о, понятно, лавочникам очень страшно, они вынуждены были очертя голову броситься в последнюю и очень опасную игру: они хорошо помнили, что делали они над побежденными соперниками - такая участь ждала и их. Тут поневоле покажешь и жизнеспособность, и обнаружишь энергию... Но было бы в высшей степени наивно думать, что только афинские лавочники поступают так в подобных случаях: все лавочники всего мира всегда так поступали, на наших глазах поступают и всегда поступать так будут, ибо поступить иначе значило бы прежде всего перестать быть лавочником, а это не в его силах...
Вся Греция кипела белым ключом. Нейтральные радовались, что они остались от свалки в стороне, острова мечтали о независимости, Спарта ликовала, Персия присматривалась к новому положению и старалась понять, где и за что можно теперь зацепиться. Ликовали и Алкивиад с прекрасной Тимеа: война приковала царя Агия в Декелее, у врат афинских, и любо им было без помехи проводить вдвоем сладкие дни и ночи. И прекрасная Тимеа уже поведала своему блистательному другу, что она ждет от него ребеночка. Несмотря на золото Алкивиада, слухи о его похождениях проникли в среду сурового спартанского народа, и ревнители старины злорадно говорили:
- Ну, что? Получили?!. Недаром были мы всегда против приема иностранцев в Спарту, а особенно тех, которые искушены в мудрости...
- Но когда же и где блистал Алкивиад мудростью? - изумлялись их противники, прогрессисты, которые втайне одобряли философию воробьев.
- Если он сам не выступал в роли учителя мудрости, - упрямо возражали старцы-блюстители, - он был все же учеником этого старого болтуна Сократа и вообще всех этих шаромыжников, которые, ничего путного не делая, только треплют языками и развращают народ...
Казалось бы, сиракузские мужи совета должны были бы ликовать: какие блестящие результаты их государственной мудрости!.. Какая слава!.. Какой блеск!.. Но когда мужи государственные подсчитали казну, то ликования никакого не получилось: "слава" обошлась так дорого - людьми, золотом, судами - что мужи совета, делая на глазах народа веселые лица победителей, втайне скребли у себя в затылках. Неуемный Гермократ - именно он считался победителем - усиленно настаивал на посылке помощи Спарте и, наконец, своего добился: пошли двадцать триер от Сиракуз, две от Селиноса, а потом присоединились потихоньку и Турии, и Локры, и Тарент... Пьяный угар восстаний бродил по солнечным островам. Евбея и Лесбос сговаривались с Агием, который все сидел в Декелее как. самостоятельный владыка и грыз ногти: слухи о похождениях в Спарте Алкивиада, ami et alliй, и о скором приращении его царского семейства доходили и до него. Хиос и Эретрия сносились прямо со Спартой, которую поддерживала и Персия. Дарий II мечтал о захвате всех греческих городов на азиатском берегу. Триеры шли туда, триеры шли сюда, везде грозно пелись пэаны, маленькие софисты на агорах плели свои словесные сети и сверкали глазами, а Великий Царь послал своему сатрапу Тиссаферну, губернатору морских провинций, и Фарнабазу, сатрапу Фригии и Вифинии, приказ потребовать дани от "бунтовщиков", то есть от всех этих островов, которые объявили себя или готовились объявить самостийными.
Спартанский флот вышел на театр всех этих маленьких сумасшествий, но Афинам улыбнулось счастье: им удалось запереть его в пустой бухте около Эпидавра, а затем и хорошо потрепать те спартанские триеры, которые возвращались из Сицилии. Но часть спартанского флота прорвалась все же к Хиосу. Этим смелым деянием руководил Алкивиад, который рад был нанести удар неблагодарной родине и еще более рад уехать из Спарты, куда, то и гляди, мог вернуться оскорбленный им царь Агий. И стоило спартанскому флоту появиться ввиду Хиоса, как в Хиосе, а потом и всюду по соседним городам поднялись восстания. В Милете к спартанцам присоединился Тиссаферн, который и заключил со Спартой союз против Афин: Спарта признала права Великого Царя на все греческие города Азии.
Но не дремали и Афины: из Пирея в восставшие города уходила эскадра за эскадрой. Своей базой афинский флот избрал Самос, за который они держались изо всех сил и поэтому помогли самосским голодранцам всього свиту вырезать всю самосскую аристократию. И началась опять борьба за право, цивилизацию и свободу: то афиняне трепали спартанцев, то спартанцы трепали афинян. На Хиосе, где было много крупных помещиков, было много поэтому и рабов. Афиняне сделали там высадку и подняли рабов, которые причиняли Хиосу много больше вреда, чем афиняне. И - начался голод.
Тиссаферну - облитая жиром туша, облеченная в драгоценнейшие ткани и залитая золотом и драгоценными камнями, которая больше всего в мире была занята своим гаремом и занимавшаяся хитростями и пакостями государственными только когда была свободна от своих девиц - не нравилось, что прибрежные города помогали Спарте деньгами: это могло стать дурной привычкой. И он заключил договор с военачальниками Спарты, что он будет платить морякам Спарты сам и - поменьше: три с четвертью обола в сутки [27]. Это очень охладило пыл моряков. Тиссаферн же, сопя, стал подумывать между двумя девицами, как всю эту иллюминацию использовать для своего высокого повелителя и, конечно, и для себя: дать спартанцам возможность полной победы это значило только сменить холеру на чуму, а не помочь им значило оставить Афины, хотя и потрепанные, владычицей морей. Ясно, что лучший выход это дать обеим высоким сторонам обескровить себя до изнеможения, а затем прихлопнуть и того, и другого. И Тиссаферн, приказав приготовить персидский флот, заколыхался, блестя глазами, к своим красавицам.
[27] - Историческая параллель: российский императорский солдат не смел и мечтать о таких чудовищных окладах: ведь это почти пятиалтынный в день да еще при тамошней дешевизне! Как с тех пор подешевела кровь и жизнь человеческая...
И все это было тонкой работой Алкивиада. Спарта, подозревая его в измене и желая отметить ему за маленького сынишку, которого он оставил Спарте на память, приказала своим начальникам убить его, но Тиссаферн, нуждаясь в хорошем советнике по греческим делам, принял его к себе на службу. Главная цель Алкивиада теперь была подгадить Спарте, чего он и достиг снижением жалования морякам. Этим он оказывал существенную услугу дорогой родине. Он добивался призвания его Афинами, понятно, на соответствующее его положению место.
То и дело, то там, то сям шли потасовки. Одна из них произошла под Милосом, и Дрозис с Дорионом смотрели с берега своими безрадостными глазами, как с треском сшибались триеры на лазурных волнах. А сзади них среди темных кипарисов безмятежно сияла Афродита Фидиаса... Но ни решения, ни толку нигде не получалось и положение делалось все более и более унылым. Тиссаферн не платил, дисциплина падала и скамьи гребцов пустели. Самое лучшее в таких случаях - так думали, увы, и тогда - это, конечно, хорошенькая конференция. Как и потом, века спустя, ораторы конференции хорошо заработали на этом, но толку опять не вышло: сшибки триер продолжались, люди тонули, истекали кровью, сгорали живьем - на их место доблестно становились другие, тоже до отказа начиненные разными бойкими словечками маленьких софистов на агорах...
И дома у афинян дела шли плохо. Те, кто толкнул народ в сиракузскую авантюру - хотя в теории афиняне само управлялись - впали у народа в немилость. Афиняне относились теперь недоверчиво не только к своим вожакам, но и к самым учреждениям. В таких случаях помогали, как тогда верили, кроме конференций, еще и комиссии, и афиняне решили избрать такую комиссию из 10 стариков. В числе этих спасателей афинского народа попали и люди, идейно связанные с Периклесом, политика которого и привела Афины на край гибели. В числе них - Софокл... Война же до того истомила афинян, что, как ходили слухи, Аристофан усердно писал очень смешную комедию "Лизистрата", в которой женщины афинские, чтобы положить конец этой кровавой бане, решали отказать своим супругам в своих ласках до тех пор, пока они не перестанут воевать. Говорили, что выходило у Софокла все очень смешно и ядрено...
И наконец в Афинах вспыхнули беспорядки: люди начали резаться, чтобы облегчить возвращение Алкивиада, - о том, что он приговорен к смерти за недосугом как-то забыли, - чтобы с его помощью отвлечь персов и в особенности их золото от Спарты. Это через своих афинских приятелей подсказал афинянам сам Алкивиад. Но он ни на обол не верил той "сволочи", - он так это и говорил, - которая сломала его пышную карьеру, и уверял, что Великий Царь не пойдет навстречу Афинам, пока тут правит "народ". Тиссаферн поддерживал его: ему нужно было иметь в Афинах своего человека. Эту новую комбинацию поддерживали богатые и знатные афиняне, которые служили триерархами в Самосе: декелейский жест Спарты задел их очень больно. Их имения были разрушены, рабы - до двадцати тысяч - разбежались, фабрики и копи закрылись за неимением рабочих рук, морская торговля из опасения неприятельских судов и пиратов едва дышала, а сами они войной были оторваны от всякого дела. Налоги и литургии душили их. Они осторожно внушали своим морякам, что только Алкивиад может привлечь персов на сторону Афин: надо только отделаться от этой паршивой демократии. В Самосе образовалась "инициативная группа". Сейчас же, понятно, возникла и оппозиция - в лице Фриника, который утверждал, что Алкивиаду наплевать и на демократию, и на олигархию - ему важно только свое возвышение, что никогда персы Спарту не бросят, что союзники афинские бегут от афинской демократии совсем не потому, что она демократия, - тут Фриник попал в цель ловко - а потому, что афиняне-демократы желают властвовать повсюду, а что самое важное теперь это никак не начинать домашней склоки. Бывший скотовод, Фриник, сделавшись адвокатом и военачальником, уже усвоил себе все приемы своего нового ремесла: патриотически воодушевив своих, он потихоньку сообщил спартанцам о происках Алкивиада. Это вскоре открылось и только чудом - а вернее, только благодаря хорошо подвешенному языку, - Фриник спас на этот раз свою шкуру, но должен был уйти в отставку. В качестве спасителя на Самос был послан враг демократии Пизандер, но самосцы и моряки зашумели: никакого Алкивиада, никаких олигархов - хай живе афинская демократия!..
- А где же взять тогда деньги? - сходил Пизандер с козыря. - Казна пуста...
Этот аргумент оказался действительным. Народ голосовал послать Пизандера и десять почтенных граждан самосских поговорить по душам с Алкивиадом и Тиссаферном. Перс, искренно желая помочь иллюминованным грекам сожрать одни других, думал, что все же пока помогать надо Спарте.
- Но впрочем, - всемилостивейше промямлил он, считая это сонное, гаремное мямление признаком самого высшего тона. - Но, впрочем, если Персии будут уступлена вся Иония с ближайшими островами... если персидский флот получит права плавания в любом составе в афинских водах... если... если... если...
Делегаты не осмелились принять таких условий, возвратились в Самос и заюлили вокруг Алкивиада, который их в эту калошу и посадил. Но после великих прений заговорщики решили оставить Алкивиада совсем: ловок, сожрет и не заметишь...
Но уже нельзя было оставить заговора. Тайные общества взаимной помощи всегда играли в Афинах большую роль. Устав их был очень строг. Непослушных членов подвергали штрафам и даже телесным наказаниям. Эти кружки почти всегда носили имя того бога, которого они особенно чтили, что, впрочем, нисколько не мешало членам обманывать один другого. Есть все основания думать, что они не очень строго блюли конституцию свободнейшей в мире республики и едва ли были очень разборчивы в средствах. Они были противниками демократии: поуправлять и покушать хотелось и им. Это им приписывала молва выходку с гермами. Пизандра послали под их влиянием. Аристофан высмеивал такие заговоры, но он, как писатель, слишком уж верил во все эти высмеивания и вообще в порченый папирус: в таких случаях надежен только кулак... И, конечно, прежде всего деньги, без которых и кулака собрать нельзя...
Молодой Периклес, оправившись от ран и болезней сиракузских каменоломен носился на своей триере - его назначили уже триерархом - по всему Эгейскому морю, творя афинское дело, но он был не весел: не укладывалась в его светлой голове и ясной душе вся эта кровавая и бессмысленная каша...
После сицилийского разгрома улицы Афин заметно притихли и стали даже как будто малолюднее. На солнышке играли дети: катались на козах, садили в песочке сады, кричали и хохотали при остракинде. Взрослые не отставали от них и с бульшим даже, чем прежде, увлечением - чтобы забыться от беспокойных дум - натравляли петухов или перепелов один на другого, бросали кости. Немногие неунывающие играли, как и прежде, в слова. Постаревший Сократ ходил туда и сюда и добродушно разговаривал о божестве, о добре, о красоте и о многих других хороших вещах. Среди его учеников появился очень красивый, но не очень далекий Ксенофонт, любивший игры палестры, охоту, лошадей. Сказать, что проповедь Сократа "содействовала смягчению нравов", никак нельзя: афиняне не любили плешивого болтуна и распространяли о нем всякие сказки. Старея, Ксантиппа окислялась все более и более и, как смеялись соседки, иногда давала даже волю рукам так, что Сократ должен был отступать куда-нибудь на заранее подготовленные позиции: на берег Илиссоса, на палестру Тереас, на агору. Теперь его и их занимала особенно новая тема: так называемые "лучшие люди" Аттики сделали страну, может быть, и богаче и могущественнее, но не сделали ее лучшей - как же тут пособить делу?..
Так шел он раз со своими немногими учениками к стадиону, как вдруг их внимание привлек шум на углу одной из улиц. Остановились. Оказалось, что знакомый Сократу богач Феник наступает на какого-то молоденького софиста, который говорил толпе о Зеноне. Феник вполне уже оправился от нанесенного ему Антиклом посрамления: никакого племянника у него не было и нет, в Пирее в тот день он не был, никто, конечно, не осмелился бы нанести ему такое жестокое оскорбление, как порка - все это выдумки его бессовестных конкурентов, которые лишились сна, видя его великие успехи на жизненном поприще и которые всеми силами стараются повредить ему. Но он плюет на всех них: сам Аполлон, устами олимпийской пифии, направил его в Афины... Он очень хитро догадался, что лучшее средство защиты это смелый переход в наступление. И преуспел...
- Что? Зенон? Это, понятно, опять его черепаха и Ахиллес? И стрела, которая висит в воздухе неподвижно? Так!.. Хорошо, отлично... - развязно кричал он. - Объявляю всем афинским гражданам, я, Феник, всем известный: когда ваш этот наставник покажет мне на деле, как черепаха не даст ему - не Ахиллесу, нет, только ему!.. - перегнать себя, вот тут, на глазах у всех, я тут же передаю ему все свое состояние... Ага!.. В кусты?!. То-то вот и есть!.. Достаточно мы болтовни этой наслушались! Может быть, от вас и идет вся эта погибель - разве боги могут терпеть все эти богохульства и поношение?.. Довольно!.. Приноси ко мне свою черепаху и ты останешься в моем богатом доме, я выйду из него нищим с одним посохом, оставив все тебе... Ждем...
И, сопровождаемый довольным гоготом толпы, он победителем пошел прочь, метнув на Сократа враждебный взгляд и сделав вид, что он не узнает его.
Сократ, смеясь, качал плешивой головой.
- А вы помните, друзья мои, как Антисфен рассказывал нам о своей встрече в Пирее с каким-то иудеем, который, подобно нашему Геродоту, объехал все страны. Мне тоже потом удалось побеседовать с этим иудеем перед его отъездом. Он, воистину, говорил на каком-то варварском эллинском языке и следовать за его мыслью было весьма затруднительно, но между прочим он рассказал мне, что в далекой стране Китае он встретился с одним софистом, который говорил: если вы разрубите какую-нибудь палку надвое, а затем надвое опять, и опять надвое, то конца этому не будет никогда, ибо всегда - теоретически - будет возможно разрубить эти отрубки опять надвое... Он называл мне и имя этого софиста, но воистину я не только не мог запомнить его, но не мог бы даже и выговорить. Можно подумать, что и он был учеником моего любезного учителя Зенона. И это в далекой стране, где никто из нас не бывал, за морями... А другой его рассказ, об иудейском софисте... как его?.. я вам уже передавал: царь иудейский за его учение повелел сжать его между двумя досками и распилить пополам. Миф о Прометее, таким образом, приобретает в наших глазах особое значение. Всякий из вас, друзья мои, должен быть готов к такой судьбе: люди не любят, когда их беспокоят, и кого такая судьба страшит, тот пусть лучше не вступает на эту стезю... А-а!.. - радостно воскликнул он, увидев высокого, мускулистого юношу, который при виде его осветился весь радостной улыбкой. - Главкон!.. Наконец-то...
Главкон с широкой солнечной улыбкой приветствовал всех.
- Говорят, Главкон, что ты задумал достигнуть у нас высокой власти... - с улыбкой проговорил Сократ. - Впрочем, давайте сперва сядем все вот тут на скамейке в тени старых платанов... Вот так. Что же, правду говорят о тебе, Главкон?
- Да, Сократ... - отвечал Главкон.
- Прекрасное дело!.. - кивнул головой Сократ. - Ты получишь возможность достигать того, чего ты хочешь, будешь в состоянии оказывать услуги своим друзьям, возвысишь отцовский дом, прославишь отечество, как Фемистокл, станешь известен даже и среди варваров. Но раз ты желаешь почестей от государства, ты должен, понятно, оказать ему услуги?
- Разумеется... - улыбнулся Главкон.
- Так с чего же ты начнешь?..
Главкон молчал, как бы соображая, с чего ему в самом деле начинать. Сократ добродушно пришел ему на помощь.
- Вероятно, ты захочешь прежде всего обогатить казну отечества: как ты знаешь, она у нас в очень печальном состоянии... Значит, надо будет прежде всего открыть новые источники доходов. Конечно, ты уже обдумал, какие именно?
- Нет, об этом я не подумал... - смущенно улыбнулся Главкон.
- Но если ты на это не обратил еще внимания, то, конечно, ты имеешь представление о расходах города и лишние уничтожишь...
- Нет, этим вопросом, Сократ, я не интересовался. Но я думаю, что государство может обогащаться за счет неприятеля...
- Если оно сильнее его, да. Но когда слабее, то оно может понести большие потери, как это у нас было в Сицилии. Следовательно, кто желает вести войну, то он должен прежде всего учесть силы противников. И свои, понятно. Так вот и расскажи нам о морских и сухопутных силах Афин.
- Клянусь Зевсом, я не могу сказать тебе этого так, на память.
- Так принеси твои записи. Мы с удовольствием ознакомимся с ними...
- Нет, у меня нет и записей...
- Жаль. Тогда мы пока подождем говорить о войне. Вполне возможно, что ты не успел еще ознакомиться с таким огромным предметом, как управление государством. Но я думаю, что тебе хорошо известно, сколько потребуется нам людей для крепостных гарнизонов?
- Нет, Сократ. Но по моему мнению, надо уничтожить все гарнизоны, потому что они только разоряют свою собственную страну и к тому же и плохо охраняют ее... - решительно хмуря брови, сказал Главкон.
- Ты сам видел это или только слышал, что гарнизоны плохо охраняют страну?
- Я это предполагаю.
- Тогда будем рассуждать об этом потом, когда узнаем все достоверно. Я знаю, что ты не был еще в серебряных рудниках, но, может быть, ты скажешь, почему добыча серебра у нас уменьшается...
- Нет, ничего определенного по этому делу я сказать тебе не могу.
- Это вполне извинительно: местность там, говорят, очень нездоровая... - кивнул одобрительно головой Сократ. - Но я думаю, тебе известно, сколько времени могут прокормиться теперь Афины своим собственным хлебом. Ведь и собственного дома нельзя устроить хорошо, если не знаешь всего, что для него требуется, и если вовремя не позаботишься о том, чтобы все у тебя было вовремя заготовлено. Афины состоят из десяти тысяч домов, и трудно разом озаботиться о таком количестве семейств, но почему же сначала не устроить - ну, хотя бы дом твоего дяди?..
- Я, пожалуй, мог бы помочь дяде, но он не хочет меня слушать...
- Так ты, - воскликнул вдруг Сократ, - не имея сил склонить к повиновению себе дядю, думаешь, что ты будешь в состоянии побудить к послушанию всех афинян с твоим дядей включительно?!. Да, мой милый Главкон, из нашей беседы можно заключить только одно: сперва надо тебе поучиться, не так ли?.. Это как раз то, что я, старик, с моими молодыми друзьями и делаем. Мы будем рады, если ты присоединишься к нам...[28]
[28] - В те молодые времена, на заре великой европейской цивилизации, такая беседа, конечно, была чрезвычайно убедительна и Главкону полезна, но если бы добрый Сократ жил в наше время, я думаю, что ему пришлось бы очень пересмотреть свою идеологию. Он увидел бы, как не Главконы, но убеленные сединой и государственной мудростью мужи ринулись в чудовищную войну, вполне научно убежденные, что она будет длиться "только три месяца", как после войны они вот уже два десятка лет ничего не могут сделать, чтобы наладить разрушенную ими жизнь и прочее. Жутко сказать, что в устроении дел человеческих Сократы наши так же бессильны, как и наши Главконы, что, конечно, не освобождает наших Главконов из младороссов или евразийцев от необходимости идти в приготовительный класс гимназии. Вероятно, это будет полезно и седому Милюкову, заболтавшемуся вождю жалких остатков русской демократии.
- Но с величайшей радостью, любезный Сократ... - воскликнул Главкон. - Эта встреча совсем не случайна: я как раз искал тебя... Но смотрите, - вдруг воскликнул он, указывая на облачко, которое неслось в вечереющем небе. - Можно подумать, что это летит там на своих крыльях Икар... Правда, похоже?..
- А в самом деле... - воскликнули все и долго любовались тающим среди вечернего сияния облачком.
А Сократу опять невольно вспомнился - от этого образа он никак не мог отделаться - иудейский софист, которого за его добро люди распилили пополам. И он тихонько вздохнул... Так же, в ужасных истязаниях, погиб и его учитель Зенон. Нет, слишком часто напоминать об этом молодежи не следует...
- А что слышно о нашем милом Дорионе? - спросил он, чтобы переменить разговор.
- Ничего не слышно... - отвечали голоса. - Он замолчал совсем. Но Антисфену он как-то прислал послание, что, если в Афинах на людей косятся за то, что они - как мы вот - много говорят, то там, на Милосе, стали коситься на него за то, что он что-то очень уж молчит!..
Нежный образ Икара в глубине неба уже рассеялся...
Афинская демократия шумно разваливалась: демократии даже разваливаться не умеют иначе, как очень шумно: всем, всем, что называется... Олигархи подымали голову: вот они уж так наведут порядки!.. Главной пружиной у них был Антифон, один из тех софистов, которые на тысячелетия вперед бросили на этот светлый титул грязную тень. Антифон начал свое ученое и публицистическое поприще еще в Коринфе с того, что сидя в своей лавчонке, - он торговал старым тряпьем - он начал преподавать желающим и утешения философии. Дело, однако, не пошло: хорошенькие жрицы Афродиты Пандемосской продавали эти утешения скорбящим с несравненно большим успехом. Он переселился в Афины, ville Lumiйre, как говорится, и там, несмотря на явное перепроизводство мудрости, он почему-то вскоре приобрел большую известность: к нему приходили учиться не только желторотые, но уже и настоящие ораторы. Антифон был метафизик, моралист, геометр, физик, писатель, логограф - составитель речей для подсудимых и политических недотеп - и прохвост. Его услугами по части логографии пользовался и богатый Феник по безграмотности, и даже Фарсогор по лени. С большой пользой - для себя - занимался Антифон также толкованием снов и примет. Он написал книги "Искусство утешений" и "О согласии". В последней он бичевал с великим рвением эгоизм, слабохарактерность, анархию, "это величайшее из зол человеческих", и с жаром превозносил власть над собой, мощь воспитания и другие хорошие вещи. А потом громыхнул он и книгой, которую назвал "Истина" - не менее и не более. Иногда и ему удавались остренькие словечки. Так это он отметил, что "люди не любят чтить кого бы то ни было: они боятся этим уронить свое достоинство".
Его союзники, аристократы и богачи, начали террором: убили Андрокла, которого они считали столпом демократии, а Алкивиад ненавидел как будто бы главного виновника всех своих поражений... Демократия чувствовала себя неловко. На место отошедшего в сторону Алкивиада стал Фриник, человек для дела весьма ценный. В центре всех забот новых опекунов стоял вопрос: где взять денег? Или, точнее, как перехватить персидское золото, которое текло в Спарту? Но это говорила зависть: золота у Спарты было так мало, что стали опасаться, что Астиох, ее главнокомандующий, даст или сумасшедшую битву, чтобы выйти из дурацкого положения, или просто бросится грабить персидские владения. Тиссаферн со страху решил заключить со Спартой новый договор, то есть "клочок папируса": он обещал платить жалование морякам на действительной службе, - пока из Финикии не подойдет флот Его Величества - а Спарта подтверждает греческие города по побережью за Персией. Настроение моряков поднялось, - пятиалтынный в сутки!.. - намечались уже военные выступления против ненавистных Афин, но тут вдруг в Афинах уже открыто вспыхнул олигархический переворот: у власти стали люди состоятельные, а чтобы им было поспокойнее, был учрежден совет четырехсот... офицеров.
Народ испугался и притих. Олигархи окрыленно действовали. В 14 день месяца Таргелиона (Мая), когда вся Эллада изнемогала от счастья среди пышно цветущих садов и хоралов птиц, был собран в тихом Колоне в храме Посейдона митинг. В нем участвовали и свободные от службы гоплиты, и всадники, а мирное население из боязни спартанцев, затаилось по домам. И собрание закрепило новую власть соответствующими резолюциями.
Но сильный Самос и стоявшие там афинские моряки идти по этой дорожке не пожелали и, переложив в конституции Самоса несколько кирпичиков, послали в Афины с извещением об этом вестовое судно "Паралос", которое и налетело на олигархов. В Афинах все шаталось, кирпичики все перекладывались, а у предпринимателей под гиматиями были спрятаны на всякий случай кинжалы. Террор крепил как будто позиции нового правительства, но в конце концов ничего не выходило: не удалось привлечь симпатии моряков и воинов, стоявших в Самосе, не удался почетный мир со Спартой, не удалось остановить самостийное бегство союзников, а в особенности не удалось остановить споры и ссоры в своей собственной среде.
В Самос прилетел нарочно пущенный слушок, что четыреста взяли заложниками жен и детей самосских воителей в обеспечение доброкачественности их поведения. Если моряки и воины не порезали и не побили камнями последних сторонников олигархии на Самосе, то только потому, что неприятельский флот крейсировал поблизости, а их собственные вожди Фразибул и Фразил взяли с них клятву дружно держаться вместе, но порвать всякие отношения с Афинами. Так и было сделано: самосцы с афинскими моряками объявили себя настоящим афинским народом, в отличие от ненастоящего, который безобразничал в Афинах, стали чеканить свою монету, сменили всех военачальников, но в среду новых ввели все же Фразибула и Фразила, объявили всем, всем, всем, что Афины отпали от них и прочее. Настроение было героическое, то есть весьма склонное ко всяким художествам. Антиох же, спартанский главком, действовал против них так вяло, что Тиссаферн стал мудро задерживать жалование морякам опять. Поэтому часть спартанского флота, несмотря на сильную бурю, отняла у Афин Византию, то есть заперла на ключ проливы, но за спартанцами туда поспешили афинские триеры, которые в свою очередь заперли в гавани спартанцев. Было таким образом все очень весело.
Самосские демократы призвали на помощь аристократа Алкивиада и сделали его главнокомандующим. Он громко лгал о готовности Тиссаферна помочь афинскому флоту. Но Тиссаферн среди своих девиц думал, что, выморив спартанский флот голодом - в нем начались уже мятежи - и ослабив Афины в междоусобице, он легче всего, бескровно покончит с Элладой. И после всяких дипломатических фокусов - казалось, он получил свое воспитание в Женеве - он вдруг двинул финикийский флот из ста сорока семи триер на север, к Аспенду, а сам выехал навстречу ему. История молчит о том, поехали ли навстречу флоту также и девицы.
Но спартанцы от безденежья не погибали, - тут на деле оказалось преимущество сурового спартанского воспитания - а в Афинах не начиналась гражданская война. На Самос прибыла делегация от Афин. Сперва моряки и солдаты и слушать ее не хотели, но потом перерешили и выразили желание слушать. От этого дело стало только хуже: их мало утешило вранье делегатов, что в Афинах правят уже не четыреста, а старые пять тысяч. И они боялись, что олигархи предадут Афины Спарте. Они хотели, бросив Геллеспонт, куда перебросился пожар войны, тотчас же идти на Пирей и только слово Алкивиада удержало их от этого шага. А сам Алкивиад решил ехать в Аспенд обманывать дурака-сатрапа. Но чтобы слово его было поувесистее, он бросился в Геллеспонт, где шли нерешительные бои: хорошенькая победа и Тиссаферн будет сговорчивее.
Но бои там и без него становились понемножку решительнее. И вот раз, когда спартанцы под Абидосом сильно теснили афинские корабли и те начали уже подумывать о бегстве, вдруг раздался радостный крик:
- Наши идут!..
В самом деле с юга под пурпуровым флагом Алкивиада - он умел подать себя - спешили к месту боя двадцать триер. По расстроенным афинским судам загремел радостный боевой клик. Алкивиад приказал приналечь на весла, а сам с некоторым недоумением смотрел на большое и красивое судно, которое спешило к афинянам с севера. Но было неясно, на помощь оно спешило или же для того, чтобы ударить в тыл. Алкивиад уже готовился отдать приказ двум быстроходным триерам идти незнакомцу наперерез, как вдруг на мачте того взвился черный флаг с белым черепом.
- Да это сам Бикт!.. - побежало по триерам Алкивиада. - Бикт!..
В это мгновение судно Антикла-Бикта обрушилось на правый фланг спартанцев и сразу же пробило крайнюю триеру, которая, качаясь, пошла среди всеобщего смятения ко дну. И не теряя ни минуты, Бикт тотчас же ураганом обрушился и на следующее судно... Боевые клики на судах афинских и Алкивиада заставили спартанцев дрогнуть. Они смешались, бросились к берегу - спартанское воспитание все же не всегда вывозит - и попрыгали в воду. За ними бежали тоже по воде воины афинян и Бикта. Но тут вдруг из-за скал ударила конница Фарнабаза и преследование бегущих среди ставших на мель триер спартанцев было приостановлено. Не вступи Фарнабаз вовремя, для спартанцев о жизни был бы покончен вопрос.
На палубе богатой триеры Алкивиада главнокомандующий встретил знаменитого разбойника. Как и Алкивиад, Антикл был в полном расцвете мужественной силы. У него было много золота, много всякого добра, много женщин по укромным уголкам, но уже не было одного прежней охоты к приключениям и так называемым подвигам. В глазах его стояла усталость. Многие старые товарищи погибли в боях и просто умерли, а новые - нет, мельчать стал народ, думал он иногда в одиночестве. И если Антикл сразу признал Алкивиада, то не узнал Алкивиад Антикла.
Алкивиад с протянутой рукой пошел навстречу знаменитому разбойнику:
- Приветствую храброго Бикта!.. - с улыбкой проговорил он. - Мы все были свидетелями твоей отваги. Впрочем, я знаю тебя давно: еще ребенком я мечтал, бывало, поступить в ряды твоих и отличаться вместе с тобой. Но меня удивляет, что ты так молод...
- Я Бикт Второй... - улыбнулся и Антикл, сразу поддаваясь тому обаянию, которому Алкивиад подчинял всех.
- Я немедленно донесу афинскому народу о твоем подвиге и я уверен, что в предстоящих нам битвах тебе будет дана широкая возможность отличиться и - ну, мы мужи и можем говорить прямо: и заставить афинян забыть твои былые... подвиги, которые, поверь, восхищали даже тех, которых ты... ну, останавливал на короткое время среди моря...
- Я был рад оказать герою маленькую услугу... - отвечал Антикл-Бикт. - И если ты думаешь, что я с моими молодцами можем быть полезны родине, что же, мы послужим ей по мере сил. Не вечно работать в одиночку...
Он сдержал зевок. Он почувствовал, что прежней злобы к Алкивиаду, мужу Гиппареты, беленькой Психеи, у него уже нет. Теперь, когда он вспоминал о Гиппарете, в душе его поднималось всегда только легкое облачко грусти. Но повидать ее все же ему хотелось бы...
- Ну, пока я тебе больше, кажется, не нужен... - уверенно сказал Бикт, кивнув в сторону спартанских триер, приткнувшихся к мели. - Мы пока отойдем отдохнуть, а понадобимся опять, кликни. Мы народ к морю привычный.
Он знал, что команды военных судов не позволят арестовать его, а в особенности теперь, и знал это и Алкивиад, который, впрочем, не думал об этом ни на мгновение: Бикт был ему родной натурой... И они тепло простились...
Победу надо было использовать. Алкивиад передал командование флотом по принадлежности и понесся вдоль солнечных берегов к Аспенду, где все еще сидел сонный Тиссаферн: судьба Эллады все еще была в этих вялых, поросших черным волосом руках. Тиссаферн сонно принял героя.
- А... - лениво уронил он, едва отвечая на приветствие блистательного военачальника. - Теперь уже с Афинами против Спарты? Как это у тебя просто делается...
Он покосился своим горячим черным взглядом на стражу, которая с кривыми саблями наголо окружала его.
- Взять его!.. - лениво сказал он. - Заковать в железо и отправить в Сарды, в тюрьму, а там увидим, что скажет Великий Царь...
И сразу же дюжие молодцы окружили немного удивленного орла Аттики.
Весть об аресте Алкивиада быстро облетела всю Элладу. Политиканы были рады: одним соперником - и каким!.. - в скачке к власти было меньше, народ, как всегда, не знал, что думать и что делать и, как всегда, искал виноватого, и, как всегда, находил его - каждый по своему вкусу. Но искренно были огорчены натуры художественные: Алкивиад всюду, где бы он ни появлялся, вносил, сам того не замечая, в жизнь огонь, пестроту, красоту настолько, что иногда им не могли не любоваться даже те, которые понимали, что это только исключительно одаренный искатель приключений, который думает только о себе.
Афиняне отнеслись к делу более спокойно, чем можно было бы ожидать: они были слишком заняты перекладыванием кирпичиков. Дела у четырехсот определенно не клеились. Они вошли опять в переговоры со Спартой о мире, рассчитывая на симпатии Спарты к олигархии вообще. Агий, однако, подошел со своей армией к самым стенам Афин, но убедился, что никакой гражданской войны в городе нет и, не предпринимая ничего военного, начал разговаривать. Делегация Афин отправилась в Спарту на триере, на которую был переведен экипаж с вестового судна "Паралос". Демократы-матросы привезли делегатов вместо Спарты в Аргос, где и арестовали их. Тогда в Спарту пробрались другие делегаты с предложением статус кво. Спарта отказала и потребовала сдачи Афин без всяких условий. Олигархи отказали: этого могла добиться и демократия! Среди четырехсот начался раскол: умеренные стояли за восстановление пяти тысяч, - они были уверены, что пять тысяч ослов умнее четырехсот - но крайние демагоги, как Антифон, Фриник, Пизандер и другие не хотели этого. Они хорошо понимали, что все проваливается, но тряслись в случае переворота за свою шкуру. Опять послали Антифона, Фриника и других в Спарту говорить будто бы о мире, но на самом деле, чтобы договориться со Спартой о том, как впустить ее войско в Афины. Одновременно Спарта подготовляла свой флот, чтобы он принял участие в готовящемся восстании Евбеи против Афин. И вдруг Фриника убили в Афинах на площади. А когда спартанский флот подошел, Терамен и Аристократес раскрыли афинянам заговор четырехсот о сдаче Афин спартанцам. На сторону возмущенного города стали воины Пирея и, объявив власть пяти тысяч восстановленной, двинулись на Афины. Сейчас же в театре Диониса, у подножия Акрополя, состоялось всенародное собрание всеобщего примирения и прощения. Но от Мегары показался спартанский флот. Народ афинский с великими криками бросился в Пирей на защиту, но судов у них было мало, а в тылу поднялась Евбея, и всю суету завершил полный разгром Афин. С потерей Евбеи Афины потеряли лучший из ближних источников денег, зерна и продовольствия вообще.
Совершенно вымотанные афиняне собрались на Пниксе, окончательно низложили четырехсот, которые баламутили их четыре месяца, и возложили упования на будущее. Часть их бежала к спартанцам в Декелею, часть срочно перемазалась и усердствовала, но двое, Антифон, торговавший некогда в Коринфе тряпьем и философией, и Фриник были казнены, причем кости Фриника для вящего его унижения были брошены через границу.
У власти снова были пять тысяч, и это всем казалось чрезвычайно утешительным...
У Дрозис оказались небольшие деньги, которые она в дни своего блеска положила к одному банкиру и на эти деньги она прежде всего купила свою землю у того демократа, который получил ее от афинского правительства после усмирения на острове восстания и которая новому хозяину была ни на что не нужна, а затем с помощью такого же, как и она, неопытного в делах Дориона она построила себе на месте сгоревшей виллы небольшой домик. В стороне, подальше от дома, за садом она поставила небольшой hйrхon, нечто вроде часовни, в память Фидиаса, а совсем близко от дома, среди темных кипарисов стояла его прекрасная Афродита и большая каменная скамья - место постоянной казни Дрозис.
Теперь, отгорев и поняв, что все кончено, она казнилась не столько потому, что она толкнула в гибель любившего ее большого человека - всякие раны заживают, как это ни страшно, - а еще и потому, что ее личная жизнь сгорела так скоро и ничего в ней не осталось: точно черкнула по темному небу в пыли золотых искр падающая звезда и потухла. В страстной душе ее жила неистребимая жажда жить, несмотря ни на что жить еще, горячо, красиво. Но - это кончилось. Никто почти даже и не помнил, что она это та самая Дрозис, за улыбку которой раньше люди были готовы на всякие безумства, а кто это вспоминал, тот смотрел на нее с каким-то страхом: как, уже?!. И они торопились уйти или, по крайней мере, отвернуться...
А Дорион работал в саду, что-то читал, что-то писал и молчал, весь в себе. Он видел тихую скорбь Дрозис, но он знал, что никто и ничто ей помочь уже не может. И раз - был светлый праздник цветов, Анфестерии, когда по всей Элладе плясали в цветах с песнями и смехом, хороводы - ему особенно захотелось собрать весь сок своих мыслей в одно и поговорить об этом с кем-нибудь, кто понял бы это. Говорить об этом с Дрозис было бесполезно: раньше она славилась своим остроумием и дерзостью, а теперь все эти слова были только для нее опавшими листьями с венка, венчавшего некогда ее красоту. Сперва мысль Дориона остановилась на Сократе, но Сократ всегда казался Дориону как-то слишком прост, он слишком верил еще себе и говорить с ним об этом казалось Дориону почти столь же бесполезным, как говорить и с Дрозис. И он остановился на сумрачном Антисфене, который не только не боялся, но любил дерзать.
