ю. Я знаю, что он уже успел себя скомпрометировать и самым бестактным образом повздорить с супрефектом; наконец он слывет республиканцем, это ни на что не похоже... Пусть же он ведет себя благоразумно, или мы его устраним, вот и все.
Теперь Северине хотелось как можно скорее уйти, чтобы дать волю душившей ее радости.
- Мы будем вам повиноваться, сударь, во всем. Вы можете располагать мною всегда и везде, вам стоит только приказать...
Он снова улыбнулся своею усталой, несколько презрительной улыбкой человека, давно уже убедившегося в суете всего земного.
- Я не стану злоупотреблять вашей благодарностью, сударыня. Я теперь ничем более не злоупотребляю, - ответил он.
Он сам отворил ей дверь кабинета. На площадке она дважды обернулась к нему, лицо ее сияло счастьем и благодарностью.
Очутившись на улице Роше, Северина пустилась чуть не бегом. Лишь через несколько минут она заметила, что идет совсем не в ту сторону. Она повернула назад, ни с того ни с сего перебежала через улицу, рискуя попасть под экипаж. Она положительно нуждалась в движении, ей хотелось кричать, жестикулировать. Впрочем, она уже поняла, почему пощадили ее мужа, и поймала себя на мысли:
"Черт возьми! Они, видно, и сами боятся. Нам нечего опасаться, что станут раскапывать это дело. Глупо было мучить себя по-пустому... Это совершенно очевидно... Какое счастье, я спасена, действительно спасена на этот раз... Все равно, надо запугать мужа, чтобы он был впредь потише... Спасена, спасена, какое счастье!.."
Свернув на улицу Сен-Лазар, она увидела на часах в витрине магазина, что уже без двадцати минут шесть.
"У меня еще много времени, пообедаю-ка я хорошенько!.."
Выбрав самый роскошный ресторан, как раз напротив вокзала, она уселась там одна за маленький белый столик у большого зеркального окна; ей нравилось наблюдать оживленное движение на улице. Она заказала себе тонкий обед: устрицы, камбалу и жареного цыпленка, - ей хотелось вознаградить себя за скверный завтрак. Ела она с жадностью, хлеб показался ей очень вкусным, на сладкое она заказала блинчики с кремом. Выпив чашку кофе, она поспешила на вокзал, так как до отхода курьерского поезда оставалось всего лишь несколько минут.
Расставшись с Севериной, Жак прежде всего зашел домой переодеться, а затем тотчас же отправился в депо, хотя обыкновенно являлся туда лишь за полчаса до выхода своего паровоза. Перед рейсом паровоз осматривал Пекэ; Жак вполне полагался на него, хотя кочегар был почти постоянно пьян. Но на этот раз Жак испытывал такое радостное волнение, что у него появилось бессознательное желание особенно внимательно и добросовестно осмотреть паровоз: он хотел убедиться сам в исправности всех частей машины; утром, на пути из Гавра, ему показалось, что паровоз расходовал необычайно много топлива.
В обширном крытом депо, почерневшем от угля, освещенном большими запылившимися окнами, среди других локомотивов стоял и паровоз Жака, выдвинутый уже на выходные рельсы, так как должен был выйти первым. Кочегар из депо только что набросал в топку свежего угля, и раскаленные мелкие угольки падали в угольную яму. Это был один из паровозов большой скорости, двухосный, изящный, несмотря на свои грандиозные размеры, на больших легких колесах, со стальными спицами, с широкой передней частью и длинным, мощным котлом; он воплощал в себе закономерность и точность, идеал красоты для этих созданий из металла, соединяющих в себе уверенность и силу. Как и другие паровозы Западного общества, эта машина, кроме своего номера, имела также имя - "Лизон" - по названию одной из станций в Котентенском округе. Жак, чувствуя нежную привязанность к машине, называл ее как женщину, Лизон.
Он и любил свою Лизон, как женщину; ведь он четыре года водил ее. Ему случалось водить и другие машины, между которыми встречались послушные и непокорные, трудолюбивые и ленивые. Он знал, что у каждой был свой особый, своеобразный характер и что некоторые немногого стоили, как это говорят о женщинах. Он полюбил свою Лизон именно потому, что она обладала редкими качествами прекрасной женщины. Она была кротка и послушна, легко трогалась с места и шла чрезвычайно ровно и спокойно благодаря своей прекрасной способности к парообразованию. Утверждали, будто ее послушание и легкость хода зависели от хорошего состояния бандажей и тщательной выверки золотников. Точно так же обильное парообразование при сравнительно небольшой трате топлива объяснялось доброкачественностью медных кипятильников и хорошим устройством котла. Но Жак знал, что у его Лизон, кроме всего этого, имелось еще нечто совершенно особенное. Другие паровозы, подстроенные точно таким же образом и собранные с такою же тщательностью, не обладали все же достоинствами Лизон. У каждой из этих машин была своя душа, нечто таинственное, приобретенное машиной при выделке и сборке, усвоенное металлическими частями при ковке и пригонке. Поэтому каждый паровоз имел свою индивидуальность, жил своей собственной жизнью.
И Жак любил Лизон, он был признателен ей; она легко брала с места и быстро останавливалась, как хорошо выезженная лошадь. Он любил ее за то, что благодаря экономии в топливе зарабатывал на ней порядочную прибавку к жалованью. Она так хорошо держала пар, что угля расходовала действительно мало. Ее можно было упрекнуть только в том, что она требовала слишком много смазки. Особенно паровые цилиндры поглощали несоразмерно громадное количество масла, точно Лизон страдала неутолимой жаждой, чем-то вроде запоя. Тщетно старался Жак отучить ее от непомерного пристрастия к маслу - она начинала пыхтеть и задыхаться, - уж, видно, такой у нее был темперамент. Жак вынужден был снисходительно отнестись к невоздержанности Лизон, подобно тому, как закрывают глаза на недостатки людей, преисполненных многочисленных достоинств. Иногда только он позволял себе, сообща с кочегаром, подшучивать над своей Лизон, говоря, что она похожа на других красоток и любит, чтобы ее умасливали.
Пока разгорался уголь в топке и возрастало давление пара, Жак осматривал машину кругом, тщательно исследуя каждую отдельную часть; ему хотелось узнать, отчего утром Лизон поглотила еще больше масла, чем обыкновенно. Но все было в полной исправности. Лизон блестела всеми своими полированными частями, и ее чистота и свежесть свидетельствовали о нежной заботливости машиниста; Жак без конца чистил и обтирал Лизон, особенно по прибытии в депо, подобно тому, как в конюшне обтирают лошадей после длинного утомительного перегона. Пока Лизон еще не остыла, Жак долго тер ее, счищал с нее все пятнышки. Он всегда старался сохранить у нее равномерный ход, тщательно избегал толчков и лишних задержек в пути, заставляющих впоследствии наверстывать потерянное время усилением скорости. Жак и Лизон уживались поэтому как нельзя лучше. В продолжение четырех лет он ни разу не жаловался на нее в депо, где имелась особая книга, куда машинисты записывают свои требования о починках, - плохие машинисты, лентяи или пьяницы, у которых постоянно были какие-то раздоры с их машинами. Но сегодня непомерная жадность Лизон к смазочному маслу приводила его положительно в негодование. Кроме того, он испытывал впервые какое-то неопределенное, неясное опасение, нечто вроде недоверия к Лизон. Он как будто сомневался в ней и хотел убедиться, что она не будет плохо вести себя в дороге. Пекэ еще не приходил, и Жак задал ему головомойку, когда тот наконец явился порядком навеселе после завтрака с приятелем. Обыкновенно машинист и кочегар прекрасно ладили друг с другом: они сжились, разъезжая постоянно только вдвоем из конца в конец железнодорожной линии. Их объединяли одинаковый труд и одни и те же опасности. Хотя машинист был лет на десять моложе, он отечески относился к своему кочегару, прикрывал перед начальством его недостатки, позволял ему поспать часок, когда тот был чересчур уж пьян, и Пекэ платил Жаку за эту снисходительность настоящей собачьей преданностью. К тому же Пекэ был прекрасным работником, знавшим до тонкости свое дело, и на него можно было положиться, когда он не был пьян. Пекэ тоже любил Лизон и этого было вполне достаточно, чтобы между ними установились наилучшие отношения. Машинист, кочегар и Лизон жили очень дружно втроем и никогда не ссорились. Пекэ, изумленный необычайной строгостью Жака, взглянул на него с еще большим недоумением, когда услышал, что тот ворчит на свою машину.
- За что же это? Да ведь она у нас просто чудо!
- Нет, я, признаться, не очень-то спокоен, - сказал Жак.
Все части механизма были в отличном состоянии, но Жак покачивал головой. Он повернул рукоятки кранов, удостоверился, что предохранительный клапан действует исправно. Взобравшись на смотровую площадку, он сам наполнил масленки для смазывания цилиндров, в то время как кочегар вытирал паровой колпак, где показались легкие следы ржавчины. Все было вполне исправно, и Жаку следовало бы, по-видимому, успокоиться. Но дело в том, что в сердце Жака Лизон была уже не одна. Там зарождалась новая любовь - к нежной, хрупкой женщине, которую он мысленно видел возле себя на скамье в сквере. Она была такая кроткая, слабая, так нуждалась в любви и защите. Случалось, что поезд, который вел Жак, по независящим обстоятельствам иной раз опаздывал, тогда он пускал свою машину с бешеной скоростью - восемьдесят километров в час, но ему и в голову не приходило беспокоиться об опасностях, которым подвергались при этом пассажиры. А теперь одна мысль о том, что он должен отвезти в Гавр эту женщину, которую еще сегодня он почти ненавидел, наполняла его беспокойством и страхом: он боялся какого-нибудь несчастного случая и представлял себе Северину, раненной по его вине и умирающей в его объятиях. Любовь налагала на него новые обязанности. Лизон, которая так и осталась на подозрении, должна была вести себя как следует, если хотела сохранить за собой репутацию безукоризненно хорошей машины.
Пробило шесть часов. Жак и Пекэ взобрались на железный мостик, соединяющий тендер с паровозом. По знаку машиниста кочегар открыл отводной кран, и клубы белого пара наполнили темное паровозное депо. Повинуясь рукоятке регулятора, которую медленно поворачивал машинист, Лизон тронулась, вышла из паровозного депо и подала сигнал свистком, требуя себе дорогу. Она могла бы сейчас же войти в Батиньольский туннель, но у Европейского моста ей пришлось немного обождать, и только в назначенный час стрелочник направил Лизон к курьерскому составу, отходившему в половине седьмого, к которому двое станционных рабочих крепко прицепили ее. Время отхода поезда приближалось. Оставалось всего только пять минут, и Жак удивлялся, что не видит Северину в толпе пассажиров. Он был вполне уверен, что, прежде чем сесть в вагон, она подойдет на минутку к нему. Наконец она появилась на дебаркадере; боясь опоздать, она почти бежала. Пробежав вдоль поезда, она остановилась возле паровоза, ее оживленное лицо сияло радостью.
Она поднялась на цыпочки и, весело смеясь, сказала Жаку:
- Не беспокойтесь, я здесь...
Он также рассмеялся, радуясь, что она пришла.
- Ладно, ладно! Все идет отлично, - сказал он.
Северина поднялась еще выше на цыпочки и продолжала, понизив голос:
- Друг мой, я довольна, так довольна... Мне очень повезло. Все, чего я желала, исполнилось...
Он как нельзя лучше понял, что она хотела этим сказать, и тоже почувствовал себя счастливым. Убегая, она обернулась к Жаку и шутя добавила:
- Смотрите же, не переломайте мне костей... Он весело возразил: - Не бойтесь, останетесь целы...
Дверцы вагонов уже захлопывались, Северина едва успела вскочить. Жак по сигналу обер-кондуктора дал свисток и открыл регулятор. Поезд тронулся. Он уходил в тот же час, что и роковой февральский поезд, среди той же суеты на вокзале, среди того же шума и клубов дыма. Но теперь было еще светло, сумерки еще не спустились. Северина смотрела в окно.
Стоя на паровозе с правой стороны, Жак, тепло одетый в суконные шаровары и куртку, в очках с суконными наглазниками, завязанных на затылке под фуражкой, не отрывал теперь глаз от пути, ежеминутно высовываясь из своей стеклянной будки, и даже не замечал, как сильно встряхивает его паровоз. Он положил правую руку на ручку регулятора, как кормчий кладет руку на рулевое колесо; незаметным и беспрерывным движением он управлял регулятором, то сдерживая, то увеличивая скорость хода, а левой рукой беспрестанно дергал стержень свистка, так как выход из Парижа очень труден и полон препятствий.
Жак подавал сигнальные свистки на переездах, на станциях, у туннелей, на крутых поворотах. Завидев издали в сумерках красный сигнал, он продолжительным свистком потребовал себе путь и промчался мимо, как молния. Изредка он взглядывал на манометр, повертывая маховичок инжектора каждый раз, когда давление паров доходило до десяти килограммов. Жак, не отрываясь, смотрел на путь, все вперед, следил за малейшими его особенностями с таким сосредоточенным вниманием, что ничего другого не видел, не чувствовал даже бурного ветра, который дул ему прямо в лицо. Стрелка манометра снизилась, и Жак, подняв крюк, открыл дверцу топки. Пекэ, привыкший понимать все движения машиниста, тотчас же разбил молотом уголь и разбросал его лопатой ровным слоем во всю ширину решетки. Сильный жар из топки обжигал им ноги, но когда дверцы захлопнулись, их опять охватил леденящий ветер. Наступала ночь. Жак удвоил свое внимание. Редко бывала Лизон до такой степени послушной; она была в его власти, он управлял ею, как неограниченный владыка, но по-прежнему строго следил за ней, как за укрощенным зверем, которого все же следует остерегаться. Там, позади, в быстро мчавшемся поезде была стройная, грациозная женщина с нежной улыбкой, она доверялась ему. Это вызывало у него легкую дрожь, он крепче сжимал маховик регулятора и напряженно всматривался в сгущавшийся мрак - не покажутся ли где красные огни. Миновав разветвления путей у Аньера и Коломба, Жак вздохнул свободнее. Оттуда до Манта дорога была ровная, поезд шел легко и покойно. За Мантом Жак разогнал Лизон: она должна была взять довольно большой подъем, примерно в два километра, а потом, не замедляя хода, погнал ее под уклон в Рольбуазский туннель, длиной в два с половиной километра, которые она прошла в какие-нибудь три минуты. Впереди оставался Рульский туннель близ Гальона, а затем следовала Соттевильская станция - очень трудный участок вследствие запутанности скрещивающихся там путей, которые постоянно загромождены маневрирующими поездами и паровозами. Напряжение Жака дошло до последнего предела, он был весь глаза и руки. Лизон, свистя и выбрасывая клубы дыма, промчалась на всех парах через Соттевиль и остановилась только в Руане; оттуда она вышла уже несколько успокоенная и, замедлив ход, стала взбираться на подъем, идущий оттуда до Малонэ.
Взошла луна; в ее ярком белом сиянии Жак мог различить каждый кустик, даже камни на дороге, мелькавшие перед его глазами. Когда при выходе из Малоненского туннеля, встревоженный тенью от большого дерева, падавшей на дорогу, он взглянул направо, он узнал уединенное место, поросшее кустарником, откуда видел сцену убийства. Мимо него проносилась бесконечная цепь холмов с темными пятнами рощ - пустынные, дикие, безотрадные места. Потом мелькнул в стороне, в неподвижном серебристом свете луны, заброшенный дом в Круа-де-Мофра, наводивший невыразимое уныние постоянно запертыми ставнями. Сам не зная, почему, Жак почувствовал, что сердце у него сжалось особенно болезненно, точно предчувствуя несчастье.
Но он уже мчался дальше. Вот домик железнодорожного сторожа, у шлагбаума стоит Флора. Теперь в каждую свою поездку он видел ее здесь, она, очевидно, ждала его, подстерегала. Флора стояла неподвижно и только повернула голову, провожая его взглядом, когда он пронесся мимо, словно на крыльях бури. Высокая фигура девушки вырезывалась черным силуэтом в сиянии лунной ночи, а ее золотистые волосы искрились в бледном золоте лунных лучей.
Жак разогнал Лизон, чтобы взобраться на Моттевильский подъем, дал ей слегка передохнуть на Больбекском плато, а потом пустил вниз от Сен-Ромена до Гарфлера по самому крутому уклону на всей линии. Паровозы обыкновенно мчатся эти три мили бешеным галопом, как лошади, почуявшие конюшню. Жак был совершенно разбит, когда Лизон остановилась наконец у дебаркадера в Гавре. И в царившей кругом обычной вокзальной сутолоке Жак увидел Северину; прежде чем подняться к себе, она подбежала к нему и сказала своим веселым, нежным голоском:
- Благодарю вас! Завтра увидимся.
Прошел месяц, и в квартире, которую занимали Рубо во втором этаже вокзала, над пассажирскими залами, снова установилось полнейшее спокойствие. И у них и у их соседей по коридору, во всем этом мирке железнодорожных служащих, у которых жизнь с постоянным однообразием изо дня в день расписана по часам, все вошло в свою обычную колею. Казалось, не произошло ничего ужасного или ненормального.
Возбудившее так много шума, щекотливое и скандальное дело об убийстве Гранморена постепенно начало забываться. Его приходилось сдать в архив, так как правосудие оказывалось, по-видимому, бессильным найти виновного. Кабюш, после двухнедельного предварительного заключения, был освобожден по распоряжению судебного следователя Деннзе за отсутствием достаточных улик. Начала складываться романтическая легенда о таинственном, неуловимом убийце, преступном искателе приключений. Все убийства, виновники которых не были разысканы, приписывались ему, он оказывался сразу в нескольких местах и исчезал, как дым, при одном появлении полицейских агентов. Лишь кое-какие безобидные шутки по поводу этого легендарного убийцы появлялись время от времени в оппозиционной печати, которая была чрезвычайно возбуждена по случаю предстоявших выборов. Правительственный гнет, насилия префектов ежедневно доставляли ей материал для негодующих статей; а коль скоро печать перестала заниматься делом Гранморена, оно уже не было больше злобой дня. О нем даже и не говорили. Спокойствие окончательно восстановилось в семье Рубо после того, как были счастливо улажены затруднения, связанные с завещанием Гранморена. По совету г-жи Боннегон супруги Лашене согласились не оспаривать на суде правильность завещания. Они опасались вызвать скандал, и притом без всякой для себя пользы, так как не были уверены в исходе процесса. Северина и ее муж уже целую неделю были владельцами дома и сада в Круа-деМофра, оцененных приблизительно в сорок тысяч франков. Они решили как можно скорее продать этот дом, с которым соединялись кошмарные воспоминания о разврате и крови. Супруги Рубо ни за что не осмелились бы провести ночь в этом доме, страшась призраков прошлого, и решили продать его целиком, со всей обстановкой, как он есть, не ремонтируя его и даже не производя необходимой уборки. В случае продажи с публичного торга дом мог пойти за бесценок, так как вряд ли нашлось бы много покупателей, согласных обречь себя на отшельническую жизнь. Поэтому Рубо предпочли ждать любителя и вывесили на фасаде дома громадное объявление о его продаже, написанное крупными буквами, которое легко могли прочесть пассажиры поездов, постоянно проходивших мимо. Это объявление еще больше усиливало унылое впечатление, вызванное запертыми ставнями и садом, густо заросшим терновником. Рубо наотрез отказался заехать туда хотя бы мимоходом, чтобы сделать некоторые необходимые распоряжения, и Северина съездила туда один раз, оставила ключ Мизарам, поручив им показывать дом покупателям, если таковые явятся. Впрочем, дом в Круа-де-Мофра легко было бы за какие-нибудь два часа сделать вполне обитаемым, так как там имелось все необходимое, вплоть до белья.
Ничто теперь не тревожило супругов Рубо; каждый день проходил в тупом, сонном ожидании завтрашнего дня. Дом в Круа-де-Мофра будет продан, деньги пристроены, и все уладится наилучшим образом. Да они и забывали о своем доме и жили так, как будто уже навсегда должны были остаться в этой квартире - в столовой, выходившей прямо в коридор, довольно просторной спальне по правую сторону и маленькой душной кухне по левую сторону столовой. Цинковая крыша вокзала, загораживавшая их окна, словно тюремная стена, больше не раздражала их, а, наоборот, успокаивала, усиливала ощущение бесконечного покоя, невозмутимой убаюкивающей тишины. По крайней мере крыша эта служила защитой от любопытных соседей, не было надобности постоянно опасаться шпионов, и Рубо с наступлением весны жаловались только на удушливую пору и ослепительный блеск цинка, нагретого лучами весеннего солнца.
После сильного потрясения, заставившего их почти два месяца жить в постоянном страхе, они блаженствовали, наслаждаясь ощущением непоколебимого покоя. Им не хотелось трогаться с места; они были счастливы уж тем, что могут существовать, не подвергаясь ежеминутно нравственной пытке. Никогда еще Рубо не был на службе таким исполнительным и добросовестным, как теперь. В продолжение всей надели, когда у него было дневное дежурство, он в пять часов утра уже выходил на станцию, заходил домой завтракать в десять, снова являлся на службу в одиннадцать и возвращался домой лишь в пять часов вечера, пробыв на дежурстве ровно одиннадцать часов. В следующую затем неделю он состоял ночным дежурным с пяти часов вечера до пяти часов утра. У него не было тогда даже короткого отдыха во время ужина, так как он ел у себя на службе. Он, казалось, даже с удовольствием выполнял эту тяжелую работу, входил во все мелочи, хотел видеть все собственными глазами и выполнять все сам, как будто в утомительном труде находил забвение, возвращался к уравновешенной, нормальной жизни. Северина почти все это время оставалась одна. Из двух недель одну она жила на положении вдовы, а в продолжение другой недели видела мужа только за завтраком и обедом. У нее появилась страсть к хозяйству. Раньше она обыкновенно проводила время за вышиванием, терпеть не могла хозяйства и предоставляла старушке Симон, заходившей к ним каждый день на три часа, распоряжаться по собственному усмотрению. Теперь же, с тех пор, как к ней вернулось спокойствие и уверенность, что она по-прежнему будет жить здесь, Северина стала сама заботиться о чистоте и порядке. Только осмотрев в доме все до последней мелочи, она усаживалась за свое вышивание. Теперь супруги спали всегда самым безмятежным сном. Наедине друг с другом, за едой или по ночам, они никогда не говорили о гранмореновском деле, они считали, что с ним навсегда покончено, все, что было, погребено.
Особенно Северине жизнь теперь казалась очень приятной. Ею снова овладела лень, она опять передала хозяйство бабушке Симон и, как деликатно воспитанная барышня, занялась только топким рукоделием. Она начала вышивать громаднейшее одеяло; этой грандиозной работы могло, пожалуй, хватить на всю ее жизнь. Молодая женщина вставала довольно поздно, счастливая тем, что может оставаться одна в постели. Поезда убаюкивали ее; они заменяли ей часы, так как прибывали и отходили всегда точно в назначенное время. Первое время после замужества нескончаемый вокзальный шум: свистки, громыханье поворотных кругов, стук колес и лязг цепей, внезапные толчки, напоминавшие землетрясение, от которых тряслась вся мебель 'в квартире, - пугал и раздражал Северину. Но мало-помалу она привыкла к этому шуму, грохоту и толчкам; теперь они даже нравились ей, вся эта суматоха стала необходимым условием ее покоя. До завтрака она слонялась из комнаты в комнату, разговаривала со старушкой Симон, а потом сидела обыкновенно у окна столовой, уронив на колени работу, и наслаждалась своей праздностью. В те недели, когда ее муж ложился спать на рассвете, Северина до вечера слышала его храп. Это были для нее лучшие недели, она жила тогда совершенно так же, как до замужества, раскидывалась во всю ширину постели и проводила целый день, как ей вздумается. Она почти не выходила из дому и замечала, что живет в Гавре, лишь по дыму с соседних фабрик и заводов; его густые, черные клубы ложились большими пятнами на голубое небо и цинковый навес вокзала, закрывавший для Северины горизонт всего лишь в нескольких метрах от ее глаз. Город был там, за этой крышей; она постоянно его ощущала; но тоска от того, что она не может его видеть, в конце концов смягчилась. В желобе навеса она устроила маленький цветник - пять - шесть горшков левкоя и вербены, которые скрашивали ее одиночество; она воображала себя отшельницей в дремучем лесу. Иногда Рубо в свободные минуты вылезал из окна на карниз, поднимался оттуда на цинковую крышу и усаживался на коньке. Там он закуривал трубку, смотрел на город, расстилавшийся у его ног, на лес мачт в доках, необозримое бледно-зеленое беспредельное море.
Казалось, та же дремота охватила семьи и других железнодорожных служащих, соседей Рубо. Коридор, где обыкновенно свирепствовал ураган сплетен, словно заснул. Когда Филомена заходила навестить г-жу Лебле, их голосов почти не было слышно. Удивленные оборотом, который приняло дело, они говорили о помощнике начальника станции не иначе, как с презрительным состраданием. Очевидно, его оставили в должности лишь благодаря жене, ездившей хлопотать об этом в Париж. Уж, наверное, она там пустилась во все тяжкие. Во всяком случае, репутация его запятнана, и он навсегда останется на подозрении. И так как жена кассира была теперь убеждена, что ее соседям будет уже не под силу отнять у нее квартиру, она, желая выразить им свое презрение, проходила мимо, задрав голову и не кланяясь. Она начала даже раздражать Филомену, которая стала гораздо реже бывать у нее, считая ее гордячкой. Тем не менее г-жа Лебле от нечего делать продолжала следить за интригой мадмуазель Гишон с начальником станции г-ном Дабади, правда, до сих пор безрезультатно. В тишине коридора слышалось только мягкое шлепанье ее войлочных туфель; все как будто погрузилось в какое-то безмятежное забытье. Целый месяц прошел в мирной тишине, напоминавшей глубокий сон, который обыкновенно наступает после большого потрясения.
Но супругов тревожила и угнетала одна вещь - кусок паркета в столовой; всякий раз, взглядывая на него, они испытывали тяжелое волнующее чувство. Слева от окна, у самой стены, они вынули дубовый плинтус, спрятали под паркетом часы, десять тысяч франков, найденные ими у зарезанного Гранморена, и кошелек, в котором оказалось около трехсот франков золотом; затем они снова приколотили плинтус на место. Часы и деньги Рубо вынул из карманов убитого лишь для того, чтобы навести на мысль, будто убийство совершено с целью грабежа. Он не был вором, и, по его словам, он скорее умер бы с голоду, чем воспользовался часами или хоть одним сантимом из этих денег. Деньги этого старика, который опозорил Северину и с которым он за это расправился, чересчур уж запачканы грязью и кровью; нет, нет, это нечистые деньги, и порядочный человек не мог к ним прикоснуться. О доме в Круаде-Мофра, который он принял как наследство, Рубо и не задумывался; совесть его возмущалась только тем, что, убив Гранморена, он шарил в карманах покойника и вытащил оттуда проклятые деньги. Воспоминание об этом вызывало в Рубо какое-то отвращение, смешанное со страхом. Однако ему никогда не приходило в голову сжечь ассигнации, а часы и портмоне выбросить как-нибудь ночью в море. Это было бы, разумеется, всего благоразумнее, но какой-то неясный инстинкт протестовал в душе Рубо против такого решительного шага. Он питал бессознательное почтение к деньгам и никогда не решился бы уничтожить такую сумму. В первую ночь он засунул деньги себе под подушку, так как не находил более подходящего места, куда бы их спрятать. В следующие дни он придумывал все новые тайники, каждое утро перекладывал деньги и часы с одного места на другое, вздрагивая при малейшем шуме, опасаясь, что у него будет произведен обыск. Никогда еще его воображение не работало так усиленно. Наконец однажды, устав хитрить и трепетать от страха, он оставил деньги и часы за плинтусом, под паркетом, куда спрятал их накануне; теперь ни за что на свете он не решился бы извлечь их оттуда. Место это представлялось ему проклятым. Ему чудилось, что оттуда несет покойником, что там его подстерегают привидения. Когда Рубо ходил по комнате, он старался не наступать на этот кусок паркета: у него возникало неприятное ощущение, будто он чувствует легкий толчок. Если Северина садилась у окна, она отодвигала стул: ей мерещилось, что под полом лежит покойник. Супруги не говорили о нем между собою, старались уверить себя, что привыкнут к нему со временем, но наконец их стало раздражать, что он все тут же, что с каждым часом он становился все более навязчивым. Это неприятное, тревожное ощущение казалось тем более странным, что их нисколько не беспокоил прекрасный, новый карманный нож, который был куплен женою и который затем муж вонзил в горло любовнику. Нож после того был вымыт и потом валялся в ящике кухонного стола, откуда бабушка Симон брала его иной раз, чтобы отрезать ломоть хлеба.
Но в тихой жизни супругов явился еще новый повод для волнений, и создал его сам Рубо, заставляя Жака заходить к себе в гости. Машинист приезжал в Гавр три раза в неделю. По понедельникам он оставался в Гавре от тридцати пяти минут одиннадцатого утра до двадцати минут седьмого вечера; по четвергам и субботам приезжал пять минут двенадцатого ночи и уезжал на следующее утро, сорок минут седьмого. В первый же понедельник по возвращении Северины из Парижа Рубо пристал к машинисту:
- Послушайте, вам следует по-товарищески зайти к нам закусить. Вы были так внимательны к моей жене, мне просто хочется вас поблагодарить.
За последний месяц Жак уже два раза завтракал у Рубо. Рубо, по-видимому, тяготился глубоким молчанием, обыкновенно царившим теперь за столом, когда супруги были одни, и испытывал большое облегчение, если с ними сидел гость. К нему сразу возвращалось веселое настроение, он шутил и рассказывал разные забавные анекдоты.
- Заходите к нам почаще, - говорил он Жаку, - вы видите, что нисколько нас не стесняете.
Однажды в четверг вечером, когда Жак, умывшись, собирался уже отправиться спать, он встретил бродившего около депо помощника начальника станции. Хотя было уже поздно, Рубо, который не хотел возвращаться домой один, увел молодого человека с собой. Жак должен был проводить его сперва до вокзала, а затем Рубо затащил машиниста к себе. Северина еще не ложилась и читала. Мужчины выпили по рюмке водки, а затем все втроем принялись за карты и играли далеко за полночь.
С тех пор завтраки втроем по понедельникам, а по четвергам и субботам легкие ужины стали обычными и почти обязательными. Если Жак иной раз не являлся, то Рубо сам ходил его разыскивать, приводил к себе и бранил за невнимание. Рубо становился все более и более мрачным, и оживлялся только в присутствии нового приятеля. Казалось, ему следовало бы ненавидеть Жака, как очевидца жестокой расправы, как живое напоминание о страшном деле, которое ему хотелось забыть; но Жак, напротив, стал ему теперь положительно необходим, быть может, именно потому, что хотя Жак знал все, он ничего не сказал. Это крепко связывало их, как соучастие. Рубо зачастую многозначительно поглядывал на машиниста, внезапно бросался к нему, пожимал ему руку крепче, чем того требовало простое выражение товарищеских чувств.
Посещения Жака были теперь развлечением для семейства Рубо. Северина всегда встречала его веселым возгласом, как человек, которого неожиданное удовольствие избавляет от томительной скуки. Она тотчас же бросала вышивание или книгу и, выйдя из своего оцепенения, в котором проводила целые дни, принималась болтать и смеяться.
- Как это мило с вашей стороны, что вы пришли. Я слышала, как подошел курьерский поезд, и подумала о вас!
Дни, когда машинист заходил завтракать, были настоящими праздниками для Рубо и его жены. Она уже знала вкусы Жака и сама ходила утром на рынок, чтобы раздобыть для него свежие яйца; она держала себя очень мило, как радушная хозяйка, принимающая друга дома, так что Жак пока еще не видел в ее приветливости ничего иного, кроме желания быть любезной и стремления чем-нибудь развлечься.
- Смотрите же, приходите в будущий понедельник, я угощу вас отличным кремом, - говорила Северина Жаку.
