Главная » Книги

Наживин Иван Федорович - Софисты, Страница 4

Наживин Иван Федорович - Софисты


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

своих друзей, веселый и беспечный. Он подошел вдруг к какому-то старику и, не говоря ни слова, ударил его по лицу. И Фидиас, и вся улица ахнули: то был Гиппоникос, один из членов ареопага, сын того Гиппоникоса, на дочери которого был первым браком женат Периклес. Остолбенел и старик.
   - Но что я сделал тебе, Алкивиад? - дрожащим голосом проговорил он.
   - Ничего... - отвечал повеса. - Просто я поспорил с приятелями, что я первому встречному на улице дам по лицу - к сожалению, подвернулся ты. Я иду за тобой в дом твой и отдаю себя в твое полное распоряжение...
   И он, действительно, скрылся в доме Гиппоникоса и - на пороге остолбенел: предупрежденная рабынями, видевшими происшествие на улице, навстречу отцу, взволнованная, торопилась его молоденькая дочь, Гиппарета, беленькая, нежная, похожая на Психею, с золотистой головкой, с ямочками на розовых щечках, которые у самого мрачного человека разгоняли его хмурость. Увидев Алкивиада, она тихонько ахнула и спаслась бегством в гинекей.
   Толпа, собравшаяся на улице, качала головами: нет, эта молодежь потеряла всякую меру! Друзья Алкивиада смущенно смеялись и - зевали: они всю ночь прошумели с ним у веселых флейтисток.
   Гиппоникос был тронут готовностью молодого блистательного повесы принять от него всякое наказание, и вместо того чтобы отдать его в распоряжение рабов, чтобы они высекли его, он с улыбкой проговорил.
   - Мы должны выпить чашу мира... Дочь, Гиппарета, которую ты так испугал - потеряв мать, она прекрасно ведет мой дом - распорядится сейчас обо всем. А ты, воин, присядь. Но в следующий раз, когда тебе в голову придет такая выходка, сделай исключение для стариков. Клянусь Ареем, ты все же дерзок!.. Ты мог попасть и на человека менее... спокойного... А меня, сознаюсь, сковало слово Сократа. Как-то недавно при мне кто-то из его спутников пожаловался ему, что его знакомый при встрече с ним не ответил на его приветствие. И Сократ сказал: "Если бы ты на своем пути встретил какого-нибудь калеку, ты, вероятно, не обиделся бы - так почему же ты обижаешься, что встретил человека с искалеченной душой?"
   Но не только слово Сократа остановило ареопагита: он думал использовать эту историю для сближения с малодоступным Периклесом.
   - Но несмотря на всю глупость моей выходки, я не хотел бы, чтобы ты считал меня человеком с дурною душой... - сказал Алкивиад, завороженный встречей с беленькой Психеей. - Я постараюсь дать тебе скоро доказательство, что я совсем не так уж плох, как это иногда кажется даже мне самому...
   Но рабыни уже вносили для гостя вино и все, что полагалось. А маленькая Психея, потрясенная, пряталась в гинекее. Она не раз уже тайно любовалась блистательным Алкивиадом, и в этой нечаянной и странной встрече она видела какое-то счастливое предзнаменование и рдела вся, как уголек на жертвеннике. Гиппарета была девушкой своего времени, для которой тайны Эроса открывались - всею жизнью - очень рано, но жило в ней, маленькой Психее, какое-то врожденное чувство стыдливости и чистоты, которое оберегало ее от афинских нравов. В храмах Диониса, Пана, Афродиты Колиаде и др. праздники сопровождались всегда оргиями, в которых с большой охотой принимали участие и женщины. Особенно славился в этом отношении храм Афродиты вблизи Афин, в предместье Анафлии. И от них, этих женщин, их родственницы-девушки знали все, но Гиппарета, краснея, стояла как-то над всем этим и теперь, смятенная нечаянной встречей с красавцем, о котором она не раз думала, была вся смятение и стыд...
   И - зов.
   В гинекей, где томилась Гиппарета, вдруг вбежала, вся бледная, рабыня. В глазах ее стоял ужас. Она запыхалась.
   - Госпожа... - едва выговорила она. - Госпожа, в Афинах - чума!..
   - Перестань говорить глупости!.. - нахмурилась Гиппарета, - Откуда ты это взяла?..
   - Мой брат пришел сейчас из Пирея... - задыхалась та. - И говорит, приплыл корабль из Египта, а на нем будто бы в пути заболело двое... Начальство сейчас же приказало отвести корабль подальше от берега, но будто и в Пирее такие больные уже есть. Боги, боги, и что мы теперь только делать будем?!.. А еще говорят, - передохнула она, - будто Периклес войну со Спартой затеял нарочно: Аспазия будто хочет, чтобы он захватил у нас в Афинах царскую власть. Будто ей очень завидно, что гетера Таргелия вышла замуж за царя, а она...
   - Сколько раз говорила я тебе не носить в дом с улицы всякого вздора... - нахмурилась Гиппарета. - Перестань! Не болтай зря о чуме, не тревожь других. Никакой чумы нет. Отец знал бы раньше тебя, если бы что действительно было. Садись прясть...
  

IX. ПОД НАДВИГАЮЩЕЙСЯ ГРОЗОЙ

  
   Вся Эллада была налита тяжелой тревогой. В Пирее споро стучали топоры судостроителей, рубивших новые боевые триеры, с севера гнали табуны лошадей для кавалерии, эфебы, выпячивая грудь, блистали воинской отвагой у веселых флейтисток. Не отставал Коринф, где в Кенкрее тоже строились боевые суда. Не отставала Спарта, где военачальники всячески тянули гоплитов для грядущих подвигов. Все власть предержащие чутко прислушивались к тому, что происходит среди всегда волновавшихся илотов: в острую минуту они всегда могли восстать. Стража не допускала никаких скоплений их, а переодетые шпики проникали в самое сокровенное их жизни...
   Алкивиад очень чувствовал это всеобщее напряжение и знал наверное, что в смуте он отличится так или эдак. Он был слишком избалован судьбой, чтобы сомневаться в удаче, и все события рассматривал только с точки зрения, пора начинать и ему или не пора. Он думал, что мир - это сцена, на которой он, маленький пока капрал, будет изумлять всех, а изумленные будут венчать его миртовыми и лавровыми венками. Он иногда слушал вместе с другими Сократа и ловко схватывал на лету все те премудрости, которые он там слышал, чтобы при случае блеснуть острым или смешным словечком. И в то время как другие дивились ловкости и учености всех этих философов и софистов - установить разницу между ними становилось все труднее, - Алкивиад слишком хорошо знал по себе самому, что всякий человек - это софист в самом дурном смысле этого слова: он может из слов построить какую угодно "истину" и, если это ему будет выгодно, будет отстаивать ее с пеной у рта. Среди этих учителей мудрости были и серьезные люди, которые в этих словесных стычках разрушали старые, удушливые, гнилые уже верования и предрассудки, но для Алкивиада все эти верования точно не существовали: он и от них брал только то, что ему было нужно, а что касается до разрушения изжитой идеологии, то он давным-давно уже не верил ни во что - кроме Алкивиада. После персидских войн скептицизм и пресловутый "упадок нравов" все ширились и углублялись, и в этом отношении Алкивиад смело, с веселым смехом шел впереди своего времени...
   Но с первой же встречи с робкой Гиппаретой все, кроме этой светленькой девочки, отошло у него на самый задний план. Он был избалован женщинами и на всех их смотрел как на "благосклонных" к нему. Он знал, что Гиппарету отделяет от него твердыня гинекея - в гинекей никто не имел доступа - но опять-таки он был слишком афинянин V века, чтобы не знать, что нет крепостей, которых нельзя было бы взять, если не силой, так золотом... Он пробовал и подкупать рабынь Гиппареты через своих рабов, и с сокрушенным видом ходил, вздыхая, мимо ее дома, и строил самые смелые планы, как бы забраться к ней через непрочные стены афинских домов, но он очень скоро убедился, что если Гиппарета и тянется к нему, то главное препятствие для него не в стенах гинекея, а в ней самой: благосклонные - это одно, а эта тоненькая девочка с застенчивыми глазами совсем другое. Это еще больше распалило его, и он, к своему удивлению, пришел к заключению, что в данном случае ему не остается ничего, кроме брака. И если девушек-спартанок можно было встретить везде с открытым лицом, - Спарта думала, что замужняя женщина должна только хранить уже доставшегося ей мужа, а девушке его надо еще искать, - если они наравне с мужской молодежью, грубоватые и смелые, прыгали, скакали, бросали дротик или диск, то афинская девушка с пожарными не соперничала и в тишине гинекея берегла лучшее свое богатство, женственность. И тут первою обязанностью женщины было послушание. Пенелопа спускается из своей комнаты, чтобы просить Фемия прекратить надоевшую ей песню, но лишь только она, покрытая покрывалом, показывается на пороге, как сын ее, Телемак, говорит ей: "Иди назад в свои комнаты, занимайся своим делом, полотнами и веретенами - говорить же в доме предоставь мужчинам". Отец был не только главой, но неограниченным владыкой семьи, он имел даже власть над жизнью или смертью своих детей. До Солона он имел даже право продавать дочерей в рабство и не только в случае, если они повели себя нехорошо, но и просто потому, что ему нужны были деньги. Потом владыкой - кириос - женщины становился брат или муж, который перед смертью мог даже выбрать ей другого мужа. Совершеннолетие наступало для детей в 18 лет, но сын, не исполнявший своего долга перед отцом, и потом предавался суду и мог быть даже приговорен к смерти и во всяком случае лишался гражданских прав. И как ни бесцеремонен был Алкивиад, все же эту обомшевшую твердыню старых заветов - пусть уже расшатанных - он одолеть не мог и со смехом решил: значит, надо связать себя узами Гименея, делать нечего. Беленькая Психея не давала ему покоя ни днем ни ночью...
   Гиппоникос был очень польщен этим блестящим сватовством, а Периклес только пожал плечами и возвел глаза к небу, к бессмертным богам: он знал уже хорошо, что если Алкивиад вбил себе что в голову, то лучше уступить сразу. Но девочку - ей только что минуло пятнадцать - ему было искренно жаль: он знал, что Алкивиад - Алкивиад. А с другой стороны, ему давно было пора жениться: безбрачие наказывалось не только в суровой Спарте, где гражданин был только безвольным кирпичиком в здании государства, но и в будто бы свободолюбивых Афинах. В Спарте наказывали даже тех, кто женился слишком поздно или неудачно: смотри в оба. Не мешали даже нищим жениться: отец, не имеющий средств, чтобы прокормить ребенка, передавал его городским властям, а те отдавали его кому-нибудь, кто мог потом из своего воспитанника сделать раба. Детей же необходимо было иметь всем, чтобы обеспечить себе после смерти погребальные почести, а у кого их не было, те искали усыновить кого-нибудь - для этих же загробных целей. И потому дом Периклеса - Алкивиад, сирота, вырос и жил у него в доме - под руководством Аспазии взялся за брачные приготовления.
   Наконец, пришел и заветный день. Алкивиад еще накануне бражничал и бесчинствовал в городе со своими приятелями, но на этот день должен был набраться серьезности хотя бы на короткое время свадебной церемонии, которая сводилась к приобщению невесты к богам ее нового дома. Как были свои боги у каждого города, так были они и у каждой семьи: это были ее покойнички, которых в Афинах звали добрыми, блаженными, святыми. Они приносили дому счастье или несчастье в зависимости от того, пользовались ли они со стороны живых почтением или находились в пренебрежении.
   И вот уже готовую к отъезду маленькую, смущенную Гиппарету старый Гиппоникос после жертвоприношения перед домашними богами как бы отрешил от своего очага и освободил от всяких обязанностей к близким, живым и мертвым. В сопровождении молодых "герольдов" Гиппарета с закрытым лицом, путаясь ногами в торжественной брачной одежде и еще больше от смущения, вышла в последний раз из своего родного гнезда и, глотая невольные слезы, села в поджидавшую ее колесницу, во всем белом, с венком на голове, как это полагалось для всех религиозных церемоний. Перед колесницей несли брачный факел. Хор провожавших все время пел свадебный гимн Гименею. Переполненный раздраженными беженцами город провожал новобрачную любопытными, а иногда и злыми взглядами: нашли время веселиться!.. И злые думы о богачах дымно бродили в усталых от передряг и беспокойства сердцах: война внешняя никогда не покрывала собою той внутренней войны, которая глухо шла в Элладе всегда между богатыми и бедными, всегда готовыми съесть богачей с косточками, которая иногда кончалась победой бедняков, с большим удовольствием становившихся богачами и - сказка про белого бычка начиналась сызнова.
   Окованные колеса рокотали по каменной мостовой, и веселый поезд остановился у богатого дома Периклеса. Алкивиад в драгоценной тунике, с венком на голове, прекрасный, как бог, на крыльце встретил свою избранницу и хотел было, как полагалось, взять ее на руки, чтобы внести ее под свой кров, но сопровождавшие Гиппарету женщины с криками набросились на него - так требовал обычай - и сопротивлялись ровно настолько, чтобы сопротивление их было Алкивиадом сломано без особых усилий. Все чувствовали, что все это было уже смешно, ни на что не нужно и делали только видимость старинного обряда. Алкивиад взял Гиппарету на руки - она была легка, как перышко - и понес ее в дом так, чтобы ноги ее никак не коснулись порога. И Периклес, выступавший теперь, как глава дома, в качестве жреца перед домашними богами, рассеянно и неуверенно - он боялся все перепутать - окропил Гиппарету святой водой, она дрожащей ручкой прикоснулась к домашнему очагу под чтение молитв, а затем Алкивиад и Гиппарета сели, чтобы разделить брачную трапезу: хлеб, пирог и несколько фруктов. Это приводило супругов в религиозное общение между собой и с домашними богами. И все закончилось возлиянием и молитвой, которую Периклес так перепутал, что Алкивиад едва не подавился от смеха. И все облегченно вздохнули: наконец-то!.. И какая все это канитель!..
   Зашумел прилично и сдержанно свадебный пир. Гостей, ввиду тяжелого времени и тревог, было немного. Дорион видел шутовство умершего уже обряда, видел отношение к нему всех присутствовавших и в то время как всегда добродушный Сократ начинал уже, хлебнув хиосского, ораторствовать, Дорион - ему было жаль маленькой Гиппареты: он знал, что ждет ее через три дня - думал свои думы, которых нельзя было выговорить вслух. Он думал, что боги умерли, хотя бы по тому одному, что они позволили принести в жертву этому необузданному человеку бедную, кроткую девочку, что они, бессмертные, ни за что сломали молодую жизнь...
   А когда убрали столы, пропели вновь пэан и, надев венки, взялись за вино - ночные горшки потихоньку наполнялись - Сократ заговорил о добре и зле:
   - Разве здоровье не является злом, а болезнь благом, когда город предпринимает несправедливый и неудачный поход, и в нем принимают участие все здоровые граждане его? Они разделяют безнравственность предприятия и теряют жизнь и свободу, в то время как другие, оставшись по старости или нездоровью дома, сохраняют и ту и другую. А мудрость - разве она не возбуждает иной раз зависти в других и неприязни, которые весьма плачевно отзываются на человеке мудром?..
   "Твоя цель - исследование и очищение понятий, - думал Дорион, - но вместо старой путаницы ты создаешь все же только путаницу новую. Вывод не в том, что ты найдешь вот сейчас какую-то "истину", а в том, наоборот, что все выходы для человека заперты..." Аспазия с удовольствием любовалась теплыми отсветами светильников на своих прекрасных руках, ласкающей линии груди, тенью свой головы на стене и исподтишка следила за Фидиасом, который похудел еще больше и глаза которого даже теперь - он никак не мог справиться с собой - горели сумрачным огнем. Он чувствовал какой-то перелом в Дрозис в свою сторону, но ему все казалось, что выхода для них обоих все же никакого, кроме страшного, нет, что они оба во власти мойры.
   - Нет, это что, Сократ!.. - крикнул веселый и всегда изящно одетый Аристипп, один из учеников его, который под влиянием хиосского был особенно в ударе. - Нет, если бы ты послушал спор между Кораксом, которого ты немножко знаешь, и его учеником Тизием - на суде все просто со смеху валились!
   - Ну, ну, что такое? Расскажи!.. - полетели со всех сторон голоса: все знали, что Аристипп всегда расскажет что-нибудь остренькое.
   - Коракс взялся учить ораторскому искусству Тизия с условием, что тот заплатит ему деньги после первого же выигранного дела... - с улыбкой начал Аристипп. - Но, изучив дело, Тизий сам стал учить других, а учителю своему не платил ничего. Тогда Коракс привлек его в суд. И Тизий сказал: если ты выучил меня искусству убеждать, так вот я тебя и убеждаю с меня ничего не брать. Если ты не убеждаешься, это значит, что ты меня ничему не выучил и поэтому я тебе ничего не должен. А Коракс отвечает: если, научившись от меня искусству убеждать, ты можешь убедить меня ничего с тебя не брать, то ты должен заплатить мне условленную плату за учение, потому что, значит, я тебя делу научил хорошо, а если ты не можешь убедить меня, то ты все-таки должен мне заплатить все, так как я не убежден тобою не брать с тебя ничего... И в конце концов судьи рассердились: вы пожираете один другого, как воронье!
   Все засмеялись, а потом закипел горячий спор: кто же прав? Но Периклеса вызвали: Аспазия поняла, что дело касается чумных заболеваний в городе. Но пир весело продолжался и без Периклеса...
   А через три дня Гиппарета уже ходила с заплаканными глазами, и старый Зопир, дядька, вырастивший Алкивиада, хмуро вздыхал и говорил своему воспитаннику дерзости.
  

X. ФИАЛ БЕДСТВИЙ

  
   С весны Архидам повел своих гоплитов на Афины, но там вдруг вспыхнула такая чума, что спартанцы перепугались и, разграбив все, что было доступно, торопливо ушли опять в свой Пелопоннес. Недавно веселый, полный оживления, фиалками венчанный город превратился не в преддверие Гадеса, а в самый Гадес.
   Начиналась болезнь жаром в голове. Потом появлялся жестокий кашель, страшный шум в ушах и дрожание во всем теле. Больного охватывало беспокойство и страх. Нестерпимая жажда терзала его, и люди теснились около общественных колодцев и фонтанов и иногда, точно в припадке безумия, бросались в них. Из горла тек гной. Кожа приобретала мраморный вид. И наконец, на восьмой день наступала в муках смерть. Были изредка и выздоравливающие, но участь их была ужасна. У одних отмирали те или иные члены, другие теряли зрение, третьи - память, а иногда и сходили с ума.
   Скоро заметили, что кузнецы, работавшие все время среди огня, не заражаются, стали раскладывать всюду огни, но болезнь делала свое страшное дело. Вымирали часто целые семьи. Опустевшие дома грабились чернью, которая очень подняла голову. Покойников, если погребали, то уже без всяких церемоний: не клали в рот обола для Харона, не давали в руки пирога для Цербера. Трупы валялись и смердели повсюду: в домах, на улицах, в опустевших храмах, вокруг алтаря Богам Неведомым, около воды и в воде. Мертвых часто по ночам сбрасывали на улицу с крыши. В кучах мертвых, стащенных к одному месту, часто копошились умирающие и их стоны и вопли холодили души. Еще живых бросали среди мертвецов в костры по берегам Илиссоса. Собаки и дикие животные, нажравшись трупов, подыхали. Рабы вольничали, дерзили и разбегались, грабя и насилуя. Те, которых чума почему-то не трогала, брались за уборку трупов, требовали, что хотели, а попутно грабили дома...
   А богачи, которые за время не успели уехать, предавались бешеным утехам: все равно, не сегодня, так завтра конец. Исступленное суеверие, как сумасшествие, охватило даже и разумных людей. То и дело шли от храмов религиозные процессии, - то в честь Афины, охранительницы города, то в честь Матери Богов, Кибелы, то в честь какого-то нового бога Саббациос, которого завезли моряки из Палестины от иудеев. Но страшная болезнь продолжала косить людей тысячами, и Сократ, спокойно помогавший заболевшим друзьям, уже видел раз страшный сон: опустевший город с валяющимися повсюду скелетами, а над ним опустевший, охолодавший Акрополь, который Периклес звал золотым цветком Эллады...
   Периклес, мстя спартанцам за разорение края, во главе флота в сто пятьдесят триер с четырьмя тысячами гоплитов поплыл на Эпидавр. Это был любимый курорт греков, лежавший на восточном берегу Пелопоннеса. Защищенный холмами с севера, лежавший почти на самом берегу моря, среди хвойных лесов, обладавший чудесными источниками воды, он привлекал к себе больных отовсюду. Для их развлечения был устроен гипподром и прекрасный театр. Лечили там больных больше жрецы Асклепия. Были и чудеса: разбитая ваза восстанавливалась без помощи человека, Асклепий приставлял на свое место голову, отрубленную в ночи демонами, и проч. Периклес думал стать там твердой ногой и поднять против Спарты ее старого врага, Аргос. Периклес очень рассчитывал на измену своих сторонников в стенах укрепленного города, но ошибся и, опустошив берега, афиняне поплыли обратно: и на эскадре вспыхнула чума. Передохнув в потрясенном страшной чумой Пирее, - он после разрушения его персами был отстроен Периклесом лучше прежнего - триеры пошли на север, к Потидее, но все атаки на нее оказались бесплодны. Чума же на тоже уже зараженных судах усиливалась с каждым днем: из четырех тысяч гоплитов погибло уже больше тысячи, и через месяц флот вернулся в Пирей, а осада Потидеи продолжалась.
   В Афинах был настоящий ад. На улицах, у врат храмов, на агоре, по садам валялись, хрипели и умирали чумные. После великого праздника Панафиней, когда весь народ поднялся на Акрополь, чтобы молить богов о прекращении бедствия, болезнь стала косить свои жертвы еще свирепее. Люди обезумели. Боги были глухи к их воплям. Поднялся и с каждым днем все усиливался ропот против Периклеса: это он затеял войну, это он во всем виноват, и в разорении их, и в гибели. И боги явно гневаются на него: не потерпел ли он неудачи под Эпидавром и под Потидеей? Неделя проходила за неделей, месяц за месяцем - бедствие усиливалось и усиливался ропот измученных и перепуганных афинян. Воинскую силу их страшная чума подорвала в корне, но она же служила им пока что и щитом: ни Спарта, ни другие их противники не решались двинуться в зараженную Аттику.
   Вопреки Периклесу, афиняне послали посольство в Спарту, чтобы заключить мир, но Спарта не пошла на мир: чума работала на нее. Чума сразила и двух старших сыновей Олимпийца. Правда, они не дали того, чего ждал от них отец, были посредственностью, а старший, Ксантипп, и совсем ничтожество, но удар все же был силен. Его противники и под чумой делали свое дело и, наконец, добились от народа, что он был предан суду за растрату народных средств. Его приговорили не к смерти, как можно было ожидать, а к уплате непосильного для него штрафа в пятьдесят талантов. Но гнев афинян скоро и прошел, и он даже выхлопотал право гражданства для своего младшего сына, от Аспазии, тоже Периклеса. Затем его снова избрали главнокомандующим: демос, как глупая девка, любит так покапризничать и поломаться над людьми. Но он был уже человек конченый. Он и раньше разговорчив не был, а теперь замолчал и совсем, поседел и все думал, не делясь своими думами даже с Аспазией, которая была так перепугана всеми этими бедствиями, а в особенности чумой, что даже перестала любоваться собой и - стала стареть...
   Его друзья - все они были перепуганы чрезвычайно - оставили его в покое, но между собой сходились часто: вместе было не так страшно. Особенно часто собирались у богатого и доброго Фарсагора. Чума произвела страшные опустошения среди его рабов и одной из первых погибла его красавица Сира. Лежал и Феник больным, хотя у него, по-видимому, была не чума. А на нем только и держался дом. Он крал, конечно, как мог, но не забывал, когда было можно, и интересов хозяина. А теперь все шло кверху ногами, тем более, что потрясенный бедствием Фарсагор больше всего был озабочен тем, чтобы облечь страшные картины гибели Афин, свою скорбь по Сире - он в самом деле был привязан к ней, насколько это не мешало его поэтическим упражнениям, - в звучные строфы, которые теперь все же никак не хотели слагаться, как раньше, свободно и нарядно...
   В большом доме его было жутко. Никуда нельзя было уйти от стонов старой матери Феника, которая умирала в страшных мучениях от чумы. Фарсагор не делал, как другие, не выбрасывал своих больных вон. Болезни бояться было просто смешно. Она была во всех домах, во всех улицах: погибло уже больше четверти населения Афин.
   Пользуясь прекрасной лунной ночью, гости предложили пройтись к Акрополю, подышать там, на высоте, чистым воздухом, отвлечься немножко от тяжких опасений гибели всех и всего, которая казалась иногда неминуемой. Тут были Сократ - он был утомлен и молчалив, - Дорион, Антисфен и молодой Главков, недавно раненный под Эпидавром. Пошли страшно молчаливыми улицами, - даже собаки притихли, - в которых ужасно пахло трупами и сладким ароматом фиалок. В Пропилеях - они заканчивались - стоял тяжкий дух испражнений рабочих, строивших эту великолепную колоннаду. Подошли к краю скалы, на которой готовились ставить храм Нике Аптерос, Бескрылой Победы, и с которой открывался прелестный вид на город и окрестности. Фарсагор совсем ушел опять в грандиозные - по крайней мере, так ему казалось - картины чумы, которые он даст в своих стихах на изумление современников и потомства. Может быть, он будет даже читать их на празднике в Олимпии...
   Но когда они, подышав, спустились опять в город и зашли к Фарсагору посидеть за чашей вина, - старая рабыня, кормилица Фарсагора, уже умерла - то не успели они осушить и первой чаши, как вдруг из дома Периклеса явился задыхающийся от бега и ужаса раб:
   - Аспазия, наша госпожа, просит вас всех скорее придти к ней: Периклес, господин наш, умирает...
   На всех дохнуло леденящим холодом. Первою мыслью было не идти, но было стыдно один другого и все смущенной кучкой направились на вдруг ослабевших ногах к дому Олимпийца: такая блистательная жизнь и так кончается!..
   Периклес, новый, страшный, был еще в памяти, но мраморные пятна по телу говорили, что чума свое дело уже делает. Когда-то красивое, а теперь жуткое - по нем то и дело проходили волны невыносимого страдания и страха - лицо его было серо и исхудало. Едва заметная гримаса - это была улыбка - искривила его.
   - Да, умираю... - едва выговорил он. - Но я счастлив тем, что я всю жизнь стоял на страже отечества и не причинил Афинам печали...
   Дорион во все глаза смотрел на него: среди страшно гибнущего города он, вождь народа, говорит, что он не причинил родине печали!.. Или, в самом деле, не они, вожди, виноваты в таких бедствиях? Но значит, тогда не они виноваты и в процветании - тогда они не вожди, тогда они не нужны... Аспазия, повесив красивую голову, стояла поодаль у окна: ей было и жаль Периклеса, и было страшно быть около него. Жить, жить, жить - хотя бы этой ужасной жизнью, когда гибнет все! Это было сильнее ее. Она, уже вырывающая потихоньку седые волосы из своей прекрасной золотой короны, охваченной золотыми обручами, еще надеялась на какое-то чудо: она не верила еще ни в смерть, ни в старость, ни в то, что все радости жизни кончились для нее... Вздохнув, она покосилась в глубь покоя, где тихо шептался с опаленным Фидиасом богатый скотовод Лизикл, давно в нее влюбленный. Сильный, рослый, похожий сам на фессалийского быка, он тоже временами взглядывал на нее, и в его маленьких животных глазках было, как всегда, обожание.
   И вдруг в покой вошел Гиппократ, молодой, но уже знаменитый врач. Высокий, красивый, он держался с большим достоинством: на медицину и тогда уже со всех сторон шли весьма резвые наскоки, и Гиппократ этим достоинством думал немножко отгородиться от них.
   Медициной занимались тогда жрецы, колдуны и сравнительно недавно зародившиеся врачи. Они, несмотря на наскоки вольнодумцев, завоевывали себе прочное положение в обществе: "Человек, способный лечить, стоит нескольких человек", - говорили греки. Поэтому знаменитые врачи гребли весьма большие гонорары - до пятнадцати тысяч франков зол. в год, что по тогдашним дешевым временам было громадным состоянием. Общественное мнение рекомендовало врачам не очень заботиться о гонораре, но они были на этот счет особого мнения. И тогда среди них было весьма много шарлатанов и жуликов, а особенно среди жрецов. Они заставляли больного ночевать в храме Асклепия. Он спал на шкуре животного, которое он принес в жертву, во сне ему поэтому являлся бог и советовал ему то или другое, а жрецы на утро истолковывали эти сновидения. Излечившиеся подвешивали в храме свои дары, бросали золотые и серебряные вещи в священный ручей и заставляли вырезывать на колоннах храма свои имена с указанием своей болезни и того лекарства, которое излечило их. Скептики подвергались наказанию со стороны Асклепия. Так, излечив одну такую женщину-неверку, Асклепий потребовал, чтобы она подвесила в его храме серебряную свинью - в доказательство своей глупости. Для того чтобы на больного произвести особенно сильное впечатление, в храм Асклепия жрецы пускали ручных змей. Когда жрецам указывали, что сновидения и змеи... гм... гм... а вот Гиппократ... они смеялись:
   - Чепуха!.. Выспись в храме еще раз и все как рукой снимет.
   - Но я спал уже три раза!
   - Ну, и что же?
   - Хуже...
   - Ну, значит, не достоин. Принеси еще жертву, помолись...
   Частные врачи давали клятву делать свое дело честно. Им рекомендовалось сохранять свежий цвет лица и полноту тела, ибо непросвещенные люди думали, что врач, который сам не пользуется хорошим здоровьем, не может хорошо лечить других [13]. Он должен быть прилично и опрятно одет и надушен, но без излишества. Врач должен иметь вид размышляющий, но никак не печальный. С другой стороны, врач, предающийся неумеренной веселости и смеху, считался невыносимым. Кроме того, врач обязывался не давать женщинам абортивных средств, не кастрировать мужчин даже в случае самой крайней необходимости, сохранять тайну и не пользоваться своим положением для любовных похождений ни среди свободных, ни среди рабов обоих полов.
  
   [13] - Так думал и русский народ 2500 лет спустя. Это он создал поговорку: "Любезный лекарь, казанский аптекарь, людей лечишь, а сам соплями изошел".
  
   Как теперь, так и тогда врачи без большого стеснения подвергали больных всякого рода опытам, часто для него опасным: надо же было учиться своему ремеслу на чем-нибудь. Их бедные жертвы, как теперь, так и тогда, надо было исчислять миллионами - ни один завоеватель не истребил столько людей, сколько врачи. И как тогда, так и теперь, они не видели, что рядом с ними живут - и очень хорошо - и умирают мириады животных без помощи врачей, что участие врача или колдуна в деле - это в конце концов только вежливая форма отправки больного на тот свет... Иногда врачи того времени завирались невероятно, как и теперь. Одни из них приписывали, например, чрезвычайное значение цифре 7 в жизни человека. Другие сочиняли головоломные теории о том, что человеческий организм - это вселенная в миниатюре: земля - это мясо, камни - это кости, реки - это кровь и т. д. ... Другие шли еще дальше: Пелопоннес, "страна великих умов", это голова и лицо, Иония - диафрагма, Египет и его море - брюхо и т. д. И все эти глупые суеверия сменяли одно другое и конца им не было - как потом, тысячи лет спустя суеверие, что чахоточных надо вести под пальмы, на жаркое солнце, сменялось на другое, которое требовало" что их надо загонять за линию вечных снегов. И все их слушались и смеялись над невежественными врачами, о которых рассказывает Риг-Веда: тогдашний врач, весело распевая, едет полями со своим изящным ящичком из фигового дерева для лекарств, в песне своей он желает всем своим больным здоровья, а себе - хороших гонораров, ибо ему нужно и приличное платье, и бык для езды, и кушать повкуснее. Перед его травами бежит всякая болезнь, "как от судебного пристава". И он своим искусством не только изгоняет болезни, но и убивает демонов...
   Гиппократ принадлежал к новому поколению врачей, врачей века нарастающего скептицизма. Его, как и других немногих врачей, отбросивших по мере сил старые глупости, люди, свято охранявшие устои, звали безбожниками. Гиппократ не думал, что болезнь - это испытание, посланное от богов. Об эпилепсии, "священной болезни", он писал: "Те, кто считают ее священной, представляются мне людьми того же сорта, как колдуны и всякие другие обманщики, которые притязают на исключительную религиозность и на большие, чем у других, знания. Они делают из божества ширмы, за которыми им хочется скрыть свое невежество, свою неспособность помочь больному". И Гиппократ писал сочинение "Воздухи, Воды, Места".
   Все прекратили при его входе всякое шептание и обратили глаза на знаменитого уже врача. Все от него ждали чего-то особенного, хотя и без него все знали, что у Периклеса чума, а впереди - смерть. И не успел Гиппократ подойти к нему, как страшная дрожь охватила сильное и красивое тело Периклеса, он заскрежетал зубами и, точно уступив чему-то, сразу опустился и затих. Все теперь было дня него далеко и безразлично. Жизнь стыла... И по искаженному болезнью лицу стало вдруг в сиянии светильников разливаться выражение великого покоя, точно он разрешил какую-то огромную загадку и почувствовал при этом чувство великого облегчения...
   Раздались подавленные рыдания Аспазии. Лизикл, осторожно сдерживая свой бычий голос, говорил ей какие-то утешающие слова. Гиппократ совершенно невольно принял выражение, что вот, к сожалению, его позвали слишком поздно. Все стояли поодаль от мертвеца и в душе у всех был один и тот же вопрос: кто следующий? Неужели же я?
   И Фидий - он едва видел, что происходило перед ним - при первом же удобном случае бросился вон, к Дрозис: там готовилось что-то более страшное, как думал он, чем смерть. Дрозис ждала его. Несмотря на поздний час, в освещенном доме шла суета: рабыни бегали из покоя в покой, что-то укладывали, о чем-то взволнованно переговаривались тревожными голосами.
   - Ты, значит, стоишь на своем? - хмуро спросил Фидиас.
   - Понятно, - холодно обняв его, отвечала красавица. - Я уезжаю в Милос...
   - Но почему ты думаешь, что в Милосе будет менее... страшно? Если сегодня там чумы нет, - чего мы, впрочем, не знаем - она вспыхнет и там завтра... И это она называет любовью!.. - усмехнулся он.
   - Любить, чтобы жить и радоваться, это мне понятно, но любить, чтобы умирать бессмысленно и отвратительно, нет, этого я не понимаю... - нетерпеливо тряхнула она своей черной головкой. - Мне только что сообщили, что и Периклес уже заболел...
   - Умер. Я только что оттуда...
   Она посмотрела на него широко открытыми глазами.
   - И у тебя хватает сердца, чтобы уговаривать меня остаться в этом ужасе?!. - тихо воскликнула она. - Да, не скрою, со мною что-то случилось: я полюбила тебя так, как других не любила... И я хочу, чтобы ты уехал со мною отсюда, навсегда. Свет не клином сошелся. Если нам нельзя будет оставаться в Милосе, мы уедем к персам, в Египет, в Сицилию, в Тавриду, на край света: Фидиас везде будет Фидиасом. Ты все хватаешься за твой Акрополь. Опомнись: какой Акрополь? Скоро вокруг твоего Акрополя не будет ничего кроме догнивающих вокруг трупов последних афинян... Как ты не можешь понять, что в 24 года умирать мне не хочется? А там солнце, море, цветы, радость?.. И весь мир перед нами... А здесь твои завистники уже опять распускают о тебе всякие слухи. Если они не побоялись перед могилой сыновей Периклеса бросать в него грязью, если они не задумались в такие минуты выгнать его со службы городу, ты думаешь, что они остановятся перед тобой?!.
   - Я муж, Дрозис... - не подымая глаза на нее, отвечал он. - Мне стыдно бежать, когда тысячи других остаются. Не бежал же Периклес со своей Аспазией и ребенком. Сократ все дни и ночи проводит среди больных. И что бы ни было вокруг Акрополя, Акрополь будет жить всегда, а с ним и Фидиас. Даже больше: Фидиаса могут и забыть, но Акрополь останется. Еще немного - и я пополню золото, взятое мною для тебя у богини, все тогда будет в порядке и тогда мы, свободные, можем уехать куда захотим, чтобы там наслаждаться любовью... Если бы ты, впрочем, любила меня...
   - Все это ваши мужские словечки... - презрительно усмехнулась она, раздражаясь его сопротивлению: - Я стою выше всего этого... красноречия. Когда я буду валяться в яме вместе с другими мертвецами, - она вся содрогнулась, - то никакого Акрополя для меня уже не будет. Хорошо, я еду на Милос одна - ты знаешь, где найти меня... А что касается до золота богини, хоть сейчас же возьми мои драгоценности - их хватит, чтобы покрыть твой займ у нее. Не мучь меня больше. На заре судно мое отходит. Я жду тебя в Пирее. Иди, собирайся... Ты все сомневался в моей любви - теперь пришла моя очередь сомневаться в твоей. Все или ничего, вот все, что я скажу тебе. Иди. Я должна собираться.
   И она, закрыв лицо обеими руками, отвернулась к окну, в которое смотрели нарядные звезды и чуть-чуть, смешиваясь с запахом фиалок, пахло этим новым запахом чумы, ужаса и смерти. Она понимала, что говорил Фидиас, и она была дают согласна с ним в душе, но теперь она просто не могла ему уступить. Да, чума может быть и на Милосе, да, лучше все кончить тут и свободными уже уехать куда глаза глядят, не унося с собой грязи, но раз он может сопротивляться ее хотя бы и вздорному капризу, значит, он недостаточно любит ее. А это ужасно, нестерпимо, и она должна заставить его любить ее больше, любить только ее, какою бы то ни было ценой... И она плакала злыми слезами.
   Фидиас, полный боли, ничего не видя, потащился темными улицами домой. Во тьме грызлись и визжали собаки, терзавшие брошенные трупы по пустырям. Он зажег красивый из коринфской меди светильник в виде ладьи и пошел в свою мастерскую, в свой храм, в свой покой пыток и, сбросив покрывало с Афродиты, - замер: он случайно попал на свою любимую точку, с которой видно было все это лицо и поющая, необыкновенная линия ее правого бедра. Это была не богиня, это была вся поющая женская фигура, женщина-улыбка, женщина-радость бездонная, при созерцании которой у потрясенной души вырастают лазурные крылья и в груди тесно от восторга. И трепетный свет светильника делал ее, как всегда, живою и теплой. Да, вся наша жизнь - обман, которого Периклес не понял даже на пороге смерти. Никакой истины нет - все призраки. Протагор прав: человек - мерило вещей... И он нетерпеливо тряхнул пылающей головой: все это болтовня, бирюльки ненужных дум... И снова он потерялся в созерцании Афродиты-Дрозис, нежно улыбающейся ему всем удивительным существом своим. Такою она была ему всего страшнее, потому что теперь он с ужасом понимал все то, что он с ней теряет... Боль, раздирая его душу, замутила вдруг его ум, он схватил тяжелый молоток и-в исступлении стал наносить им яростные удары своему прекрасному созданию. Звеня мрамором, упали прекрасные руки и все прекрасное тело покрылось слабыми зарубинками. Он чувствовал, как слабеют его руки, идти до конца преступления у него не хватало сил. Он выронил молоток, обеими руками схватился за голову и, стиснув зубы, упал к ногам Афродиты. "Пигмальон!.. Ха-ха-ха... Пигмальон... Чудо!.. Ах, бедный мальчик..." И он заскрипел зубами. Из соседнего дома вырвались вдруг мучительные стоны: там умирал какой-то чумной...
   На рассвете, не помня себя, Фидиас бросился в Пируй, но все, что он там увидел, было тихо таящая в голубом тумане дали триера. По зеркальной поверхности моря чуть долетали оттуда мерные удары весел. Мука была нестерпимая. Он воображал себе Дрозис довольной, что вот она ушла от смертельной опасности. Он ошибался: Дрозис, дивясь на себя, вся в горьких слезах, не сходила с кормы и смотрела, как вдали тает на своей скале Акрополь... И Фидиас, ничего не видя, не поднимая головы, пошел между Длинных Стен, шумным, и зловонным, и страшным - больные и мертвые валялись везде - табором беженцев к себе и не знал, зачем он идет туда: вся жизнь опустела и стала страшно ненужной...
  

XI. КРОВАВОЕ ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ

  
   Афинские граждане разделялись даже под грозным дыханием смерти на разные партии, как и всюду, чтобы удобнее было портить себе жизнь. В Афинах таких партий было теперь две: одни думали - или им казалось, что они думали, - что дела афинские лучше всего может управить демократия, то есть они и их приятели, а другим, что с этим делом лучше справятся аристократы, то есть они и их приятели. В эти годы в Афинах демократические взгляды были правоверием, а все другие - ложью, а так как люди очень любили путать в свои темные делишки и бессмертных богов, то даже и еще хуже: богохульством. Аристократов было сравнительно мало и поэтому они старались не высовываться - чтобы не получить по маковке...
   Прежде чем говорить о делах демократии в эти годы, нужно еще раз хорошо вспомнить, что Афины с их областью Аттикой были крошечным пятнышком в крошечной в сравнении с остальным миром Европе. Надо взять карту земли в очень крупном масштабе, чтобы быть в состоянии поместить на ней Аттику с Афинами.
   И вот как крошечный кочевой народец детей Израиля сумел каким-то таинственным образом, - сионских мудрецов тогда еще не было, - навязать огромной части свою религию, то есть ряд грубых, глупых, а часто совершенно непристойных сказок, так крошечный городок Афины тоже каким-то волшебным способом сумели запутать человечество в другое суеверие, в суеверие науки. Века, тысячелетия люди науки пишут чудовищные тома, чтобы доказать нам, что корни всей нашей "цивилизации" находятся в "светлой" Элладе и что нам от этого очень хорошо: они за занятиями своими до сих пор не удосужились заметить, как мы несчастны. Эта цивилизация в существе своем враждебна той религии, которою Израиль отравил мир, но опять-таки каким-то чудесным способом наука мирится с дикими суевериями Израиля и в то же время шумных и нечистоплотных эллинских богов считает жалким суеверием. Религия же Израиля, которую исповедает теперь огромная часть человечества под разными названиями - христианство, ислам и пр. - хотя и косится подозрительно на греческую культуру и науку, иногда даже ополчается на нее плахами и кострами, но в конце концов живет с ней бок-о-бок. Окрошка из всех этих научных и религиозных суеверий, очень нескладных, всегда кровавых, это и есть та культура, которою в лице профессоров и газетчиков так гордится современное, окончательно запутавшееся и вырождающееся человечество. По существу Иерусалим и Афины - это те две колонны, которые у входа в современный сумасшедший дом человечества поддерживают надпись: "О ставь, входящий всякую надежду..." И самое довольство собою и своими "достижениями" современного человечества - это и есть как раз лучший признак его сумасшедшего состояния: больной, воображающий себя королем испанским, надевает себе на грудь бумажные звезды - у настоящего короля, всемилостивейше пожаловавшего себе все эти награды, они, но крайней мере, сделаны из настоящего золота и драгоценных камней, - и принимает чрезвычайно надутый вид...
   Демократия, царствовавшая в это время в Афинах, подготовляла торжество цивилизации в мире таким образом: несколько очень даровитых строителей строили по всей Элладе действительно прекраснейшие храмы действительно несуществующим богам, в то время как действительно существующие люди тысячами гибли от чумы в грязных собачьих конурах; несколько действительно даровитых скульпторов высекали из мрамора действительно прекрасные статуи этих несуществующих богов и разных героев, в то время как те, которые доставляли им этот мрамор в мастерские, жрали лук и чеснок с черствым хлебом; несколько действительно талантливых - и еще больше бездарных - писателей сочиняли разные пьесы дня театра, а зрители их хищно ждали момента, когда этого писателя можно будет взять за шиворот и отправить в ссылку или в смерть; несколько художников писали картины из жизни богов и героев - они погибли все до одной, - а народ во главе с разными вождями занимался государственным творчеством: писал и переделывал всякие законы, затем, убедившись, что они никуда не годятся, снова переделывал и переписывал их, сажал на основании того, что он выдумал, людей в темницы, изгонял их из отчизны, рубил им головы, угощал ядом и проч. И в таинственном пресуществлении из всего этого через тысячелетия выросла замечательная "культура".
   В эти беспокойные годы народ Аттики особенно старательно занимался войной. Описать это подробно совершенно невозможно, как невозможно описать кошмар. В 430 году спартанский флот опустошил о. Закинтус, которому ни Афины, измученные чумой, ни союзная Керкира на помощь не пришли: союзные договоры всегда писались и пишутся очень заботливо, но исполняются только тогда, когда это выгодно той или иной "высокой стороне". Афинский флот трудился под Потидеей, а потом отважный моряк, друг Периклеса, Формион бросился назад, чтобы разрушить торговлю богатого Коринфа, союзника Спарты. Сперва Пелопоннес надеялся на помощь Сицилии, но когда из этого ничего не вышло, он послал тайно послов к Великому Царю, но Ситалк, один из фракийских царьков, перехватил их по дороге - они обманными обещаниями попытались склонить его на свою сторону - и выдал их Афинам, а те - казнили их.
   Под Потидеей дела не клеились. Но в Потидее свирепствовал голод и она вошла в переговоры с афинскими полководцами [14]. Те, боясь суровой зимы, поставили сравнительно мягкие условия: жители Потидеи могли удалиться, взяв с собой немного одежды и денег, куда им угодно, а афиняне послали на их место своих поселенцев: вожди любили разрежать так потихоньку население Афин. Осада этого ничтожного городка стоила афинской демократии огромных денег: две тысячи талантов.

Другие авторы
  • Орловец П.
  • Мопассан Ги Де
  • Случевский Константин Константинович
  • Анненкова Прасковья Егоровна
  • Киреевский Иван Васильевич
  • Шперк Федор Эдуардович
  • Тепляков Виктор Григорьевич
  • Коженёвский Юзеф
  • Гюббар Гюстав
  • Готовцева Анна Ивановна
  • Другие произведения
  • Тургенев Иван Сергеевич - Письма (1866-июнь 1867)
  • Вяземский Петр Андреевич - Письма П. А. Вяземского к Чаадаеву
  • Островский Александр Николаевич - Ю. Д. Левин. О последней редакции перевода А. Н. Островского "Усмирение своенравной"
  • Морозов Михаил Михайлович - Избранная библиография
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Международное положение
  • Телешов Николай Дмитриевич - Ёлка Митрича
  • Соловьев Сергей Михайлович - Идея церкви и поэзии Владимира Соловьева
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Немальцев
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Дама в белом
  • Мамышев Николай Родионович - Прием и угощение у Киргизов
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 393 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа