рью, ребёнком, девочкой, которой ещё не исполнилось десяти лет.
Лоб Люнге нахмурился от негодования. Священник, женатый священник, и ребёнок, так сказать, в колыбели! Разве когда-нибудь слыхано было о подобном безобразии?.. Девочка призналась?
Да, девочка призналась. И, что ещё важнее, крестьянин застал его на месте преступления, просто-напросто захватил врасплох. Можно уж себе представить, как сжалось его родительское сердце при виде этого в первый раз.
В первый раз? Разве он видел это больше, чем один раз?
Крестьянин с удручённым видом утвердительно кивнул головой. Да, он, к несчастью, видел это два раза, чтобы быть вполне уверенным, что дело так обстоит. И во второй раз он, вдобавок, имел наготове свидетеля, чтобы каким-нибудь образом не ошибиться. Ему ведь предстояло предъявить обвинение к пастору, а так как человек-то он простой, то ему надо было получить доказательство того, что он говорил.
А другой человек, свидетель, кто был он? - Да вот здесь бумаги, тут имеется показание и имя, так что он сам сумеет прочесть об этом.
Люнге трепетал от восторга по поводу этой находки, этого золотого прииска несчастья, который теперь предстояло открыть. Бумаги дрожат в его руке. Правду на свет Божий против великих и малых, против всякого, кто нарушал закон и позорил общество! Он не мог вдоволь нарадоваться тому, что никто раньше его не пронюхал про этого человека; если бы крестьянин пришёл к редактору "Норвежца", тот, по своей жирной простоте, которую он выдавал якобы за прямодушие, сообщил бы о происшедшем полиции и испортил всё дело. Было прямо счастьем, что сам крестьянин обладал небольшой догадливостью и узнал, к кому обратиться. Какую сенсацию произведёт его сообщение, какой крик поднимется в лагере духовенства! И наконец он ещё более упрочит славу "Газеты", как единственного, в сущности, органа в стране, который стоит читать.
И Люнге обещает крестьянину приняться за дело всеми силами, какие только в его распоряжении. Пастор принуждён будет лишиться сана; он ни одного дня не продержится на своём посту после того, как будет разоблачён.
Но крестьянин продолжает сидеть на стуле и ни одним движением не показывает, что собирается уходить. Люнге ещё раз уверяет его, что примется за это дело с величайшим старанием, но крестьянин смотрит на него и говорит, что он... гм... ведь не пошёл... не пошёл прямо к начальству с этим сообщением.
Нет, нет, этого совсем не требовалось, всё равно ведь обо всём будет напечатано, в лучшие руки это дело и не могло попасть.
Нет, нет. Но... гм... ведь он не принёс эту... новость совсем задаром, не так ли?
Задаром? Что он хочет сказать? Он желает получить вознаграждение за...
Да, небольшое вознаграждение, да. Они могут это так назвать. Дорога была длинная, деньги были израсходованы на пароход и на железную дорогу.
Тут редактор Люнге изумлённо взглянул на него. Неужели это был норвежский крестьянин, потомственный почётный крестьянин, который хотел донести на свою дочь за вознаграждение? Его лоб снова нахмурился, и он почти готов был протянуть руку и указать этому человеку на дверь, но раздумал. Крестьянин был большой проныра, он без обиняков предложил эту маленькую сделку и был в состоянии обойти "Газету" и отнести свою тайну в полицию. А напечатай "Газета" на свой риск разоблачение даже завтра, это уж не было бы разоблачение в его истинной, неподдельной чистоте, если бы полиция получила извещение уже сегодня. Это не была бы бомба, не была бы молнией при ясном небе.
Люнге обдумывает.
- Сколько, по вашему мнению, вы должны получить за новость о вашей дочери? - спрашивает он.
Ведь насмешка у Люнге всегда настороже и всегда готова играть, вот почему он говорит: новость о вашей дочери.
Но крестьянин, потомственный почётный крестьянин, желает получить приличное вознаграждение, целую сумму, сотни, и было ясно, что он хотел не только уплаты путевых издержек, но и грязных, залитых кровью денег за самую тайну.
Негодование Люнге против этого негодяя снова начинает кипеть. Однако он снова овладевает собою. Ни за что на свете он не выпустит из своих рук это дело, его должна огласить только "Газета", шум и злоба, но также и преклонение, должны заклокотать вокруг неё. Он снова обдумывает положение. Дело было ясно, всё было доказано, пастор был пойман с поличным, и никакая ошибка произойти не могла; показание имеется налицо, и вдобавок сама девочка призналась. Для большей достоверности сам отец доставил сообщение.
И Люнге делает предложение.
Но крестьянин качает головой. Дело в том, что он... гм... должен ещё поделиться с тем, другим, со свидетелем, которого он привёл с собою во второй раз. Нет.. гм... он по-прежнему настаивает, что должен получить всю сумму сполна.
Люнге почувствовал такое отвращение к этому ужасному отцу, что прибавил ещё целую сотню крон к предложенной сумме, чтобы поскорее отделаться от него. Но крестьянин, который понимает, что ему везёт, не отступает ни на вершок от своих требований. Видите ли, ко всему прочему присоединяется ещё то, что ему... гм... к сожалению, придётся подвергнуться различного рода неприятностям в своём селе из-за того, что он имеет такого ребёнка. Это не так-то удобно для него, к тому же он имеет обязательства, долги, и, откровенно говоря, он не будет чувствовать себя вполне вознаграждённым... гм... за новость, если получит меньше, чем потребовал.
Люнге уступает. С глубоким презрением к этому низкому человеку, он уплачивает ему деньги. Он сам идёт к кассиру и берёт их на свой собственный счёт, чтобы ничем не выдать того, что было задумано.
Теперь Люнге сидит в своей конторе, и у него ещё больше бумаг, в его руках ещё больше неопровержимых доказательств. Он употребил три дня, прошедшие с тех пор, как у него был крестьянин, на предварительное расследование, послал Лепорелло, своего верного помощника, на место преступления, чтобы всё разнюхать, и Лепорелло вернулся с подтверждением всего. И вот теперь бомба должна была взорваться.
Люди входят и выходят из конторы, дверь ни на минуту не остаётся в покое, редактор в великолепном настроении. Кроме удачи с этим скандалом, которая наполняет его радостью, ему сегодня вечером предстоит встреча, и эта встреча доставляет ему большое удовольствие. Он шутит, отправляет статьи и телеграммы с улыбающимся лицом и передаёт свои приказание в другую контору с ликующими возгласами. Жизнь светла, захватывающая новость станет через несколько часов известна всем, и город проснётся утром - уже завтра утром - от треска большого события. Предварительные расследования удались ему так хорошо, что он собирается дать Лепорелло небольшое вознаграждение сверх того, которое тот обыкновенно получал, настолько он благодарен за превосходную работу. "Спасибо вам", - сказал он и протянул Лепорелло руку. И так как было много присутствующих, они поняли друг друга без лишних слов.
Впрочем, у него было новое поручение для Лепорелло. Он сегодня получил объявление от одной бедной прачки из Гаммерсборга, крик о помощи. Господи, она даже прислала в плату сорок пять эре за напечатание объявление один раз. Разве это не трогательно? Он был счастлив, что это письмо по ошибке попало в его контору вместо экспедиции, теперь эта женщина сумеет получить обратно свои гроши. Конечно, он принадлежал к левым, но он ведь не был кровопийцей, эта женщина не понимала стремлений "Газеты". Теперь он попросит Лепорелло отнести ей этот кредитный билет, временную помощь, впоследствии он откроет подписку. Тут, разумеется, нужно всяческое содействие.
Этими словами Люнге добился того, что несколько чужих людей, которые находились в конторе, внесли свои пожертвования. Слёзы чуть не выступили на его глазах; в это мгновение его чувствительность словно сделала его мягче, он превратился в воплощённое сострадание к несчастной женщине из Гаммерсборга.
Вечером он не сразу пошёл домой из конторы. Ему надо было совершить так много дел, он должен был присутствовать и там и здесь, а вечером предстояло собрание в рабочем союзе. Он собственноручно передал посыльному статью о скандале, сказал своему секретарю, куда он отправляется, и покинул контору, как юноша, как сорокалетний щёголь, с лёгкой походкой и со шляпой немного набекрень, по обыкновению.
Большая зала рабочего союза была битком набита народом, и прения были в полном разгаре. Правый, самый настоящий правый, поднялся на кафедру и осмелился высказать своё мнение о данном вопросе; но его часто прерывали возгласами.
Когда Люнге вошёл, он остановился на мгновение у двери и окинул собрание ищущим взглядом. Он быстро нашёл того, кого искал, и затем начал пролагать себе дорогу через залу. Он кивал иногда то направо, то налево, все знали его и сторонились, чтобы дать ему дорогу. Он остановился у противоположной стены и любезно поклонился молодой даме со светлыми волосами и тёмными глазами. Она быстро подвинулась на скамье, и он сел рядом с нею: было ясно видно, что она его ждала. Дама была фру Дагни Гансен, урождённая Кьелланд, она приехала из одного прибрежного города и последний год прожила в Христиании, в то время как её муж, морской лейтенант Гансен, находился в плавании. Её необыкновенно тяжёлые светлые волосы были заплетены в узел, её платье было очень богато.
- Добрый вечер! - сказала она. - Вы явились поздно.
- Да, очень много работы, - отвечал он.
Но тут он уже не был в состоянии дольше умалчивать про свою важную тайну и продолжал:
- Но иногда получаешь также и награду за свои труды; как раз теперь я должен сразить одного из наиболее известных в стране пасторов, - выстрел раздастся завтра.
- Сразить? Какого пастора?
- Будьте спокойны, - сказал Люнге, смеясь, - это не ваш отец.
Она засмеялась и при этом показала свои слегка желтоватые зубы из-за красных губ.
- Но что же сделал этот пастор?
- О, - ответил он: - тяжёлые грехи, ужасные злодеяния, ха-ха!
- Господи, как много зла всегда совершается на свете!
Она опустила глаза и замолчала. Она совсем не оживилась от этого скандала, наоборот, она целый день немного грустила и теперь стала ещё грустнее. Если бы она не сидела посреди большого собрания людей и не слышала беспрерывно этот гудящий голос оратора с кафедры, прерываемый возгласами публики, она закрыла бы руками лицо и заплакала. За последний год фру Дагни не могла слышать о каком-нибудь скандале, чтобы при этом не дрожать самой. Потому что у неё тоже была своя история, своя небольшая неправильность в жизни. Никаких тяжких грехов в ней, конечно, не было, нет, это не было пятном, она знала сама, но во всяком случае это был грех, ах, какой грех. После её несчастных отношений к молодому пришлецу, настоящему искателю приключений, по имени Иоганн Нагель, невзрачному карлику, который в прошлом году появился на её пути и совсем закружил ей голову, фру Дагни должна была нести своё тайное горе. Их отношения не окончились тем, что он низко опустил снятую с головы шляпу и красиво прозвучало "прости", - нет, этот странный человек бросился вниз головой в море и покончил с собой, не сказавши ни слова. Таким образом он просто оставил ей всю тяжесть ответственности, и следствием этого было то, что она как можно скорее уехала из дому и поселилась в Христиании. Ещё раньше с ней тоже случилась история: бедный теолог с жилистым лицом так сильно влюбился в неё, что... Но это было слишком отвратительно, в самом деле, слишком смешно, она не хотела даже думать об этом. Другое дело - Нагель, который почти заставил её совсем забыть о себе самой. Всё висело на одном волоске, когда она в последний раз видела его; одно единственное слово, ещё одна полупросьба с его стороны, и она пошла бы наперекор всему свету и бросилась ему на грудь. Он не произнёс этой полупросьбы, он не осмелился на это ещё раз, а её собственная вина заключалась в том, что она несколько раз так жестоко отказывала ему. Конечно, в этом её собственная вина.
Но потом фру Дагни ходила и носила в своей душе эту вину против себя самой и против него. Никто не знал, что тяготило её, но часто она шумела и дурачилась и кокетничала хуже, чем самая отъявленная кокетка, а затем вдруг становилась серьёзной и молчаливой. Такою она была теперь. А тут ещё случилась эта история с пастором. Она догадывалась, в чём дело, чувствовала это по себе, и это не возбуждало в ней хорошего, доброго настроения. Всегда случалось что-нибудь плохое, всегда находился какой-нибудь человек, который не был осторожен с самим собой. Почему людям не могло быть так хорошо, чтобы они были счастливы в жизни? Люнге тотчас же увидел, что привёл её в плохое настроение, он так хорошо знал её, что не мог ошибиться, и поэтому сказал сдавленным голосом:
- Хотите, чтобы я пошёл в типографию и взял статью?
Она удивлённо взглянула на него. Ей и в голову не приходило отнестись с состраданием к пастору, совсем не его история мучила её так сильно. Она сказала:
- Вы действительно думаете, что говорите?
- Само собою разумеется, - отвечал он.
- Как же вы можете задавать мне такой вопрос? Разве пастор не виноват?
- Да. Но вы знаете, ради вас...
- О, - произнесла она и засмеялась, - как вы меня дурачите!
Во всяком случае, его предложение привело её в лучшее настроение, он был в состоянии исполнить то, что она скажет, и она поблагодарила его действительно от чистого сердца.
- Я вот только не могу понять, как вы всё узнаёте, как вы выслеживаете всех этих людей. Вам нет равного, Люнге!
Это: "вам нет равного, Люнге!" - заставило радостно сжаться его сердце и сделало его счастливым. Ведь, в сущности, так редко случалось находить себе искреннее уважение, несмотря на все свои заслуги, и он с признательностью ответил одной фразой, шуткой:
- Да, удочки у нас закинуты, мы не зеваем. Мы ведь пресса, мы - сила в государстве.
И он сам засмеялся над своими словами.
Настоящий правый закончил свою речь, и председатель восклицает:
- Слово принадлежит господину Бондесену.
Радикал Эндре Бондесен встаёт посреди залы и быстро пробирается по направлению к кафедре. Он сидел рядом с сёстрами Илен и делал заметки, он был намерен выступить против предшествовавшего оратора, правого, настолько обдуманно, насколько это было в его силах. Он не будет радикалом и современным человеком, если не укажет этому господину на его место, на его берлогу, на тёмную реакционную партию, из которой он явился; здесь он не у себя. Бондесен уже раньше много раз стоял на этой кафедре и возвещал свои истины всей зале.
- Да, милостивые государыни и милостивые государи, истины, и не один раз, по мере сил. Поэтому он осмелится рассчитывать и теперь на внимание слушателей в течение короткого времени, он отметил себе только пару вопросов. Здесь только что стоял человек - теперь он уже уселся на своих лаврах (смех) - он хотел уверить людей, современных людей, что левые заведут страну на ложный путь. Не правда ли, нужно мужество отчаяния, чтобы обратиться с такого рода речью к самой большой политической партии в Норвегии. Мы - левые, мы - радикалы, но мы не дураки, не анархисты, не чудовища. Если страна попала на ложный путь, то это произошло после того, как правительство скандальным образом перешло направо, а правительство совершило это (одобрение). В чём состоит программа левой? Суд присяжных, всеобщая демократизация, всеобщее избирательное право для взрослых мужчин и женщин, бережливость в государственном хозяйстве, сокращение штата чиновников, изгнание катехизиса Понтоппидана из школ, введение третейских судов и так далее, все исключительно гуманные мероприятия, исключительно соответствующие духу времени идеи. А тут приходят и говорят, что страна попала на ложный путь! Можно назвать программу радикальной, это позволяется, но он отвергает всякое более тяжкое обвинение.
Тут снова поднимается правый и говорит:
- Но ведь я же и говорю, что именно своим радикализмом левые завели страну на ложный путь!
Председатель прерывает:
- Слово принадлежит господину Бондесену.
Но какой-то осторожный левый вмешивается в это:
- Мы считаем неправильным заявление господина Бондесена, что левая партия радикальна. Господин Бондесен - радикал и говорит со своей точки зрения, а не с точки зрения левой.
Тут председатель кричит громовым голосом:
- Господину Бондесену принадлежит теперь слово.
А Бондесен, уроженец Бергена, ничего не имел против того, чтобы остаться стоять одному в зале, в качестве великого радикала, как он стоял и раньше, он чувствовал себя в это мгновение достаточно сильным для этого. И поэтому, переходя снова к своему докладу, он повысил голос, чтобы показать, как мало он боялся.
- Правые всегда видели заблуждение и ошибки в каждом движении, упадок и отступничество в каждом шаге вперёд. Это ужасно - настолько потерять способность понимать своё собственное время. Ибо эти люди, которые всё тормозили и тормозили, и тянули назад, а теперь лежат на дрейфе, они тоже когда-то соответствовали своему времени, они тоже были в моде - пятьдесят лет тому назад (смех). Но теперь они разучились понимать современную эпоху, наше свободное демократическое время. Их не следует слишком сильно упрекать за это, нужно пожалеть тех немногих, которые остались на прежнем месте, в то время как весь остальной мир ушёл вперёд. Ибо эти немногие, может быть, приносили косвенным путём пользу, они заставляли нас, других, удваивать наши усилия на служение прогрессу (одобрение). Но пусть они никогда не пытаются совращать людей с пути свободы; им надо оказать отпор по всей линии, разбить их на голову в каждом вопросе; надо доказать всем, всем, что правые - кучка людей, обречённых на то, чтобы левая их тащила за собою в своём победоносном шествии, а они чтоб упирались и сопротивлялись своею тяжестью по законам мёртвых грузов. Левая всегда была борцом за прогресс и работником в деле развития.
Бондесен получал через небольшие промежутки времени шумные одобрения; ведь он, несмотря на свой крайний радикализм, выполнял своё дело прекрасно. Сёстры Илен были не на шутку увлечены. Они сидели бледные от волнения и не могли понять, откуда взялись такие способности у их друга, который, как они знали, никогда ничего не читал и никогда не работал.
Но какая голова, какой талант! Всё, что он говорил, его мысли и его слова были лёгкие, понятные вещи, которые затрагивали всех и не возмущали никого, непоколебимые радикальные истины, заимствованные в стортинге [*], из дебатов на собраниях и из газет. Он говорил с сильными жестами, голосом, который дрожал от уверенности и вдохновения, и было наслаждением слушать этого радикала, который говорил так смело. Таким, вероятно, было юношество в старой Норвегии.
[*] - Стортинг - название парламента в Норвегии.
Оратор ещё раз перелистывает свои заметки и собирается добавить ещё пару слов. Он задумчиво крутит свои красивые усы и долго размышляет. Да и в самом деле, было утомительно для него произнести такую длинную речь стоя! Его уважаемый противник воспользовался случаем, чтобы издеваться над бездарностью правительства, за это он благодарен уважаемому противнику, в этом пункте они вполне сойдутся; он далёк от желание защищать правительство, наоборот, он всеми силами стремится его свергнуть. Но он позволит себе спросить уважаемого противника: какое отношение имеет левая партия к бездарности правительства? Надо заявить определённо, что левая не признаёт больше существующего правительства левым, в особенности его руководителя, этого человека с вечерними тенями над своим когда-то большим талантом. Правительство изменило, оно продало себя или уснуло (одобрение). Неужели нельзя раз и навсегда покончить с этими сплетнями об ответственности левой за бездарность правительства? Ведь левая как раз всеми силами работала над низвержением правительства, и никогда не настанет тот день, когда левая перестанет так поступать, слишком уж долго издевалось это, так называемое, левое правительство над принципами прогресса и демократии. И заключительным словом оратора к собранию будет призыв, чтобы оно восстало, восстало против этой кучки изменников в норвежском народе и свергнуло их с их скамей всеми законными средствами.
Бондесен сошёл с кафедры среди громких и продолжительных рукоплесканий. Нет, никогда в своей жизни Шарлотта и София не подумали бы, что в его словах такая сила. Изменники, - разве это не звучало поразительно! Ноздри у Шарлотты раздувались, дыхание было ускорено, в то время как она следила за ним глазами. Когда он подошёл к ней, она кивнула ему, смущённо улыбаясь, и Бондесен ответил тоже улыбкой. Он говорил почти четверть часа и был ещё разгорячён, он несколько раз провёл платком по лбу. Снова звучит голос председателя:
- Слово принадлежит господину Карльсену.
Но господин Карльсен встаёт и отказывается от слова. Он хотел только сказать несколько слов о левой, как радикальной партии, но так как это уже было сделано другим, и так как господин Бондесен в конце своего превосходного доклада не высказал ничего такого, с чем левые не могли бы в общем согласиться, ему ничего не остаётся, как высказать ещё раз благодарность господину Бондесену.
И господин Карльсен садится.
- Теперь слово принадлежит господину Гой... господину Гой...
- Это я, по всей вероятности, имею слово? - сказал один господин и поднялся как раз возле кафедры. - Гойбро, - добавил он.
Бондесен слишком хорошо знал, почему этот медведь Лео Гойбро хочет говорить. Он сидел прямо против кафедры и смеялся в продолжение всего доклада Бондесена, он хочет отомстить ему за то, что на его долю выпал успех, хочет блеснуть, перещеголять его в присутствии Шарлотты. Да, он знал это. Та крупица одобрения, которую Бондесен получил, не давала Гойбро покоя.
Никто не знал Гойбро, председатель не мог даже прочесть его имени, и когда этот новый человек поднялся, в зале почувствовались признаки нетерпения. Председатель вынул тогда свои часы и впредь назначил каждому оратору только по десяти минут на доклад; собрание ответило на это рукоплесканиями.
Дагни, которая долго молчала, шепнула Люнге:
- Боже, какой этот господин чёрный, посмотрите, как блестят его волосы!
- Я его не знаю, - ответил Люнге равнодушно. Гойбро начал говорить с того места, где стоял, не всходя на кафедру. Голос его был глубок, глубок как яма, слова произносились им медленно; часто было трудно понять, что он думает, так неумело он выражался; к тому же он и сам извинился, сказав, что не привык произносить речи.
Было совершенно напрасно ограничивать ему время, ему, может быть, даже не понадобится и десяти минут. У него только на душе просьба ко всем строгим людям о милосердии к тем несчастным личностям, которые не принадлежат ни к какой партии, к бездомным душам, радикалам, которые не могли примкнуть ни к правым ни к левым. Ведь сколько голов - столько умов, одни идут быстро, другие - медленно; есть такие, которые верят в либеральную политику и республику и считают это самым радикальным на свете, в то время как другие продумали эти вопросы и уже ушли дальше много лет тому назад. Человеческую душу ведь так трудно выразить в измеримой величине, она состоит из оттенков, из противоречий, из сотен отрывков, и чем душа современнее, тем сложнее составляющие её оттенки. Но такой душе трудно найти себе постоянное место в партии. То, чему эти партии учат и во что верят, уже давно пережито этими душами, это радикалы, которые на пути своего развития покинули долю твёрдого партийного сознания, которой они когда-то обладали, они блуждающие кометы, которые следуют своими путями, оставив все пути других. И вот он хочет попросить за них. Они, по большей части, люди с волей, сильные люди; у них одна цель: счастье, возможно большее счастье, и они обладают одним средством: честностью, безусловной неподкупностью, презрением к личной выгоде. Они борются на жизнь и на смерть за свою веру, они ломают себе спины из-за неё, но они не верят в определённые политические формы, поэтому они совсем не могут быть партийными людьми; зато они верят в благородство души, в великодушие. Их слова подчас бывали тяжки и жестоки, их оружие - опасно, почему нет? Но у них чистое сердце, а ведь в этом всё дело. По его мнению, среди политических партий замечаются опасные признаки нравственного упадка, и поэтому он, насколько это в его силах, хотел бы шепнуть левой, которая является, конечно, партией наиболее ему близкой, маленькое предостережёние - не слишком сильно полагаться на людей, лишённых нравственной воспитанности, быть настороже, всматриваться в окружающих, выбирать...
Таков был смысл его лепета. Собрание было более чем терпеливо, не прервав его шиканьем. Никогда до сих пор не звучала настолько плохая речь в этой зале, где высказывалось столько бездарностей. Он не имел совершенно никакого успеха, стоял твёрдо и неподвижно, как гора, выдерживал длинные паузы, в продолжение которых бормотал что-то про себя и шевелил губами, заикался, не делал ни одного движения и произносил речь, которая была сплошной путаницей, полной неясностей и повторений. Никто его не понял. И однако чувствовалось, что ему действительно было необходимо высказать эти слова, шепнуть это жалкое предостережёние, которое было у него на душе. Видно было, что он вкладывает свою личность в каждое запутанное предложение, даже в свои паузы.
Бондесен, который вначале отнёсся к нему с высокомерием за то, что он так плохо объяснялся, под конец стал в высшей степени нетерпелив. В несвязных словах Гойбро он почувствовал также другую тонкую стрелу, направленную против него, и его действительно оскорбило, что на него нападают. Он ему покажет, как отрицать его радикализм. Он обиделся и закричал:
- К делу, к делу, милостивый государь!
Собрание поддержало его, закричавши:- "К делу!".
Но тут оказалось, что недоставало именно только этого восклицания, этого небольшого препятствия, чтобы привести Лео Гойбро в ярость. Он насторожил уши, ему был знаком этот бергенский акцент, и он знал, откуда он исходил, и, смеясь над тем неудовольствием, которое возбудил, он крикнул своим низким голосом несколько фраз, которые мелькнули, как молнии, как искры.
Прежде всего он сделает маленькое замечание о господине Бондесене, как радикале. Радикализм господина Бондесена, понятно, ужасно велик, об этом свидетельствовали его собственные слова, но он хочет защитить господина Бондесена против переоценки собранием его радикализма. Бояться его не надо; ведь если господину Бондесену в один прекрасный день придёт в голову предложить свой радикализм истинным радикалам, те ответят ему: - "Этими вещами я, насколько мне помнится, занимался когда-то в своей жизни, давно-давно, это было в то время, когда я конфирмовался..."
Тут Бондесен не в состоянии усидеть спокойно, он вскакивает и кричит:
- Этот человек... я знаю его, эту блуждающую комету; не понимаю, как он, в сущности, может излагать своё мнение о политических вопросах, ведь он так же мало смыслит в норвежской политике, как ребёнок. Он даже не читает "Газеты" (смех). Он говорит, что "Газета" кажется ему скучной, он потерял к ней интерес (бурный смех).
Но Гойбро ядовито улыбается и продолжает:
- В виду этого, да будет ему позволено немного разобраться в другом выражении, которое было сегодня здесь произнесено...
Но тут вмешивается председатель:
- Время прошло!
Гойбро оглядывается назад на кафедру и говорит почти умоляющим голосом:
- Только пять минут ещё! Иначе всё моё введение останется непонятым. Только две минуты!
Но председатель требует подчиниться постановлению относительно ограничение времени, и Гойбро принуждён сесть.
- Как обидно! - сказала фру Дагни. - Он только что начал.
Она была, вероятно, единственным человеком в зале, следившим за речью даже тогда, когда Гойбро говорил плохо. В этом человеке было нечто, производившее на неё впечатление, звук его голоса, эти странные суждения, сравнение с блуждающей кометой; это был словно слабый отзвук голоса Иоганна Нагеля, и перед нею стали проноситься образы. Но всё же она скоро пожала плечами и зевнула. Когда немного спустя в зале начало становиться неспокойно и послышались громкие призывы к голосованию, она сказала:
- Не пора ли уходить? Будьте так добры, проводите меня домой!
Люнге тотчас же встаёт и помогает ей надеть пальто. Это было для него удовольствием, он не желал бы ничего лучшего! Он шутил и отпускал остроты, которые вызывали её смех, в то время как они спускались по лестнице и выходили на улицу.
- Не написать ли мне о нём заметку, об этом человеке с блуждающей кометой, немного поиздеваться над ним?
О, нет, - сказала она, - оставьте его в покое. Нет, как же всё-таки произошла эта история с пастором? Расскажите мне, что он сделал?
Но Люнге всегда знает, что делает; никто не может поймать его, он не говорит лишнего. Только несколько слов о происшествии, остальное он скрывает во мраке. Между тем они вышли на площадь перед вокзалом, сели на извозчика и поехали по улице Драмменсвайен, на виду у всех, при ярком свете газа.
В течение многих дней Христиания ни о чём ином не говорила, как исключительно об огромном скандале. В первое утро, когда бомба взорвалась, всем показалось, точно что-то треснуло в самом основании города, всякий человек словно находился накануне своего падения, раз даже этот могущественный священник, чьё имя было известно по всей стране, был теперь уничтожающим ударом сброшен в грязь. Но Люнге был уверен в своём деле; он не обращал внимание на угрозы и крики, никто не мог поколебать его устойчивой позиции. Он часто снова приводил всю историю, повторял свои обвинения в ещё более резкой форме, а когда первая сенсация прошла, он позаботился о том, чтобы не дать остыть своим обличениям; при помощи маленьких добавлений, маленьких забытых подробностей, он использовал эту историю до крайних пределов, сам изобретал себе противников, когда интерес стал уже ослабевать, печатал яростные анонимные письма, которые он получал от приверженцев пастора, и наводнял город своими разоблачениями. Публика пошла на приманку, было совершенно бесполезно не признавать значение за этим единственным в своём роде редактором; все, даже его закоренелые противники, должны были опуститься на колени и признать, что это был не человек, а прямо дьявол.
И Люнге в первый раз испытывал такой большой триумф. Одним этим ударом он собрал немало подписчиков. Люди, жизнь которых была до некоторой степени безупречна, читали его газету ради развлечения и из любопытства, чтобы следить за скандалами, а бедные неудачники, у которых лежал на совести тот или иной тайный грех, лихорадочно проглатывали "Газету", с бьющимся сердцем, полные страха, что теперь настала очередь разоблачения их грехов.
Теперь надо было поддерживать дело на ходу, продолжать, как говорят бильярдные игроки, оставаться в ударе. Люнге не был таким человеком, чтобы раньше времени успокоиться. Эта история с пастором была, в действительности, только первым большим ударом. Он ещё не проник повсюду, в каждый дом, в каждое сердце, эта идея витала перед ним постоянно.
Между тем, откровенно говоря, он надеялся, что скандал наделает ещё больше шума и принесёт ещё большие доходы. Протоколы не показывали особенно сильного прилива подписчиков, они не являлись толпами, наоборот, нашлись даже такие наивные люди, которые из-за скандала именно и перестали читать газету. Разве можно понять этих людей? Он сообщил единственную в своём роде новость, а её отказываются читать! Но, во всяком случае, ему удалось в течение некоторого времени быть на устах у всех. Он прибавил значительную долю мгновенного могущества к своей уже установившейся славе, а это само по себе уже стоило больших денег. Он чувствовал себя далеко не утомлённым, его энергия стала ещё больше, он не мог удержаться от улыбки, вспоминая, как долго полиция и начальство не решались вмешиваться, и как он наконец ловко принудил их поступать согласно его желанию. И пастор был с позором смещён.
Люнге совсем не стал высокомерен после этой большой победы, - наоборот. Удача сделала его обходительным, настроила его мягко и ласково, он бескорыстно помогал многим беднякам и слегка понизил насмешливый тон своих статей. Только с правительством он продолжал обращаться по-прежнему - со всей беспощадностью, какую он только мог вложить в своё перо, защищая, как герой, старые принципы, выдвинутые им и левой. Никто не мог бы обвинить его в уступчивости.
С некоторого времени ему также пришлось, вследствие его разоблачений, принимать в конторе всё больше и больше посетителей, чем раньше. Приходили, чтобы засвидетельствовать ему своё глубокое уважение, чтобы пожать его руку, находили самые ничтожные поводы, чтобы только прийти посмотреть на него, приветствовали его по телефону под предлогом, что на станции неправильно соединили, просили у него извинение за беспокойство и заставляли его отвечать. И всех он встречал с одинаковой любезностью, не делая никаких различий между людьми. Председатель одельстинга [*], член королевской комиссии, приехал в город и отправляется к Люнге с явной поспешностью. Хороший председатель, всеми уважаемый, как политик, видный член правительственной оппозиции, приветствует этого редактора с искренней сердечностью, как друг и знакомый, и Люнге оказывает ему то уважение, которого он заслуживает, и прислушивается к его словам.
[*] - Одельстинг - верхняя палата стортинга.
Да, уж эта теперешняя королевская комиссия, её состав слишком разнороден, очень трудно добиться от неё плодотворной работы, один хочет одного, другой - другого. Если бы правительство захотело искупить то, в чём оно согрешило против левой, оно могло бы сделать это ещё тогда, при назначении членов в комиссию.
Тут Люнге ответил:
- Правительство? Вы ещё ждёте от него чего-нибудь?
- К сожалению, нет, - говорит председатель. - Я жду и надеюсь только на то, что оно должно пасть.
А Люнге, который понял, что это был комплимент по отношению к нему, ответил
- Мы будем исполнять свой долг!
Когда председатель собрался уходить, Люнге бросилось в глаза, какой подавленный и утомлённый вид был у этого старого, преданного борца за дело либерализма. Фризовый сюртук мешковато сидел на его плечах, а по полоскам, которые были у него пониже колен, видно было, что он зажигал спички о брюки. Он остановился у двери и сказал, что предполагает устроить собрание и прочесть обширный политический доклад в P. L. K. через несколько дней, и он просит Люнге о содействии для широкого распространения этого доклада. К тому же ему было бы очень приятно видеть там самого Люнге, и он надеется с ним встретиться на собрании.
Люнге ответил:
- Да, это само собою разумеется.
Он, конечно, будет присутствовать при таком важном событии, как доклад председателя одельстинга. До свидания, До свидания.
Затем он обратился к Лепорелло, который в это время вошёл, и спросил:
- Что нового? О чём говорят сегодня в городе?
- В городе говорят, - отвечал Лепорелло, - о статьях "Норвежца" по поводу условий жизни наших моряков. Они возбуждают необыкновенное внимание. Где бы только я ни был сегодня, всюду говорили об этих статьях.
- Ну? В самом деле?
И хотя они тотчас же перевели разговор на другие темы, Лепорелло всё же хорошо видел, что мысли редактора витали где-то далеко, у него были свои соображения, он что-то замышлял.
- Приятный был вчера вечер в Тиволи [*], - говорит Лепорелло. - Я получил громадное удовольствие.
[*] - Тиволи - здесь: увеселительное заведение в Христиании - концертный зал, сад с рестораном и аттракционами.
- Я тоже, - отвечает Люнге и встаёт.
Он отворяет дверь во внешнюю контору и кричит секретарю:
- Слушайте: напишите заметку о наших моряках, скажите, что наши предшествующие статьи об условиях жизни моряков пробудили огромный интерес; даже такие газеты, как "Вестландская Почта", начинают теперь нас поддерживать...
Хотя секретарь привык уже, не удивляясь, выслушивать много странных приказаний из внутренней конторы, однако теперь он с изумлением смотрит на редактора.
- Да ведь эти статьи печатали не мы, - говорит он, - а "Норвежец".
Люнге с лёгким нетерпением морщит лоб и отвечает:
- Наивность! Мы, наверное, поместили где-нибудь заметку, сообщение. Публика не занимается перечитыванием старых газет, чтобы удостовериться, было или не было помещено то или другое. Скажите, что наша предшествующая статья об условиях жизни наших моряков пробудила неимоверный интерес, и нет ничего удивительного, и так далее. Можете написать целый столбец. Но поторопитесь - чтобы она появилась у нас завтра.
Затем редактор снова закрыл дверь и исчез в своей конторе.
Но Лепорелло услышал от него немного слов сегодня: Люнге был всё время очень озабочен, поглощён какими-то таинственными размышлениями и отвечал только "а" и "да" на всё, что ему говорили.
В сущности, он вёл очень изнурительную жизнь; одному Богу известно, как неизбежно грубеют руки от такой напряжённой и часто некрасивой работы, как его. Надо было беспрестанно изворачиваться на все лады и всё время быть настороже, а какая награда за всё это? Его заслуги совсем не ценились. Теперь чуткость покидала его, и ему казалось, что всё это не заслуживало его усиленной работы. Вот сегодня прибежала эта прачка из Гаммерсборга и упрекала его за то, что её воззвание не было помещено. Не помещено, не помещено, постоянно одна и та же жалоба, как возможно всё поместить? Эта женщина поблагодарила его за деньги, которые она получила, и при этом начала плакать: ведь теперь ей снова нечем жить, а воззвание ещё не напечатано. Эта сцена случилась совсем некстати, она застала его не в настроении, и он коротко и ясно дал понять этой женщине, что ему самому тоже надо заботиться о жене и детях, кроме того, откровенно говоря, существует ведь попечительство о бедных, к которому она может обратиться. Разве он ей не помог уж однажды от чистого сердца? Видит Бог, он сочувствует ей и пожертвовал для неё, может быть, даже больше, чем он имел на это право из-за своих близких. Что касается воззвания, то он совершенно забыл о нём. Нельзя же обо всём на свете помнить. Но, впрочем, он отложил её объявление исключительно из заботы о ней самой: будь её воззвание напечатано одновременно с важными разоблачениями, ни одна душа не прочитала бы его, оно было бы не замечено, как и всё остальное в эти дни. Теперь он сделает всё, что может, и напечатает воззвание уже завтра.
Нет, не было благодарности, не было воздаяния за заслуги ни с чьей стороны, менее всего со стороны необразованных людей. А он-то работал, как раб, все эти годы, все свои силы положил именно за эти слои народа. Не стоило трудиться, наградой была постоянно только одна грубость.
Как он себя превосходно чувствовал в комнатах фру Дагни Гансен, где всё было изящно и богато, где приходилось иметь дело с образованными людьми, и где умели ценить человека по заслугам. Это не значит, что он подошёл к ней хотя бы на один шаг ближе, чем в начале их знакомства; нет, она кокетничала с ним, обольщала его чувствительное сердце и клала свою белую руку на его рукав; но он никогда не должен мечтать о чём-нибудь большем; ведь никто, никто не был безупречнее этой молодой женщины из приморского города. Поэтому он был принуждён каждый раз снова возвращаться к своей бледной артистке, на которую немногие или даже никто уж не обращал внимания. Да, откровенно говоря, он имел ещё в запасе фру Л., уроженку Бергена; но эта женщина, которую вследствие её толщины и белой кожи прозвали "камбалой", начала ужасно надоедать ему, а он не был таким человеком, чтобы выносить какое-либо стеснение. Если он и не сумел увлечь фру Дагни, он всё же всегда любовался ею и млел от нежного и приятного чувства при пожатии её руки и от аромата в её комнатах. В её жилище на каждом шагу бросалось в глаза что-нибудь красивое и изящное, а в ушах звучал приятный разговор.
Как непохожа на всё это была та обстановка, в которой он, в сущности, был дома! Политика и опять политика, бессилие правительства и королевские комиссии, - воззвание от бедняков и неблагодарность за усердную работу. Всё это скверно пахло, и временами его артистической душе становилось противно от всего этого.
Взять хотя бы председателя одельстинга, самого главного вожака партии после ухода его сиятельства. Простой крестьянин, человек, который никогда не имел возможности научиться приличиям, рабочий в фризовой одежде и с полосами от серных спичек на брюках. Но разве нужен лучший пример, чем этот крестьянин, который продал новость о бесчестии своей дочери за деньги, за звонкую монету? О, это было беспредельно, неизмеримо! Он должен был буквально торговаться с этим негодяем, чтобы хоть каким-нибудь образом удержать его в границах приличий.
Но так было повсюду. Никакой воспитанности, никакого благородства, одна грубость, везде, куда ни посмотри. Неужели он не сумеет найти какого-нибудь выхода? Что-нибудь он во всяком случае сумеет сделать. Это тоже входило в область его идеи о покорении сердец, о подчинении себе всей страны. Не только чернь должна была читать его газету и говорить о нём самом, он метит выше, его цели ещё никто не видел.
- Не лучше ли мне уйти? - говорит Лепорелло, видя, что редактор всё время сидит в задумчивости.
- Нет, подождите минутку, мы вместе пойдём, я готов. И происходило то же самое, что и много раз раньше, когда редактор шёл вместе с Лепорелло по улице: прохожие кланялись, смотрели ему вслед, толкали друг друга и указывали на него. Но каковы были эти люди, которые обращали на него внимание? Ах, средние люди, обыватели со всех концов города, масса, толпа и ни одного избранного. Но всё-таки его настроение улучшилось, желание шутить снова вернулось к нему, и оба господина шли по улице, разговаривая вполголоса. Не надо быть удручённым. Люди должны видеть, что его глаза открыты, а его ум продолжает работать даже теперь. Он надел шляпу немного набекрень.