OCR & Spellcheck by A. V. Ivanov 3 November 2006 http://lib.aldebaran.ru
Источник: "Собрание сочинений: В 3 т. Т. 1: Софисты: Роман-хроника. Евангелие от Фомы: Исторический роман": ТЕРРА; Москва; 1995, ISBN 5-300-00243-7, 5-300-00233-X
Оригинал здесь: Библиотека "Альдебаран".
Иван Федорович Наживин (1874-1940) - один из интереснейших писателей нашего века. Начав с "толстовства", на собственном опыте испытал "свободу, равенство и братство", вкусил плодов той бури, в подготовке которой принимал участие, видел "правду" белых и красных, в эмиграции создал целый ряд исторических романов, пытаясь осмыслить истоки увиденного им воочию.
Роман-хроника из жизни Греции V века до Р. Х.
Была ранняя весна, веселый праздник Диониса. Все население Афин, наслаждаясь солнцем, шумело на улицах с утра. Всюду слышалась музыка, пение, аромат благовоний. Толпы зевак стояли там перед мечеглотателями, там перед фокусниками, пускавшими изо рта и ноздрей огонь. Молоденькие фессалийки плясали свой знаменитый танец среди обнаженных мечей. Фиванские свистуны поражали всех своим замечательным искусством. А с наступлением темноты начались карнавальные шествия с факелами, в масках и венках. Гиганты-кентавры, вакханки заполняли ярко освещенные улицы. В эти дни веселый бог звался "Освободителем": даже узники выпускались из темниц, чтобы принять участие в общей радости, даже мертвецы получали вино...
У Периклеса с Аспазией собрались отдохнуть от шума праздника несколько друзей. Периклес стоял в это время на вершине славы - недаром носил он имя, которое в переводе значило "тот, слава которого распространяется далеко". Он к этому времени стал каким-то странным автократом демократии, перед которым склонялось все. И это досталось ему не даром, не чужими руками заработал он себе это богатство и почет. Если было нужно показать каким-нибудь соседям мощь афинской республики, Периклес сам водил блестящий флот ее к далеким берегам, - часто даже в Понт, - а когда несколько лет тому назад вспыхнуло восстание на о. Самосе, Периклес сам руководил операциями против непокорного острова и голодом принудил Самое к сдаче. Стены города были срыты, а его олигархи ушли в изгнание. Персы не посмели вступиться и затаилась Спарта: Афины властвовали над морями. И не было похвал, которых пожалели бы для него тогда афиняне: в то время как Агамемнону понадобилось десять лет, чтобы привести к покорности варварский город, - говорили они, - Периклес в девять месяцев заставил покориться гордый и сильный город Ионии!..
Уже начинавшая увядать Аспазия, красота которой раньше гремела на всю Элладу, и теперь была очень окружена: осенняя прелесть ее привлекала сердца каким-то нежным, грустным налетом, и она в полном блеске сохранила свой острый и блестящий ум образованной ионянки.
- Нет, нет, я не люблю расставлять артистов по местам... - говорила она. - Зевксис в своих картинах любит контрасты, любит удивить, его стиль полнее, а фигуры так и дышат жизнью, но за то Ларрасиос - как он легок, весел, тонок!
Ей с улыбкой хотел что-то возразить знаменитый Иктинос, строитель не только огромного здания мистерий в Элевзисе, но и Парфенона, как вдруг раздался звучный, полный, ласковый голос Периклеса:
- А-а, Сократ... Наконец-то!..
В окруженный колоннадой перистиль вступил с доброй улыбкой на курносом, пучеглазом лице Силена [1] Сократ. На нем был много раз чиненый, но чистый хитон и не первой молодости гиматий, на лысеющей голове - ему было под сорок - по обыкновению ничего не было, и босы были ноги. За ним стоял, неохотно улыбаясь, один из его учеников, Антисфен, высокий, хмурый, волосатый. Он большую часть времени проводил со своими учениками в Киносарге, одной из афинских гимназий. В Афинах было тогда четыре знаменитых гимназии; древние Дикайон и Киносарг, Академия, основанная Гиппархом, и позднейшая Стадион. Киносарг находился недалеко от Диотейских ворот, на одном из холмов, как бы оторвавшихся от могучего Ликабета, рядом с храмом Геркулеса, в тиши. И Сократу стоило больших трудов вытащить его на люди: "Всего в меру, - сказал он Антисфену, - даже философии..."
[1] - Фригийский бог, воспитавший Диониса, из которого греческая мифология сделала как бы потешника Олимпа.
Периклес, высокий, стройный, свежий, несмотря на свои почти шестьдесят, с обычной своей величавостью - за которую его и прозвали Олимпийцем - и лаской приветствовал философов и бровью указал рабам, что для гостей не хватает ложа. Общество, благодаря ясному и теплому вечеру, собралось в перистиле, на свежем воздухе. Посреди этого внутреннего двора стоял обычный жертвенник Зевсу Геркейскому. Вокруг, за колоннами шли спальни, кладовые, комнаты для гостей, буфет. За перистилем, вглубь, помещалась мужская зала с очагом и жертвенником Гестии, богине домашнего очага. Тут держалась днем вся семья. А дальше, недоступный для посторонних, прятался гинекей, женская половина: спальня супругов, комнаты дочерей, рабочая для невольниц. А еще дальше красивый у Периклеса сад. На отдельном резном столе стояла кратера, в которой мешали вино с водой, и киаф, ковш на длинной ручке. На маленьких столиках около возлежавших гостей виднелись фиалы, без ножки, которые служили для возлияний богам и для питья, и всякие сласти: ужин только что кончился.
Аспазия сияла навстречу Сократу своей и теперь колдовской улыбкой.
- Нет, нет, поближе ко мне... - сказала она. - Я давно уж тебя не видала, ветреник!..
Сидевший около нее Фидиас, знаменитый скульптор, с улыбкой уступил свое место бедняку Сократу. Афины вообще были очень демократичны в хорошем смысле этого слова, а в доме Периклеса с разными светскими предрассудками и совсем не считались: и Сократ, и Антисфен были почти нищими, а Антисфен, кроме того, как всем было известно, был и незаконнорожденный от матери фракийки.
И даровитому Фидиасу, и тяжелому Протагору, известному философу, который дружелюбно приветствовал своих коллег, очень доставалось от афинского демоса, но никого так не язвили в Афинах, как Сократа - и на улицах, и на агоре, и даже на сцене. Комический поэт Эвполис прозвал его "болтливым оборванцем". Его со смехом обвиняли в том, что на одном пиру он украл ложку, что он думает решительно обо всем, кроме как о том, чтобы купить себе новый плащ, что он учит молодежь наглости, обманам, мошенничеству, что он из гордости не принял приглашения македонского царя Архелая побывать у него вместе с другими писателями Аттики. Едко издевался потом над ним над всем смеющийся Аристофан, говоря на сцене: "Если бы он ограничивался вычислением, сколько раз перепрыгнет блоха из густой бороды его приятеля Херефона на его лысину, это было бы еще ничего, но он доказывает молодежи, что она имеет право бить и мордовать своих глупых отцов, он отрицает богов..." Но к такой демократической свободе слова афиняне давно привыкли и, чем крупнее был человек, тем громче лаяла на него агора... Во время осады Самоса был издан закон, воспрещавший всякие нападения на живых людей в театре, со сцены, но он продержался очень недолго: слишком уж сладко было облаять ближнего своего и тем слаще, чем он был крупнее... Наивные люди того времени и не подозревали, что самое страшное оружие в борьбе с опасным соперником - это молчание.
Сократ оживленно беседовал с Аспазией - он любил общество красивых женщин - и с удовольствием оглядывал всех. Общество разбилось на мелкие кучки и в тихом теплом сумраке стоял оживленный говор. Откуда-то нежно пахло фиалками. Из-за далекой Евбеи поднималась огромная, бледно-золотая с червлением луна, похожая на золотой щит героя, и летучие мыши с нежным писком летали над головами. Вдали, на скале, неясно проступал весь серебряный теперь, в сиянии луны, Акрополь, где на месте развалин, оставленных персами, Парфенон был уже совсем закончен и строились под руководством Мнезикла - он оживленно беседовал с толстым Протагором - Пропилеи. Громадная статуя Афины Промахос - что значит сражающаяся в первых рядах - Фидиаса со своим копьем стерегла свой город и жертвенные дымы подымались сияющими днями в тихое несравненное небо Аттики. Все было не только близким, но родным и смягчало душу нежностью красок и красотой линий.
Хорошенькая рабыня омыла ноги Сократа, и он улыбкой поблагодарил красавицу, но Антисфен не допустил ее до этого и произвел смывание сам под снисходительными улыбками других. Периклес налил новоприбывшим гостям темного, душистого хиосского, которое тогда ценилось в 50 раз дороже общедоступного фракийского - за хиосское платили до 8 рублей зол. за ведро, а за фракийское 15 коп., - и ласково обратился к Лизиклу, очень богатому скотоводу, давнему тайному поклоннику Аспазии. Лизикл и сам был грузностью своей и силой похож на фессалийского быка и от него всегда, несмотря на дорогие духи, пахло вином и потом, что насмешники-афиняне называли на своем бойком языке: "Он трясет анагиру" - так назывался один из дэмов Аттики и в то же время одна очень дурно пахнущая трава. Лизикл с удовольствием подставил свой фиал. И, сделав молчаливое возлияние богам, Сократ с особым удовольствием выпил свою чашу, поставил ее на засыпанный свежими цветами стол и снова ласково оглядел всех.
- Ну, какие же новости, любезный Периклес? - сказал он. - По Афинам ходит столько слухов, что просто голова кругом идет. Как ни приучаешь себя не поддаваться этой болтовне, а нет-нет да и поймают на удочку...
По красивому, обрамленному уже заметно поседевшей бородой лицу Периклеса прошла тень. Он задумался. Он не любил говорить на ветер. И, подняв свою красивую голову - скульпторы говорили, что он как бы носит на ней целый акрополь, - он сказал:
- Самая важная новость, друзья мои, это наш закон, которым мы закрываем для мегарцев все наши рынки и порты. Конечно, это очень подольет масла в огонь раздоров, но отступать перед Мегарой Афины не могут. А затем через наших людей из Спарты пришло известие, что союзники ее, члены Пелопоннесской Лиги, съезжаются туда для какого-то важного совещания... Скрывать нечего, друзья мои: в воздухе опять запахло войной и войной серьезной: если у нас несравненно больше золота - главное оружие в войне - и хорош флот, то у пелопоннесского союза большое преимущество в сухопутных силах...
И разговор завертелся вокруг этих действительно важных событий, значения которых, как всегда, не угадывал никто, даже сам Периклес, который как будто был первым их зачинателем. Знатного рода - это демократией весьма ценилось тогда, как и потом, - богатый, он мог бы жить широкой и красивой жизнью вне всякой зависимости от Пникса и агоры, но он был заражен той опасной душевной болезнью, которая самим больным и всем окружающим причиняет всегда чрезвычайно много хлопот: государственной мудростью. Эти так называемые государственные умы почему-то воображают себе, что они лучше других знают, как устроить дела своего народа или даже человечества, которое их об этом нисколько не просит. Они забывают историю, они не видят того, что очень иного таких заботников до них прошло по бедной земле, но что от всех их забот и трудов человечеству лучше никак не стало, и то, что они с таким великим шумом и трудами воздвигают, это только те крепостцы из песка, которые строятся детьми на морском берегу и которые смывает первая же набежавшая волна...
Под стать ему была и его подруга Аспазия. Первым браком Периклес был женат на дочери богатого Гиппоникоса, но он развелся с нелюбимой женой и выдал ее, с ее согласия - это было тогда в обычае, - замуж за другого, а сам сошелся с прекрасной ионянкой. Жениться на ней он не мог, потому что сам же за несколько лет до этого он провел закон, что афинский гражданин не может жениться на иностранке - иностранцами в Греции считались тогда жители соседнего греческого города, до которого было полчаса ходьбы, - и что дети от таких браков считаться полноправными афинскими гражданами не могут, так что даже его собственный сын от Аспазии, маленький Периклес, был теперь каким-то обсевком в поле, и это заботило отца, тем более, что два его старших сына, от первой жены, Ксантипос и Паралос, недалекие парни, были полноправными афинскими гражданами.
Аспазию в Афинах не любили - за ее богатство, за знатность, за то, что она, чужестранка, заняла в Афинах такое видное место, за ее незаконную связь с Олимпийцем. Как и Сократу, ей давали всякие обидные клички, ее обвиняли, что недавняя война с Само-сом была вызвана главным образом ею, потихоньку шептали, что раньше, до Периклеса, она была гетерой [2], что она негласно содержит дом терпимости, что она сама сводит Перикпеса с нравящимися ему афинскими дамами и пр. Комик Эвполис, очень ценивший Периклеса, пускал по адресу иноземки в своих комедиях острые шпильки. В конце концов ее обвинили в том, что она вольнодумка, полна нечестия и на суде защитником ее должен был выступать сам Периклес, которого это дрянное обвинение так больно ударило в сердце, - ей грозила смерть - что он перед присяжными не мог даже удержать слез. Аспазию оправдали, но в душах обоих осталась горечь. Тем не менее овладевшая ими обоими с давних пор болезнь - заботы о всеобщем благе - не покидала их, и они отдавали этим заботам все свои силы, подогреваемые, конечно, надеждой, что в конце концов все признают их заслуги и вознесут их как подобает. Когда Периклес выступил перед народом со своим предложением о возведении на скале Акрополя, среди развалин, храма Афине Партенос - Девственнице, - народное собрание испуганно зашумело: такие траты! Фукидит, сын Мелезиаса, напал на Периклеса: деньги собраны с союзников для защиты их от персов, а совсем не для того, чтобы покрывать Афины, как гетеру драгоценностями, тысячеталантными храмами. Периклес гордо заявил, что тогда все расходы он берет на себя лично, но с тем, чтобы на всех им возведенных зданиях было выставлено его имя. Демократы устыдились и с необыкновенным воодушевлением голосовали необходимые средства. Периклес достаточно, казалось, знал цену толпе, но по странной нелогичности своей честолюбивой души гонялся за рукоплесканиями ее как за высшей наградой жизни...
[2] - Гетера в точном переводе значит "благосклонная". Таких благосклонных было тогда много и в Афинах, и по всей Элладе.
- А как идут дела под Потидеей? - спросил Сократ.
- Ничего... - отвечал Периклес. - Осада дело нелегкое, но рук опускать нельзя. Но ты сам оттуда недавно - как твое мнение о положении дела там?..
Сократ, в самом деле, участвовал в боях под Потидеей в качестве гоплита, спас там, прикрыв щитом, жизнь молодого Алкивиада, родственника Периклеса, и получил даже награду за храбрость, которую он, однако, просил отдать Алкивиаду, полагая, что это поощрит молодца-эфеба к дальнейшим подвигам.
- Я затрудняюсь ответить на твой вопрос, Периклес, - потягивая хиосское, задумчиво отвечал Сократ. - Если бы дело касалось только Потидеи, и тогда в роли оракула выступать было бы не легко, но мы все, понимаем, что пожар завтра может охватить всю Грецию...
На Халкидонском полуострове была зависевшая от Афин коринфская колония Потидея. Поддаваясь внушениям македонского царя Пердикки, известного своим лукавством, Потидея решила освободиться от власти Афин, по сильный афинский флот явился к берегам Македонии, наказал Пердикку разрушением двух его городов, а затем вдруг появился перед Потидеей. Коринфяне, жившие всегда с Афинами не в ладах, прислали Потидее на помощь свое войско, но афиняне загнали его в город и осадили его. Коринф уже послал в Спарту послов: спартанцы должны встать на защиту своих союзников.
- А как рана Алкивиада? - спросил Сократ.
- Поправляется... - любуясь красотой своей полной руки, которая в свете луны казалась серебряной, сказала Аспазия. - Сейчас дурачится где-нибудь на празднике...
Сократу не в первый уже раз показалось, что серьезно по-настоящему красивая женщина занята только собой, а все эти ее философские разговоры, длинные беседы о театре, об искусстве вообще только украшение для нее, как эти золотые обручи, которые едва, казалось, сдерживали золотой потоп ее дивных волос. Но ему почему-то не хотелось останавливаться на этих думах - может быть, потому, что раньше и он был уязвлен этой победной красотой, но вовремя понял, что он - только Сократ.
- Да, Алкивиад остроумен и... дерзок... - усмехнулся Периклес. - Я помню, раз спросил он меня, что такое закон. Я отвечал, что закон это то, что постановляет большинство на Пниксе, определяя, что можно делать и чего нельзя. Он ставит вопрос: а если это определяют олигархи? Я говорю, что то, что государственная власть утверждает, какая она ни была бы, то закон. А если, говорит, власть эта тиран? Я говорю, что и тогда его постановления закон. И он вдруг в упор: но что же тогда насилие и беззаконие? И в конце концов - твои уроки диалектики он, видимо, использовал хорошо, любезный Сократ, - он выводит заключение: а если толпа народа, негласно руководимая богачами, насильно заставляет подчиняться своим постановлениям, разве это не насилие, а закон? Он так запутал меня, что я смутился и сказал: в твоем возрасте и мы все были сильны в таких спорах. И вдруг мальчишка со смехом бросает мне в лицо: "Как жаль, о Периклес, что я не знал тебя, когда ты был сильнее в таких вопросах!.." А? Что ты на это скажешь?..
Сократ добродушно рассмеялся: он любил вострого Алкивиада.
- А ты что так задумчив сегодня, милый Фидиас? - обратилась Аспазия к знаменитому скульптору, глаза которого все больше наливались чем-то темным. - Или тебя тревожат нападки твоих врагов? Оставь их: Фидиас это всегда Фидиас, У тебя в Акрополе стоят три таких защитницы, с которыми нашим беспокойным афинянам справиться будет очень трудно [3] ... А Парфенон?..
[3] - Кроме Афины Промахос и Афины Партенос, которые стояли на Акрополе, Фидий отлил еще из бронзы по заказу лемнитов и Афину Лемниас.
- Конечно, радости во всей этой грязи мало, но что же тут поделаешь? - сказал Фидиас, и его смуглое, худощавое и красивое лицо с вьющейся черной бородкой затуманилось еще больше. - Фукидит прав: наши афиняне так уж устроены, что они не могут дать покоя ни себе, ни людям...
И он подавил тяжелый вздох. Но он скрыл от Аспазии настоящую причину своего подавленного состояния. Рок захотел, чтобы он полюбил Дрозис, прекрасную гетеру, которая как будто отвечала ему настоящею любовью, но, как гетера, имела нравы весьма свободные и менять их, по-видимому, не хотела. Она была очень остроумна и над всеми этими добрыми принципами старины смеялась всеми жемчугами своих прелестных зубов. Про нее тихонько говорили, что она будто состояла на тайной службе персидского правительства и извещала его о всех словах и жестах шумных афинян. Теперь Фидиас в свободное от Акрополя время ваял у себя дома большую статую Афродиты, моделью для которой он взял Дрозис - такою, какою он хотел бы видеть ее. Аспазия, догадываясь об истинной причине расстройства знаменитого скульптора, все же сделала вид, что поверила ему, и, снова любуясь своей красивой рукой, заботливо поправила на ней изящное золотое запястье: ей было завидно, что для нее эти сказки были уже кончены. Взгляды толстого Лизикла утешить ее не могли... И с тихим вздохом она перевела свой взгляд на красные изящные полусапожки, которые были зашнурованы так хорошо, что нога казалось голой, но тотчас же решила, что больше она их не наденет: в этой фиванской моде было что-то, что не нравилось ей - простые сандалии куда изящнее.
В перистиль вышел ученик Антисфена, Дорион, небольшого роста, худенький, с добрыми, вдумчивыми глазами, одетый, как и его учитель, с большой простотой. Недавно Сократ с обычной своей прямотой сказал Антисфену, что из каждой дыры его плаща смотрит тщеславие, но угрюмый Антисфен не переменил своего обычая и даже стал носить с собой всегда суму, в которой было все его достояние. О Дорионе этого сказать было никак уж нельзя - да и по отношению к Антисфену тут было меньше правды, чем минутного раздражения. Сократ с напряженным вниманием, как всегда, вглядывался в эту замкнутую душу, которая шла каким-то своим путем и неустанно вела подкапывающую работу, в результате которой было разрушение и - простор. И он в Сократа вглядывался очень пристально, точно видя в нем что-то, чего не видят не только другие, но и сам Сократ. Сократ и все его ученики с изумляющей твердостью верили в силу разума - как Периклес в свою государственную мудрость - ив силу слова человеческого и целые дни были готовы проводить в разговорах о какой-нибудь "истине", а Дориан прежде всего не доверял ни мысли старой, уже воплотившейся, ни мысли новой, разрушающей, а еще меньше - жалкому слову человеческому.
И тут у Периклеса, несмотря на то, что от хиосского в головах уже зашумело, начался этот свойственный им разговор о предметах возвышенных.
- Но какая же "истина"? - прожевывая сухую, сладкую фигу, проговорил Протагор. - Истины нет, но истин - много. Мера вещей - человек: и бытия, насколько оно есть, и бытия, насколько его нет. Что для одного истина, то для другого - заблуждение. Сотни раз мы возвращаемся к этому вопросу, но никак не можем остановиться ни на чем. Достаточно послушать наших философов, которые так ожесточенно один другому противоречат - и уже века! - чтобы понять, что истина человеку недоступна...
- Тогда, значит, и то, что ты утверждаешь теперь, не истина, но заблуждение, - бойко сказал Мнезикл, строитель, любивший эти словесные стычки. - А если возвещаемое теперь тобою - заблуждение, то значит, истина есть и мы должны искать ее.
- Ты играешь словами, как самый настоящий софист... - сказал без улыбки Антисфен, принимая новую чашу от Периклеса. - Я думаю, что это воистину общественное бедствие, эта наша новая игра словами: куда ни сунься, везде кричат и спорят о словах...
- Ты слишком строг, Антисфен, - сказал Сократ миролюбиво. - Не надо мешать людям искать истины, красоты, добра. Разум всемогущ, и мы будем лучше, когда хорошенько поверим в его силу. Анаксагор прекрасно говорил, что всему дает порядок и движение разум, всеоживляющая душа, присущая в разной степени всем живым существам, растениям, животным, человеку...
- Но тут встает вопрос, - возразил, сдерживая зевок, Протагор, - что такое этот разум? Как познать его свойства и силы? Конечно, ответа надо искать в человеке, как существе наиболее разумном на земле...
По добрым губам Дориона, под тоненькими молодыми усиками скользнула улыбка, но он ничего не сказал.
Аспазия почувствовала, что хиосского выпито достаточно и что - это она знала по опыту - есть опасность, что легкий философский спор легко может выродиться в неприятные колкости, и потому, опять поправив прекрасное запястье и полюбовавшись белым мрамором руки, проговорила:
- После долгого трудового дня - для меня эти народные праздники труднее всякой работы... - не стоит предаваться философским рассуждениям, друзья мои. А вы вот лучше скажите мне, правда ли, что наш милый Эврипид кончил, наконец, свою "Медею"...
- Почти... - сказал Фидиас, сделав над собой усилие: он видел, что своей угрюмостью он мешает другим наслаждаться дивным вечером и выдает немножко себя. - Он читал мне некоторые отрывки...
- Ну и?.. - с любопытством спросила Аспазия.
- Меня вообще он... как-то мучит этой своей страстностью, неуверенностью во всем, я лично предпочитаю Эсхила и Софокла, но и у него есть сильные страницы... - сказал Фидиас и опять почувствовал, как болит его сердце об этой ужасной, по милой Дрозис. "А-а, все бросить бы и уехать с ней к ней на Милое..."
Заиграл легкий разговор о театре, драматургах, актерах. Аспазия, исподтишка любуясь собой, цитировала на память авторов и высказывала о них тонкие замечания. Периклес, слышавший их уже не раз, немножко скучал, а Дорион и совсем сдвинул брови: все это казалось ему большими пустяками. Сократ внимательно, как всех и всегда, слушал. Луна, уменьшаясь и бледнея, поднималась все выше и выше над осеребренным городом.
Сократ поднялся первым.
- Ну, надо идти... - сказал он. - А то Ксантиппа опять браниться будет. Сегодня по утру такая гроза была, что...
Он засмеялся и махнул рукой. Засмеялись и все: воинственные выступления Ксантиппы были сказкой всех его приятелей.
- Пора и мне... - сказал Антисфен. - До Киносарга не близко...
- А ты не забыл, Периклес, о празднике у нашего милого Фарсагора? - спросил Сократ. - Это послезавтра. Он очень рассчитывает на честь твоего посещения...
- Ты знаешь, Сократ, что я не бываю нигде... - отозвался Периклес. - Но на этот раз я сделаю маленькое исключение, чтобы показать Фарсагору, как я люблю его и его стихи. Надеюсь, будет не очень многолюдно?
- Нет, нет... - засмеялся Сократ. - Фарсагор твои вкусы знает.
Аспазия попыталась было из вежливости удержать философов, но они мягко настояли на своем. За ними поднялся и Дорион. Периклес проводил друзей до выхода, а там Антисфен, сгорбившись, направился уже затихающими улицами направо, к стадиону, а Сократ с Дорионом - налево: Сократ жил в начале священной Элевзинской дороги, откуда было рукой подать до агоры, Пникса и всех других мест скопления афинян, которые так любил заботливый о благе людей Сократ. Дорион же хотел воспользоваться случаем, чтобы побеседовать с Сократом наедине. Такие возможности были очень редки: Сократ любил многолюдство и всегда был на людях...
Скоро ушел томимый тоской Фидиас, ушли строители и толстый Лизикл, вздыхая, собрался. У Периклеса остался только Протагор. Им надо было переговорить: при последней раздаче наград один из бойцов, состязавшихся в стрельбе из лука, нечаянно убил Эпитемия, фессалийца, и Периклес с Протагором долго ходили теперь по перистилю, сосредоточенно обсуждая вопрос, кто должен был сообразно с разумом и справедливостью быть признан виновным в убийстве: стрела ли, бросивший ли стрелу или, может быть, люди, устроившие состязание? [4]
[4] - Может быть, современные государственные деятели, не спускающиеся в своей деятельности ниже всемирных конференций по организации мирного сотрудничества человечества, будут снисходительны к наивному Периклесу и Протагору, если они вспомнят, что еще в XVIII веке, даже в 1845 г. в Европе были судебные процессы, на которых выступали в качестве обвиняемых животные. И - присуждались к казни...
Сократу тоже хотелось заглянуть в эту молодую, но такую замкнутую душу, о дерзаниях которой он догадывался. Этим заглядыванием в души он занимался на агоре, в Акрополе, в лагере под осажденной Потидеей, в храмах, в гимназиях, всюду. Но сегодня ему пришлось говорить особенно много, он чувствовал себя усталым и потому пока молчал, с удовольствием вдыхая прохладный ночной воздух, нежно пахнущий фиалкой, любуясь звездами и прислушиваясь к праздничному шуму потихоньку разбредающихся по домам гуляк.
Сократу было под сорок. Он был сыном бедного скульптора Софрониска и повивальной бабки Фенареты из маленького местечка Алопес, лежавшего за Ликабетом в часе небыстрой ходьбы от Афин. Предание говорило, что род Сократа был весьма древний и знатный и восходил будто бы к Дедалу, которому приписывалось введение в Афинах искусств и ремесел и сын которого Икар сделал попытку подняться на крыльях к солнцу и - разбился.
Сперва Сократ начал было продолжать дело своего отца и по дороге в Акрополь стояла даже его мраморная группа харит, но потом его увлекла философия и он, послушав знаменитого Продика и геометра Теодора из Кирен, и сам вступил на это поприще: ему - как впрочем и всем в этой области - казалось, что он непременно скажет какое-то последнее слово в туманах бездорожной мысли человеческой, все приведет в ясность. Труды предшествовавших и современных ему философов казались ему нелепыми: одни считают, что все сущее - едино, другие, что оно многообразно и раздельно, одни, что все движется, другие, что все находится в полном покое, одни, что все в мире рождается и погибает, другие, что ничего не рождается и ничто не погибает. И ему казалось, что всякая душа человеческая беременна истиной - он не задумывался над этим большим словом слишком пристально, как бы решив, что значение его известно всем и каждому - и нужно только заставить эту душу разродиться. Этот способ извлечения истины из души называл майетикой. Он точно не замечал, что все, кого он подвергал этому своему акушерскому искусству, рожали как раз ту истину, которую ему хотелось видеть рожденной, и что очень часто воспитанники его совсем и не думали эти открытые им истины делать своей путеводной звездой по лабиринтам жизни: "истина" была нужна как будто только для эристики - искусства спорить - а в жизни каждый из них руководился только теми тайными силами, которые, как ветер в ветрилах судна, и двигали его вперед равнинами жизни. Самообманы, которые владеют человеком, воистину бесконечны... Он ходил, слушал, смотрел, помогал истине и стал настолько уже известен, что Аристофан стал даже высмеивать его в своих комедиях.
И вдруг один из его приятелей худой, как смерть, чудак Херефон, служивший посмешищем всему городу, принес из Дельф, от пифии, ее отзыв о Сократе, как о мудрейшем из людей. Действительно ли сказала ему это пифия, или добряк, страстно привязавшийся к Сократу, сам придумал это для вящего прославления философа, неизвестно, но если кто был в Афинах изумлен-таки выступлением пифии, то это прежде всего Сократ. Он и раньше сближался с увлечением с философами из ионийской школы, и элеатской, за знаменитым Зеноном следовал даже на Самое, усердно посещал кружок Периклеса и пр., а теперь он еще больше расширил свои знакомства, бывая у разных поэтов, политиков, ремесленников, оружейника Пистиаса, знаменитой красавицы-гетеры Феодоты, и с удивлением убеждался, что в самом деле все они решительно ничего не знают. И постепенно он уперся в мысль, что знание для человека единственное благо, а невежество единственное зло и источник всякого греха. Он совершенно, к великому горю бурной Ксантиппы, забросил семью, которую должен был теперь кормить старший сын ее от первого мужа, Лампроклес, и, если бы не друзья его, которые тихонько помогали ему - другие наставники в мудрости не стеснялись заламывать со своих учеников огромные гонорары, - он и совсем задохнулся бы в нищете. Тогда всякие ремесленники презирались - спартанцы не терпели их, в Фивах закон запрещал избирать в магистратуру людей, которые в течение десяти лет не воздерживались от всякого ремесла или торговли, а потом Платон и Аристотель выражали даже мнение, что ремесленники и торговцы не должны пользоваться гражданскими правами - но в особенности презирались люди, продававшие свой умственный труд. Когда Изократ оказался вынужденным открыть школу красноречия и принимать деньги, он плакал от стыда [5].
[5] - Лорд Д. Байрон и аристократы, основатели "Эдинбургского Ревью", были чрезвычайно стеснены гонораром за свои первые статьи. Потом, конечно, потихоньку привыкли. Руссо был известен своим отвращением к гонорарам. Толстой говорил об этом с чрезвычайной брезгливостью. Древние евреи считали величайшим позором брать деньги за научение.
Мысль, что он так, может быть, и упустит случай переговорить с Сократом наедине, заставила Дориона тихонько прокашляться, и он обратился к Сократу:
- Учитель...
- Я совсем не учитель... - живо обернулся к нему Сократ, не терпевший такого титула. - Я такой же ученик, как и ты...
Дорион не мог сдержать улыбки.
- Раз ты всех учишь, значит, ты учитель... - сказал он. - Но не будем спорить. Я хотел задать тебе несколько вопросов о том, что меня в твоих словах смущает...
- Говори, говори, Дорион...
- Первое это твое постоянное повторение слов Хилона, написанных на дельфийском храме: "Познай самого себя". Люди читают там эту надпись века, но я решительно не вижу, чтобы у них из этого что-нибудь вышло. И потом это твое "я знаю только то, что я ничего не знаю"... Раз это так, то надо только молчать, а ты - учишь. Значит, ты знаешь достаточно не только для себя, но и для других даже. Ты то и дело противоречишь самому себе. И из этого надо как-то вылезти. Я не понимаю этого твоего "познай самого себя"...
- Почему? - с удивлением спросил Сократ и даже остановился.
- Да потому, что, если ты только начнешь познавать самого себя, углубишься себе в душу, ты встречаешь на пути - и очень скоро - только глубокий мрак, в котором не видно решительно ничего... И даже до этого конечного мрака, в котором теряется все, видишь ли ты там действительно себя или... только воображаешь это, а на самом деле ловишь только тени. Эта ночь со звездами менее темна, чем та, которую находишь в себе... И если бы я был софистом, который любит играть словами, я указал бы тебе на внутреннее противоречие твоего утверждения, что ты знаешь только то, что ничего не знаешь, ибо если ты знаешь хотя бы только то, что ты ничего не знаешь, то ты никак уже не можешь сказать, что ты не знаешь ничего. Но я не люблю трескотни пустых слов. Я давно уже понял, как бессилен человек в слове своем. Но тут я все же сказал бы вслед за Горгием точнее: я знаю только то, что я знаю. Понятно, этого очень мало, но все же это кое-что. Но из всего того, что я знаю, Сократ, менее всего я знаю и менее всего могу я узнать - себя...
- Продолжай, продолжай... - с интересом сказал Сократ, любовно глядя на нарядно сияющий над засыпающим городом Акрополь. - Продолжай...
- Я не знаю, что такое вот этот Акрополь... - продолжал тот. - Не знаю, что такое эти его совы, которые мягко летают теперь вокруг него с жалобными криками. Не знаю, что такое Афина Промахос, которая стережет в ночи свой город. Я догадываюсь, что никакой Афины нет совсем, но тогда откуда же взял ее Фидиас и зачем? И мне кажется, что она это частица того меня, которого ты зовешь познать себя и которого познать я все же не могу, - не хочу, ибо я только этого и хочу, но просто не могу, как не могу я видеть глазом того, что происходит за тысячу стадий. Да что там Афина Промахос! Вон за забором воет на луну собака, и я не знаю, что такое собака и что значит этот ее вой. А эти звезды?.. Может быть, если бы я в самом деле мог познать самое трудное, самого себя, так мне раскрылась бы тайна и звезд, и Афины Промахос, и этого воя голодной собаки, которая, вероятно, жалуется в небо на то, что ее забыли накормить... Вот сейчас мы слышали, как Алкивиад прижал к стене Периклеса в разговоре о законах. В самом деле, что такое законы, нужно ли повиноваться им, что такое справедливость и пр.? Может быть, все это ты разрешаешь и правильно, но какое мне дело до какой-то там справедливости или свободы, когда я не знаю того, кто это должен быть справедливым, или свободным, не знаю ни себя, ни тебя, ни Периклеса, ни Протагора, ни кого бы то ни было.
- Ты ставишь большие вопросы, Дорион... - задумчиво сказал Сократ. - Мы подошли уже к моему дому, но я готов стоять с тобой у порога хоть до утра, чтобы, если уж не разрешить твои недоумения, так хоть, по крайней мере, проложить к их разрешению первый путь...
- А разрешение возможно? - посмотрел на него Дорион своими чистыми и строгими глазами.
- Не знаю... - отвечал Сократ, останавливаясь у себя под окнами. - Но я знаю, что, когда я лежал в колыбели, я знал еще меньше. А потом, с годами, я стал знакомиться с жизнью и людьми и потихоньку узнавал кое-что о том, что меня окружает. Из этого я могу заключить без большой возможности ошибки, что с годами, если я не узнаю всего - может быть, это только удел Того, кто стоит за богами-олимпийцами и Кого иногда я чувствую в мире смущенной душой - то все же я узнаю немножко больше. Свинья в грязной луже тупо хрюкает, не подымая глаз в небо - человек бьется о небо, мучается, желая вырвать у него тайну или тайны его молчания. Надо думать, надо биться, а что из этого выйдет, это знают только боги... если они, впрочем, такие, какими мы их себе воображаем, в чем - между нами - я сомневаюсь все больше и больше...
- Извини меня, Сократ, что я тут перебью тебя... - сказал Дорион. - Вот ты говоришь, что ты в колыбели не знал ничего, а мне часто кажется... да, да, только кажется, потому что логика тут бессильна... да и вообще настоящая мысль человеческая живет всегда вне логики... мне кажется, что пока человек, лежа в колыбельке, играет с солнечным лучом, он еще знает кое-что, но по мере того, как он растет, это настоящее знание он точно все более и более забывает. Слышишь, в олеандрах защелкал соловей? Он не посещал гимназии, не разговаривал с мудрыми, но разве можем мы сказать, что он не знает ничего или хотя бы того главного, что составляет самую сердцевину жизни? Ах! - вдруг воскликнул он и схватился за свою золотисто-кудрявую голову. - Вся беда, может быть, в том, что у человека нет достаточно слов, что он может написать для театра трагедию, но он не может высказать самого важного, самого светлого, того, что только его человеком и делает, что... Я уверен, что ты не понял меня, не понял, что я говорил тебе о мудрости ребенка в колыбельке, о соловье в зарослях олеандра, о собаке, воющей за забором...
- Ну, отчего же?.. - сказал Сократ не очень уверенно. - Но в каждой беседе нужен порядок и последовательность. Ты знаешь, что душа, заключенная в твоем теле, управляет им, как ей угодно...
- Но я этого совсем не знаю!.. - тихо уронил Дорион, потупившись.
- Погоди. И точно так же, надо полагать, и извечная мудрость управляет Вселенной по своей воле...
- Но я не вижу никакой мудрости во Вселенной! - все также тихо, но упрямо вставил Дорион. - Я вижу случай во всем... я вижу вихри...
- Но погоди же... - загорячился Сократ. - Если твой ум может одновременно думать об Афинах, Египте, Сицилии, то ум божий может мыслить одновременно обо всем существующем и...
- Нет, это просто сил никаких нет!.. - раздался вдруг над ними раздраженный женский голос. - Этим соловьям дня мало - им нужно еще баламутить своей болтовней всех и ночью... Нет, довольно!..
Из темного окна вдруг высунулись две руки с ведром и на голову Сократа с шумом обрушилась грязная вода, полная всяких кухонных отбросов.
- Пфу!.. - задыхаясь, затряс он головой. - Ах, ты, сумасшедшая баба... Ну, что ты скажешь, Дорион?!.. Впрочем, - усмехнулся он, - в природе всегда так бывает: после грозы - ливень. А у нас гроза была уже с утра. И всю одежду вымочила этой своей гадостью... Но она права: надо дать людям и покой. Мне было бы интересно докончить эту беседу с тобой, но придется ее отложить: я весь промок.
- Ты работал бы лучше с твоим Дорионом, чем зря языки трепать... - кричала им сверху Ксантиппа. - Иди сейчас же домой, а то я и его оболью! Полуночники...
В соседних домах уже выглядывали из окон взлохмаченные любопытные головы. К домашним бурям у Сократа соседи привыкли, но повторение их не утомляло: репертуар у Ксантиппы был чрезвычайно богат и страстен. Почесываясь и зевая, они ждали продолжения, но Сократ с добродушным смехом простился со своим молодым другом и скрылся в своем убогом домике. Дорион, тревожа собак, пошел к себе, к Антисфену.
"Нет, я опять не точно высказал свою мысль... - думал он. - Погружаясь в себя в поисках себя, иногда, действительно, погружаешься в безотрадный мрак, но иногда, как вот теперь, навстречу ищущему откуда-то сияет там свет, мягкий и радостный, точно говоря: вот это - Ты. Но именно в этом-то свете все эти рассуждения философов, все эти башенки слов и кажутся ни на что не нужными... Вокруг скопилось слишком много мусора веков, - вдруг перескочила его мысль, - и люди только делают вид, что во все это верят... И вместе с софистами - настоящими, не болтунами - надо как-то эти дикие заросли расчищать, чтобы можно было дышать человеку вольно. И этот свет - может быть, это только игра воображения. Я знаю только то, что я знаю, и не знаю того, чего я не знаю - не надо принимать своих неясных, хотя бы и красивых фантазий за неопровержимые откровения. Может быть, и света никакого нет..."
И молодой Дорион решил уже в тысячный раз оставаться при факте. Он был так молод, что еще не успел узнать, что факт - это такое же неуловимое, неясное, мимолетное явление, как мысль, как слово, как сновидение. Но в нем было хорошо то, что он, действительно, ничего не боялся, что внутренняя свобода для него была, действительно, дороже всего и что прежде всего хотел он заглянуть в то, что было за всеми этими пестрыми бирюльками, которыми тешут себя люди - начиная с Парфенона и Афины Промахос и кончая тем кровопролитием, которым греки занимались теперь на крайнем северо-востоке Эллады, под Потидеей...
А ночной воздух весь был напоен нежнейшим запахом фиалок и умилительно было от него в молодой душе... И светло вспыхнул в ней стих Софокла из оды:
"Много чудес на свете, но нет чуда более великого, чем человек..."
Нелегка была эта тихая, душистая ночь и для Фидиаса. По пути от Периклеса его охватила страстная жажда видеть эту обаятельную и ужасную Дрозис, зарыться лицом в ее колена, ощущать ее всю всею душой, верить, что счастье будет, что он не знал, что делать, он стонал. Идти к ней было поздно - не потому, что час был слишком поздний, а потому, что теперь, в праздник, конечно, у нее пируют ее богатые поклонники, и ему там снова и снова придется корчиться на горячих угольях ревности... И, повесив голову, он, то и дело задираемый хорошо нагрузившимися гуляками, ничего не видя, пошел к себе.
Ему было за 45. Он был славен по всей Элладе. Три Афины его украшали Акрополь. Его Зевс Олимпийский заставлял говорить о себе весь тогдашний мир.
При виде Зевса говорили, забывались все горести людские: так много было в нем "света и милости". Это было "священное произведение, прекрасное до совершенства". Теперь он ведал всеми постройками на Акрополе и уже обсуждал с Периклесом дальнейшее: и храм Афины Нике - "Бескрылой Победы" - и восстановление древнего Эрехтейона. И потому - подкопы шли под него со стороны завистников неустанно. Он уже был раз под судом, обвиненный в нечестии: он вылепил на щите Парфенона портрет Периклеса и свой. Но его оправдали: Фидиас был Фидиас. Теперь искали другого повода подкопаться под него, а пока распускали из-под руки всякие грязные слухи о нем. Он не обращал на это никакого внимания: в центре жизни его стала прекрасная и ужасная Дрозис. И эта Дрозис произвела настоящий переворот в его жизни как художника: его искусство перестало удовлетворять его.
Войдя к себе, - в доме все уже спали, - он зажег светильник и прошел с ним в ту большую, почти пустую комнату, направо от входа, которая служила ему личной мастерской. Его ученики и помощники работали в другой, отдельной, и он все реже и реже заглядывал к ним. Он остановился на пороге: по середине покоя под покрывалом стояла только что конченная им статуя Афродиты, которую он изваял с Дрозис. Это была и его безысходная мука,