n="justify"> В одном ущелье прибрежного холма вода ручейка направлялась по ряду выдолбленных стволов, поддерживаемых другими стволами, и пересекала все ущелья с одного края на другой. Несколько других ручейков бежали по черепицам, воткнутым в плодородную землю, покрытую роскошной растительностью; и там, и сям над блестящими и журчащими ручейками с легкой грацией наклонялись какие-то растения с чудными лиловыми цветочками. Все эти скромные творения, казалось, жили глубокой жизнью.
Вода бежала с холма и, проходя под маленьким мостиком, спускалась вниз на песчаный берег. Под тенью мостовой арки несколько женщин стирали холст, и их движения отражались в воде как в подвижном зеркале. На солнечном берегу был растянут белый как снег холст. Вдоль рельсов шел какой-то босой человек, неся туфли в руках. Женщина вышла из дома сторожа и быстрыми движениями вытряхнула мусор из корзины. Две девочки, нагруженные бельем, бежали, закатываясь от смеха. Старуха вешала на палку моток голубых ниток.
Немного дальше еще ручеек, веселый, волнистый, прозрачный, живой, смеясь, пересекал тропинку. Еще далее у одного дома виднелся пустынный лавровый сад. Тонкие и стройные стволы высились неподвижно, украшенные блестящей листвой. Один из лавров, самый крепкий, был любовно окутан большим ломоносом, оживлявшим листву лавров своими воздушными, белоснежными цветами и свежим благоуханием. Земля под ним казалась свеженасыпанной, и черный крест в углу дышал печальной покорностью тихого кладбища. В конце дорожки виднелась наполовину освещенная солнцем лестница, ведущая к приоткрытой двери, над которой красовались под карнизом две ветки благословенного оливкового дерева. На нижней ступеньке, сидя, спал старик с непокрытой головой, уткнувшись подбородком в грудь и сложив руки на коленях; лучи солнца начинали дотрагиваться до его почтенной головы. А из приоткрытой двери доносился, убаюкивая его старческий сон, ровный шум покачиваемой люльки и тихое мерное пение колыбельной песни.
Все эти скромные творения, казалось, жили глубокой жизнью.
Ипполита написала, что, согласно своему обещанию, приедет в Сан-Вито во вторник 20-го прямым поездом в первом часу дня.
До ее приезда оставалось еще два дня. Джиорджио написал ей: "Приезжай, приезжай! Я жду тебя и никогда еще не ждал с таким нетерпением. Каждая минута без тебя безвозвратно потеряна для счастья. Приезжай. Все готово. Или, вернее, ничего не готово, кроме моего ожидания. Ты должна запастись неиссякаемым терпением и снисходительностью, о моя дорогая подруга, потому что дикое и непроходимое уединенное место лишено всех удобств. О, до какой степени оно некультурно! Представь себе, мой друг, что Обитель отстоит от железнодорожной станции Сан-Вито приблизительно в трех четвертях часа, и этот путь нельзя сделать иначе, как пешком по крутой тропинке, проложенной между скал. Ты должна захватить с собой солидную обувь и огромные зонтики. Не привози с собой много платьев, достаточно нескольких светлых и прочных платьев для наших утренних прогулок. Не забудь взять купальный костюм... Это последнее письмо перед твоим приездом. Ты получишь его за несколько часов до отъезда. Я пишу тебе из библиотеки, т. е. из комнаты, где собраны все книги, которых мы не будем читать. Теперь уже не полдень. Солнце светит ярко. Перед моими глазами расстилается бесконечно однообразное море. Все располагает к лени, уединению, нежной любви. О, если бы ты была уже здесь! Сегодня я буду второй раз спать в Обители. Я буду спать один. Если бы ты видела эту кровать! Это простая деревенская кровать, огромный алтарь Гименея, широкая, как гумно, и глубокая, как сон праведника. Это брачная постель. Матрацы набиты шерстью с целого стада, а сенники - листьями с целого поля кукурузы. Могут ли все эти чистые и возвышенные предметы предчувствовать прикосновение к ним твоего обнаженного тела? Прощай, прощай. Как медленно тянется время! Кто это говорил, что у времени есть крылья? Я не знаю, что бы я дал, чтоб заснуть в этой покойной постели и проснуться только во вторник утром. Но я не буду спать. Я тоже потерял сон. Передо мной постоянно мелькает видение твоих губ".
Уже в течение нескольких дней перед его глазами постоянно мелькали чувственные видения. Его кровь разгоралась с необычайной силой. Достаточно было легкого дуновения, запаха, шелеста, какой-нибудь перемены в воздухе, чтобы вызвать румянец на его щеках, ускорить биение крови в его венах, привести его в состояние почти безумного волнения. Развитая в нем способность вызывать мысленно физические образы усиливала его возбуждение. Воспоминание о полученных ощущениях было так живо и так ясно в его уме, что его нервы получали от внутреннего призрака почти такой же сильный толчок, как прежде от реального существа.
В его крови скрылись зародыши, унаследованные от отца. Джиорджио - умственно и нравственно развитое создание - носил в крови наследство этого грубого существа. Но в нем инстинкт перешел в страсть, и чувственность вылилась почти в форму болезни; это причиняло ему огорчение, как дурная болезнь. Он приходил в ужас от внезапно охватывавшей и иссушавшей его лихорадки, делавшей его приниженным и неспособным мыслить. Некоторые низменные порывы причиняли ему страдания, точно какое-нибудь унижение. Неожиданные вспышки животного чувства, подобно урагану, налетавшему на возделанный сад, разрушали на некоторое время его мысленные способности, иссушали все его внутренние источники и оставляли в нем глубокие следы, которых он долго не мог загладить.
В момент чувственного порыва он ясно сознавал, как его истинное существо уступало место другому, чужому существу, которое проникало во все поры его организма и всецело овладевало им, как непобедимый узурпатор, от которого не помогала никакая защита. И Джиорджио постоянно преследовала роковая мысль о тщетности всех его усилий.
Его открытый и созерцательный ум весьма рано обратился на исследование его собственной внутренней жизни и понял, что весь интерес внешней жизни был ничто в сравнении с притягательной силой пропастей, которые он исследовал в самом себе. Поэтому в нем весьма рано разливалось тайное тщеславное стремление, которое возбуждает и направляет всех действительно интеллигентных людей, относящихся с презрением к обыденной жизни и стремящихся только изучить законы, управляющие развитием отраслей. Подобно некоторым отдельным художникам и современным философам, с которыми ему приходилось беседовать, он лелеял надежду создать себе внутренний мир, где бы он мог жить по
определенному методу, в полном равновесии и в непрерывном умственном труде, относясь вполне равнодушно к волнениям и событиям обыденной жизни.
Но роковая наследственность, которую он носил в глубине существа, подобно неизгладимому клейму поколений, от которых он происходил, мешала ему приблизиться к идеалу, к которому стремился его ум, и закрывала ему путь к спасению. Его нервы, кровь и плоть неуклонно выставляли свои низкие потребности.
Организм Джиорджио Ауриспа отличался крайним развитием чувствительности. Его нервы, проводящие внешние впечатления к мозговому центру, приобрели степень чувствительности, сильно превышавшую нормальную нервную деятельность здорового человека, и в результате даже приятные ощущения превращались у него в болезненные. Когда же после болезненного умственного состояния, явившегося следствием ненормального возбуждения нервов, наступало приятное состояние, то оно встречало горячий прием со стороны всего организма и поддерживалось в нем искусственным удержанием внешней причины; и именно наследственное развитие центра, предназначенного воспринимать чувственные впечатления, держало весь организм Джиорджио в своей власти.
Другая особенность организма Джиорджио Ауриспа состояла в частых приливах крови к мозгу. Вследствие его крайней нервности кровеносные сосуды в его мозгу часто теряли способность сокращаться, и поэтому нередко случалось, что какая-нибудь мысль или образ долго держались в его сознании, несмотря на все его усилия отогнать их. Такие образы и мысли, царившие в его уме против его воли, приводили его иногда в состояние временного частичного помешательства, и тогда малейшие молекулярные движения в его мозгу вызывали такие живые единичные или групповые представления, что трудно было отличить их от реальных. И, подобно опиуму или гашишу, это состояние доводило интенсивность его чувств и мыслей до степени галлюцинаций.
Таким образом, умственная жизнь Джиорджио Ауриспа отличалась неисчислимым множеством образов и мыслей, быстрой ассоциацией их и необычайной легкостью построения новых органических ощущений, новых состояний чувства. Он в совершенстве пользовался известным, чтобы комбинировать неизвестное.
При таком складе ума Джиорджио Ауриспа не мог мыслить методически и найти равновесие. Он не управлял ни своими мыслями, ни инстинктами, ни чувствами и напоминал "судно, которое развернуло в бурю все свои паруса".
И тем не менее его живой ум, проникавший иногда дальше, чем средний человеческий ум, составил ему довольно верное понятие о жизни.
Прежде всего в нем были в высшей степени развиты способность изоляции и чувство бренности, составлявшие метод некоторых из его любимых современных идеологов. "Так как все наши усилия не в состоянии вывести нас из сферы собственного Я, то нужно понемногу обрывать нити, связывающие нас с обыденной жизнью, и избегать напрасной траты драгоценной энергии. Сузив таким образом круг собственного материального существования, мы должны пустить в ход все силы, чтобы по возможности расширить и усилить интенсивность внутреннего мира, до бесконечности умножая его явления и сохраняя равновесие между ними. Когда мы познаем и поймем все законы, управляющие явлениями, то ничто в обыденной жизни не будет оскорблять, удивлять и волновать нас. Мы будем жить нашей внутренней жизнью, и внешний мир не будет доставлять нам никаких выдающихся зрелищ, никаких продолжительных наслаждений".
Но душа Джиорджио Ауриспа отчаивалась и тяготилась подобной изоляцией от внешнего мира и билась со слепым безумием, как узник в вечном заключении, пока совсем не выбивалась из сил. И тогда она уходила в себя и свертывалась, как нежный лист. В узком кругу ее страдания были по-прежнему остры и не успокаивались, вызывая глухое и глубокое раздражение, непонятное недомогание и постоянную упорную боль. Внезапно горячая волна мыслей разрывала круг и орошала сухую почву. Душа вступала в новое состояние экспансивного расширения, располагавшего к мечтам, ошибкам и планам, но все мечты были тщетны, планы изменчивы, а счастье было по-прежнему далеко.
Под влиянием какого-то атавистического сознания этот умственно развитый человек не мог отказаться от мечты о счастье; несмотря на убеждение, что все бренно на земле, он не мог побороть своего стремления искать счастья в обладании другим созданием! Он прекрасно знал, что любовь - самое большое несчастье на земле, потому что она составляет высшее усилие человека, стремящегося выйти из своего внутреннего одиночества - усилия такого же бесполезного, как и все остальные. Но непреодолимое стремление влекло его к любви. Он прекрасно знал, что любовь как явление есть проходящая форма, т. е. то, что постоянно изменяется, и тем не менее он претендовал на постоянство любви, на любовь, которая заполнила бы целое существование. Он прекрасно знал, что непостоянство женщин неизлечимо, но не мог отказаться от надежды, что его возлюбленная будет верна ему до самой смерти. Этот странный контраст между ясностью мысли и слепотой чувства, между слабостью воли и силой инстинкта, между действительностью и воображаемым производил в его душе фатальный беспорядок. Его мозг, заваленный массой психологических наблюдений, приобретенных лично и от других психологов, часто смешивал и ошибался, анализируя душевное состояние его самого и других. Привычка к монологам, в которых его ум преувеличивал и изменял внутреннее состояние, над которым работал, часто вводила его в заблуждение относительно степени его страданий и усиливала их. Смешение реальных и воображаемых ощущений приводило его в такое ненормальное и запутанное состояние, что он почти терял в нем сознание своего существования. "Мы сделаны из той же субстанции, как наши мечты", - думал он, и из глубины его существа поднималось что-то вроде легкой дымки, чему случайное дуновение придало фантастические формы. Вследствие того, что все его духовные способности были поглощены его страданиями, он являлся неспособным ни на какую работу. Приобретя с наследством Димитрия в очень раннем возрасте полную материальную независимость, он не был вынужден работать из нужды, что иногда бывает полезно. Когда же он делал над собой тяжелое усилие и, наконец, заставил себя приняться за работу, то его охватывало понемногу чувство не скуки, но физического отвращения и такого сильного раздражения, что даже обстановка труда становилась ненавистной, и он бежал из дома на улицу, на площадь, все равно куда, только подальше от работы.
Мысль о смерти была самой ужасной и в то же самое время самой любимой мыслью Джиорджио и царила над всеми остальными. Казалось, что Димитрий Ауриспа, нежный самоубийца, звал к себе наследника, и наследник сознавал роковую силу, таившуюся в глубине его существа. Предчувствие внушало ему иногда инстинктивный ужас, близкий к помешательству, а еще чаще вызывало в нем тихую грусть, к которой примешивалось сострадание к самому себе, и он медленно упивался этой таинственной грустью.
Теперь же, после кризиса, из которого он с огромным трудом вышел цел и невредим, к нему вернулись сентиментальные иллюзии. Устояв против притягательной силы смерти, он глядел теперь на жизнь немного затуманенными глазами. Тогда как прежде отвращение к тому, чтобы прямо глядеть в лицо действительности и открыто встретить настоящую жизнь, привело его на край могилы, теперь он почерпал в иллюзии искру веры в будущее. "В жизни есть только один род прочного счастья - это полная уверенность в обладании другим существом. И я ищу этого счастья". Он искал то, чего невозможно найти. Проникнутый сомнением до самой глубины существа, он хотел приобрести как раз то, что наиболее противоречило его натуре, - уверенность, уверенность в любви! Но разве он не видел много раз, как эта уверенность разрушалась под упорным влиянием анализа? Разве он не искал ее тщетно в течение двух долгих лет? Но он должен был желать этого.
Проснувшись на заре великого дня после нескольких часов беспокойного сна, Джиорджио Ауриспа подумал, сильно волнуясь: "Сегодня она приедет! При сегодняшнем свете я увижу ее. Я заключу ее в свои объятия на этой постели. Мне кажется, что я овладею ею сегодня впервые, мне кажется, что я должен умереть от этого счастья". Видение Ипполиты в его объятьях заставило его вздрогнуть всем телом, точно от электрического тока. В нем повторилось опять ужасное физическое явление, в тиранической власти которого он делался беззащитной жертвой. Его умственная деятельность всецело подпала под влияние чувственного желания, потому что все впечатления направились в ту часть мозгового центра, которая была приведена предыдущим отдыхом в состояние крайней молекулярной подвижности. Наследственная чувственность с неудержимой силой опять разгоралась в этом нежно любящем человеке, который охотно называл свою возлюбленную сестрой и стремился к духовному единению с ней.
Он мысленно перебрал все обнаженные части тела своей возлюбленной. Видимые сквозь пламя желания, они приобретали в его глазах фантастическую, почти сверхъестественную красоту. Он перебрал также мысленно все ласки своей возлюбленной, и все ее позы и движения приобрели в его глазах неописуемое чувственное обаяние. Ипполита олицетворяла собой свет, благоухание, гармонию.
Он, он один обладал этим чудным созданием! Но, подобно дыму из огня, в его желании зародилось чувство ревности. Заметя в себе возрастающее возбуждение, он соскочил с постели, чтобы рассеять свои сомнения.
Сквозь окно при первых лучах зари виднелась бледно-серая, еле колеблющаяся роща. За нею расстилалось бледное однообразное море; воробушки тихо щебетали; из запертого хлева доносилось робкое блеяние ягненка.
Когда Джиорджио вышел на балкон, освежившись холодной водой, он стал глубоко вдыхать в себя утренний воздух, насыщенный испарениями. Его легкие расширились, а мысли стали живее и бодрее, являя перед ним образ ожидаемой Ипполиты; волна юности охватила его душу.
Перед его глазами развертывалась картина ясного, безоблачного, лишенного всякой таинственности восхода солнца. Из почти белоснежного моря поднимался красный круг с отчетливыми, точно вырезанными очертаниями, подобно металлическому шару, вышедшему из печи.
Кола ди Шампанья, подметавший площадку, воскликнул:
- Сегодня большой праздник. Приедет синьора. Сегодня начинает колоситься хлеб, не дожидаясь Вознесения.
Джиорджио спросил, улыбаясь в ответ на приветливые слова старика:
- Позаботились ли вы о женщинах, чтобы нарвать цветов? Надо осыпать цветами весь путь.
Старик сделал движение, означавшее, что он не нуждается в напоминании.
- Я позвал пятерых!
И, называя девушек одну за другой, он указывал дома, где они жили.
- Дочь Шиммии, дочь Сгуаста, Фаветта, Сплендоре, дочь Гарбино.
Звуки этих имен произвели на Джиорджио приятное впечатление. Ему показалось, что все духи весны врывались в его душу. Его охватила свежая волна поэзии. Может быть, эти девушки вышли из сказок, чтобы усеять цветами путь Прекрасной Римлянке?
В ожидании приезда возлюбленной он предался приятно-тревожному чувству, спустился вниз и спросил:
- Где они рвут цветы?
- Вон там, - ответил Кола ди Шампанья, указывая на холм, - они в дубовой роще. Ты найдешь их по пению.
С холма действительно доносились изредка звуки женского пения. Джиорджио отправился по склону искать майских певуний. Извилистая тропинка шла по роще молодых дубков. В одном месте она разветвлялась на множество тропинок, терявшихся вдали. Все эти узкие дорожки, пересекаемые бесчисленными корнями, прильнувшими к земле, составляли что-то вроде альпийского лабиринта, где щебетали воробушки и распевали дрозды. Джиорджио шел верной дорогой, руководясь пением и запахом дрока. Действительно, он скоро нашел девушек.
Они собирали цветы на площадке, где кусты дрока были так густо покрыты цветами, что представляли одну сплошную великолепную желтую мантию. Пять молодых девушек собирали цветы, наполняли ими корзины и громко распевали протяжные песни. Доходя до конца стиха, они выпрямлялись из-за кустов, чтобы звуки свободнее выливались из их расширенной груди, и долго-долго тянули последнюю ноту, глядя друг другу в глаза и протягивая руки, полные цветов.
Увидя чужого, они замолчали и наклонились над кустами. Плохо сдерживаемый смех пробежал по желтым цветам.
- Которая из вас Фаветта? - спросил Джиорджио. Одна девушка со смуглым, как оливки, лицом ответила удивленным и почти испуганным тоном:
- Это я, синьор.
- Ты ведь первая певица в Сан-Вито?
- Нет, синьор, это неправда.
- Правда, правда, - воскликнули подруги. - Заставь ее петь, синьор.
- Нет, неправда, синьор. Я не умею петь.
Она отказывалась петь, смеясь и краснея, и крутила в руках передник. Подруги уговаривали ее. Она была маленького роста, но хорошо сложена, с широкой грудью, развитой пением. У нее были волнистые волосы, густые брови, орлиный нос; что-то дикое проглядывало в движениях ее головы.
После непродолжительного отнекиванья она согласилась. Подруги взялись за руки и окружили ее. Их фигуры возвышались над цветущими кустами, а кругом них жужжали прилежные пчелы.
Фаветта запела сперва неуверенным голосом, но с каждой нотой се чистый, звонкий и хрустальный, как ручей, голос становился все увереннее. Она пела двустишие, а подруги хором подпевали ей и тянули последние ноты, сближая головы, чтобы образовать одну волну звуков, и их протяжное пение напоминало литургию.
Ипполита приехала. Она прошла по цветам, как Мадонна, явившаяся совершить чудо; она прошла по целому ковру цветов. Она явилась наконец и переступила порог Обители!
Усталая и счастливая, она безмолвно предоставляла теперь губам возлюбленного свое мокрое от слез лицо, отдаваясь всецело его ласкам, и плакала, и улыбалась под его бесчисленными поцелуями. Куда девались воспоминания о том времени, когда его не было? Что значили теперь все несчастья, неприятности, беспокойство, утомительная борьба против неумолимо жестокой жизни? Что значили все огорчения в сравнении с этим возвышенным счастьем? Она жила, она дышала в объятьях возлюбленного и чувствовала себя горячо любимой. Она знала только то, что она горячо любима. Все остальное исчезало и не существовало теперь для нее.
- О Ипполита, Ипполита! О дорогая моя! Как я стремился к тебе. Ты приехала. Теперь ты долго, долго останешься со мной. Если ты бросишь меня, я умру...
Он ненасытно целовал ее губы, щеки, шею, глаза, вздрагивая всем телом каждый раз, как он встречал ее теплые и горячие слезы. Ее улыбка, слезы, выражение счастья на ее изнуренном от усталости лице, мысль, что эта женщина не колебалась ни секунду пойти на его зов, сделала длинное утомительное путешествие и плакала теперь под его поцелуями, не будучи в состоянии вымолвить слова от наплыва чувств, - все эти страстные и нежные впечатления облагораживали его чувства и стремление к ней, вызывали в нем чувство почти чистой любви и возвышали его душу. Он сказал, вынимая длинную булавку, которой были приколоты ее шляпа и вуаль:
- Ты, по-видимому, очень устала, моя бедная Ипполита! Ты страшно бледна.
Вуаль ее была поднята на лоб, и она не успела еще снять дорожного плаща и перчаток. Он привычным движением снял с нее шляпу и вуаль и освободил ее прекрасную темную голову, покрытую гладкими волосами; они напоминали плотно надетую каску, не нарушали чистой и изящной линии затылка и оставляли открытой шею.
Джиорджио снова стал покрывать ее поцелуями и нашел на ее шее под левым ухом две родинки. К ее платью был пришит белый кружевной воротничок, и узенькая черная бархатная ленточка прелестно выделялась на ее бледной шее. Из-под открытого плаща виднелся суконный костюм с мельчайшими черными и белыми полосками, сливавшимися в серый цвет; это был памятный костюм из Альбано. Платье ее было пропитано знакомым слабым запахом фиалок.
Губы Джиорджио становились все более страстными или, как она выражалась, ненасытными. Он перестал целовать ее, помог ей снять плащ и перчатки и прижал се голые руки к своим вискам, охваченный безумным желанием чувствовать ее ласки. Прижимая руки к его вискам, она притянула его к себе и стала осыпать его лицо медленными горячими поцелуями. Джиорджио узнавал ее божественные, несравненные губы; сколько раз ему чудилось, что они прижимаются к поверхности его души, и это наслаждение превышало всякое чувственное удовольствие и затрагивало высшие струны существа.
- Я умру, - прошептал он, дрожа всем телом, как струна, и чувствуя у корней волос резкий холод, спускавшийся вниз по спине. И в глубине души он ощутил неясное инстинктивное чувство ужаса, замеченное им еще прежде.
- Теперь прощай, - сказала Ипполита, оставляя его. - Где моя комната? О Джиорджио, как нам хорошо будет здесь!
Она с улыбкой оглядывалась кругом, сделала несколько шагов в сторону двери, наклонилась поднять с полу несколько цветков и стала с видимым наслаждением вдыхать их запах. Она была все еще взволнована и почти опьянена этой царской почестью, этой наивной и милой встречей, устроенной ей по дороге. Может быть, это был сон? Неужели это была она, Ипполита Санцио, в этом незнакомом месте, в этой волшебной стране, окруженная и воспетая этой чудной поэзией? И слезы опять появились на ее глазах. Она бросилась на шею возлюбленному и сказала:
- Как я благодарна тебе!
Ничто не опьяняло ее так, как эта поэзия. Она чувствовала, что идеальный свет, которым окружал ее возлюбленный, возвышал и облагораживал ее существо, чувствовала, что живет другой, более возвышенной, жизнью, которая влияла на ее душу, как кислород на легкие, привыкшие дышать испорченным воздухом.
- Как я горда, что принадлежу тебе! Ты - моя гордость! Мне достаточно пробыть в твоем присутствии одну минуту, чтобы почувствовать себя совершенно иной женщиной. Ты сразу меняешь мой дух и мою кровь. Я перестала быть Ипполитой. Зови меня теперь иначе.
Он сказал:
- Душа!
Они обнялись и крепко поцеловались, точно хотели вырвать с корнем поцелуи, открывавшиеся на их губах. Ипполита повторила, освобождаясь из его объятий:
- Теперь прощай. Где моя комната? Покажи ее...
Джиорджио обнял ее за талию и провел в соседнюю комнату. Это была спальня. Она воскликнула от удивления при виде брачной постели, покрытой большим желтым цветистым одеялом:
- Но мы заблудимся в ней...
Она, смеясь, обходила кругом монументальную кровать.
- Самое трудное будет взобраться на нее.
- Ты поставишь ногу сперва на мое колено по старинному местному обычаю.
- Сколько святых! - воскликнула она, увидя на стене у изголовья постели ряд священных изображений.
- Надо закрыть их.
- Да, конечно...
Оба говорили с трудом и изменившимся голосом; оба дрожали под влиянием неудержимого желания, почти теряя сознание при мысли о предстоящем блаженстве. Кто-то постучался в дверь на лестницу. Джиорджио вышел на балкон.
Это была Елена, дочь Клавдии. Она пришла сказать, что завтрак готов.
- Что ты хочешь делать теперь? - спросил Джиорджио, в нерешимости обращаясь к Ипполите и еле сдерживаясь.
- Право, Джиорджио, я не голодна. Мне совсем не хочется есть. Я пообедаю вечером, если ты ничего не имеешь против...
Обоих занимала теперь одна только мысль, и они понимали, что все остальное было немыслимо для них теперь. Джиорджио сказал как-то порывисто:
- Пойдем в твою комнату. Ты найдешь все готовым для мытья. Пойдем.
И он повел ее в комнату, уставленную огромными простыми циновками.
- Видишь, твой багаж и чемоданы уже здесь. Прощай. Приходи скорее. Помни, что я жду тебя, и каждая лишняя минута прибавит мне мучений. Помни это.
Он оставил ее одну. Через несколько времени до его слуха донесся плеск воды, стекавшей в чашку с огромной губки. Он знал приятную свежесть ключевой воды и представлял себе, как вздрагивает стройное тело Ипполиты под освежающими струями. И снова он стал неспособен думать о чем-либо другом, кроме обладания ею. Все остальное исчезло в его глазах. Он слышал только плеск воды на ее чудном обнаженном теле. И когда этот шум прекратился, он так сильно задрожал, что зубы его застучали, точно в смертельной лихорадке. Он видел расширенными глазами чувственности, как женщина сбрасывала купальный халат и стояла свежая и нежная, как золотистое изваяние.
- Ипполита, Ипполита! - закричал он, не помня себя. - Приходи так, как есть. Приходи, приходи!
Почти выбившись из сил после безумных ласк Джиорджио, Ипполита понемногу засыпала теперь. Улыбка на ее губах становилась все бессознательной и, наконец, совсем исчезла. Губы на секунду сжались, потом медленно раскрылись, и под ними показались белые влажные зубы.
Джиорджио глядел на нее, приподнявшись на локте, и любовался ее красотой.
"Всегда ли, - думал он, - всегда ли, когда я имел счастье от нее, она имела счастье от меня? Сколько раз она ясными, бесстрастными глазами глядела на мое безумие? Сколько раз моя пылкая любовь была непонятна ей? - Волна сильных сомнений ворвалась в его душу при виде спящей. - Истинное, глубокое единство в области чувственности тоже только одно воображение. Чувства моей возлюбленной так же темны для меня, как ее душа. Я никогда не буду в состоянии заметить в ней тайное отвращение, неудовлетворенное желание, неулегшееся раздражение. Я никогда не буду знать различных ощущений, которые одна и та же ласка вызывает в ней в разное время. Ее чувственность крайне изменчива из-за ее истеричности, достигавшей прежде высшей степени развития. Больной организм, как у нее, проходит в течение дня целый ряд физических состояний, не имеющих между собой ничего общего, а иногда даже противоречащих одно другому. Самый проницательный ум не может разобраться в такой неустойчивости чувств. Ласки, которые заставляли ее утром стонать от удовольствия, позже могут быть ей неприятны. Ее нервы могут стать враждебны мне. Под моим долгим поцелуем, доставляющим мне высокое наслаждение, в ее душе может зародиться неприязненное чувство. Но неестественность и скрытность в области чувств свойственны всем женщинам, любящим и нелюбящим. Даже любящие, страстные женщины более склонны держаться неестественно и скрытно в физическом отношении, так как боятся огорчить любимого человека, показывая, что не разделяют его наслаждений, мало отзывчивы на его ласки и не склонны всецело отдаваться ему. Кроме того, страстные женщины часто любят преувеличивать мимику страсти, понимая, что они этим увеличивают возбуждение человека и льстят его мужской гордости. И, действительно, невыразимая гордая радость наполняет мне сердце, когда она наслаждается и упивается счастьем, которое я в состоянии дать ей. Она счастлива (я вижу это), что чувствует себя побежденной и находится в моей власти, и знает, что мое тщеславие - тщеславие молодого человека - состоит в том, чтобы заставить ее просить передышки, вырвать у нее судорожный крик, оставить ее почти неподвижной и бессильной на подушке. Сколько же в ее поведении искренности и сколько страстного преувеличения? Может быть, ее пылкая страсть есть только чисто внешняя привычка нравиться мне? Может быть, она часто уступает моему желанию, не стремясь ко мне сама? Что, если ей приходится иногда подавить в себе зарождающееся отвращение? В ней очевидно желание нравиться мне, удовлетворять мои желания, исполнять все мои капризы. За эти два года нашей любви она дошла до того, что понемногу сократила мою инициативу в отношении любви и приобрела, так сказать, привилегию на ласки. Она счастлива, когда может сама возбудить мою чувственность. Она действительно изнежила меня. Ей нравится возбуждать мою чувственность. Это как бы отместка за ее неопытность в первые месяцы нашей любви. Зная, что больше нравится ее учителю, она счастлива, что может удовлетворять его вкус. Но сходимся ли мы во вкусах? Какое впечатление производит на нее моя сильная дрожь? Она кажется на вид счастливой и уверяет, что страшно счастлива. Однажды она призналась мне, что выше всего для нее не непосредственное чувственное удовольствие, а вид моего безумного страстного опьянения, вызванного только по ее инициативе, ее чудными ласками. Вполне ли искренно она сказала это? Мне кажется, да. Разве это постоянная мания самоотверженности, постоянное подавление эгоизма - не самые возвышенные и своеобразные проявления любви? Она - драгоценная возлюбленная, она - мое создание".
Джиорджио приподнял край одеяла, чтобы увидеть ее всю с ног до головы.
Она лежала на правом боку в усталой позе. Ее тело было стройно и длинно, может быть, слишком длинно, но полно змеиного изящества. Узким тазом она напоминала мужчину. Бесплодный живот сохранил первоначальную девственную чистоту. Груди были маленькие и крепкие, точно из нежного алебастра, и необычайно выдающиеся соски были окрашены в розово-фиолетовый цвет. Всей задней частью тела от шеи до ног она тоже напоминала мужчину; это был образец идеального человеческого типа, запечатленный природой на одном из индивидов среди всей массы обыкновенных типов, которые образуют род человеческий. Но самой выдающейся особенностью в глазах Джиорджио был чрезвычайно редкий колорит ее кожи, совершенно не похожий на обычный колорит смуглых женщин. Сравнение с золотистым алебастром, освещенным изнутри, давало только смутное понятие о божественной красоте ее кожи. Казалось, что какая-то неосязаемая золотая и янтарная краска разлилась по ней, отливая всевозможными оттенками, гармоничная, как музыка; у ребер и спинного хребта она становилась темнее, а на груди и в складках кожи - нежнее и светлее. Разбросанные по телу родинки, напоминавшие светлые зерна, еще лучше выделяли красоту этого сокровища, которому Джиорджио посвятил самое благородное из пяти человеческих чувств.
Джиорджио вспомнил слова Отелло: "Я предпочел бы быть жабой и жить в сырой пещере, чем оставить в любимом создании одну точку для других людей".
Ипполита пошевелилась во сне с мимолетным страдальческим выражением лица. Она откинула голову назад на подушку, и на ее вытянутой шее слегка вырисовывались артерии. Ее нижняя челюсть немного выдавалась вперед, подбородок был длинноват, ноздри широки. В профиль эти недостатки выступили яснее, но не произвели на Джиорджио неприятного впечатления, потому что он не мог представить себе их правильными, не отнимая у лица глубокой выразительности. Выразительность, то нематериальное, что светит в материи, эта изменчивая и неизмеримая сила, которая проникает в черты лица и изменяет их, эта внешняя душа, которая придает чертам лица символическую красоту, более возвышенную, чем реальная чистота и правильность линий, - выразительность была главной притягательной силой Ипполиты Санцио и служила постоянной пищей для любви и мечтаний страстного мыслителя.
"И такая женщина, - думал он, - принадлежала прежде другому, а потом мне. Она лежала с другим человеком и спала с ним в одной кровати и на одной подушке. Во всех женщинах чрезвычайно сильно развита так называемая физическая память, т. с. память об ощущениях. Помнит ли она, какие ощущения возбуждал в ней тот человек? Могла ли она забыть человека, который сделал ее женщиной? Что она испытывала под ласками мужа? - Эти вопросы, которые он ставил себе в тысячный раз, вызывали в его душе хорошо знакомую ему тоску. - О, почему мы не можем сделать так, чтобы существо, которое мы любим, умерло и потом воскресло с девственным телом, с чистой душой?"
Он вспомнил слова, которые Ипполита сказала ему в час высшего упоения: "Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви".
Ипполита вышла замуж весной за год до начала их любви. Через несколько недель у нее началась упорная и жестокая болезнь матки, уложившая ее в постель и продержавшая ее долго между жизнью и смертью. Но, к счастью, болезнь спасла ее от дальнейших сношений с отвратительным человеком, овладевшим ею, как бессильной добычей. Когда же она, наконец, поправилась, то отдалась страстной любви, как мечте, и слепо, неожиданно, без раздумья полюбила незнакомого молодого человека, который странным и ласковым голосом говорил ей никогда не слышанные прежде слова. Она не солгала, сказав ему: - "Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви".
Все события начала их любви ясно, одно за другим, встали в памяти Джиорджио. Он стал перебирать мысленно свои чувства и ощущения того времени.
Они познакомились с Ипполитой 2 апреля в церкви, а 10 апреля Ипполита согласилась прийти к нему на дом. О, незабвенный день! Она не могла сразу отдаться ему вся, потому что не успела еще совсем поправиться после болезни; это продолжалось около двух недель, в течение целого ряда их свиданий. Она позволяла этому человеку, в котором желание дошло до безумного отчаяния, неудержимо ласкать себя и отдавалась его безумным ласкам с неопытностью, незнанием, глубоким смущением и иногда даже испугом, являя перед возлюбленным сильное и божественное зрелище агонии стыдливости, побежденной страстью. Много раз она теряла сознание в эти дни; с ней случались припадки, делавшие ее похожей на труп, или судороги, сопровождавшиеся мертвенной бледностью, стучанием зубов, сведением пальцев, исчезновением зрачка под веками. В конце концов она была в состоянии отдаться ему вся! Первый раз она была инертна и холодна и, казалось, с трудом сдерживала отвращение. Два или три раза на ее лице мелькнуло выражение боли. Но постепенно в ее онемевших от болезни фибрах начала пробуждаться скрытая чувствительность; она, может быть, чувствовала еще боль от нервных судорог и находилась под влиянием враждебного инстинкта против акта, показавшегося ей отвратительным в брачные ночи. И в один майский день под пылкими ласками Джиорджио, повторявшего одно страстное слово, она получила, наконец, внезапное откровение высшего наслаждения. Она вскрикнула и вытянулась на постели, бессильная и переродившаяся, и две слезы заблестели на ее глазах, подобно двум жемчужинам.
Это воспоминание заставило Джиорджио пережить часть прежнего упоения. Он чувствовал себя тогда создателем.
Какая глубокая перемена произошла с того дня в этой женщине! Что-то новое, неуловимое, но реальное проникло в ее голос, жесты, взгляд, акцент, движения, во всю ее внешность. Джиорджио присутствовал при самом упоительном зрелище, о котором может мечтать интеллигентный человек. На его глазах любимая женщина изменилась наподобие его, приобрела от него мысли, суждения, вкусы, настроение - одним словом, то, что дает уму особый отпечаток, особый характер. В разговоре Ипполита стала употреблять его любимые выражения, произносить некоторые слова с его акцентом. Она даже старалась подражать его почерку. Никогда еще влияние одного человека на другого не было так быстро и сильно. Ипполита правильно заслужила от возлюбленного определение: gravis dum suavis.
Ипполита снова переменила положение во сне, слабо застонала и вытянулась. Легкий пот увлажнял ее виски; из полуоткрытого рта вырвалось немного ускоренное и почти неровное дыхание; ее брови иногда хмурились. Она видела сон. Но какой сон?
Охваченный беспокойством, которое быстро перешло в непонятное волнение, Джиорджио стал следить за мельчайшими изменениями в выражении ее лица, надеясь обнаружить в них что-нибудь. Но что именно? Он был не в состоянии рассуждать и подавить в себе безумный наплыв подозрений и страшных сомнений.
Ипполита вздрогнула во сне, вся съежилась, точно под сильными руками невидимого человека, державшего ее за бедра, и откинулась назад в сторону Джиорджио со стонами и криком - Нет; нет! - Потом она два или три раза глубоко и судорожно вздохнула и опять задрожала.
Охваченный безумной тревогой, Джиорджио пристально глядел на нее и прислушивался, боясь услышать еще другие слова или какое-нибудь имя, мужское имя! Он ждал в невероятном волнении, точно под угрозой удара молнии, который должен был в одну секунду уничтожить его.
Ипполита проснулась, туманным испуганным взором поглядела на него и почти невольным движением крепко прижалась к нему.
- Что тебе снилось? Скажи, что тебе снилось? - спросил изменившимся голосом, в котором, казалось, отражалось биение его сердца.
- Не знаю, - ответила она в полусне, прижимаясь щекой к его груди и опять засыпая. - Я не помню...
И она снова уснула.
Но Джиорджио продолжал неподвижно лежать под нежным давлением ее щеки; в его душе шевелилась глухая злоба, и он чувствовал себя чужим, одиноким, бесцельно любопытным и понимал, что он - не одно со спавшим на его груди созданием. Горькие воспоминания шумным роем закружились в его уме. Он не мог ничего противопоставить ужасным сомнениям, давившим его душу и делавшим голову возлюбленной на его груди тяжелой как камень.
Ипполита опять вздрогнула, застонала и зашевелилась, точно под новым насилием. Она испуганно открыла глаза и застонала:
- О, Боже мой!
- Что с тобой? Что тебе приснилось?
- Не знаю...
Ее лицо судорожно подергивалось.
- Ты, верно, давил меня, - продолжала она. - Мне казалось, что ты толкаешь меня и причиняешь мне боль.
Видно было, что она страдает.
- О, Боже мой! Мои прежние боли...
Она страдала иногда остатками нервной болезни. С ней случались еще иногда непродолжительные припадки и судороги, вырывавшие у нее стон или крик.
Она обернулась к Джиорджио и, поглядев ему в глаза, заметила в его зрачках следы бури и поняла, в чем дело.
- Ты делал мне так больно! - повторила она тоном ласкового упрека.
Джиорджио вдруг схватил ее в свои объятия, отчаянно сжал и стал душить ласками.
Погода была почти летняя, и Джиорджио предложил пообедать на открытом воздухе.
Ипполита согласилась, и они пошли вниз.
Спускаясь по лестнице, они держались за руки, медленно переставляя ноги с одной ступеньки на другую, останавливаясь посмотреть на цветы и оборачиваясь одновременно поглядеть друг другу в лицо, точно они виделись в первый раз. Их глаза казались им больше, глубже, выразительнее, и под ними были почти неестественные темные круги. Они молча улыбались под влиянием неясного ощущения: им казалось, что их существа стали легкими, как дым, и рассеивались в бесконечном пространстве. Так они дошли до парапета и стали глядеть на море и прислушиваться к шуму.
То, что они видели, было необычайно величественно, но им казалось, что оно освещается каким-то особенным светом, как бы сиянием их душ. То, что они слышали, было необычайно возвышенно, но казалось им тайной, открытой им одним.
Прошло несколько мгновений! Они встрепенулись не от дуновения ветра, не от плеска волны, не от мычания коровы, не от лая собаки, не от человеческого голоса, но от прежней тревоги, вновь проснувшейся, несмотря на их радостное настроение. Несколько мгновений уже безвозвратно прошли! Оба чувствовали, что жизнь идет дальше, время бежит, все делается чужим, душа по-прежнему становится тревожной, а любовь несовершенной. Оба понимали, что минута высшего забвения, единственная минута, прошла бесповоротно.
- Как далеко! - прошептала Ипполита под впечатлением царившей кругом тишины и одиночества. Она ощущала какой-то смутный страх перед этим широким пространством, перед чистым небосклоном, постепенно бледневшим горизонтом.
Место, где они дышали теперь, казалось обоим необычайно далеким от знакомых им мест, уединенным, неизвестным, недоступным, почти вне мира сего. И несмотря на то, что их заветное желание было исполнено, оба ощущали в глубине души какой-то страх, точно они предчувствовали, что полнота новой жизни не удовлетворит их. Они молча простояли еще несколько минут рядом, но не держась дру