Главная » Книги

Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Тридцать три урода, Страница 2

Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Тридцать три урода


1 2

ярок меткий взор".
   "Полон и мягок плод ее губ, но неумолима ласковая улыбка. И, как красный сок ободранного граната, пробежала кровь под тонкую кожу".
   "Смерть и жизнь в пьяном соке розового плода ее влажных губ. Фиал сокровенный моей безумной любви".
   "Как подспудный жар в тонком алебастре тлеющих углей, просветилась кровь сквозь нежные лепестки ее щек".
   "Радостно, уже нежа, склоняются склоны ее плеч".
   "Покорно выгнулся и стойко зыбкий стебель ее шеи".
   "Как гроздья золотого винограда и на них упавшие два лепестка бледно-алой розы - ее молодые ровные груди, высоко поднятые любовью, как к солнцу, вперед притянулись".
   "Ее тело, бледное, солнцем пронизанное сердце чайной розы, и зыбкое, и сильное, как высокий вскинувшийся, выгнувшийся тонкий вал"...
   Здесь я прерываю...
   Даже устала, любуясь, прикалывая кудри и складки!
   А ноги какие! Конечно, слишком худощавы, но это оттого, что у меня кости тонкие.
   Вера мне так выходила ступни ног и пальцы, что каждый из них ожил, свободный и ласковый.
   Никогда не кончила бы любоваться на себя, потому что вчера я смела. Сказала же мне Вера утром, еще в постели (эту ночь мы спали вместе, то есть - я спала, она не спала и не плакала), сказала мне своим голосом:
   - Сегодня ты не такая, как была: такая, которая все старается чем-то сделаться, которая тоскует по чему-то несделанному, и меняется, и не может ни минутки отдохнуть, ни минутки отдохнуть, и так ведь и не придет, а все будет идти, все будет идти.
   Этот поход без конца чувствует каждая кровинка твоего тела. Как неприятно, бестолково и безвыходно бьется твое сердце: стук, стук, стук! И все кругом ворочается кровь в бешеной суете... Сегодня ты будешь тихая, остановившаяся, без жадности, вечная, вечная на полотне. Не будет гореть и переливаться кровь и отсчитывать миги и миги... Станет один миг. Один миг отделится от других и станет весь-весь застывший, полный, свой, вечный.
   Это и есть искусство.
   В тридцати трех внимательных, видящих парах глаз ты отразишься тридцатью тремя вечными, стойкими, полными мигами красоты...
   Потом Вера вскочила и ходила долго молча по комнате вдруг ставшими твердыми и ритмичными, трагическими шагами, почти страшная и не смешная в своей длинной прозрачной рубашке.
   Потом остановилась у окна и, обращаясь туда, где глубоко улица:
   - Это, это великое! Это, это, знаете, довольно великое, чтобы поверить в счастье, чтобы даже я, я, я поверила и забыла, что все изменяется.
   Пусть она состарится: она будет тридцать три раза вечна в тридцати трех вечных мигах молодости. Это, это довольно великое, чтобы на всем свете, во все времена стоило жить всем людям!
   Конечно, еще никогда не сливалась так Вера со своей маской, так, что каждое слово стало убедительным, как на сцене.
   И я поверила.
   Поэтому, конечно, я вдвойне покорилась, когда Вера, уже часам к одиннадцати утра (я одевалась уже с восьми), взволнованная до полной свирепости, вбежала в комнату, схватила меня за плечи, оторвала от зеркала, набросила длинную хламиду, укутала меня, отталкивая, вроде как месят ржаное тесто, - потом свела с лестницы. Всунула в карету и повезла.
   И повезла к ним, к тридцати трем живописцам. В их мастерскую.
   Там я ничего не успела рассмотреть и не знаю, сколько их было в действительности.
   Кто-то вел. Вера толкала. Кто-то снял хламиду, потом шаль, отстегнул броши на плечах...
   Им - я? Сердце рванулось назад.
   Больше трех минут не помню.
   Головой прямо в омут... Хитон упал. Запутался в ногах, когда я метнулась. Брызнули слезы. Стало на минутку мокро лицо. Кто-то вытер.
   Я стояла высоко. Было то холодно, то огнем ожигало.
   Но, когда ожигало, вдруг я увидела свое тело. И что оно бледное и матовое (не розовое, как обыкновенно у блондинок, а матовое с налетом очень бледной чайной розы), что оно краснело, то есть - розовело позорно и уродливо.
   Тогда гнев и гордость вдруг оковали меня всю. Я вытянулась, и тотчас члены налились жизнью, стали упругими и полными, сердце билось ровно, на губы едва легла чуть-чуть гордая улыбка, и вспыхнули серые глаза победою.
   Я это знала. Я это знала. Видела. И никого не видела, и времени не видела, только себя знала затихшею, остановившейся, победною.
   Должно быть, устала, потому что услышала голоса.
   Кто-то прикасался. Снова толкали, одевали, вели к огню, садили у огня, и улыбалось кругом много лиц робко и благодарно, смущенно и счастливо...
   Дома.
   Что с Верой? Она блаженна. Она любит меня, как никогда. Она забросала всю мою комнату цветами. Она говорит, что у нее сердце, как большая птица в зените полета, что теперь она еще по-иному будет играть, потому что все-все ей открылось, все души, все блаженство, все корчи.
   И поила меня шампанским. У нас был пир, как у любовников.
   Как у любовников! Мне не нужно любовника. Никогда. Никогда. Вчера я святая стала. Вчера я поклялась Вере, и она, даже она, не смела целовать моей груди...
   Отчего они не показали нам портрета? Боялись, что я не пойму всего подвига, всего значения не пойму? Глупые! Милые!
   Ну все равно, увижу сегодня... А теперь закончу запись. Ведь уже пора собираться!
   Не могла заснуть всю эту ночь. Боялась даже подурнеть. Но нет. Сегодня я даже еще лучше, еще прекраснее.
   Я как жертва и как богиня! Так сказала Вера раз про тот первый вечер, когда увела меня из ложи.
   Что же она со мною делает? Это лихорадка. Я сама не своя. Когда проснется, я ей скажу:
   - Вера, что ты со мною сделала?
   Но если я такою стала высокою, значит, я к тому шла. Текла, сказала бы Вера.
  
   10 марта.
   Прошло больше трех недель.
   Как это было?
   Нужно дописать. Почему-то кажется, что нужно.
   Вера не поехала в Париж и Америку. Нарушила все контракты.
   Впрочем, она вправду больна. Почти помешана.
   Да, вот как это было.
   Я допишу, потому что такая была ее воля, когда она была в себе, - этот дневник, эти отрывки из дневника. И мы читали друг другу. Она же тоже вела.
   Еще три дня после первого дня мы ездили с нею в мастерскую. И я стояла.
   На четвертый наконец они нам показали, и я увидела.
   Я? Это я? Это я? Которую мы с ней любили?
   Эта? Эта? Эта?..
   Я перебегала от одного холста к другому по всей мастерской.
   Со всех сторон, как сидели вокруг меня они, писавшие, я видела ту себя. Или я не знала себя сзади? Сбоку? В три четверти? В четверть? И прямо в лицо... тоже не знала?
   Это другие.
   Не наши.
   Их. Их. Их.
   Просто их. Не наша красота, не Верина.
   Тридцать три урода. Тридцать три урода.
   И все я. И все не я.
   И я закричала и заругалась, как... жокей, как конюх.
   Приблизилась к Вере. И в ее глазах, в них каким-то синим блеском зажглось отчаянье... (они такие невероятные, ее глаза) - я увидела себя еще один раз.
   Настоящую, единственную, себя, уже потерянную там, на этих осуществивших меня холстах.
   Вера, бледная, как голубоватый мех на воротнике ее шубы, вела меня к двери, молча.
   И дома мы молчали.
   И уже в тот вечер она не поехала в театр.
   Я плакала тихонько, тихонько целуя ее руку с безжизненными пальцами. В ее глазах, больших, открытых, не было темного виноградного пурпура.
   Ее глаза были, как погасшие светильни, тускло-черные.
   Проходя рядом с нею мимо зеркала (это случилось в один из следующих за тем днем дней), я увидела, что она черная вся, вся тускло-черная: большие волосы без блеска, и брови ровные и сильные, и эти глаза, где уже я не могла отразиться в тусклой непроницаемости. А я с нею рядом показалась себе странно, неуместно, невозможно светлою, гибкою, и жизненною, и искрящеюся каждым завитком пепельных волос и блеском плачущих серых глаз.
   Это было ужасно.
   И Вера заметила и вдруг улыбнулась в то зеркало отражению моему, остановившись.
   Я рыдала, обняв ее колени.
   Но на следующее утро я потихоньку убежала от нее и поехала к ним.
   Некоторые из них были там.
   Они писали меня.
   Я стояла одна, обнаженная, перед ними. Я же была их, их - там, на полотне.
   И еще смотрела.
   И нашла, что мы с Верой были строги накануне и что кричала я и ругалась, как... проститутка.
   И еще была. И еще смотрела много раз. И упивалась своим утешением, своим утешением.
   Тридцать три урода были правдивы. Они были правдою. Они были жизнью. Острыми осколками жизни, острыми, цельными мигами. Такие - женщины. У них любовники.
   Каждый из этих тридцати трех (или сколько там было?) написал свою любовницу. Отлично! Я же привыкла к себе у них.
   Тридцать три любовницы! Тридцать три любовницы!
   И все я, и все не я.
   Изучала уродов подолгу: перед тем как стоять, после того как стояла.
   Стояла для того, чтобы изучать. Это было так едко. Мне казалось - я учусь жизни кусочками, отдельными кусочками. Осколками, но в каждом осколке весь его изгиб и вся его сила.
   И стали уроды делиться. С каждым днем яснее. Половина стали любовницами и половина - Царицами.
   Каждый из тридцати трех создал свою любовницу или свою Царицу.
   И стало мне забавно отсчитывать любовниц от Цариц. Но каждый день они путались снова, а когда уходила, и дома, лежа у себя на локтях, старалась я припомнить каждую себя, каждый свой осколочек там, - путались личины мучительно, и я смеялась, как глупенькая, вскакивала и громко шептала:
   - Тридцать три любовницы. Тридцать три Царицы. Тридцать три любовницы. Тридцать три Царицы. И все я! И все я!
   Шла к Вере, которая часто подолгу сидела на полу, обняв колени руками, и говорила ей:
   - Там все не я, потому что в тебе я вся. И больше нигде меня нет.
   И становилось мне как-то неудобно. Искала себя и, потерянная, не ощущала. Ближе жалась к Вере. Окручивала ее несгибающуюся теперь шею своими руками. Глядела, заглядывала в глаза. Искала. И было непривычно больно и неудобно в груди. Верины глаза уже не отражали меня.
   Не отражают.
   Я плакала. Потом становилась злою. Глядела с ненавистью на Веру. И, с очень злою радостью, сбегала с нашей высоты, по бесконечной лестнице, на улицу, где все мелькало и дробилось, и туда ехала, к ним...
  

***

  
   Я себе у них понравилась. Они просили меня еще отдельно к одному из основателей их общества "Тридцати трех".
   Это тот с лысеющей большой головой и прыгающими детскими глазами. Он живет в Париже и едет потом в Америку выставлять.
   Я сговариваюсь с ним через одного его ученика здесь - моего любовника. И думаю, что соглашусь немного попозднее.
   ;Я увижу Париж и Америку и настолько буду богаче жизнью.
   Милая, бедная Вера! Она в каком-то забытьи живет и движется. Читает роли себе вполголоса, без выражения, бормоча невнятно. И лицо - как земля стало... Она не знает, что я выхожу. Не видит меня.
   А может быть - видит? И уже ей все равно?
   Сижу, держу ее руку. Целую хрупкие пальцы, трудно сгибающиеся, как у мертвой. Целую...
   Но она не улыбается. И уже в ее глазах меня нет.
   Не отражает.
   Бедная Вера! Она мне сказала вчера:
   - Конечно, ты права.
   И так тихо, не по-своему, улыбнулась.
   Потом так медленно и непонятно прибавила, расставляя слова и, казалось мне, после каждого слова умирая, умирая:
   - Это я так хотела.
   Значит, после тех ее слов страшным голосом, тех о том, что должна отдать, - я без пользы молилась Царице о спасении?
  

***

  
   Вера говорит, что никуда не двинется, что ей хорошо. Что очень ей так хорошо - доживать. Уеду ли я или останусь? Это все равно. Я там где-то в ней. Тот вечный миг в ней.
   Но она все это говорит покорно, без крика того, от которого они там, в театре, все... дичают, забываясь. И эта покорность неприятна мне. Непривычна.
   Правда, я хотела все записать, но я не могу: мне жалко Веру, и я ничего не понимаю.
   Как быть?
   Отказаться от того?
   Но ведь это безумно. То есть Верино отчаянье безумно.
  
   Апрель.
   Вера отравилась.
   Что сделать мне? Как убить себя? Или не убить?
   Может быть, привыкну и к этому?
   Вера боялась привычки и измены.
   Но вот, когда так сидела часами возле нее, то начинало что-то со мною делаться. Это как бы ее мысли, которых она уже не думает больше, в меня переходили, и такими круглыми, полными, и совсем без спора.
   Думала: "Разве это теплое, хрупкое мое дыхание, которым пью жизнь и которое вот сейчас, вот сейчас прервется и ни в чем ведь невиновно, так оно невольно и так непрочно, разве уже не привычка каждым вздохом и не измена каждым выдыханием?"
   И я состарюсь.
   Вера уже состарилась за эти два месяца муки.
  

***

  
   Люди все говорят, что Вера всегда была помешана. Они теперь навещают нас и распоряжаются. Оказалось, есть какие-то родные.
   Они хоронят...
   Мне нужно уходить.
   Да и я тоже думаю - даже, что все, кто настоящий... и не привыкает, и требует...
  

***

  
   Вера была трагична. То есть она жила в стихии трагического. Так еще она раз записала про себя. (Ах, я не усмотрела, как она сожгла свои записки!)
   Запишу, как выписала тогда у нее, потому что очень тогда показалось подходящим.
   "В каждой стихии могут жить только те существа, которые приспособлены ее вдыхать и претворять в себе. Я тоже думаю так.
   Так и трагическое".
   У Веры еще сказано:
   "Кто может продохнуть через себя трагедию, тот - спасенный - ее герой и усмиритель".
  

***

  
   Вот переписала еще раз ее слова, а теперь какие-то свои хотят сказаться. Я их пишу сквозь слезы.
   Жизнь хрупкая и переливчатая, как тот ручей Верин, как их ласки, как мое сладострастие, - она настоящая, и ее Вера не хотела принять.
  
  
  

Примечания

(М. В. Михайлова)

  
   1.Вера - выбор имени героини не случаен. Обычно в творчестве Зиновьевой-Аннибал его носит персонаж, наделенный автобиографическими чертами. Кроме того, Верой звали старшую дочь Зиновьевой-Аннибал от первого брака с Константином Семеновичем Шварсалоном. Несомненно также, что, избирая имя Вера для своих героинь, Зиновьева-Аннибал использовала и ономастику имени, подчеркивая, что в данном случае речь идет о символе веры.
  
   2. Речь идет о 2-й сцене 3-го акта трагедии В. Шекспира "Король Лир" (1594).
  
   3. Агата - христианская дева-мученица. Согласно ее житию, она отвергла любовные притязания римского наместника, была помещена в публичный дом, затем подверглась ужасным пыткам, которые привели к смерти. В живописи сцены ее мученичества встречаются редко.
  
   4. Возможно, намек на одну из фарфоровых статуэток К. Сомова.
  
  
   Источник: Зиновьева-Аннибал Л.Д. Тридцать три урода: Роман, рассказы, эссе, пьесы. - М., Аграф, 1999.
  
  
  
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 529 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа