со столика полную горсть самых дорогих камней и ссыпая их в шляпу Линара, лежавшую на кресле.
При виде этого подарка всегда находчивый дипломат растерялся. Он понял, что правительница сразу желает обогатить его, и в смущении не знал, что сказать, и только движением головы и рук старался выразить свою благодарность и вместе с тем решительный отказ от неожиданного и дорогого подарка.
- Вы, вероятно, не хотите принять это, потому что вам дарит женщина?.. Самолюбие, весьма похвальное в мужчине, - сказала Анна Леопольдовна, - но вы, граф, ошибаетесь: это дарит вам правительница Русской империи, которая, слава Богу, в состоянии вознаграждать с еще большей щедростью тех, кто, как вы, приносит пользу России. Я обязана вам выгодным трактатом с Австрией и должна за это отблагодарить вас.
Линар кланялся и хотел сказать что-то, но правительница перебила его.
- Или вы, быть может, как дипломат, строго соблюдающий все формальные тонкости, - сказала она, - желаете, чтобы я этот подарок, в каком-нибудь другом виде, препроводила к вам через моего министра и чтобы, таким образом, все знали о моей к вам признательности, о моем к вам высоком благоволении, а я этого не желаю... Как вы, однако, тщеславны, граф!.. Я этого от вас вовсе не ожидала... - насмешливо добавила Анна Леопольдовна.
- Не смею раздражать ваше высочество моим дальнейшим противоречием, но только позволю себе заметить, что такая щедрая награда не соответствует моим ничтожным заслугам.
- Предоставьте мне право оценивать их... - сказала твердым голосом Анна.
Линар схватил и поцеловал ее руку, но с таким чувством, с каким никогда представитель одной державы не целует руки у молоденькой и хорошенькой представительницы другой, хотя бы даже и самой дружественной державы.
В зимнюю пору на улицах Петербурга, чаще всего в окрестностях Смольного двора, где имела свой дом цесаревна Елизавета Петровна и куда недавно был переведен с Васильевского острова на постоянную стоянку Преображенский полк, - можно было встретить простые широкие сани, набитые внизу сеном, с высокой спинкой, через которую был перекинут наотлет богатый персидский ковер. Тройка коней в русской упряжи с блестящим медным набором, с сильным коренником под широкой дугою, узорчато расписанной пестрыми красками и золотом, быстро мчала эти сани. Под полозьями их скрипел и визжал снег, взвивавшийся пылью из-под копыт несшейся во весь опор тройки. Ямщик, стоя в санях, в шапке, надетой набекрень, распустив вожжи, ухарски гикая и молодецки то покрикивая, то посвистывая, ободрял коней, и, казалось, что от быстроты их бега у седоков захватывало дух. Веселое бряцанье медного набора на упряжи, резкое звяканье бубенчиков и заливающийся звон валдайского колокольчика, подвешенного под дугой, еще издалека извещали проезжих и прохожих о приближении лихой тройки, которой все проезжие спешили давать дорогу и, смотря ей вслед, любовались ею.
- Вот так настоящая русская царевна! - часто слышалось от тех, кто встречался с мчавшейся в санях Елизаветой, - иноземщины не терпит, во всем, насколько может, русских обычаев придерживается.
Действительно, цесаревна представляла собой в Петербурге заметное исключение не только в домашней жизни, но даже и на улице. В эту пору и двор, и русские баре, усваивая иноземные обычаи, променивали уже русские сани на иностранные кареты, выписываемые из Варшавы, Вены и Парижа. В эту пору, по словам историка, князя Щербатова, "экипажи тоже великолепие возчувствовали", и между знатными людьми "богатые, позлащенные кареты, обитые бархатом, с золотыми и серебряными бахромами, тяжелые и позлащенные или посеребренные шоры с кутасами шелковыми и с золотом и серебром, также богатые ливреи стали употребляться". Всему русскому как будто оказывалось презрение и при дворе, и окружавшей его знатью.
Народу и преображенцам, близким соседям цесаревны, нравилась, впрочем, не одна чисто русская обстановка цесаревны, они любовались и ею самой. Елизавета была в ту пору настоящей, хотя уже и несколько зрелой, русской красавицей, представляя собой тот идеал женской красоты, какой создал наш народ в своих песнях и сказках: высокая, стройная, полная, глаза с поволокой, а в лице кровь с молоком. Можно было засмотреться на нее, когда она мчалась на своей тройке с нарумяненными от мороза щечками, в душегрейке старинного русского покроя, в низенькой бархатной, отороченной соболем, шапочке, из-под которой выбивались густые пряди темно-русой косы.
Приветливо кланялась Елизавета каждому встречному, отдавшему ей почтение, и весело и ласково кивала преображенцам, как своим знакомым соседям. Да и они, в свою очередь, запросто обращались с нею. Во время ее катания около Смольного двора они вскакивали на задок или на облучок ее саней, то зазывая ее к себе на именины, на свадьбу или на крестины, то сообщая ей о каком-нибудь своем солдатском горе, помочь которому - как они все очень хорошо знали - цесаревна всегда была готова.
"Елизавета Петровна, - писал впоследствии в своих "Записках" фельдмаршал Миних, - выросла окруженная офицерами и солдатами гвардии, и во время регентства Бирона и принцессы Анны чрезвычайно ласково обращалась со всеми лицами, принадлежавшими к гвардии. Не проходило почти дня, чтобы она не крестила ребенка, рожденного в среде этих первых полков империи, и при этом не одаривала бы щедро родителей, или не оказывала бы милости кому-нибудь из гвардейских солдат, которые постоянно называли ее "матушкою". Елизавета, имевшая свой дом вблизи новых Преображенских казарм, часто бывала в нем и там виделась с Преображенскими офицерами и солдатами. До правительницы стали доходить слухи об этих собраниях, в особенности часто о них доносил ей ее супруг, постоянно опасавшийся происков Елизаветы, но Анна Леопольдовна считала все это пустяками, на которые не стоило, по ее мнению, обращать никакого внимания. Угодливые голоса вторили ей в этом случае, и по поводу сношений цесаревны с солдатчиной при дворе только насмешливо повторяли, что она "водит компанию с Преображенскими гренадерами".
Не одни, впрочем, гвардейские офицеры и солдаты, ласкаемые Елизаветой, отдавали ей, как женщине, предпочтение перед молодой правительницей. Елизавета, неумолчная хохотушка, разговорчивая, ветреная до того, что, по собственным словам ее, она была счастлива только тогда, когда влюблялась, - несравненно сильнее привлекала к себе всех, нежели правительница, всегда являвшаяся в обществе холодной, сдержанной, задумчивой и как будто чем-то недовольной. На лице Анны выражалась постоянная грусть, тогда как улыбка не сходила с лица Елизаветы. Первую из них - особенно после неожиданно произведенного ею ночного переворота - стали считать женщиной чрезвычайно хитрой, долго обдумывающей каждый шаг и неспособной проронить ни одного лишнего слова, и думали, что только молодость и неопытность не позволяют еще ей показать весь ее ум и ее сильный характер. Напротив того, в Елизавете видели самую простодушную девушку, готовую во всякую минуту высказать все, что лежит у нее на сердце, и так как она почти десятью годами была старше Анны Леопольдовны, то и полагали, что нрав ее установился окончательно и что она на всю жизнь останется такой же добродушной, кроткой и откровенной, какой уже все привыкли ее знать. Сильно, однако, ошибались в подобной оценке этих двух женщин-соперниц, считавших за собой право на русскую корону, так как, в сущности, правительница была и беспечнее, и простодушнее, чем Елизавета, хотя беззаботная, веселая и обходительная, но в то же время бывшая, что называется, себе на уме.
Елизавета, пользуясь тем, что правительница снисходительно смотрела на образ ее жизни и на сближение ее с гвардией, не подозревая в этом со стороны цесаревны никаких козней, мало-помалу приобретала себе верных приверженцев, готовых постоять за нее в решительную минуту, и постепенно, исподтишка, расставляла сети своей сопернице. В то же время она чрезвычайно искусно притворствовала теперь перед Анной, как притворствовала прежде перед ее родной теткой, а своей двоюродной сестрой - умершей императрицей. Елизавета долгое время думала, что корона после смерти Анны Иоановны, избранной случайно на престол горстью вельмож, не минует ее как дочери Петра Великого, и потому, хотя она и была недовольна своим положением в царствование Анны Иоановны, но, в надежде на будущее, оставалась спокойной, не принимая со своей стороны никаких мер до тех пор, пока не состоялось бракосочетание принцессы Анны с принцем Антоном Брауншвейгским. Тогда она увидела, что вследствие этого брака она окончательно отстранена от наследия престола, и сделала несколько попыток, чтобы собрать около себя кружок своих приверженцев.
Честолюбивые свои замыслы она вела в такой глубокой непроницаемой тайне, что ничего не обнаружилось при жизни императрицы, с которой она постоянно оставалась в самых дружеских отношениях. После кончины Анны Иоановны и в особенности после того, как Бирон был так нежданно-негаданно арестован Минихом и преображенцами, она поняла, что, опираясь на горсть надежных людей и на войско, не трудно будет повторить нечто подобное и в свою пользу, и вот она начала заботливо обдумывать свои коварные планы против правительницы и ее сына. Тем не менее Елизавета продолжала хитрить перед нею и старалась вводить всех в заблуждение своей напускной беспечностью. Первые месяцы после того, как принцесса Анна объявила себя великой княгиней и правительницей, прошли в величайшем согласии между ней и Елизаветой; они посещали одна другую почти каждый день, совершенно без церемонии и, казалось, жили между собой как родные сестры, как самые близкие приятельницы.
Такое согласие было, однако, непродолжительно: между ними вскоре пробежала черная кошка. Недоброжелатели той и другой стороны поселили между молодыми женщинами начало раздора. До правительницы стали доходить оскорбительные отзывы, делаемые насчет нее Елизаветой, высказываемые цесаревной нескромные намеки на сердечные отношения правительницы к графу Линару, а также и обнаруживаемые Елизаветой подозрения насчет, если уже не сделанной, то весьма возможной подмены в случае смерти болезненного и слабого сына Анны, во имя которого она правила государством.
В то же время усердные вестовщики и вестовщицы передавали цесаревне о тех опасностях, которые грозят ей со стороны правительницы. Цесаревне стало известно, что проникавший в ее замыслы Остерман советует правительнице выдать ее поскорее замуж за какого-нибудь "убогого" немецкого принца, и в опасении этом ей пришлось убедиться, когда в Петербург, в качестве ее жениха, явился принц Людвиг Брауншвейгский, родной брат принца Антона, который при содействии России и был избран герцогом Курляндским вместо сосланного Бирона. Крепко не хотелось Елизавете, любившей свободу и привыкшей к воле, выходить замуж. К тому же предназначенный жених ей вовсе не нравился, а в довершение ко всему, выйдя замуж за Людвига, она должна была бы отправиться на житье к немцам, до которых Елизавета не была большая охотница. Отказываясь от вступления в брак с принцем Людвигом, она ссылалась на то, что дала обет не выходить замуж.
Еще более, чем известие о браке, напугала цесаревну другая недобрая дошедшая до нее весть. Она вздрогнула и побледнела, когда ей рассказали, что правительница, по совету того же Остермана, намерена засадить ее в монастырь на вечное заточение. Поверить этому было не трудно, так как примеры насильного пострижения уже бывали в царской семье. С ужасом подумывала Елизавета, что ее заставят променять блестящую корону на черный клобук, который так не пристанет к ее молодому веселому лицу. Елизавете казалось уже, что она сидит в глухой обители за крепкими затворами, в маленькой мрачной келье с надежной решеткой; что ей ничего более не остается, как только сделаться смиренной, послушной инокиней, потому что в противном случае ее примутся укрощать клюкой матери-игуменьи, голодом, железной цепью с ошейником, а, пожалуй, чего доброго, и шелепами, бывшими тогда в большом ходу в женских наших обителях, как самым надежным средством для усмирения строптивых отшельниц.
И другие обстоятельства болезненно раздражали Елизавету. Она роптала на свою горькую, обездоленную судьбу, сравнивая свое относительно скромное и - что всего казалось ей хуже - свое вполне зависимое положение с блестящим положением правительницы, пользовавшейся теперь полною свободой. Настроенная враждебно против Анны, Елизавета подозревала, что правительница оказывает ей самые недружелюбные чувства, и то, чего не замечалось прежде, при их добрых между собой отношениях, представлялось теперь цесаревне крайне и умышленно оскорбительным. Так, Елизавета считала себя обиженной донельзя тем, что приехавший в Петербург персидский посланник не был у нее с визитом. В этом видела она явный знак оказанного ей невнимания и неуважения, полагая, что правительница, распорядившись таким образом, хотела унизить ее перед всем двором и иностранными посольствами, находившимися при русском дворе. Правительница поняла свою ошибку и отправила к цесаревне двух лиц, заведовавших церемониальными делами, для извинения перед нею. Сделав им выговор, Елизавета сказала:
- Я вам это прощаю, так как вы только исполняете то, что вам приказывают, но скажите Остерману, который, собственно, устроил это дело таким неприличным образом, если он забыл, что мой отец и моя мать вывели его в люди, то я сумею его заставить вспомнить, что я дочь Петра I и что он обязан уважать меня.
Смелая речь цесаревны встревожила правительницу, и она, слабая характером, сочла нужным отправиться к Елизавете для личных перед ней извинений.
Тяжелы и неприятны были для Елизаветы и денежные ее дела. Красавец Алексей Разумовский, заведованию которого они были поручены, только то и делал, что пел малороссийские песни и думки да играл на бандуре, не занимаясь вовсе ни интендантской, ни шталмейстерской частью; частые и щедрые раздачи офицерам и солдатам чрезвычайно ослабляли денежные средства Елизаветы. Несмотря на получаемое ею большое содержание, она постоянно была без денег, ей приходилось занимать, а потом, конечно, и расплачиваться с кредиторами, и в этом последнем случае не оставалось ничего более, как только обращаться с просьбой к правительнице, и такое унижение было всего мучительнее для ее самолюбия. При просьбах Елизаветы о выдаче денег или об уплате долгов, Анна Леопольдовна входила в роль расчетливой правительницы-хозяйки и делала своей старшей родственнице внушения о бережливости и об умеренности расходов, не подавая, однако, сама тому примера. Однажды Елизавета под напором кредиторов вынуждена была обратиться к правительнице с просьбой заплатить за нее тридцать две тысячи рублей долгу. Анна Леопольдовна не отказала ей в этом, но чрезвычайно обидела ее, потребовав представления подлинных счетов. При проверке же их оказалось, что они не сходятся с той суммой, о которой заявила сама Елизавета. Долги цесаревны хотя и заплатили, но дело это не обошлось без замечаний со стороны правительницы, сильно раздраживших цесаревну и давших ей новый случай почувствовать всю тягость своей зависимости от другой женщины, и она еще заботливее стала думать о том, чтобы поскорее выйти из такого положения.
Дом графа Андрея Ивановича Остермана был в свое время одним из самых заметных домов в Петербурге по своей архитектуре и по своей величине. Он был каменный, двухэтажный, не считая при этом подвальной постройки. На главном фасаде в двенадцать окон был сделан выступ с четырьмя большими круглыми окнами, и такие же два окна были во фронтоне, устроенном над выступом. Над домом была высокая в два отдельных ската черепичная крыша; от парадного подъезда, выходившего на улицу, шли две широкие лестницы по обе стороны от дверей в виде больших полукругов. Внутренность этого графского жилища не соответствовала, впрочем, внешней его представительности. Манштейн в "Записках" своих сообщает, что образ жизни графа Андрея Ивановича был чрезвычайно странен: он был неопрятнее и русских, и поляков; комнаты его были меблированы очень плохо, а слуги были одеты обыкновенно как нищие. Серебряная посуда, которую он употреблял ежедневно, была до того грязна, что походила на свинцовую, а хорошие кушанья подавались у него только в дни торжественных обедов. Одежда его в последние годы, когда он выходил из кабинета только к столу, была до того грязна, что возбуждала отвращение.
В таком наряде, с большим зеленым тафтяным зонтиком на глазах, сидел у себя в кабинете Остерман, когда его камердинер-оборванец доложил, что приехала баронесса Шенберг.
Остерман поморщился, но приказал просить гостью в кабинет. Хотя муж баронессы, бывший главным начальником по горной части, и находился в самых добрых отношениях к Остерману, но этот последний сильно недолюбливал его супругу, опасаясь ее, как болтливую женщину, умевшую притом выведывать чужие тайны и чужие мысли, и вдобавок к этому он боялся ее, как страшную интриганку.
В кабинет Остермана вошла средних лет красивая женщина, стройная, с надменным взглядом, с горделивой поступью. В один миг она оглядела кабинет графа.
- Очень рад вас видеть, баронесса, - приветствовал притворщик-хозяин вошедшую к нему даму. - Вы, вероятно, изволили пожаловать ко мне по делу вашего супруга, но, к сожалению, я пока ничего еще не мог учинить в его пользу; надобно, впрочем, полагать, что все возводимые на его превосходительство обвинения окажутся злостной клеветой, я в этом уверен, и вам следует успокоиться...
- И не беспокоить других, думаете вы про себя, граф, но только из вежливости не говорите мне этого... На дело моего мужа я, впрочем, махнула теперь рукой - это пустяки, о которых не стоит и говорить. Я сама вполне уверена, что все обойдется благополучно, несмотря на все происки наших недоброжелателей, а потому и вас прошу нисколько не беспокоиться насчет барона. Не с просьбой я приехала к вам, а с предложением, за которое вам впоследствии придется поблагодарить меня.
Вступительная речь баронессы крайне удивила министра. Муж ее, пользовавшийся особым покровительством регента, после его падения был отдан под суд за злоупотребления, взяточничество, вымогательство и казнокрадство, и, по-видимому, ему угрожала большая беда, почему жена его еще весьма недавно и хлопотала за него самым деятельным образом у всемогущего при правительнице Остермана.
- Я посетила вас, - добавила баронесса, - по чрезвычайно важному делу.
Министр навострил уши, и в то же время как-то боязливо съежился на своем широком кресле, предчувствуя что-то недоброе.
- Знаете, баронесса, - проговорил он, запинаясь и надвигая на лицо зонтик, - относительно чрезвычайно важных дел я человек очень мнительный.
- Знаю, и даже как нельзя лучше знаю это... - перебила баронесса.
- Я боюсь... - заговорил Остерман.
- Боитесь, вероятно, моей болтливости? И прекрасно делаете!.. Но если уже я хоть раз побеседовала с вами наедине, как теперь, то боязнь ваша не принесет вам решительно никакой пользы. Разве я после этого не могу, если только пожелаю, рассказывать всем и каждому о моей с вами беседе так, как мне будет угодно? Если, например, вы в настоящем случае откажете мне не только в вашем содействии, но даже в ваших разумных советах и полезных наставлениях, то тем не менее я буду иметь возможность рассказывать всему городу, что вы мне внушали то-то и то-то, - говорила баронесса с беззастенчивостью, переходившей в наглость. - Я же вам вот что скажу... - При этих словах она с креслом придвинулась еще ближе к Остерману, только пожимавшему плечами, и таинственным шепотом сказала ему под самое ухо:
- Я хочу женить графа Линара...
- Но ведь ее императорское высочество... - вздрогнув, сболтнул осторожный Остерман.
- Да разве ее императорское высочество тут при чем-нибудь? - строго спросила баронесса.
- Вы мне не дали договорить, милостивая государыня. Я хотел сказать, - начал вывертываться Остерман, - что вы, вероятно, изберете графу невесту из фрейлин, а потому, конечно, от воли ее императорского высочества будет зависеть...
- Нет, вы не то хотели сказать, - отрезала баронесса, - и это было видно по выражению вашего лица. Не думайте, чтобы вы могли закрыться от меня вашим зонтиком. Я нарочно ближе подсела к вам, да и к чему такая прикрышка между друзьями?.. - С этими словами баронесса быстро сдернула зонтик с головы Остермана и бросила его на стол.
- Но, помилуйте, у меня глаза болят, я не могу смотреть на свет, - бормотал жалобно Остерман, пытаясь, не привставая с кресел, достать со стола зонтик, который бесцеремонная гостья при этой попытке отодвинула подальше.
- Будьте вполне откровенны со мной, граф; ведь мы отлично понимаем друг друга, и потому я повторяю вам, что я, по моим соображениям, хочу женить графа Линара...
- На ком же, однако, позвольте спросить? - проговорил смущенным голосом Остерман.
- На одной из девиц фон Менгден.
- На которой же из них: на Юлиане, Якобине или Авроре?..
- Угадайте.
- Думается мне, что если вы действительно собираетесь устроить эту свадьбу, то выбор ваш никак не может пасть на Юлиану, ее высочество привязана к ней до такой степени, что не захочет ни за что расстаться с ней, а между тем неизвестно, долго ли граф Линар останется в Петербурге. Да и признаться, я что-то не понимаю, зачем вы затеяли это сватовство...
- О, при этом я руководствуюсь очень многими, не только моими личными, но даже и государственными соображениями...
- Даже и государственными соображениями?.. Гм, - прошамкал с расстановкой Остерман, вынимая из кармана своего камзола большую золотую табакерку и принимаясь медленно нюхать. - Желательно было бы, однако, узнать их...
- Вы и узнаете в свое время, а теперь скажите только: будете ли вы мне содействовать в моем намерении, а я со своей стороны могу прибавить, что брак этот отлично устроил бы и вас, и меня с моим мужем.
- Но ее высочество, ее высочество... - тревожно бормотал Остерман.
- Опять ее высочество! - вскрикнула баронесса, грозно взглянув на старика, - так знайте же, что ее высочество была бы чрезвычайно довольна женитьбой графа Линара...
При этих словах Остермана с головы до ног обдало жаром. Ему представилось, не сделалось ли около правительницы чего-нибудь такого, о чем он не успел еще проведать. Он подумал, не охладела ли привязанность ее к Линару, а потому и не желает ли она привести дело к развязке его женитьбой. Остерман встревожился при мысли, не был ли он слишком внимателен и предупредителен к покидаемому теперь правительницей любимцу, и старался припомнить малейшие подробности своих последних с ним встреч у Анны Леопольдовны.
- Позвольте, однако, - спросил он, оправляясь несколько от смущения, - вы изволили высказать предложение о женитьбе графа Линара на одной из девиц фон Менгден, но на которой же именно?
- На Юлиане...
- На Юлиане? - вскрикнул Остерман, окончательно озадаченный этими словами.
- Да, на Юлиане, - преспокойным тоном ответила баронесса. - По моим соображениям, если граф Линар должен жениться, так именно на ней, а жениться он непременно должен.
- Признаюсь, я ничего не понимаю, - сказал Остерман, в недоумении разводя руками.
- И ничего нет мудреного; вы сидите дома и не знаете ничего, что делается. Вас считают человеком чрезвычайно проницательным, - с едкой насмешливостью продолжала баронесса, - а по моему мнению, выходит вовсе не то. Вы, например, когда уже весь город узнал о принятии принцессой правления, не знали ровно ничего... Какой вы министр! Если бы я имела власть, то завтра же уволила бы вас от должности.
Остерман чувствовал себя подавленным и уничтоженным. Он стал откашливаться, поправлял парик и бормотал что-то себе под нос, а между тем развязная гостья смотрела на него в упор своим смелым, беспощадным взглядом.
- Позвольте мне, глубоко чтимая мною баронесса, - начал жалобным голосом пристыженный министр, - несколько подумать и сообразить по делу, о котором вам, не знаю, почему именно, благоугодно было сообщить мне. Высоко, как нельзя более, ценю оказанное мне вами слишком лестное доверие и могу уверить вас, что я во всякое время почту за особенное для себя счастье быть у ног ваших всепокорнейшим слугою, с чувством наиглубочайшего моего к вам высокопочитания...
- Оставьте, граф, подобные приторные фразы, я им очень мало верю, - перебила баронесса, махнув рукой.
- Конечно, вы совершенно справедливо изволили заметить, что в обстоятельствах, о которых мы теперь рассуждаем, не может идти вовсе речь о ее императорском высочестве. Они действительно касаются одного только графа Линара и избираемой вами для него невесты, кто бы она ни была. Дело в том, однако, что во всяком случае женить в Петербурге иностранного посла, и притом такого влиятельного, каким в дипломатических кругах считается граф Линар, можно только подумавши, и подумавши хорошенько. Женитьбою его мы легко можем обнаружить ту импрессию, которую имел наш двор на него, а обстоятельство сие вызовет недоразумения и различные подозрения со стороны европейских кабинетов. Притом, - продолжал внушительно Остерман, - вы сами изволили высказать, что при предполагаемом вами браке вы благоволили руководствоваться не только вашими личными, но даже и государственными соображениями. Как же ввиду всего этого не подумать и не сообразить каждому министру, в особенности же такому, которого начинают подозревать в проницательности?
- Перестаньте петь эту скучную песню, мой милейший граф, - сказала самым фамильярным тоном баронесса. Она встала с кресел и, дружески трепля Остермана по плечу левой рукой, правой напялила на его голову зонтик. - Теперь вы можете сидеть в этой полумаске. Вы сами не хотели привстать и взять ее, чтобы я не разболтала потом, что ваше здоровье настолько хорошо, что вы в состоянии ходить. Для вас это было бы не совсем удобно, потому что теперь наступает такая пора, когда вам, по принятым вами правилам, следует притворяться...
- Какая пора?.. - широко раскрыв глаза, спросил Остерман.
- Пора, когда отношения между правительницей и графом Линаром...
- Тс... ради Бога, тише; подумайте, что вы говорите?.. - шептал умоляющим голосом Остерман.
Не обращая никакого внимания на это предостережение, баронесса продолжала:
- ...Заставят вас на время заболеть жестоко, съездив, впрочем, предварительно во дворец, чтобы проведать там что-нибудь; но могу заранее уверить вас, что вы там ровно ничего не узнаете, все содержат в непроницаемой тайне; а не правда ли, как желательно было бы узнать такую тайну? - поддразнивала баронесса растерявшегося Остермана.
- Я вовсе не так любопытен, как вы, быть может, предполагаете, - холодно заметил оскорбившийся этим подтруниванием министр. - Я сегодня же должен бы ехать во дворец, несмотря на мою болезнь, по особенно важным докладам, но не поеду, а если бы и поехал туда, то о деле, о котором вы изволили мне передавать, я не решился бы заговорить уже по одному тому, что я никогда не мешаюсь ни в какие амурезные дела.
- Вы-то не мешаетесь в такие дела?.. Ха, ха, ха!.. А кто же, позвольте спросить, ваше сиятельство, надоумил бывшего регента вызвать сюда графа Линара?.. Разве тут был вопрос о государственных, а не об амурезных, как вы называете, делах? А?..
У Остермана заняло дух, и он замотал головой, как будто ему поднесли под нос что-то сильно одуряющее.
- Я должен уверить вас, что в вызове графа Линара я не принимал никакого участия, - отрезал решительным голосом лживый старик. - Тут были особые политические соображения регента, для вас, как я полагаю, вовсе неизвестные.
- Не отнекивайтесь, милейший граф; если дело пойдет на спор, то я докажу вам все, что вы проделали в этом случае. Я знаю, вы говорите часто, что я такая женщина, которая рассказывает то, чего вовсе не было, т. е., что я сплетница. Я же, в свою очередь, буду говорить о вас, что вы такой мужчина, который уверяет, что не делал того, что им было сделано, что он... Как вы думаете, что лучше?.. Положим, впрочем, что это ошибочно, - что вы действительно не участвовали в вызове графа Линара в Петербург, но теперь речь идет не об этом, а только о женитьбе его на Юлиане. Что вы, собственно, на это скажете? Как отзоветесь вы по поводу этого предположения, если бы ее высочество, продолжая и теперь, как это было прежде (баронесса нарочно подчеркнула эти слова), удостоивать вас своим доверием, спросила что-нибудь о браке графа Линара?..
- Позвольте, многоуважаемая баронесса, подумать и посообразить; я имел честь объяснить вам, что это вопрос дипломатического свойства, а потому и крайне щекотливый.
- Хорошо! Я даю вам срок до завтра, а вы уведомьте меня, когда я могу быть у вас для решительных и окончательных объяснений. Прощайте, граф!.. - и она, встав с кресел, протянула свою руку к губам Остермана, которую тот поцеловал, а баронесса милостиво погладила его по голове.
Остерман выразил сожаление, что он сегодня так слаб, что лишен удовольствия проводить столь дорогую гостью хотя бы до дверей своего кабинета, а сам в душе радовался, что наконец он отделался от этой ужасной посетительницы, язык которой казался ему страшнее змеиного жала и которая обходилась с ним так бесцеремонно, как будто забывала, что он старик, сановник и министр.
- Не беспокойтесь, дорогой мой друг, провожать меня, - проговорила баронесса.
Она медленно подошла к дверям и, выходя из кабинета, обернулась к Остерману.
- Прощайте еще раз! Будьте здоровы; не притворяйтесь, когда в этом нет особенной надобности, и верьте, что во многих случаях самый умный министр может быть менее дальновиден, чем иная самая обыкновенная женщина... До приятного и скорого свидания, то есть до завтра.
Беседа с баронессой Шенберг сильно озадачила Остермана. Хотя он вообще и не удивлялся бойкости этой хорошо ему известной дамы, но никогда еще не замечал он, чтобы развязность и бесцеремонность ее доходили до такой крайней степени, как это было во время последнего ее посещения.
"Что бы это значило? - думал Остерман. - Откуда теперь подул ветер? А ведь что-нибудь особенное да есть. Еще так недавно она хлопотала у меня о своем муже, дрожала за его участь, вздыхала и плакала, а теперь прямо говорит, что махнула на его дело рукой, и не только не просит моего покровительства, как прежде, но даже отказывается принять его по моему предложению. Уж не ослабела ли моя инфлуенция у правительницы? - с ужасом помыслил министр. - По всему видно, что около нее баронесса нашла для себя другую надежную опору и теперь пренебрегает моим заступничеством за своего мужа. Я очень хорошо знаю, что еще недавно правительница крайне недолюбливала ее и весьма неохотно допускала ее в свое общество".
В таких тревожных размышлениях застал Остермана его шурин, Василий Иванович Стрешнев, толкавшийся и разъезжавший всюду для собирания свежих новостей своему зятю.
- Ну, Андрей Иваныч, новость важная, - сказал он, поздоровавшись с министром. - Шенбергша входит к правительнице в милость. От камер-фурьера Кочнева узнал я сегодня, что ей приказано посылать приглашения по средам на обеды, а по воскресеньям на вечерние собрания у правительницы. Прежде этого не бывало.
- Точно, что не бывало, и правительница всегда держала ее от себя очень далеко и принимала не иначе как только по особому разрешению, даваемому ей через гофмаршала. Ну, а еще что нового? - порывисто спросил Остерман.
- Говорят еще, что дело Шенберга замнут по желанию правительницы, а ему в награду за напрасное обвинение пошлется александровская лента, - скороговоркой сообщал Стрешнев, а между тем его собеседник пожимал плечами.
- А что же слышно о свадьбе?.. - спросил министр.
- Кого с кем?
- О свадьбе графа Линара с Юлианой Менгден, - отвечал Остерман своему удивленному зятю и затем рассказал ему о посещении Шенберг и о ее беседе.
- Пожалуй, что-нибудь эта разбитная баба Шенбергша и придумает. В последнее время Линар что-то особенно стал внимателен к ней, да и, верно, не кто иной, как он, расположил правительницу в ее пользу. Он же, конечно, помогает и барону покончить благополучно его делишки, за которые ему нелегко было бы рассчитаться. Надобно будет поразнюхать. Да к чему, впрочем, устраивать этот брак? - добавил Стрешнев.
- Как к чему? Тут есть очень тонкий расчет. Долго думал я об этом и, наконец, напал на верную мысль. Теперь начинают поговаривать о близости Линара к правительнице, а в войске, как ты мне сам передавал, слышится ропот по этому поводу. Если же Линара женят, то все это получит иной вид. Заговорят, что если Линар почти безвыходно сидел у правительницы, так потому только, что ухаживал за неразлучной ее подругой. После свадьбы супруги останутся жить во дворце под тем благовидным предлогом, что ее высочество не в силах расстаться с Юлианой; на Линара, как на человека женатого, не станет падать никакого подозрения, и таким образом неприятная, а, пожалуй, даже и опасная для правительницы болтовня мало-помалу прекратится... Понимаешь?
- Пожалуй, что так, - согласился Стрешнев. - А знаешь, не худо бы тебе, под каким-нибудь предлогом, съездить самому к правительнице. Может быть, что-нибудь и поразведаешь. Смотри, Андрей Иваныч, не опростоволосься как-нибудь, чего доброго, опять дашь зевка... Обрати также внимание и на цесаревну; сильно поговаривают, что она затевает что-то и частенько видится с маркизом Шетарди.
Расставшись со своим верным и ревностным соглядатаем, Остерман принялся копошиться в лежавших перед ним на столе бумагах. Он думал о том, как бы придать некоторым из них чрезвычайную, неотложную важность и, ссылаясь на необходимость спешного по ним доклада, явиться невзначай к правительнице под этим предлогом. Остерману не трудно было сделать это, так как он умел отлично вздуть значение каждого дела теми туманными и велеречивыми фразами, которые в случае надобности пускал в ход. Недаром же отзывался о нем один живший в Петербурге иностранный дипломат, что с ним можно было беседовать по какому угодно делу два битых часа сряду и все-таки не узнать, что хотел высказать Остерман. Перечитав несколько бумаг и потерев несколько раз нахмуренный лоб, министр приказал заложить карету и, спустя немного времени, он был привезен ко дворцу, а затем и принесен в креслах в кабинет правительницы.
- Ах, Андрей Иваныч, ты опять с бумагами!.. - проговорила с недовольным видом правительница, входя в кабинет и держа в руках детское платьице. - Тебя-то я, впрочем, всегда очень рада видеть, а бумаги твои мне порядком надоели. Вот, посмотри, какое красивое платьице я шью моему Иванушке. Маркиз Шетарди не довольствуется переговорами со мной и непременно требует торжественной аудиенции у самого императора; приходится уступить ему. Вот забавная-то будет аудиенция! Послушаем, как они разговорятся... Ох, уж мне эти придворные этикеты да государственные дела... скоро ли дождусь я того времени, когда вырастет мой сынишка и сам начнет править царством, а я буду жить как хочу.
- Но, ваше императорское высочество, - заметил почтительно Остерман, - при настоящих оказиях вам необходимо надлежит постановить некоторые резолюции.
- Хорошо, хорошо, только ты, Андрей Иваныч, посмотри прежде это платьице. Иванушка явится в нем на аудиенцию. Не правда ли, как оно хорошо? Вот здесь обошьется оборочкой, а тут пойдут кружевные прошивки, на этом месте будет бантик, - говорила правительница, поднося свое шитье к лицу Остермана, который поневоле должен был разделять удовольствие молодой матери, так заботливо думавшей о наряде своего малютки.
- Притом, ваше императорское высочество, насчет цесаревны, - начал министр, отделавшийся, наконец, от неподходящего к его обязанностям занятия.
- Опять, Андрей Иваныч, ты с Лизой, да что она тебе делает? - с выражением упрека возразила правительница.
- Мне ее высочество ничего дурного не делает, а высочайшей вашей фамилии, вам, высокоповелительная государыня, и всему российскому отечеству цесаревна намеревается учинить злокозненные факции...
- Ты да мой муж всегда пристаете ко мне, чтобы я или выдала ее насильно замуж, или посадила бы ее поскорее в монастырь, но я ни того, ни другого не сделаю. Оставь Лизу в покое. Я на этих днях была у нее, все объяснилось между нами, и мы теперь дружны по-прежнему. Так бы и всегда было, да на беду нас злые люди ссорить хотят. Говорю я это, впрочем, не о тебе, Андрей Иваныч, так как я знаю очень хорошо, что все твои советы идут от доброго сердца, - окончила ласковым голосом правительница.
- Позволю себе сказать, что каждое слово произношу я перед вашим императорским высочеством по душевной моей чистоте, по рабской моей преданности к высочайшей особе вашей, предоставляя затем действовать вам так, как сие благоугодно будет соизволить...
Проговорив это, Остерман принялся вынимать бумаги из своего портфеля, внушавшего правительнице своим объемом опасение, что в нем слишком много запаса для доклада и объяснений.
Доклад, однако, кончился скоро. Правительница слушала рассеянно объяснения своего министра: она в это время шила сыну платье и иголка быстро двигалась в ее руке, и несколько раз Анна Леопольдовна, не обращая внимания на сановного докладчика, раскладывала перед ним свою работу на его бумаги и расправляла ее на них, чтобы посмотреть, верно ли она ведет к прошивке строчку. Такое невнимание сильно смущало Остермана. Но так как правительница подписала все доклады безоговорочно, не сделав никаких возражений и замечаний, то Остерман успокоился, убедившись, что кредит его не поколебался нисколько.
- Кажется, что дела наши с иностранными кабинетами устроились теперь как нельзя лучше, - сказала с довольным видом правительница по окончании доклада.
- В сем случае особенную пользительность для "российского отечества" оказывает наш альянс с венским кабинетом, заключенный по великодушной мысли вашего императорского высочества, - льстиво подхватил Остерман.
- А не правда ли, - с живостью спросила правительница, - что мы этим альянсом обязаны графу Линару?
- Сие безусловно утверждать не могу. Наперед всего совершение оного альянса произошло по премудрости вашего императорского высочества; граф же Линар точно что оказал в сем случае превеликий сикурс, да и вообще надлежит признать, что его сиятельство - персона крайне полезная для поддержания российских интересов и различных наших авантажей при иностранных дворах. Сожалеть можно токмо о том, что мы во всякую пору можем лишиться его содействия, - проговорил с опечаленным видом Остерман.
- Это каким образом? - встрепенувшись, спросила правительница.
- Граф Линар не состоит в российской службе, и посему польско-саксонский кабинет во всякую пору может отозвать его из Петербурга, да и он, как персона здесь всем чуждая и ничем не привязанная, может сам пожелать удалиться отсюда.
- Мне было бы крайне жаль, если бы это случилось, - со смущением заговорила правительница, - я только что начала привыкать к нему, полюбила толковать с ним о делах, конечно, для того только, чтобы все мной от него слышанное передать потом на твое рассмотрение, так как ты, Андрей Иваныч, очень хорошо знаешь, что я, не посоветовавшись с тобой, никогда ничего не делаю.
При этих милостивых словах Остерман умилился, и слезы признательности, конечно, притворные, выступили на его глазах. Правительница заметила это и взглядом, полным ласки, посмотрела на него.
- Вообрази, Андрей Иваныч, - начала она, - мне никогда не приходило в голову, что граф Линар может уехать от нас. Мне казалось, что он останется у нас вечно, вечно... - и дрожащий голос, которым сказаны были последние слова, выдавал грустную мысль, мелькнувшую теперь в голове молодой женщины. - Ты сам говоришь, что он нам так полезен по государственным делам, да и по правде скажу тебе, как моему старому другу, что мне без него будет очень скучно... Ты человек находчивый и умный, посоветуй же, как бы устроить, чтобы Линар никогда не уехал от нас...
- Женить его здесь, - брякнул решительным тоном министр.
Правительница вспыхнула: она почувствовала, что вся кровь бросилась ей в лицо, ударила в виски и точно множество самых тонких игл закололо ей глаза, к которым подступили жгучие слезы.
- Ах, как здесь сегодня жарко!.. - тихо проговорила она, обмахивая и закрывая платком зардевшееся румянцем лицо.
- Очень жарко, ваше высочество... Я чуть было не задохся от жары, только не дерзнул заметить сего перед вами, - проговорил Остерман, только что перед тем думавший о том, что в кабинете правительницы слишком свежо, и опасавшийся, чтобы вследствие этого не схватить простуды. - Вы, ваше императорское высочество, слишком еще молоды, вас греет кровь. Вот нам, старикам, так тепло идет в пользу, а особе вашего юного возраста оно может быть вредоносно, от сего кровяные приливы случаются...
- Вот и я теперь что-то нехорошо себя почувствовала... Посмотри, как я вдруг вся раскраснелась, - добавила она, показывая Остерману на свои щеки, горевшие ярким румянцем.
Выведя таким образом правительницу из сильного смущения, Остерман продолжал:
- Блаженной и вечно достойной памяти дед вашего императорского высочества, император Петр Алексеевич меня таким образом навеки в "российском отечестве" устроил. Возвысив и облагодетельствовав меня своими высочайшими щедротами, он однажды соизволил сказать мне: "Пора тебе, Андрей Иваныч, перестать быть немцем; ты теперь здесь, у меня, все имеешь: и чины, и почет, и богатство, и доверие мое полное успел заслужить, не вздумай только улизнуть от меня; а чтобы у тебя и в мыслях сего не было, так я женю тебя здесь", и затем соблаговолил сосватать мне настоящую мою супругу Марфу Ивановну из славного рода бояр Стрешневых. После сего я, конечно, отселе никуда и ни за что не уеду. - Проговорив это, Остерман, однако, сильно поморщился при невольном воспоминании обо всем, что доставалось ему от его злой и привередливой Марфы Ивановны.
Неожиданное предположение, высказанное Остерманом, сильно взволновало правительницу. Остерман смекнул, однако, что он не совсем напрасно похитил мысль баронессы о женитьбе Линара, но только жалел, что поверил словам ее, будто эта женитьба будет приятна правительнице. Впрочем, такая частная ошибка не особенно смущала его ввиду того, что правительница не выразила прямо несогласия на брак, не стала противоречить этому предположению, но только сперва встревожилась, а потом глубоко призадумалась, но и то и другое было вполне естественно при таком щекотливом для нее вопросе. Опустившись в кресла и слушая рассказ о женитьбе Остермана, она видела в этом рассказе разницу, не применяемую к настоящему делу. Ее поразила мысль, что Линар может любить другую женщину, что он сделается привязанным, преданным другом своей жены, которая станет господствовать над его сердцем. Но Анна Леопольдовна как будто опомнилась и, пересиливая волнение, равнодушно и даже как будто шутя спросила своего собеседника:
- А на ком же мы женим графа Линара?
- На баронессе Юлиане фон Менгден, - отвечал Остерман.
Анна Леопольдовна вздрогнула.
В это время дверь кабинета растворилась, и в нее, словно птичка, впорхнула Юлиана. Она сделала наскоро реверанс Остерману и кинулась, чтобы поздороваться с правительницей и поцеловать ее. Но Анна встретила теперь свою подругу гневным взглядом: она увидела в молодой девушке свою соперницу. Не привыкшая к такой встрече пригожая смуглянка остановилась в недоумении точно вкопанная.