по-французски со старой дамой-туристкой. Дама, улыбаясь акценту и добродушию спутника, слушает Бодрясина с приветливой улыбкой, немного страдая от его заиканья. Бодрясин расписывает ей прелесть Иматры и советует провести лето на шхерах. Дама уже знает, что ее собеседник - русский коммерческий агент, женат, отец троих малюток, ранен в лицо на войне с Японией, любит Париж, где бывает ежегодно, а дела ведет преимущественно с Германией и северными странами. За табльдотом*** дама сидит между ним и капитаном парохо-да, грубоватым шведом, с которым говорить не о чем и нет общего языка.
  
   * Дорнах - антропософское гнездо - город в Швейцарии, где в 1913 г. немецким мысли-телем Рудольфом Штайнером было основано Антропософское общество - философская школа, осмыслявшая божественную природу человека. В том же году по проекту Штайнера было заложе-но здание Гетеанума (с. 415) - храма теософов, называемого ими Домом Слова. На строительст-ве здания работали представители едва ли не двух десятков народов воюющей тогда Европы.
   ** На Ганге - Ганге (Ханко) - портовый город в Финляндии.
   *** Табльдот (фр.). - общий стол с общим меню в ресторанах, пансионатах и т. п.
  
   На пароходе Бодрясин курит сигары, не столько из конспирации, сколько по привычке ломать вкусы и привыкать ко всему. По той же причине он пьет много пива, которого не любит, и воздерживается от шведского пунша, который ему по вкусу.
   В курильной, протянувшись в кресле, он сначала думает о том, что в рассуждении стиля его носки критики не выдерживают, а потом переходит к незавершенному вопросу о полной ненужно-сти его поездки в Финляндию. Шварц уверяет, что он, Бодрясин, необходим в деле, что без него в опасный момент группа наделает ошибок, так как оставить ее не на кого. Партия также обязывает Бодрясина "состоять" при Шварце, непосредственно в выступлениях не участвуя,- да это и невозможно при его физических приметах. Но в чем, собственно, эта необходимость, никто точно определить не мог бы. Поездки же, вроде этой, обходятся дорого.
   Дора, конечно, необходима. Может пригодиться и Ксения, если дело в Петербурге затянется и придется изменить план. Ринальдо и Сибиряк - исполнители. Шварц - командир. Из прочих участников, живущих в Петербурге, Бодрясин двоих совсем не знает; Шварц за них ручается,- но не Шварц ли ввел в организацию и Петровского! Все они рискуют жизнью, и все нужны. Меньше всех, на этот раз, рискует Бодрясин, едущий барином в первом классе с сигарой во рту. Конечно, рано или поздно повесят и его. Если "дело" погибнет, Бодрясин решил поехать в Россию при первой возможности и, может быть, там остаться, хотя трудно придумать что-нибудь неразумнее.
   В дыму сигары, дешевой и противной, Бодрясин видит несколько знакомых и милых лиц: лица тех, кто уже заплатили полностью за дерзость выступать судьями и мстителями. Их было много,- теперь остаются единицы. И думает Бодрясин: при теперешних российских настроениях - эти уже последние! Вон и Наташа отошла от нас и уехала в Италию. Сам я ее и уговорил. Раз мог уговорить - значит, так для нее и лучше. Нет, из здешних черпать уже нельзя, а есть ли люди в России - кто скажет? Нужно побывать и убедиться.
   Как часто бывало, мысли Бодрясина погружаются в ересь: как это так может быть, чтобы уничтожение одного дрянного и ничтожного старикашки, хилого и хлипкого, хотя зловредного, требовало участия десятка молодых и здоровых людей, которые должны рисковать жизнью и проделывать нелепые зигзаги и петли по карте Европы? Да ведь его можно придавить ногтем! Крикнуть громче - и он рассыплется. Прихлопнуть ладонью - и останется мокрое место. И сейчас же Бодрясину-еретику, Бодрясину-заике, плавающему в клубах дыма плохой сигары, отвечает трезвый, выдержанный, плавно и ясно выговаривающий слова и фразы совсем другой Бодрясин:
   - В этом весь трагизм, но в этом и красота подвига. Страшной, несоизмеримой ценой оплачивается святая дерзость. Или ты веришь - или не веришь. Если не веришь - уйди, а не борозди море и землю сомнениями.
   Захлебываясь дымом, еретик Бодрясин ядовито тянет:
   - К-красота подвига, когда семеро атлетов на мышиного жеребчика...
   Солидный ответ:
   - Если бы поединок - ты послал бы против мышиного жеребчика одного из своих несуще-ствующих младенцев, о которых ты наболтал даме за табльдотом. А этот жеребчик - за стенами и штыками.
   - Не человек, а, т-так сказать, ид-дея?
   - Не смешно, Бодрясин!
   Мимо протянувшего ноги террориста проходит дама-туристка, с улыбкой садится в кресло напротив и закуривает тонкую папиросу. Она-то, конечно, сразу отмечает, что носки этого русско-го чудака не подобраны ни к галстуку, ни к цветной нитке пиджака, но она готова простить ему все за его словоохотливость, аппетит и остроумие. И дама окончательно решает, что будущей осенью поедет в Пётерсбург, Моску и Коказ.
   В Ганге Бодрясин оставляет пароход, хотя было бы проще доехать прямым морем до Гельсингфорса. Не все то, что проще, согласуется с его планами.
   Но в полном согласии с выработанным планом испанский художник, приехавший в Петер-бург, любуется решеткой Зимнего дворца и Медным Всадником. Он любуется совершенно искрен-не, хотя именно мимо э

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 316 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа