исказившееся от ужаса лицо.
Но вот явился к нему грозный Ушаков в сопровождении своих адъютантов и сильного караула. Ушаков объявил герцогу от имени правительницы повеление о немедленном выезде его из Петербурга. Герцог пошатнулся, но, тотчас же оправившись, склонил голову и, не говоря ни слова, отдался в руки своих суровых распорядителей, которые, накинув плащ поверх бывшего на нем шлафрока, повели его с лестницы, окруженного со всех сторон штыками.
Едва показался на дворцовом подъезде герцог с низко надвинутой на лицо шапкой, как стоявшая около подъезда толпа тотчас же узнала его по знакомому всему Петербургу его синему бархатному плащу, подбитому горностаем. Народ неистово завопил, и по площади раздались крики: "Вот он, наш злодей и мучитель!", "Сейчас бы и порешить его!", "Что закрыл ты харю, покажи ее!" - кричали ему с разных сторон.
Теперь проявилась вся дикая разнузданность грубой черни, которая еще так недавно с подобострастным страхом преклонялась перед своим властелином, а теперь с проклятиями и ругательствами готова была бы растерзать его в клочки, если бы только войска не сдерживали ее свирепого натиска.
Герцога, почти потерявшего сознание, втолкнули в дормез, запряженный придворными лошадьми. На козлах дормеза сидел, вместо кучера, полицейский солдат, а рядом с ним лакей в придворной ливрее; экипаж был окружен отрядом гвардейских солдат с примкнутыми к ружьям штыками. В отдельном, переднем сиденье дормеза помещались доктор и два гвардейских офицера, каждый из них с двумя заряженными пистолетами. По знаку, данному одним из адъютантов фельдмаршала Миниха, распоряжавшимся отправкой арестанта-герцога, поезд тихо двинулся.
В эту минуту герцог нечаянно поднял глаза и увидел в окне дворца бледное лицо Анны Леопольдовны. При виде своего пленника правительница вздрогнула, она хотела сказать что-то окружавшим ее, но голос ее замер, и она, закрыв лицо, заплакала навзрыд. Стоявший у окна, около Анны, ее супруг смотрел на все происходившее с каким-то торжественно-напыщенным видом; ему не верилось, что в отъезжавшем от дворца экипаже мог сидеть тот самый человек, которого он за несколько часов так смертельно трусил, и принц с почтительным изумлением взглядывал на молодую женщину, отомстившую регенту обиды и свои, и нанесенные им ее ничтожному супругу.
После герцога, также в дормезе, был вывезен его брат, генерал Бирон, а за ним в простых санях был отправлен Бестужев. Сильный конвой сопровождал и того и другого.
Наступали ранние сумерки ясного морозного ноябрьского дня. На небе горела вечерняя заря, обливая розовым светом и здания, и толпившийся на площади народ. Ярко-пурпуровым блеском отражался закат солнца в окнах домов, и все это придавало Петербургу веселый праздничный вид, соответствовавший тому настроению, в котором находились теперь жители столицы; с шумным говором потянулся наконец народ за войсками, двинутыми с площади по окончании всех главных распоряжений, и вскоре все вступило в колею обычной жизни для тех, кто не участвовал в перевороте; совершенно иное испытывали теперь те, на ком он отразился прямо или косвенно.
Тотчас после доклада Миниха Анне Леопольдовне об аресте регента она послала известить об этом графа Остермана как главного и необходимого дельца в такую затруднительную минуту, приглашая его немедленно приехать в Зимний дворец. Услышав совершенно неожиданную весть о падении герцога, осторожный до крайности министр не поверил возможности такого важного события. Он полагал, что, вероятно, между регентом и принцессой произошли только какие-нибудь замешательства и столкновения, впутываться в которые было бы слишком опасно, и что известие о захвате регента основано на каких-нибудь неверных, преувеличенных или преждевременных слухах, или же, наконец, оно сообщено ему нарочно для того, чтобы заставить его принять участие в неокончившейся еще борьбе принцессы с герцогом. Как бы то, впрочем, ни было, но, ссылаясь на свою тяжкую болезнь, Остерман приказал посланному принцессы доложить ее высочеству, что он, к крайнему своему прискорбию, не имеет решительно никакой возможности исполнить ее приказание. С таким ответом возвратился посланный в Зимний дворец, куда уже успели собраться все вельможи. Не видя среди них Остермана и узнав о его обычной отговорке, Миних тотчас же смекнул, в чем дело, и попросил камергера Стрешнева, шурина Остермана, отправиться к кабинет-министру.
- Я знаю настоящую причину, почему граф Остерман не явился во дворец, - сказал фельдмаршал Стрешневу, - он думает, что не вышло ли относительно ареста бывшего регента каких-нибудь недоразумений, он чересчур осторожен; но вы очевидец всего, что теперь происходит, поезжайте к графу и удостоверьте его лично, что герцог действительно арестован. Я вполне убежден, что тогда Андрей Иваныч сделает над собой некоторое усилие и тотчас же приедет сюда.
Стрешнев принял на себя это поручение, и оказалось, что Миних не ошибся в своем предположении. Убедившись вполне в том, что регент лишился власти, что он схвачен и сидит под караулом и что правление государством перешло в руки Анны Леопольдовны, хитрый старик не замедлил приехать во дворец и представился правительнице, преподнося ей красноречивые и льстивые поздравления, а также пожелания всевозможных благ. Анна Леопольдовна милостиво подшутила над его излишней робостью и неуместной осторожностью, назначив ему быть в тот же вечер у нее с докладом.
У успокоившегося теперь Остермана не только нашлись силы для исполнения служебных обязанностей, но он даже, к общему удивлению, объявил, что на днях, по случаю совершившихся радостных для всего "российского отечества" событий, даст у себя большой бал, удостоить который своим присутствием соизволила обещать государыня-правительница.
В назначенный час Остерман явился с докладом к Анне Леопольдовне. После разговора обо всем случившемся, Остерман представил правительнице свои соображения относительно настоящего положения политических дел, а затем предложил ее вниманию сообщение о тех бумагах, которые без ее ведома были подписаны регентом и отправлены по назначению из коллегии иностранных дел.
- В числе таких бумаг, - сказал совершенно равнодушным голосом министр, - была депеша к дрезденскому двору с просьбой назначить к нам польско-саксонским посланником графа Линара...
- Графа Линара?.. - с изумлением спросила правительница. - К чему же это? - добавила она, силясь преодолеть охватившее ее при этой новости волнение и стараясь казаться совершенно спокойной. Но выражение лица и замешательство тотчас выдали Остерману ее сердечную тайну, и от его проницательности не укрылось то потрясающее действие, какое произвело на правительницу сообщение о предстоящем приезде в Петербург Линара.
- Регент находил, - продолжал Остерман тем же тоном, - что приглашение в Петербург такого посланника, как граф Линар, могло бы в значительной степени облегчить сношения наши с венским двором, а вместе с тем и противодействовать расчетам берлинского кабинета.
Правительница, пересиливая свое смущение, закусила нижнюю губку и, наморщив брови, хотела придать своему лицу самое серьезное выражение, которое соответствовало бы важности представляемого ей доклада по дипломатической части. Она сделала вид, будто чрезвычайно внимательно слушает объяснения министра, а между тем сердце ее сильно билось, дыхание замирало и даже не такому тонкому наблюдателю, каким был Остерман, нетрудно было подметить притворное равнодушие правительницы. Не зная вовсе тех коварных замыслов, которые, по наущению самого же Остермана, были у регента при вызове в Петербург Линара, Анна подумала, что регент хотел только неожиданно угодить ей этим, и ей вдруг стало жаль герцога при этой мысли; он не казался уже непримиримым врагом, и чувство благодарности со стороны страстно влюбленной женщины брало в ней теперь верх над холодной суровостью правительницы.
- Нет, я не желаю, чтобы граф Линар явился при моем дворе, - проговорила она, придавая своему голосу оттенок негодования, а между тем сама думала вовсе не то. - Ты, Андрей Иваныч, - добавила она, - был слишком близок к регенту...
- Сего вообще никак не можно сказать, ваше императорское высочество, - поспешил возразить оторопевший Остерман, - я был близок с регентом токмо по государственным, а не по личным делам: мне, вашему всепокорнейшему слуге, необходимо было весьма часто трактовать о политике и нуждах империи с герцогом и согласоваться с его видами, как главного правителя "российского отечества", поставленного в оную должность волей в Бозе почивающей государыни.
- Успокойся, Андрей Иваныч, - улыбаясь и кротко сказала правительница, - я говорю тебе это не с тем, чтобы обвинять тебя за близость к регенту, я хочу сказать тебе совсем другое, чего ты, быть может, и не ожидаешь; я стану говорить с тобой от чистого сердца, только и ты скажи мне сущую правду, как мой истинный доброжелатель...
Услышав эти милостивые слова, Остерман заметно приободрился.
- Ты был близкий человек к герцогу, а потому, разумеется, он и не скрывал от тебя того распоряжения, какое, по его старанию, сделала покойная моя тетка относительно графа Линара. Притом, кроме тебя, некому было и писать в Дрезден депешу по этому делу...
- Во исполнение сего состояла моя обязанность, - подхватил смутившийся опять несколько министр, - но смею уверить ваше императорское высочество, что в депеше сей не было ничего, касающегося высочайшей вашей особы.
- Конечно! Но тем не менее ты, Андрей Иваныч, очень хорошо должен был знать истинную причину, почему была написана эта бумага, да и сама покойная государыня из моей девичьей глупости никакой тайны не делала. Помнишь, какой тогда переполох и шум поднялись во дворце, пошли спросы, расспросы и передопросы, даже последних дворцовых служителей и служительниц и тех в покое не оставили; о чем только их не расспрашивали, а иных и в тайную канцелярию для сыску отправляли, а ты, Андрей Иваныч, знаешь, что у людей язык куда как долог. Заговорил один, а за ним и другие принялись болтать во все стороны. Не только все при дворе, но и целый город, я думаю, знал, за что выслали Линара; Юлиана передавала мне все тогдашние толки, и много я за мою шалость разного горя натерпелась. Обо всем этом не забыли еще, и, следовательно... - добавила Анна, смотря пристально на Остермана.
В то время, когда она сетовала таким образом на свое прошлое, в воображении ее мелькнули, однако, отрадные, пленительные воспоминания, и даже тот страх, который испытывала она когда-то при тайных сношениях с Линаром, обращался теперь в какое-то приятно раздражающее ее чувство.
- Вероятно, вашему высочеству благоугодно будет сказать, что посему приезд в Петербург графа Линара произведет прежние вздорные толки?.. - заметил Остерман.
- Да... Распорядись лучше, Андрей Иваныч, отправить в Дрезден другую депешу... Напиши в ней, что мы передумали и что граф Линар нам вовсе не нужен... Обойдемся и без него... - Последние слова правительница проговорила с заметным усилием, неровным голосом.
Анна и Остерман хитрили теперь друг перед другом, но уменье их в этом случае было далеко не одинаково. И он, и она желали, хотя и по различным побуждениям, чтобы Линар был в Петербурге, но не хотели или, вернее сказать, не могли откровенно высказаться об этом между собой. Остерман, предвидевший теперь возможность вступить в отношение к Линару в роль бывшего регента, боялся, как бы под влиянием опасений, высказываемых правительницей, не потерять подготовленной им для себя около нее поддержки. Ему было ясно, что после трехлетней разлуки Анне хотелось опять свидеться с Морицом и что она только из стыдливости и сдержанности противоречила осуществлению этого предположения. Слишком опытный в интригах и происках, Остерман домогался того, чтобы в настоящем деле последнее решительное слово принадлежало самой правительнице с тем, что если бы впоследствии из приезда Линара вышло что-нибудь для нее неприятное, то он мог бы сослаться на собственную ее волю. Делая вид, что нежелание Анны Леопольдовны - видеть Линара - считает искренним, Остерман посредством такого притворства нашел возможность поставить молодую женщину в самое затруднительное положение.
- Повеление вашего высочества сегодня же мной будет исполнено, - покорно сказал Остерман, силясь привстать с кресла. - По возвращении домой я безотлагательно заготовлю соответственную сему делу депешу для отправки ее с нарочным посланцем в Дрезден...
Проговорив это, хитрый старик как будто принялся рыться в бумагах, расположенных перед ним на столе, а сам между тем украдкой, исподлобья, следил внимательно за Анной, которая, увидев безоговорочность Остермана, не знала, как далее повести дело к тому исходу, который был ей так желателен.
Наступило молчание. Облокотясь на стол и закрыв лицо рукой, задумчиво сидела правительница. Остерман продолжал спокойно рыться в бумагах, подготовляя их к дальнейшему докладу, и, как будто считая вопрос о Линаре совершенно поконченным, он отложил в сторону относившуюся к нему бумагу.
Анна увидела это и не выдержала.
- Но как же это сделать?.. - с живостью спросила она.
- Что сделать, ваше высочество?.. - проговорил Остерман, подняв глаза на правительницу и делая вид, что он не догадывается, о чем она спрашивает его.
- Чтобы отклонить приезд Линара... Ведь дрезденский кабинет... - нерешительно промолвила правительница.
- Учинить сие несколько трудновато, - начал глубокомысленно Остерман официальным слогом того времени, - чаять надлежит, что пущенная из С.-Петербурга в Дрезден депеша или уже прибыла туда, или имеет прибыть не сегодня, так завтра. По сему дрезденский двор и мог уже с своей стороны распорядиться о поступлении в сходствие с оной. За сим, по получении новой депеши, входящей в противоречие с прежней, дрезденский кабинет не токмо обижен быть может, увидев от нас столь мало к себе аттенции, но и может таковое изменение к легкомыслию и импертиненции нашего двора отнести и в силу онаго восчувствовать против нас огорчение и признать сие действие досадительным для себя с нашей стороны поступком...
- Я не смыслю ничего в вашей политике, - перебила принцесса, обрадованная, однако, в душе, что дело идет на лад и не просто по ее только желаниям, а по причинам весьма уважительным, - по дипломатическим соображениям тонкого министра.
- Как ознакомитесь, ваше высочество, с сими делами, - сказал, тяжело вздохнув, Остерман, - тогда соизволите увидеть, какие при оных делах встречаются конъюнктуры и инфлуенции... Бывают случаи, - продолжал поучительным голосом министр, - когда высочайшие особы, презрев свои персональные комбинации и онеры, долженствуют приносить в жертву и те и другие наиважнейшим резонам...
- Следовательно, и я должна?.. - как будто с радостью спохватилась правительница.
- Сие зависеть будет от всемилостивейшего вашего благоусмотрения. Могу токмо сказать, что, несомненно, российское отечество ожидает от матери своей всего на пользу его имеющего быть содеянным...
- Но что ж теперь делать? - пытливо спросила Анна.
- По мнению всенижайшего вашего слуги, надлежит учиненное пред сим в отношении графа Линара оставить в прежней силе, - заметил министр.
- Но когда приедет сюда Линар, тогда?.. - В этом вопросе правительницы слышались и робость, и нерешительность, и Остерман со своей стороны нашел нужным пересилить их.
- Так что же, ваше высочество? Всем будет известно, что не вы изволили его вызвать, а регент, который, как сие все очень хорошо ведают, не токмо никогда не думал о чем-либо угодном особе вашей, но, наоборот, поступал в совершенную противность оному, учиняя вам огорчения и досадительства. В таком смысле относительно приезда сюда послом графа Линара можно будет даже составить не токмо дипломатическую, но и газетную декларацию, и тогда все поймут, что вы, ваше высочество, пребываете здесь ни при чем и что вам так надлежало поступить по необходимости, из одного токмо учтивства перед дружественным иностранным двором, как требуют сего народные права.
Анна Леопольдовна призадумалась, а Остерман, пользуясь ее колебанием, решился покончить все дело одним, самым верным, по его мнению, ударом.
- Осмеливаюсь, впрочем, - начал он тихим, несмелым голосом, - представить вашему императорскому высочеству единственное, несколько затрудняющее настоящий казус обстоятельство... Все нужно принять при сем в соображение и потому позвольте дерзновенно, с уничижением, приличествующим всенижайшему вашему слуге, вопросить: быть может, его император...
- Принц?.. - гневно вскрикнула Анна Леопольдовна, вскочив с кресла, и на бледном лице ее выступили красные пятна. - Никому нет дела до моих к нему отношений!.. Я могу поступать как хочу!.. Я спрашиваю у министров только советов, а не наставлений!..
Остерман растерялся, но в то же время увидел, что дело его выиграно окончательно, что он задел в Анне самую чувствительную струну.
- Дерзнул я изречь сие, - забормотал он, - не в видах поучительных, но токмо...
- О принце говорить теперь нечего, - не без запальчивости перебила она, оскорбленная в особенности тем, что Остерман как будто забыл или не хотел знать событий минувшей ночи, когда Анна оказала такую решительность и такую смелость в противоположность бездействию и трусости своего мужа.
Но взрыв негодования быстро прошел у нее. Сделав в сильном волнении лишь несколько шагов по комнате, она молча остановилась перед Остерманом, выжидая, что он еще скажет.
- Как же благоугодно будет приказать вашему высочеству поступить в отношении графа Линара?.. - спросил робко Остерман.
- Я желаю, чтобы граф Линар был в Петербурге, - твердым голосом и с повелительным видом сказала правительница.
Остерман почтительно склонился перед ней, а молодая женщина вовсе не предчувствовала, что с этими словами она делала первый шаг к своей погибели.
Никаких торжеств и празднеств не происходило ни при дворе, ни в Петербурге вообще по случаю принятия правления Анной Леопольдовной, несмотря на радость всего населения. Причиной этому было то, что тело императрицы Анны Иоановны оставалось еще непогребенным, в Летнем дворце, откуда только в последних числах ноября было перевезено с необыкновенной пышностью в Петропавловский собор. По этому случаю собору была придана такая же полуязыческая обстановка, какой - как мы уже знаем - отличалась та дворцовая зала, где стоял прежде гроб Анны Иоановны. В фонарике, венчавшем купол соборной церкви, было, по словам современного описания, "сделано облако, из которого исходил луч славы", осенявший золотой надгробный балдахин. У катафалка, на котором был поставлен гроб, стояли четыре женские статуи. На стенах церкви были развешаны медальоны, надписи, мертвые головы, гербы провинций и фестоны из черного крепа, на которых, как и на черных занавесах, бывших у окон и у дверей, блестели "слезные капли". На главном карнизе церкви были поставлены лампады, урны и, вдобавок к ним, "по римскому и греческому обычаю, горшки со слезами". Вдоль церкви было расставлено восемь статуй. Они изображали теперь не добродетели почившей государыни, как это было в дворцовой зале, но добродетели ее верноподданных, удрученных тяжкой скорбью. Из статуй одна представляла "жену", которая держала левой рукой на груди младенца, а правой вела смотрящего на нее отрока. "При ногах этой жены была наседка, покрывающая крыльями цыплят". По толкованию ученых устроителей такой затейливой обстановки, статуя эта в общей своей совокупности должна была знаменовать "искреннюю любовь верноподданных". Другая статуя, находившаяся прямо против царских врат, изображала "жену", у которой на челе, вместо повязки из драгоценных камней, было сердце, а при ногах ее молодой журавль принимал старого и бессильного на свои "крылья". Статуя эта означала "непритворную верность" россиян к скончавшейся государыне.
Во все это время двор не снимал глубокого траура. Дамы ходили в черных байковых робах с широкими белыми плерезами, в больших чепцах с длинными позади них вуалями из черного флера. Мужчины носили черные суконные кафтаны, и лишь в то утро, когда происходило поздравление правительницы с принятием власти, все явились до дворец в цветной парадной одежде. У знатных особ приемные комнаты и экипажи были обтянуты черным сукном. Лишь за несколько дней перед 18-м числом декабря, в которое приходилось рождение Анны Леопольдовны - ей минуло теперь двадцать три года, - происходило погребение покойной императрицы с величавой торжественностью. Гроб опустили в могилу; со стен Петропавловской крепости загрохотали прощальные пушечные выстрелы; рассеялся их белый дым, а вместе с ним исчезли и все видимые следы десятилетнего сурового царствования Анны Иоановны. Власть ее любимца пала, и начались новые правительственные порядки...
Вечером в день рождения правительницы Петербург пылал увеселительными огнями. В ту пору столичные иллюминации были предметом самой тщательной заботы; в устройстве их принимали самое деятельное участие и художники, и ученые, и пииты, и полиция. Первые составляли на эти случаи рисунки, транспаранты и эмблемы; вторые сочиняли на разных языках - преимущественно на латинском - велеречивые надписи, льстивые изречения, а также и замысловатые аллегории; третьи сплетали вирши и акростихи, входившие в состав иллюминационных украшений. Наконец, со своей стороны полиция, не вдававшаяся ни в художества, ни в поэзию, просто понуждала жителей столицы зажигать плошки, шкалики и свечи. Такие распоряжения не прикрывались никакими деликатными внушениями, а предъявлялись прямо, как обязательные требования, и о них при описании бывших в Петербурге иллюминаций упоминалось в похвалу полиции, по приказанию которой нельзя было, например, поставить в одном окне менее десяти свечей в виде пирамиды.
Впрочем, и без понуждений со стороны полиции каждый по-своему готов был выразить правительнице любовь и преданность; у всех на душе стало легче, казалось, что висевшая над народом черная туча умчалась куда-то в безвестную даль. Правительница оказывала облегчения народу, расположение к вельможам, внимание к войску. Чувствовалось, что в противоположность прошлому начинала править царством кроткая женщина с добрым сострадательным сердцем. Она или отменяла вовсе, или смягчала прежние жестокие приговоры, приказывала выпускать на свободу засаженных при регенте в тайную канцелярию, подписывала указы о возвращении ссыльных и конфискованных имуществ и изливала особые милости на тех, кто пострадал за нее. При представлении их ей правительница со слезами на глазах скорбела об их страданиях и благодарила их за "пролитую кровь". Им были пожалованы чины и денежные награды, честь их была восстановлена, в ознаменование чего их перед поставленными в строй полками прикрывали знаменами.
Трудно было, однако, правительнице улаживать все интриги и происки, которые безустанно кишели около нее. Остерман с первого же свидания сблизился с Анной по щекотливому вопросу о вызове графа Линара в Петербург. Хотя правительнице то казалось, что министр не разгадал ее притворства, то думалось ей, что хитрый старик проник в ее сердечную тайну, но как в том, так и в другом случае она останавливалась на мысли, что Остерман ей не только будет постоянно необходим по делам государственным, но что, кроме того, он пригодится ей и при сношениях с Линаром, с которым он, вероятно, успеет близко сойтись, так что она и тут будет иметь в Остермане ловкого посредника и надежного советника. Между тем Остерман, не терпевший никогда никакого совместничества в главном управлении государственными делами, оказывался теперь лицом, не имевшим уже прежней силы, так как не только по званию, но и в действительности первым министром стал граф Миних, захвативший в свои сильные руки все отрасли государственного управления. Остерман, смотря на это, злился, терзался и считал себя обиженным на весь мир человеком. Он теперь только и думал о том, чтобы посредством падения фельдмаршала расчистить себе дорогу к власти и выйти поскорее из настоящего приниженного положения. Со своей же стороны, Миних не только знал хорошо цену своих прежних военных заслуг, но и цену своих недавних ночных подвигов в пользу Анны. Рассказывая в обществе о тех опасностях и о тех затруднениях, какие ему при этом приходилось преодолеть, он не стеснялся нисколько добавлять, что лишь одному ему правительница обязана своей властью. Теперь оба соперника при встречах искоса посматривали друг на друга, ожидая, кому кого удастся сломить. Ломка же эта зависела от того, чью сторону будет держать Анна, - Миниха ли, исполнившего уже свое дело, или Остермана, который может пригодиться ей в будущем.
Другим заклятым врагом Миниха был принц Антон. Уступив ему звание генералиссимуса, Миних не думал, однако, уступать ему ни малейшей власти, даже по военному управлению. В сношениях своих с генералиссимусом фельдмаршал не соблюдал никакого порядка подчиненности, и не только что относился к принцу как равный к равному, но даже на каждом шагу безжалостно подавлял супруга правительницы своей надменностью и своим презрением. Остерман, пользуясь таким обхождением Миниха с принцем, подбивал последнего против первого и, со своей стороны, в удобную минуту закидывал правительнице словцо о том, что такое обращение, какое позволяет себе фельдмаршал с принцем, роняет в глазах всех не столько достоинство самого принца, сколько достоинство его супруги-правительницы. Остерман внушал Анне Леопольдовне, что почетное, исключительное положение принца необходимо для нее самой и что такое положение ни малейшим образом не лишит ее первенствующего значения в государстве и не отнимет у нее прав на личную свободу и полную независимость, льстиво прибавляя при этом, что ее высочество показала уже такое превосходство над своим супругом, что между ним и ею не может быть даже допущено никакого сравнения. Вкрадчивый хитрец после распоряжения самой правительницы о вызове Линара не упускал теперь случая заговорить с нею о нем и, превознося до небес необыкновенные его качества, весьма тонко намекал, что Линар, как человек непричастный ни к каким искательствам русских вельмож, - по образованности, уму, силе характера, опытности и почтительной преданности Анне Леопольдовне, - может быть для нее во многих случаях беспристрастным и надежным советником. Остерман, предвидя, что, быть может, ему самому не удастся сладить с Минихом, сильно рассчитывал на содействие и на влияние Линара в этом случае. Касаясь Линара, он затрагивал самые сокровенные чувства молодой женщины, он упоминал также и о великодушии Анны, пожертвовавшей при вызове Линара государственной пользе "амбициею и онерами", и правительнице казалось, что доброжелательный к ней старик понимал ее, сочувствовал ей, а такому человеку нельзя было не довериться, нельзя было не полагаться на него. Угодливость, лесть и, главное, подшептывания о том, чему верилось правительнице и чего ей желалось с таким нетерпением, не остались без влияния на восприимчивую женщину, терявшуюся теперь в водовороте государственных дел и политических вопросов и мечтавшую о давно желанном, а теперь уже близком свидании с любимым человеком.
В свою очередь, и оскорбленный принц старался вредить Миниху, как только умел и как только мог. Он подкупал против него доносчиков, нанимал шпионов, которые всегда и всюду следили за ним, переносил жене неблагоприятные для фельдмаршала слухи, касавшиеся, между прочим, и его подозрительных сношений с цесаревной Елизаветой. Принц часто посещал Остермана, чтобы сетовать перед ним на сатанинскую гордость зазнавшегося Миниха. Ездил он на совещания и к графу Головкину, ворчавшему против самовластия фельдмаршала. Порой он решался даже изливать супруге-правительнице свои горькие жалобы на обижавшего его беспрестанно Миниха, высказывая при этом, что всю заслугу ночного переворота фельдмаршал приписывает исключительно себе, между тем как ему, принцу, очень хорошо известно, что Миних без нее не мог бы ровно ничего сделать. Не только к большому удовольствию принца, но и к крайнему его удивлению, Анна, вразумляемая Остерманом, с участием и снисходительностью выслушивала теперь жалобы мужа, но и не оставляла их без последствий. Назло Миниху она стала приглашать принца присутствовать при докладах первого министра; обращалась при этом к своему мужу с вопросами, делая вид, что она нуждается в его советах, несмотря даже на решительные мнения, высказанные Минихом по тому или другому делу. Вместе с тем, она в присутствии Миниха отдавала отчет принцу о ходе государственных дел. По приказанию правительницы принц начал присутствовать и в сенате, и в военной коллегии, состоявшей под ближайшим ведением фельдмаршала. Нетрудно было понять Миниху, что в таком деятельном участии принца в делах государственных не представляется решительно никакой надобности и что все это делается для того только, чтобы причинить ему, фельдмаршалу, самые чувствительные неприятности. Оскорбленный и раздраженный до последней крайности, Миних страшно кипятился, но вскоре, убедившись, что дело его проиграно, стал проситься в отставку, рассчитывая, что правительница не отважится на такой шаг, равнозначный окончательному разрыву между нею и виновником ее неожиданного возвышения.
В это время Елизавета однажды приехала навестить правительницу, которая спросила цесаревну, знает ли она что-нибудь об отставке фельдмаршала?
- Трудно было бы не знать того, о чем все говорят, - отвечала гостья.
Любопытство подстрекнуло правительницу разузнать, что же именно говорят? - и в таком смысле она задала вопрос Елизавете.
- Вообще все удивлены тем, - начала цесаревна, - что вы согласились на отставку фельдмаршала. Я же, со своей стороны, нежно любя вас, не могу не признаться, что вы поступили ошибочно, вас станут обвинять теперь в неблагодарности, да и, кроме того, вы лишились человека, на преданность которого вы могли полагаться после того, что он сделал уже для вас.
На лице Анны Леопольдовны выразилось заметное неудовольствие.
- Я очень сожалею, что должна решиться на это. Но что же мне было делать, когда мой муж и граф Остерман не давали мне покоя! Я вынуждена уступить их настояниям, - оправдывалась правительница.
Цесаревна улыбнулась и слегка пожала плечами, удивляясь, что Анна с такой искренностью высказывалась перед ней, и приняла это к сведению.
- Она совсем дурно воспитана, - заметила после этого разговора Елизавета в кругу близких людей, - она не умеет жить в свете и, сверх того, у нее есть очень дурное качество - быть капризной, как капризен ее отец, герцог Мекленбургский.
Усердные вестовщики не замедлили передать правительнице этот отзыв цесаревны, разумеется, с разными прибавлениями и толкованиями, и она, оскорбленная ими, выжидала случая, чтобы отплатить чем-нибудь Елизавете.
По-видимому, судьба улыбнулась теперь Анне Леопольдовне: из бедной немецкой принцессы, из девушки, которую стесняли на каждом шагу, она сделалась полновластной правительницей обширного государства и находилась в положении женщины, которая, если бы пожелала, имела возможность не чувствовать вовсе тяжести супружеских уз. И народ, и муж были теперь одинаково покорны. Никто не дерзал противоречить ей, никто не смел ограничивать ее воли в распоряжениях по делам государственным и противодействовать желаниям, привычкам, прихотям и причудам в ее частной жизни. Все прошлое казалось ей теперь не пережитой действительностью, а каким-то обманчивым сновидением. В сознании принадлежавшей ей власти и настоящего величия Анна Леопольдовна недоумевала: отчего она могла некогда трепетать при одном только суровом взгляде тетки-императрицы и дрожать при внезапном появлении герцога-регента? Она как будто переродилась: начала верить в решительность и твердость своего характера и убеждалась в том, что была вполне права, когда сказала, что ей нужен только смелый руководитель и тогда она отважится на все. Супружество с "тихим и смирным" принцем, которое она считала прежде страшным для себя бедствием на всю жизнь, представлялось ей теперь самой удачной сделкой. Муж не только не мог быть ей в чем-нибудь помехой, но, напротив, был как нельзя более пригодным и вполне послушным орудием в ее руках, и если Анна Леопольдовна еще и прежде чувствовала к нему презрение, то теперь, после того как она без всякого со стороны его участия произвела такой неожиданный государственный переворот, смотрела на него, как на самую ничтожную личность. Принц мог жить только ее милостями и иметь значение лишь по мере того внимания, какое ей вздумалось бы оказывать ему. Власть, независимость, несметное богатство делали в глазах всех правительницу счастливейшей женщиной в мире. Вдобавок ко всему этому присоединялась еще и молодость: Анне Леопольдовне было всего двадцать три года - пора, когда жизнь представляется заманчивой бесконечной далью, полной светлых надежд и отрадных ожиданий. При настоящей блестящей обстановке Анне недоставало только титула более громкого, чем титул правительницы, но если бы она прельщалась им, то тотчас же после падения регента могла бы получить императорскую корону, но она тогда не хотела усилить этим блеск своего положения, да и теперь нисколько не жалела о своем отказе.
В первое время своего правления Анна Леопольдовна, несмотря на ее природный ум, забавлялась иногда своей властью, как забавляется ребенок только что подаренной ему игрушкой с непонятным для него механизмом. Ей казалась странной та сила, которой она могла приводить в движение человеческие страсти, возвышая одних, и тем радуя их, и принижая других, и тем печаля их. Хотя правительница и выросла при дворе императрицы Анны Иоановны, где все это было явлением слишком обыкновенным, но непричастная до сих пор ни к каким государственным делам, отрешенная от искательств, интриг, подкопов и происков, она знала обо всем этом только по сбивчивым слухам, и ей были известны лишь мелочные придворные дела, а не широта и разнообразие державной власти. Кроме того, она - нелюдимка и даже дикарка по природе, прежде всего жалась в свой тихий уголок, старалась избегать непривычных ей лиц и чувствовала себя неловкой и робкой в пышном наряде среди многолюдных собраний, где так часто видела она и напускную веселость, и поддельную любезность. Являясь туда в прежнее время, она уступала только настояниям государыни-тетки, любившей около себя и людность, и блеск, и великолепие, между тем как тишина, простота и непринужденность были любимой обстановкой Анны. Будучи страстной охотницей до чтения, она почти все время проводила за книгами, от которых ее отвлекали только беседы с бойкой и веселой Юлианой. Тогдашнее романтическое направление литературы французской и немецкой, с которой она была вполне знакома, развило в ней еще более врожденную мечтательность, и ей грезились идеалы, созданные пылким воображением писателей, - идеалы, не встречаемые в жизни. Только в одном графе Линаре молодая мечтательница заметила что-то особенное, выходящее из обыкновенного уровня, и потому на нем сосредоточивались ее заветные думы, в нем виделся ей поэтический облик героев, знакомых ей из прочитанных романов и драм, - облик, выдававшийся еще резче при сопоставлении его с личностью своего слишком прозаического и тупого сожителя. Ей хотелось, чтобы Линар был близок к ней, чтобы она имела в нем не только приятного участника откровенных бесед, но и надежного друга. Анна Леопольдовна не была пылкой, огненной женщиной и не могла принадлежать к числу тех прославленных Мессалин, у которых так легко спадал с плеч к ногам царственный пурпур перед избранниками их мимолетных прихотей, зато она способна была сильно и искренне полюбить того, кто, как ей казалось, олицетворял ее мечты. Вдобавок к этому у нее не было ни твердости воли, ни чуткой осмотрительности, и она, предавшись своему избраннику, готова была променять на любовь и власть, и корону, не имевшие для нее особой прелести.
Почувствовав теперь возможность жить и действовать, как ей самой хотелось, а не так, как заставили ее прежде другие, она переносила свои желания на тихую, уединенную жизнь в небольшом кружке близких ей людей, где Линар, конечно, был бы самым желанным гостем. Жажда власти и славы, которая обыкновенно томит и мучит людей, поставленных на общественные вершины, не была вовсе господствующей страстью правительницы, у нее были только случайные порывы этой страсти под теми впечатлениями, которые приходилось испытывать ей от постороннего влияния. Равнодушие и беспечность были слишком заметными свойствами ее практической жизни. По характеру, по своим взглядам на жизнь Анна была гораздо способнее плыть по тихому, ровному течению, нежели вести борьбу с непогодами и бурями, и только случайные обстоятельства могли придать ей решительность и твердость.
Вызванная, с одной стороны, оскорбительными поступками герцога Курляндского, а с другой - увлекаемая красноречивыми подстрекательствами Миниха, Анна отважилась на борьбу со своим могущественным притеснителем, но и в этом случае сильнее действовало в ней чувство самосохранения, а не желание почестей и власти. Одолев своего противника, Анна как будто остановилась на распутье, в ожидании проводника, который повел бы ее по верной дороге. Сама же она чувствовала себя неспособной сделать дальнейший шаг; от этого ее удерживали и робость, и неумелость. Проводником правительницы по незнакомому ей еще пути явился Остерман, успевший скоро подчинить ее своему неотразимому влиянию. Каждое его внушение, каждое его слово были хладнокровно обдуманным и заранее рассчитанным шагом для достижения своей цели, а целью оскорбленного министра было ниспровержение своего противника Миниха.
Когда Елизавета - или в припадке искренности, или по особым своим соображениям, разгадать которые трудно, - с таким, по-видимому, чистосердечием говорила о том неблагоприятном для правительницы впечатлении, какое должна будет произвести отставка Миниха, то при посредничестве разумных и ловких людей можно было еще кое-как поправить взаимные недружелюбные отношения между правительницей и фельдмаршалом. Но Остерман, узнав об этом, пошел решительно наперерез всякой миролюбивой сделке между Минихом и Анной Леопольдовной. Он тотчас же воспользовался заступничеством цесаревны за фельдмаршала, чтобы окончательно убедить ее в той опасности, которую следует ожидать, если звание первого министра, а следовательно, и все нити власти останутся за смелым Минихом. Он выставлял его как сторонника Елизаветы, внушал правительнице, что Миних если и не отважится сделать переворот в пользу цесаревны, то, во всяком случае, непременно отплатит правительнице самой черной неблагодарностью. Остерман отзывался о Минихе как о коварном, никого не щадящем честолюбце, и в напуганном воображении правительницы фельдмаршал представился другим Бироном, готовым прижать все и подавить всех своей железной рукой.
Остерман до такой степени успел вселить предубеждение в правительнице против Миниха, что она при многих лицах, когда зашла речь о фельдмаршале, высказалась: "Я могла воспользоваться плодами его измены, но не могу уважать изменника".
Независимо от нашептываний Остермана, и другие обстоятельства слагались не в пользу Миниха. Засаженный им в Шлиссельбургскую крепость падший регент в своих показаниях писал: "Фельдмаршала за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россией недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света... Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав графа-фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию и притом десперат и весьма интересоват".
Наконец, сам фельдмаршал наводил правительницу на мысль, что он как будто хочет, устранив ее от участия в государственных делах, захватить всю власть в свои руки, убеждая правительницу, не заботясь ни о чем лично, доверить ему управление государством.
При таком положении дел явился в Петербург граф Линар.
- Вспомнили ли вы хоть раз обо мне в течение нашей долгой разлуки? - спросил вкрадчиво Линар Анну Леопольдовну по окончании дипломатической конференции, на которую он тотчас же после своего приезда и официального представления правительнице был приглашен ею и которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними, без присутствия других лиц.
Анна Леопольдовна, потупив свои задумчивые глаза, не отвечала ни слова на этот смелый вопрос. Линар тоже приумолк, как будто настоятельно выжидая ответа.
- А вы, граф, что делали в это время? - равнодушно спросила она, не взглянув даже на своего собеседника.
- Что делал я? - переспросил Линар. - Я беспрестанно путешествовал, не отрывался от книг, иногда кидался в шумное, волнующееся как море общество, иногда, наоборот, искал спокойствия и совершенного уединения; мрачные пропасти, темные леса, неприступные горы и тихие долины манили меня к себе, на меня навевали отраду и журчанье ручья, и щебетанье пташки... Я бегал от удовольствий света, я скрывался от людей...
- Зачем же вы это делали?.. - перебила Анна.
- Я делал это в силу невольного влечения, - заговорил он страстным и трогательным голосом, - и мне кажется, я делал только то, что обыкновенно делает человек, разлученный непреодолимой силой судьбы с предметом своего беспредельного обожания...
Линар томными глазами взглянул на Анну Леопольдовну, которая рассеянно слушала его, так что казалось, будто она обратилась к нему с вопросом о нем самом только из пустого приличия, не ожидая от него вовсе каких-нибудь нежных объяснений.
- Я, - продолжал с расстроенным видом Линар, - силился, но, увы! - силился напрасно, изгладить из моего сердца воспоминания о тех немногих, счастливых для меня днях... Что я говорю о тех днях, о тех часах... Нет! Даже и не о тех часах, а только о тех блаженных мгновениях, которые, думалось мне, более не возвратятся... Я полагал, что мое мимолетное счастье никогда не повторится. Я считал все потерянным навеки и жил не настоящим, а только... прошедшим.
В этом последнем слове Линара, произнесенном с расстановкой и с особой выразительностью, ясно слышался намек, касавшийся его прежних отношений к Анне.
- Каким прошедшим?.. - несколько сурово спросила правительница, медленно поднимая выпытывающий взгляд на Линара.
- Неужели вам нужно досказывать это?.. - с горячностью и как будто с изумлением проговорил Линар.
- Не вспоминайте о прошедшем, граф, - строго сказала Анна, - я была тогда глупой и ветреной девочкой, а вы имеете дерзость пользоваться этим теперь...
С этими словами, встав с кресла и слегка кивнув головой Линару на прощанье, она сделала шаг вперед.
Линар смело заслонил ей дорогу. Анна попятилась назад и гордым взглядом смерила бойкого волокиту.
- Простите меня, ваше императорское высочество, - заговорил он, почтительно склонившись перед правительницей, - простите меня за то, что я дерзнул напомнить вам о прошедшем... Действительно, - добавил он с легким оттенком укора, - между тем, что было тогда, и тем, что теперь - какая беспредельная разница!.. Теперь вы повелительница миллионов покорного перед вами народа; теперь вы одним вашим словом, одним росчерком пера, одним движением вашей руки можете влиять на судьбы царств. Теперь первые венценосцы в мире заискивают вашего благосклонного внимания. Теперь вы не безызвестная, как тогда, принцесса, - теперь вы полновластная правительница обширного и сильного государства... Вас окружает царственное величие, вас озаряет своими яркими лучами слава... О вас говорит теперь весь мир, все удивляются вашему мужеству, вашему уму и необыкновенной твердости вашего характера. История впишет имя правительницы Анны на свои страницы, как имя прославившейся женщины, поэты воспоют ее... А я, безумец, среди всего этого ослепляющего блеска, среди окружающей вас славы, вдруг осмелился заговорить с вами о том, что теперь должно быть забыто навеки. Простите меня, но я не мог не высказать вам того, что лежало у меня на сердце, что составляет святыню моих воспоминаний, тогда как эти воспоминания для вашего императорского высочества...
Линар остановился, как будто не желая досказать свою мысль. Правительница, не говоря ни слова, в глубоком раздумье вернулась на прежнее место, пригласив Линара рукою сесть возле нее. Несмотря на всю любовь к Линару, Анна, робкая от природы, была смущена тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Она была несколько раздражена и той вольностью, какую позволил себе Линар в обращении с нею. Вдобавок к этому не только скромность, но и простая сдержанность заставили ее дать Линару почувствовать, что он в своих объяснениях заходит с первого раза слишком далеко, напоминая ей, замужней женщине, ее прежние легкомысленные поступки. Но Линар знал, что женщины очень скоро и очень охотно прощают все это и что смелость в обращении