Он взял папирус, черепок с чернилами, тростинку для писания и примостился на каменной скамье, около Афродиты. И долго-долго смотрел перед собой - в себя.
"Любезному Антисфену от его давнего друга и ученика Дориона с тихого и солнечного Милоса привет и благие пожелания... - начал он. - И, пользуясь случаем, тут же прошу тебя передать мой привет и доброму Сократу, и светлому Аристиппу, и молодым ученикам их, и всем, кто еще не совсем забыл меня в моем добровольном и очень благодетельном изгнании... Большую часть моего времени я провожу тут в тихих работах по саду, которые дают нам пищу для нашего скромного стола, - как прав был Сократ, восхваляя земледелие!.. - но так как во время этих работ голова моя чаще всего свободна, то и предаюсь я размышлениям тут много больше, чем в былое время, в шумных Афинах. Среди вас беседы, с которыми услаждали, бывало, мои досуги раньше, и среди тех, которые уже ушли в темную тайну смерти, украшаемую нашим бессилием всякими выдумками, - Гадес, цербер, луга асфоделей и пр. ... - я хожу теперь, как садовник по цветущему саду, и, как садовник, вижу, что и тут рядом с прекраснейшими цветами и деревьями, которые приносят сладостные плоды, буйно, все заглушая, растет всякий бурьян и нет садовника, который выполол бы и сжег его, как это делаю я в саду Дрозис. В тиши золотых утренних часов, когда я склоняюсь над своими пахучими грядками или ухаживаю за прекрасными, добрыми деревьями, я иногда позволяю себе взять на себя роль этого внимательного и любящего садовника в саду Мысли. Но я скоро понял, что нужен какой-то общий принцип в этой нелегкой работе. И после долгих поисков я остановился на мудром слове пышно-блистательного Горгия: "Я знаю только то, что я знаю, и не знаю того, чего не знаю", хотя и тут, понятно, - так слаб разум человеческий! - есть опасность: многим людям кажется, что они знают то, чего они совсем не знают, и не знают того, что они на самом деле знают хорошо. Вокруг нас живут тысячи и тысячи людей, которые знают, что на белой вершине Олимпа сидят на облаке - обрати внимание на этот неудачный образ: как будто на облаке можно сидеть!.. - великий Зевс со своим орлом и Гера со своим павлином и пр., и они знают это настолько твердо, что всякого, кто осмелится в этом усомниться, они готовы предать немедленной смерти и многих уже умертвили. И потому я боюсь, что общего для всех садовников обязательного принципа нам не найти. И беседы мои с поэтом Диагором, который живет здесь и который стал из человека весьма набожного, "богохульником" и пишет теперь книгу "Речи разрушительные", укрепляют меня в моем мнении: садить свой сад и ухаживать за ним каждый может только сам для себя.
Мысль человеческая началась нескладною сказкой, подобною бреду больного: от нашей древней теогонии и теологии волос дыбом на голове становится. Гезиод, грубоватый крестьянин Беотии, попытался было расчистить, как рачительный садовник, эти дебри, но и его трезвый ум не мог одолеть суеверий и, истребляя один бурьян, он незаметно рассеивал другой: его теогония со всеми этими Хаосами, Хроносами, Понтосами, У ранами, Океаносами, Циклопами и пр. не вмещается никаким разумом человеческим... Потом постепенно мысль человеческая начинает как будто проясняться. Она становится подобной молнии среди темных туч: блеснет, часто даже ослепит и - исчезнет. Но люди продолжают говорить "я знаю" там, где они ничего не знают. Они, как Орфей, сами зачаровывали себя своими песнями, но часто и кончали, увы, как Орфей: менады, обитающие на наших агорах, разрывали их на части.
Я не думаю рассказывать тебе о моих блужданиях по этим садам человеческой мысли, в которых прекрасные цветы и полезные деревья так причудливо смешиваются с бурьяном, я остановлюсь только на некоторых отдельных случаях, которые, как мне кажется (вот слово, которое человек должен употреблять как можно чаще!), в моем личном саду особенно примечательны, и как прекрасные цветы, и как сладкие деревья, и как жуткий бурьян, который пытается глушить и цветы, и деревья.
Я долго жил душою с Ксенофаном, который жил вольной жизнью рапсода, - я раньше завидовал ей так же, как и лесной жизни Гераклита. Говорю "раньше" потому, что теперь я нашел эту их свободу уединения, величайшее из благ жизни, в нашем уединенном домике, в глубине задумчивого залива, среди кипарисов, лавров, роз, олеандров... Я умиляюсь его бедностью. Наивный и мудрый, он бродил по всему свету, от Египта до скитской Ольвии, от азиатского побережья до Сиракуз, и не веря все же в конечную и полную истину, - как это трогательно и важно! - он говорил всем, кто только хотел его слушать и - пугал людей своей смелой мыслью. Он смеялся не только над их богами, которые учат людей только вероломству, обманам, прелюбодеянию, кровопролитию, но смеялся и над теми почестями, которыми эта несчастная толпа осыпает победителей в кулачном бою или в беге колесниц, которых Пиндар восхвалял в пышных одах. Он говорил, что ум наш стоит дороже, чем физическая сила кулака или лошади, но если бы во время мудрой речи его, вольного рапсода, кто-нибудь