овить со своими соседями старые дружеские отношения, прерванные за время постоянной работы в продолжение трех недель, когда я занимался редакцией последней части моего рассказа. За все время моей прогулки между хижинами и до самой церкви я встретил меньше людей, чем обыкновенно. Да и те немногие, которые попадались мне навстречу, как-то странно переменились в отношении ко мне, может быть, это мне так показалось, но все как будто избегали встречи со мной. Одна женщина, завидев меня, поспешно захлопнула дверь, рыбак, с которым я поздоровался, едва отвечал мне и продолжал идти своей дорогой, не останавливаясь, чтобы поговорить со мной, как бывало. Дети, которых я встречал по дороге в церковь, бросились бежать при моем приближении, делая друг другу жесты, смысл которых я не мог понять. Неужели возвратилась их прежняя суеверная недоверчивость, или мои добрые соседи обиделись, что я невольно забыл их в течение последних недель?
Надо удостовериться в этом завтра.
21-го октября.
Все открылось!.. Правду сказать, я был очень бестолков, что вчера еще не понял истины, которая волей-неволей открылась сегодня...
Я вышел рано утром, чтобы разузнать, действительно ли переменились ко мне соседи за эти три недели, пока я сидел взаперти.
В дверях первой хижины играли двое детей, которых я с первых дней прибытия успел привязать к себе. Я подошел к ним, но лишь только хотел заговорить с ними, как выскочила мать и, бросив на меня гневный и испуганный взгляд, схватила своих детей, втащила их в хижину и, прежде чем я успел расспросить ее, захлопнула за собой дверь.
Почти в ту же минуту, как будто по данному сигналу, вышли другие женщины из ближайших хижин и громко и сердито закричали мне, чтобы я не подходил ни к ним, ни к их детям, после чего захлопнули за собой двери. Все еще не понимая истины, я повернул на другую дорогу и пошел к заливу. Тут я увидел мальчика, обычно приносившего мне провизию, он играл возле старой лодки. Заметив меня, он вздрогнул, отскочил от меня на несколько шагов, потом остановился и закричал мне:
- Теперь я никогда уже не буду ничего приносить вам, папа сказал, что ничего не станет вам продавать, сколько бы вы ни платили денег!..
Напрасно спрашивал я мальчика, почему его отец сказал это, ничего не отвечая, он побежал в деревню что было силы.
- Вам ничего лучше не остается сделать, как оставить нас, - пробормотал чей-то голос позади меня. - Если вы не уйдете добровольно, то наш народ выживет вас отсюда голодом.
Человек, сказавший эти слова, был первым, который показал другим пример ласкового обращения со мной после моего приезда, к нему же я хотел было обратиться, чтоб получить объяснение, которого никто не хотел мне дать.
- Вы сами хорошо знаете, что это значит, - отвечал он. - Знаете и причины, почему желают, чтобы вы убрались отсюда.
Сказав это, он удалился от меня.
Но я уверял его в своем неведении и так искренно умолял его рассказать мне, в чем дело, что он остановился.
- Хорошо, я скажу вам, в чем дело, только не теперь. Я совсем не желаю, чтобы меня видели в вашем обществе.
При этих словах он обернулся к деревне и указал на женщин, которые опять стали показываться у дверей своих хижин.
- Ступайте домой и запритесь у себя, я приду к вам, как стемнеет.
И он сдержал свое слово. Но когда я пригласил его войти в хижину, он отказался наотрез, говоря, что предпочитает оставаться на улице, под окном. Это нежелание войти под мой кров напомнило мне, что на прошлой еще неделе положены были съестные припасы на подоконник, вместо того чтобы по-прежнему занести их ко мне в комнату. Я был так озабочен своими занятиями, что и не обратил внимания на такие мелочи, но теперь я вспомнил об этом и нашел это странным.
- И вы хотите уверить меня, - сказал рыбак, недоверчиво смотря на меня из окна, - вы хотите уверить меня, что не знаете, по какой причине здешний народ хочет, чтоб вы убрались отсюда?
Я повторил ему, что не могу даже вообразить себе, отчего они все переменились в отношении ко мне, не могу понять, в чем виноват я.
- Так узнайте же: мы желаем, чтоб вы убрались от нас, потому что...
- Потому что, - прервал его другой голос, в котором я узнал голос его жены, - потому что мы не желаем, чтобы вы портили наших детей, не желаем, чтобы вы приносили несчастье нашим домам... Потому что мы хотим, чтобы лица наших детей оставались такими, какими сотворил их Господь.
- Потому что, - вмешалась другая женщина, говоря еще громче первой, - потому что вы кладете на христиан дьявольскую печать. Ступай домой, Джон, добрый человек не станет толковать с...
Они утащили с собою рыбака, прежде чем он успел вымолвить хоть одно слово. Но я достаточно слышал. Роковая истина озарила мой ум. Маньон последовал за мной в Корнуэльс и буквально выполнял свои угрозы!..
Десять часов.
Зажигаю свечу в последний раз в этой хижине для того, чтобы добавить несколько строк в моем дневнике. Все спокойно вокруг меня, не слышно ничьих шагов на улице, но могу ли я быть уверенным, что в эту самую минуту не подстерегает меня Маньон у дверей моей хижины?
Завтра же утром мне надо уйти отсюда, надо оставить это мирное убежище, где жил я так спокойно. Я не имею никакой надежды восстановить себя во мнении моих честных соседей. Он задел за живое самые слепые и самые грубые суеверия, чтобы возбудить против меня неумолимую и беспричинную вражду. Он расшевелил дикие инстинкты, дремавшие до сих пор в сердцах этих простых людей, и направил их против меня, как предупреждал меня об этом. Он начал приводить в действие свой вероломный план, вероятно, в течение последних трех недель, когда я большей частью сидел дома и не мог встретиться с ним. Бесполезно было бы ломать себе голову, отгадывая, какими средствами мой враг достиг своей цели... Теперь мне надо только позаботиться, как бы скорее убраться отсюда...
Одиннадцать часов.
Сейчас, когда я укладывал свои книги в чемодан, из одной книги выпала визитная закладка... Я тотчас узнал работу Клэры... До сих пор я не замечал, что она находится в книге... Наконец у меня есть вещественное воспоминание о моей возлюбленной сестре. Пускай это безделица, но я смотрю на нее как на символ утешения в это время бедствия и опасности.
Час пополуночи.
С каждою минутою порывы ветра становятся яростнее, высокие волны с шумом разбиваются о скалы, дождь льется ливнем, стуча в мои окна... Непроницаемый мрак на небе. Буря готова разразиться...
22-го октября, деревня Т***.
В один день все изменилось, новый горизонт открылся передо мною. Надо описать все, что было... Не знаю, какое-то предчувствие говорит мне, что если я отложу хотя на один день, то не в состоянии уже буду написать ни слова.
Сегодня утром я встал очень рано. Не было, кажется, и семи часов, когда я вышел из хижины и затворил за собою дверь, чтобы никогда уже не отворять ее вновь. Уходя из деревушки, я встретил двух-трех соседей, которые молча посторонились, давая мне дорогу. Я не думал, чтобы меня могла так сильно огорчать мысль, что я расстаюсь врагом с добрыми людьми, с которыми хотел жить как друг. Медленно проходил я мимо хижин и поднялся по тропинке на крутой утесистый берег.
Прошло уже несколько часов, как яростная буря укротилась, ветер утих на рассвете, но бушующее море ничего не потеряло из своей величественной красоты. Огромные пенящиеся волны Атлантического океана с ревом бешено бросались на гранитные массы корнуэльсских утесов. Небо заволокло беловатым туманом, который то спускался на землю тяжелой массой, проливая на нее реки дождя, то вставая вдалеке чудовищными столбами, гонимый умеренным порывистым ветром. На расстоянии нескольких саженей не было видно самых больших предметов, я не имел никакого руководителя в моем странствии, кроме несмолкаемого ропота океана по правую руку от меня.
Мне хотелось к ночи успеть в Пензанс. Кроме этого, у меня не было никакого плана, никаких мыслей о том, где выбрать себе убежище. Исчезла навсегда слабая надежда избежать преследований Маньона. Не идет ли он и теперь по моим следам? На этот счет у меня не было никакой уверенности: туман скрывал от глаз всю окрестность, все земные звуки терялись в грозном бесконечном реве океана, а я все же продолжал свой путь, даже не сомневаясь в том, что Маньон идет за мной следом.
Я шел медленно, на безопасном расстоянии от края обрыва над морской бездной для того только, чтобы не быть оглушенным страшным ревом волн, я знал, что не собьюсь с дороги, пока буду слышать вправо от себя тот шум, хотя и делаю большой крюк. Путь же по кратчайшей дороге через пустоши и по перекрестным дорогам мог только довести меня до того, что я заблудился бы и в таком тумане попал бы в безвыходное положение.
Задумавшись, шел я своею дорогой, но вдруг меня поразило то обстоятельство, что я не слышал уже прежнего шума моря. Мне казалось, что направо и налево от меня раздается одинаковый шум. Я остановился, пытаясь что-нибудь разглядеть в тумане. Напрасное усилие! Только в нескольких шагах от меня возвышались утесы черной тенью в непроницаемом белесом тумане. Я все еще продвигался вперед и вскоре под своими ногами услышал явственный, глухой, глубокий и порывистый рев моря, точно отдаленные раскаты грома. Я опять остановился, прислонясь к утесу. Так прошло некоторое время, со стороны моря туман стал рассеиваться, но направо оставался таким же непроницаемым. Я пошел по направлению просветленного неба, те же раскаты слышались все громче и громче и, как мне казалось, в самой внутренности утеса.
Туман рассеивался понемногу, я увидел небольшой маяк на самом возвышенном месте между окружающими скалами. Я вскарабкался на вершину. Увидев круг белого и красного цвета, я убедился, что заблудился в тумане, отдалясь от правильного пути по берегу.
В первое время моего пребывания в Корнуэльсе я два раза уже заходил в это место и теперь, прислушиваясь к этим подземным раскатам, знал причину того.
Немного в стороне от плоской возвышенности, куда я вскарабкался, вниз спускалась гряда утесов и почти перпендикулярно застывала над их нижним этажом. На самом высоком месте гранитного вала проходила черная зияющая трещина, которая тянулась вкось между скалами, висящими одна над другой, и обрывалась над бездной неведомой и неизмеримой глубины, куда морские волны проникали подземными путями. Даже в самую тихую погоду море никогда не умолкало в этой страшной бездне, в бурное же время оно рокотало тут с неистовством. Волны кипели и гремели в своей подземной темнице, как бы потрясая недоступные рифы, висящие над ними. Но как ни высоко бросались они на окраины гранитной бездны, а все же сверху не было видно их, и для глаза наблюдателя только облака брызг обличали присутствие славной и страшной борьбы яростных волн.
Узнавая местность, куда я зашел по ошибке, я в то же время припомнил все ужасы и опасности скал, оставшихся позади меня, когда я вскарабкался на эту вершину: самоуверенно проходил я по узким карнизам, и под моими ногами скрывались неизмеримые пучины, скрытые от меня туманом. Но теперь, вспоминая обо всем этом, я вздрагивал и пугался при мысли вновь подвергнуться тем же опасностям, прежде чем небо просветлеет и передо мной ясно будет видна дорога. Там, на далеком горизонте, над бурными волнами, медленно прояснялась атмосфера, и я решил дождаться на месте, пока мгла совершенно рассеется.
Я спустился с высоты на нижнюю площадку, чтобы найти менее опасное убежище. Приближаясь к пучине, я был поражен таким страшным ревом волн, который заглушал не только бурун по всем утесистым зубцам мыса, но и пронзительные крики морских птиц, которые тысячами кружились вокруг меня, если не прямо над моей головой. С каждой стороны расщелины чрезвычайно крутые скаты представляли, однако, надежные опоры для ног и для рук. Когда я спускался по ним, мной овладело сильное желание рассмотреть поближе трещину и, увлекаемый этим инстинктивным чувством, я приблизился, как только можно было, на край и заглянул внутрь зияющей пучины. Очень смутно просматривались ее внутренние черные, блестящие колоссальных размеров стены, покрытые длинными и тонкими морскими водорослями, которые медленно колыхались в пустом пространстве, потому что из незримой глубины беспрерывно вырывались вихри испарений и брызг, носившихся облаками над бездной. У меня закружилась голова от одного взгляда на этот скользкий, глянцевитый гранит, остроконечно выдавливавшийся в отвесные глубины разверстой бездны, шум и треск волн оглушал и оцепенял меня. Как только я пришел в себя, я поспешил отвернуться и отойти на тридцать или на сорок шагов в сторону. А тут утесы снова торчали чудовищными формами, образуя натуральные пещеры, точно высокие кровли. Я отправился к одной из этих скал, чтобы под ее прикрытием подождать, пока прояснится небо.
Я проник под выдававшуюся часть скалы почти на краю обрыва, когда вдруг кто-то остановил меня, схватив за руку, и сквозь шум волн и рев зияющей бездны позади меня и пронзительные крики морских птиц, кружившихся над моей головой, я услышал эти слова, произнесенные над самым моим ухом:
- Ваша жизнь принадлежит мне. Неужели вы отнимете ее у меня самоубийством?
Я оглянулся... Маньон стоял рядом со мной...
Маска не скрывала его чудовищно изуродованного лица.
Его глаз был устремлен на меня, пальцем он указывал на бурун, пенившийся в двухстах шагах под нами.
- Самоубийством! - повторил он медленно. - Не хотите ли вы спастись от меня самоубийством? Я подозревал это и потому следовал за вами по пятам. Да, я преследовал вас, чтоб отнять вас у смерти!
Вырываясь из его рук и отступая от бездны, я заметил в глазах его выражение торжества с каким-то странным блеском, похожим на помешательство, и вспомнил слова доктора, предостерегающего меня о возможности его сумасшествия.
Туман опять сгущался, но образуя массы отдельных облаков, каждую минуту изменявшихся под влиянием сквозившего света. Я и прежде наблюдал это явление, и потому знал, что это служит предвестником восстанавливающейся ясности в атмосфере.
В то время как я взглянул на небо, Маньон отступил на несколько шагов и, протянув руку по направлению к деревушке, оставленной мной утром, сказал:
- Даже в этой безвестной глуши и между этим невежественным народом мое изуродованное лицо стало вашим обвинителем и мстителем за смерть Маргреты, как я обещал вам. Как кара небесная, как проклятое существо, вы были изгнаны из общины бедняков, вы начали испытывать ту жизнь общего проклятия, которой я до сих пор жил. Суеверие, варварское, чудовищное суеверие, - вот бич, которым я изгнал вас из вашего уединения! Вы, может быть, пожелаете узнать, какое надо было мне иметь терпение, чтобы скрываться от вас, пока вы не сблизились со всеми жителями хижин, каким образом я объяснил им причину моего изуродования, когда в первый раз открылся им, каким образом я действовал на их предрассудки, пока они не возненавидели вас и не стали страшиться вашего присутствия, как живой чумы, пока вы не сделались страшилищем женщин и детей, каким образом я дошел до всего этого - вы желаете и вместе трепещете узнать! Помните ли вы, что я вам некогда говорил и писал? Вспомните, кто я, и вы перестанете удивляться. Посмотрите же на меня: я опять здоров и бодр. Теперь я не тот уже больной, лежащий в больнице без сил и воли, у меня хватит сил и энергии следовать за вами всюду, куда вы ни пойдете. Еще раз говорю вам: мы с вами связаны навеки, если б я хотел покинуть вас, то и тогда не мог бы. Как велика для меня радость всюду предавать вас позору, всюду клеймить вас бесчестьем! Вся кровь у меня кипит, как только вспомню о том! Слушайте же: прежде чем вы достигнете пустошей, взгляните на эти бурные волны. Видите: нет покоя для них - не будет, никогда не будет покоя и для вас!
Его внешность, когда он стоял возле меня в этой дикой пустыне, глухие звуки его голоса, в которых чувствовалась такая ярость, такая безумная радость видеть меня несчастным, шум моря, беспрерывно разбивающегося о гранитные утесы, грозный вой воды, заключенный в глубинах бездны позади меня, мрачные сгустки тумана, его странные фантастические формы над нашими головами - все, что я видел и слышал, когда Маньон произносил последние слова, вдруг лишили меня рассудка, я чувствовал только, что голова у меня в огне, а сердце холодно, как лед. Страшное искушение овладело мной.., навсегда избавиться от злодея, толкнув его в пропасть, разверстую под моими ногами... Уже руки мои бессознательно тянулись к нему, еще минута - и.., и один из нас был бы предан волнам... Но я успел вовремя повернуться к нему спиной и, забывая о всех опасностях, бросился бежать.., бежать затем только, чтобы не видеть его перед своими глазами.
Но не успел я сделать несколько шагов вперед, как грохот волн между скалами вернул мне нужное хладнокровие, однако я все еще не осмеливался обернуться назад, пока ужасная бездна была под моими ногами, не осмеливался посмотреть, следует ли за мной Маньон.
Я стал карабкаться на верхний этаж утесов почти по тому же месту, откуда спускался. На полдороге я остановился на довольно широкой платформе и увидел, что мне надо взять или направо, или налево, по горизонтальному направлению, чтобы с большею легкостью продолжать свое восхождение.
В это время туман медленно стал рассеиваться, я обернулся сначала налево, чтоб убедиться, где можно ступить безопасно, потом направо, на эту огромную трещину между скалами. В это же время я увидел неясно фигуру Маньона, двигавшуюся, подобно тени, подо мной, вот он касался уже скользкого края гранитного вала, который остроконечно погружался в пучину. Небо прояснилось, и тогда я убедился, что, обманутый туманом, Маньон слишком приблизился к опасному месту. Он остановился, поднял глаза кверху и, увидев, что я наблюдаю за ним, поднял руку и погрозил мне. При этом яростном движении, Маньон потерял равновесие, пошатнулся, хотел было удержаться на ногах, но поскользнулся и упал на спину, как раз на крутой скат в бездну.
Мокрая трава выскользала из его рук, когда он с судорожным бешенством хватался за нее. Маньон делал яростные усилия, чтобы перебраться на наружную сторону ската, но при каждом новом усилии он все глубже уходил вниз. На самом конце утеса, разделявшем еще его от бездны, он подскочил, словно от нечаянного толчка. В тот же миг его обдало страшным облаком брызг и пены. Раздался крик такой пронзительный, настолько отличающийся от всего человеческого, что он покрыл даже громовые раскаты подземной борьбы. Кипучая пена опять упала в бездну. На один миг я увидел, как две судорожно сжатые, окровавленные руки вытянулись на черной стене бездны.., и потом волны снова заревели с ужасающим шумом в своих подземных темницах, новое извержение брызг и пены прорвалось на воздух, и когда снова рассеялось, ничего уже не стало видно в зияющем зеве пучины, ничто не шевелилось на страшном краю утеса, только клочки вырванной травы медленно сползали к пятнистым струям...
Вероятно, эта картина сильно поразила мою память, потому что после этого взгляда, которым я измерил бездну, я ничего уже не помню, только тогда я почувствовал, что мне дурно, ноги подо мной подкашивались, инстинктивно прислонился я к утесу, чтобы не упасть. Тут несколько минут я был в беспамятстве, сам не знаю уже, сколько времени оно продолжалось, и когда наконец я очнулся от этого оцепенения, то мне показалось, что страшный грохот бездны привел меня в чувство.
Когда я поднял ослабевшую голову и огляделся вокруг, небо со стороны моря было ясно, солнце отражалось в струях блестящих волн, следы тумана оставались только в огромных облаках пурпуровых оттенков, тихо катившихся над просторами земли.
Медленно и тяжело продолжал я свой путь вдоль мыса. Слабость моя была до того велика, что ноги и руки у меня дрожали. Какая-то непонятная нерешительность сковала мою волю даже в малейших движениях, без всякой причины меня тревожила боязнь, куда я иду, мне трудно было уверить себя, что я не возвращаюсь в деревушку рыбаков. Ужасающее зрелище, которого я был свидетелем, казалось, еще больше поразило мое тело, чем душу. Едва передвигая ноги, тащился я по берегу и никак не мог привести в порядок свои мысли, например я никак не мог поверить себе, что видел наяву страшную смерть Маньона.
Когда я дошел до местечка, где теперь нахожусь, то силы до того мне изменили, что хозяева гостиницы должны были вести меня по лестнице. Даже и теперь, после отдыха, продолжавшегося несколько часов, простое движение, которое приходится делать, чтоб обмакнуть перо в чернильницу, страшно утомляет меня. Я чувствую какое-то странное биение сердца... Вот опять мои воспоминания как-то перепутываются, надо перестать писать.
23-го октября.
Страшное зрелище, которого вчера я был свидетелем, произвело на меня такое впечатление, от которого я никак не могу избавиться. Напрасно стараюсь я не думать больше о смерти Маньона, но думать только о новой свободной жизни, которую вновь открывает мне эта смерть. Во сне ли, наяву ли, а все мои умственные способности точно заключены между двумя черными стенами ревущей пучины. Ночью, во сне, мне все чудятся мертвенные, окровавленные руки, которые стараются ухватиться за скользкую траву, да и в это время, когда утро так ясно, воздух так свеж, ничто не производит на мои мысли спасительного влияния. Куда девалось то блаженное время, когда ясный, солнечный день оказывал на меня такое благодатное влияние?
25-го октября.
За весь день вчера у меня не хватало духу прибавить хоть строчку в моем дневнике. Совсем лишился я силы контролировать свою нервную систему. При малейшем случайном шуме в доме у меня начинается дрожь во всем теле. Без сомнения, если когда-нибудь смерть человека была причиной спасения и утешения для другого, то такова именно была для меня смерть Маньона, а между тем ничто не ослабляет во мне впечатления, произведенного на мою психику ужасом того зрелища.., ничто - ни даже уверенность, что теперь я навеки избавлен от смертельного врага, самого страшного врага, когда-либо преследовавшего человека...
26-го октября.
Целую ночь неотступно осаждали меня видения в какой-то тяжелой полудремоте. В этих видениях представлялась мне последняя ночь, проведенная мной в рыбачьей хижине, потом опять Маньон с окровавленными руками носился надо мной во мраке, потом мчались призраки семейной жизни: вот Клэра читает мне вслух в моем кабинете, вдруг сцена меняется: передо мной комната, где умерла Маргрета, я вижу ее длинные черные волосы, разбросанные по лицу, потом овладевает мной беспамятство на некоторое время. Опять является Маньон: вот он тихо ходит около моей постели и появляется то у изголовья, то у ног, как будто всю ночь сторожит меня и наяву снова овладеет мной. Прямо против него ходит Клэра, а между ними Ральф, и Маньон не спускает с меня глаз.
27-го октября.
Боюсь, что я в самом деле помешался, раньше даже, чем я был свидетелем случившегося на скалах, столько ужасных сцен потрясали мой ум! Очень вероятно также и то, что моя нервная система пострадала больше, чем я полагал, от этих беспрерывных мучений неизвестности, в которой я жил с того времени, как уехал из Лондона, от неослабного напряжения души, от тревожного волнения, которые испытывал, описывая происшедшее со мной. Не послать ли письмо к Ральфу? Нет, еще рано. Я могу показать себя нетерпеливым, неспособным вынести необходимую разлуку с необходимыми спокойствием и решительностью.
28-октября.
Я провел бессонную ночь и все это время не мог отделаться от мучившего меня страха. Что, если слухи, распущенные на мой счет в рыбачьей деревушке, достигнут и местечка.., что, если станут расследовать, куда девался Маньон, если меня обвинят в его смерти?..
29-го октября.
Хозяева гостиницы посылали за доктором для меня. Доктор сегодня был. Мне показался он олицетворением доброты, но когда он входил в мою комнату, мной овладела нервная дрожь, я сбился с толку при первой же попытке объяснить ему, что со мною случилось, словом, я не мог произнести явственно ни одного слова, мне показалось, что он был очень озабочен, когда осматривал меня и расспрашивал мою хозяйку.
Мне показалось, будто он что-то говорил о том, что надо уведомить моих близких, но я не уверен, так ли это было.
31-го октября.
Я становлюсь все слабее и слабее. Попробовал было с отчаяния написать к Ральфу, но никак не мог придумать, что писать. Самые простые, самые обычные выражения как-то странно терялись в хаосе моих мыслей. Сам удивляюсь, как это я мог взять перо и приписать несколько строк в своем дневнике! Что будет со мной, когда у меня не останется сил продолжать занятие, которое сделалось моей единственной привычкой? Не потеряю ли я тогда последнюю защиту, охраняющую мой рассудок?
Все хуже! Я забыл какое сегодня число... Сейчас сказали мне какое, но я забыл в ту же минуту... Не могу вспомнить и того, сколько уже дней лежу в постели. Как будто память у меня теряется совсем. О, если б я мог видеть Клэру! Только бы услышать звук его голоса!..
Доктор и еще какая-то странная личность пришли просматривать мои бумаги. Я хотел воспротивиться, но...
Боже мой! Ужели я умираю? Умереть в то время, когда для меня воскресли надежды на покой и счастье в будущем!..
Клэра! Далеко, так далеко я от нее! Ничего от нее у меня нет, кроме маленькой закладки, которую она вышивала для меня, привяжите мне ее на шею, когда я...
Не могу ни шевелиться, ни дышать, ни думать. Если б меня перевезли в таком положении домой, если б отец увидел меня теперь... Опять приближается ночь, а с нею те же видения, они переносят мою душу к моим родным, иногда в страну небес...
Клэра!.. Я умру в сумасшествии, если Клэры не будет здесь! Предупредите ее осторожно, а то эта весть убьет ее!..
Вот ее чистое, спокойное лицо, вот глаза, залитые слезами, так упорно устремленные на меня... Но сквозь эти слезы я вижу свет... Пока блестит этот свет, я буду жить, а когда угаснет...
От Уильяма Пингеля, рудокопа в Б*** (Корнуэльс), к его жене, в Лондон
"Моя милая Мэри!
Вчера я получил от тебя письмо и не могу выразить тебе, как был рад, узнав, что наша милая дочь Сюзанна нашла такое хорошее место в Лондоне и так любит свою хозяйку. Передай мои чувства искренней дружбы твоей сестре и ее мужу и скажи им, что я не жалею денег, истраченных на твой проезд с дочерью к ним. Бедное дитя! Она так еще молода, что нельзя было отпустить ее одну; с моей стороны, я был очень доволен, что мог оставаться дома, чтобы присмотреть за другими детишками и вместе с тем заработать деньги, которые я занял для вашего путешествия, стало быть, тебе необходимо было ехать с нашей дочкой, а само собой разумеется, что благополучие нашего дитяти дороже денег.
Притом же, когда я женился и вскоре увез тебя в Корнуэльс, я тогда же обещал тебе когда-нибудь отпустить тебя в Лондон повидаться с тамошними друзьями, теперь я сдержал свое слово. Вот почему, повторяю тебе, ты не должна мучить себя насчет этого займа: я скоро рассчитаюсь с кредитором.
Мне надо сообщить тебе, милая Мэри, необыкновенный случай. Ты помнишь, что до твоего отъезда работа у нас в рудокопнях шла плохо, так что я и тогда пришел уже в раздумье и говорил себе, не лучше ли будет отправиться в Т*** и не будет ли там рыбная ловля поприбыльнее. Ну вот я теперь и поселился здесь.., и, клянусь, до сих пор не могу пожаловаться на свою решимость: слава Богу, дело идет на лад. Как ты видишь, были бы руки, а с руками все сделаешь, что хочешь. Нынешний год ремесло рыбака очень прибыльно, поэтому-то я продолжаю работать в Т***, но возвратимся к моим новостям.
Если припомнишь, хозяйка здешней гостиницы мне сродни. На третий день после твоего отъезда, когда я стоял у дверей ее дома и толковал с ней, вдруг мы увидели молодого господина, совсем незнакомого, который прямо подходил к нам. Он был очень болен, по виду казался как будто помешанным, когда он подошел к нам, то попросил ночлега и потом вдруг упал от слабости перед нами, ему было так дурно, что я принужден был позвать на помощь другую пару рук, чтобы внести его по лестнице. На другой день я узнал, что ему очень тяжело, на следующий день опять то же известие. Хозяйка была в страшном испуге, потому что молодой господин был страшно встревожен и все как-то странно разговаривал сам с собой, особенно по ночам. Не было никаких средств заставить его сказать, что за причина его тревоги, ни откуда он, все, что мы могли понять из его слов, - это то, что он откуда-то издалека, на запад от нас, где он жил между рыбаками, которые, по правде сказать, не совсем хорошо поступили с ним, уж конечно, это не делает им чести. Я готов биться об заклад, что этот бедный молодой человек не сделал им никакого зла, хотя бы и был не тем, кем кажется. Словом, кончилось тем, что я сам сходил за доктором, и когда мы вошли с ним в его комнату, бедный мальчик побледнел и дрожал всем телом, смотря на нас с ужасом, как на разбойников. Ну, тогда доктор надавал его болезни разные мудреные имена, такие мудреные, что мне и не вспомнить их. Выходит только, что эта болезнь налегла не столько на тело, сколько на душу его и что, без всякого сомнения, он испытал какой-нибудь страшный испуг, от которого потряслись все его нервы, от этого его всего словно сломало. Доктор говорит, что одно только может спасти его: если за ним будут ходить любимые родные, и еще прибавил, что он успокоится только тогда, когда знакомые люди будут вокруг него, чужие же лица увеличивают только его болезнь. Само собою разумеется, он все горюет о своем родном доме. Доктор у него выспрашивал, где живут его родные, но он не хотел сказать, и вскоре ему сделалось так худо, что он не мог уже ясно говорить.
Вчера вечером он всех нас страшно перепугал. Доктор, узнав, что я внизу, позвал меня и приказал подержать больного, пока ему оправят постель. Лишь только я взялся за него - и, уверяю, взялся очень осторожно - вдруг он обеспамятовал, словно мертвый. Когда мы его переносили на постель, маленький кусочек картона, висевший у него на шее, вдруг упал на пол. Я поднял эту полосочку, красиво вышитую бисером и шелком. Видишь ли, Мэри, тут я вспомнил то время, когда мы были с тобою помолвлены - я жених, ты невеста - и когда малейшая безделушка от тебя была дороже мне всех денег. Ну, вот я ее сберег эту безделушку, думая, что она принадлежит его возлюбленной невесте. Оно, должно быть, так и есть, потому что едва я отдал ему этот кусочек картона, он тотчас же своими слабыми руками повесил его опять на шею и с такою благодарностью посмотрел на меня за то, что я помогал ему завязать покрепче шнурок!
Не успел я это кончить, как доктор отозвал меня в другую сторону.
- Нельзя так оставлять его, - сказал он мне, а то он лишится рассудка, если не жизни. Надо поискать в его бумагах, чтоб узнать, кто его друзья, и вы должны быть моим свидетелем.
Тут доктор открыл его чемоданчик и прежде всего вынул большой запечатанный пакет, а потом еще два-три письма, сложенные вместе. Бедный голубчик смотрел на нас в это время так, как будто хотел помешать нам касаться до этих вещей. Ну, доктор и сказал нам, что не видит никакой нужды распечатывать большой конверт, потому что на всех письмах одинаковый адрес, похожий и на метки на его белье.
- Теперь, - сказал доктор, - по этому адресу немудрено узнать, где он живет, или, скорее, где жил, я и напишу туда.
- Не лучше ли будет, если жена моя отнесет ваше письмо по адресу? - спросил я. - Она живет теперь в Лондоне с нашею дочерью Сюзанной. На случай, если друзья этого молодого господина выехали из того места, куда вы напишете, она наведет все нужные справки.
- Ты хорошо придумал, Пингель, - сказал доктор. - Мы так и сделаем, как ты говоришь. Напиши к своей жене и вложи в твое письмо и мою записку.
Я так и сделал, вот его письмо с указанием дома и улицы.
Теперь, милая Мэри, не теряя времени, отправляйся разузнать все как есть. По адресу на письме доктора ты отыщешь, может быть, дом больного или в этом доме найдешь людей, которые дадут тебе другой адрес. Ступай же скорее и дай нам тотчас знать, какой успех имела ты. Дело в том, что времени терять нельзя. Если б ты видела бедного юношу, то и тебе стало бы так же его жаль, как и нам.
Вот какое длинное письмо написал я, что и местечка пустого нет! Да благословит тебя Господь и да благословит также Он нашу милую Сюзанну! Поцелуй ее за любящего ее отца и верь любящему тебя мужу Уильяму Пингелю"
От Мэри Пингель к ее мужу
"Дорогой Уильям!
Сюзанна посылает сто поцелуев тебе и своим братьям и сестрам. Она преспокойно поживает на своем теплом местечке, и ее хозяйка как нельзя более добра и ласкова к ней. Сестра Марта и ее муж поручают передать тебе их дружеский привет. Теперь, покончив со всеми поручениями, я спешу дать тебе добрые вести для бедного молодого человека, заболевшего в Т ***.
Повидавшись с Сюзанной и дав ей прочитать твое письмо, я отправилась отыскивать дом, означенный на адресе доктором. Если б ты знал, Уильям, что это за дворец! Я так-таки и не смела позвонить у ворот.
Однако я собралась с духом и дернула звонок. Не успела я позвонить, как тотчас отворил мне двери большой толстый господин с напудренной головой.
- Позвольте спросить, сэр, - сказала я, показывая ему фамилию, написанную на письме доктора, - не здесь ли живут друзья вот этого господина?
- Конечно, здесь, - отвечал он, - и батюшка, и сестрица здесь живут. Вам что угодно?
- Мне бы надо прочесть им вот это письмецо и сказать им, что бедный господин теперь очень болен и лежит в нашей стороне.
- Старого барина нельзя теперь видеть, - сказал он, - он сам очень болен и лежит в постели, да и мисс Клэра нездорова. Оставьте-ка лучше письмо у меня.
Когда он толковал так со мной, вдруг идет какая-то пожилая дама (потом я узнала, что это ключница) и, увидев меня, спрашивает, что мне надо. Как я сказала только, зачем пришла, она вся встревожилась и сказала:
- Милости просим, мистрис, войдите сюда. Вы поможете мисс Клэре скорее, чем все доктора на свете. Надо только предупредить ее осторожнее, чтоб не перепугать ее письмом. Надо ей придумать известия не такие печальные, а то она такого слабого здоровья.
Мы вошли на лестницу. Что за ковры! Я никогда не посмела бы идти по таким коврам с грязными ногами, прямо с улицы! Ключница отворила дверь и что-то поговорила там, я не могла расслышать что. Потом она позвала меня в комнату, где была молодая госпожа.
О Уильям! Я никогда еще не видела такого кроткого, милого лица! Но больная была так бледна и столько было печали в ее глазах, когда она попросила меня садиться, что у меня все сердце изныло при мысли, какие горестные известия мне надо ей передать. Представь себе, что я не могла шевельнуть языком... Вероятно, она думала, что меня что-нибудь тревожило, потому что взяла меня за руку и просила успокоиться. Но она говорила это так мило и в то же время посмотрела на меня так жалко, что я, как дура, вдруг расплакалась, вместо того чтоб отвечать как следует. Но это меня облегчило, и я могла со всеми предосторожностями пересказать ей, в каком положении находится теперь ее брат, и потом уже передала ей письмо от доктора. Она не развертывала его, но все стояла передо мной прямо, словно каменная, и как будто не могла ни пошевелиться, ни заговорить, ни закричать. Это меня до того перепугало, что я совсем забыла, в какой дворец я попала, забыла, какая между нами разница, и, схватив ее в свои объятия, посадила на диван рядом с собой и стала ее утешать, словно свою Сюзанну. Таким образом, я привела ее, наконец, в себя, говоря ей все, что только могла придумать для ее успокоения, а она положила голову мне на плечо, и я все целовала ее (ведь совсем тогда из головы вон, что целую знатную даму, да и еще незнакомую!). Вот наконец она зарыдала, и слезы ее облегчили. Когда она могла, наконец, заговорить, то прежде всего она стала благодарить Бога за то, что отыскался ее брат и что он попал на руки к добрым людям. У нее недоставало сил самой прочитать письмо доктора, так она попросила меня прочитать его вслух. Доктор не очень успокоительно говорил о состоянии здоровья больного, однако уверял, что если за ним будет хороший присмотр, если его перевезут домой и друзья будут окружать его, то это чудесно подействует на его здоровье. Потом она спросила, когда я вернусь в Корнуэльс, и я сказала: "Как можно скорее", потому что мне очень пора домой, Уилльям.
- Подождите же, подождите, я покажу это письмо моему отцу.
И с письмом в руках, она пустилась почти бегом из комнаты.
Через несколько минут она вернулась, вся такая светлая от радости. Тут она показалась мне совсем иной, чем прежде. Она сказала мне, что этим письмом, которое я принесла ей, все семейство осчастливлено и что она не знает уже, как и благодарить меня. Вскоре за ней пришел какой-то господин - ее старший брат, сказала она. Я никогда еще не видала такого прекрасного, умного господина. Он пожал мне дружески руку, как будто век был со мною знаком, и сказал, что он в первый раз в жизни встречает женщину, которая печальными вестями обрадовала целое семейство. Потом он спросил у меня, могу ли я завтра ехать с ними в Корнуэльс - с ним, и с молодой мисс, да еще с знакомым ему доктором. Я подумала, что сегодня же следует мне проститься с Сюзанной, и потому отвечала: "Могу". Потом они никак не хотели отпустить меня без того, чтоб я не поела и не выпила у них чего-нибудь. А милая, добрая мисс заставила меня все по порядку рассказать ей про Сюзанну и где она жила и все расспрашивала о тебе и о наших детках, словно добрая соседка, старинная знакомая. Добрейшее сердце! Думая о завтрашнем дне, она так радовалась и вместе с тем так тревожилась, что братец едва мог уговорить ее успокоиться и остановить припадок ее, когда она смеялась и плакала вместе, но, кажется, она последнее время страдала такими припадками. Наконец, они отпустили меня домой. Я отправилась прямо к Сюзанне и останусь с ней пока можно. Бедная наша дочка мужественно вынесла расставанье со мной. Да благословит ее Отец Небесный! И я вполне уверена, что Господь ее не оставит, потому что никогда на свете не было у матери лучшей дочери, как наша голубушка Сюзанна.
Мой добрый друг, боюсь, что это письмо чересчур плохо написано, но у меня слезы навертываются на глаза, как подумаю о Сюзанне, притом же я так утомлена и взволнована всем, что видела. Завтра, рано утром, мы выедем в карете, которую поставят на железную дорогу. Можешь себе представить: я возвращаюсь домой в чудесной карете и вместе с знатными господами! Вот то-то подивятся Уилль и Нанси, да и другие деточки! Я почти в одно время с письмом приеду в Т ***, но полагаю, что именно добрые вести надо скорее передать тебе, чтобы ты сказал их бедняжечке больному. Я уверена, что ему будет легче, как только он узнает, что его братец с сестрицей едут за ним.
Не могу больше писать, милый Уильям: я так устала! Скажу только, что я с нетерпением желаю увидеться с тобой и с нашими дорогими деточками и что я навеки твоя любящая и покорная жена.
От автора вышеприведенной автобиографии к Дж. Бернару
(Это письмо написано девять лет спустя после предыдущих писем.)
Ланрит-Коттэдж.
Любезный друг!
Кажется, по вашему последнему письму можно полагать, что вы как будто сомневаетесь, помню ли я обстоятельства, при которых дал вам определенное обещание? Вы ошибаетесь: ни одно из этих обстоятельств не выветрилось из моей памяти. Чтобы убедить вас в этом, я припомню их все по порядку и надеюсь, что вы сами признаетесь, что я ничего не забыл.
По возвращении из Корнуэльса - могу ли забыть ту минуту, когда я увидел Клэру и Ральфа возле своей постели! - по возвращении из Корнуэльса, когда опасная нервная болезнь, так долго мучившая меня, уступила, наконец, нежному попечению моих родных и вашему искусству и знанию, у меня не было другого более сильного желания, как выразить вам свою благодарность, с какой я сумел оценить ваши дружеские услуги, доказать ее своим полным доверием к вам, как к самым близким и любимым моим родным. С той минуты, как мы встретились с вами в больнице, я мог уже полагаться на вашу преданность во всех пережитых мной жестоких физических и нравственных потрясениях, и тогда же я понял и оценил вашу искренность, большую деликатность и самоотвержение истинного друга.
Я думал, что необходимо, что я обязан сообщить вам, какими испытаниями я доведен был до того состояния, в каком вы нашли меня, когда приехали с моим братом и сестрою в Корнуэльс. И вот причина, почему я вам вручил, как залог и вместе как доверие к одному вам, написанную мной исповедь моего проступка и его печальных последствий. Тогда было выше сил моих пересказать вам все это лично, да и теперь, по истечении стольких лет, мне было бы это слишком тяжело...
Прочитав эту историю грустной поры моей жизни и возвращая мне рукопись, вы убеждали еще при жизни моей напечатать ее. Понимая справедливость причин, вызвавших у вас этот совет, я соглашался с вами в том, что, изменив имена, местность, даты, можно оградить от неприятной огласки реально действовавших лиц, но в то же время объяснял вам, что есть другое препятствие, которое не позволит мне последовать вашему совету. Из сыновьего уважения к отцу при жизни его я не мог напечатать эту рукопись, из которой видно, как враждебно расстался он с родным сыном. Даже в дружеских семейных беседах мы избегали всякого намека на эти печальные происшествия. Если же они были бы напечатаны, хотя бы в форме романа, все-таки, по какому-нибудь непредвиденному случаю, они могут попасться на глаза отцу и вновь расстроить его. Помнится, вы были вполне согласны с моими доводами и дали мне слово, в случае если б я умер раньше отца, не печатать моей рукописи, пока он жив. Согласившись с моим условием, вы предложили мне в свою очередь другое и просили меня тоже обещать вам его выполнение.
Это условие заключалось в следующем: если я переживу отца, то ваши аргументы будут приняты, и, не имея уже причины противиться, я уступаю вашему требованию. Вот в чем состояло мое обещание, и вот при каких обстоятельствах я вам дал его. Надеюсь, что моя память лучше и вернее, чем вы полагал