Все же, когда к концу месяца Жак стал у Рубо частым гостем, отчуждение между женою и мужем еще более возросло. Северине все больше нравилось спать одной, она старалась как можно реже встречаться теперь с мужем. А Рубо, чувственный и горячий в первое время после женитьбы, не старался теперь ее удержать. Его любовь к ней была лишена нежности, и Северина терпеливо подчинялась ему, не зная другой любви, не зная наслаждения. Но с момента убийства его страсть стала вызывать в ней отвращение, она сама не знала, почему. Ей было страшно с ним. Один раз в склонившемся над ней воспаленном, судорожно искаженном лице ей почудилось лицо убийцы; она закричала. И с тех пор ей бывало страшно каждый раз; ей всегда при этом казалось, что он заносит над ней нож. Это было чистейшее безумие, но сердце ее трепетало от страха. И муж все реже требовал от нее ласк, ему не по вкусу была ее неподатливость. Как будто пролитая кровь, весь пережитый ужас внесли в их жизнь вялость и равнодушие, какие обыкновенно наступают под старость. Когда они проводили ночь в общей постели, они старались отодвинуться друг от друга как можно дальше. Появление Жака ускорило их разрыв: Жак своим присутствием как бы возвращал им свободу, избавлял их друг от друга.
Но Рубо не мучился угрызениями совести. Пока дело об убийстве Гранморена не сдали в архив, Рубо боялся, что его притянут к ответственности; особенно пугала его перспектива лишиться места. Теперь же он ни в чем не раскаивался. Но если бы ему пришлось начинать снова, то, быть может, он не стал бы вмешивать в дело жену: женщины сразу теряются, и его жена отдалялась от него, потому что он взвалил на ее плечи чересчур тяжкое бремя. Он остался бы господином, если бы не относился к ней, как к товарищу, соучастнику в преступлении.
Как бы то ни было, дело было сделано, и с этим надо было мириться, тем более, что ему приходилось употребить большое усилие, чтобы снова почувствовать всю неизбежность для себя убийства Гранморена, как чувствовал он тогда, после признания жены. Ему казалось тогда, что если бы он не убил этого человека, он не мог бы жить. Теперь, когда пламя ревности потухло, жгучая рана затянулась, Рубо, охваченный каким-то оцепенением, точно кровь его сердца застыла от всей пролитой крови, спрашивал себя: стоило ли в самом деле убивать? Это не было раскаяние, скорее, разочарование, мысль, что нередко делаешь постыдные вещи для достижения своего счастья, но счастливее от этого не делаешься. Рубо был прежде человеком словоохотливым, теперь он подолгу молчал и, погруженный в неясные размышления, становился все мрачнее. Чтобы не оставаться лицом к лицу с женой, он каждый день после завтрака взбирался на крышу дебаркадера, садился там верхом на конек и, освеженный морским ветром, убаюканный неопределенными мечтами, курил трубку за трубкой, следя за пароходами, исчезавшими на горизонте, в беспредельности светло-зеленого моря. Но однажды вечером в нем пробудилась прежняя бешеная ревность. Он отправился в депо разыскивать Жака и, возвращаясь с ним домой, чтобы выпить по рюмочке, встретил на лестнице обер-кондуктора Анри Доверия. Тот смутился, стал объяснять, что приходил к г-же Рубо по поручению сестер. На самом же деле он с некоторого времени ухаживал за Севериной, надеясь на победу.
Рубо еще в дверях накинулся на жену.
- Что здесь нужно этому типу? Ты ведь знаешь, что я его не выношу! - сердито крикнул он ей.
- Друг мой, да он попросил у меня только рисунок для вышивания...
- Я ему покажу вышивание! Неужели ты меня считаешь таким дураком, что думаешь, будто я не понимаю, чего он здесь ищет? А ты тоже, смотри у меня!
Судорожно стиснув кулаки, Рубо наступал на жену, а она, побледнев от испуга, отшатнулась назад, изумленная этой вспышкой ревности, неожиданно разразившейся в спокойной атмосфере равнодушия теперешней их супружеской жизни. Это была, впрочем, только мгновенная вспышка. Обращаясь к Жаку, Рубо сказал ему уже более спокойным тоном:
- Бывают же такие молодцы, врываются в семью в полной уверенности, что жена тотчас бросится к ним на шею, а муж сочтет это за великую честь для себя и закроет на все глаза! Нет, я не из таковских. У меня при одной мысли об этом кровь бросается в голову. Я задушил бы жену... тут же! Советую этому господину сюда не возвращаться, а то я разделаюсь с ним по-свойски! Мерзавец он, вот кто!
Жак чувствовал себя очень неловко во время этой сцены. Быть может, эта преувеличенная ярость должна была послужить предостережением для него самого? Уж не вздумал ли Рубо ревновать его к Северине? Но он успокоился, когда Рубо продолжал уже совершенно веселым тоном:
- Ну, полно, дурочка, не сердись! Я уверен, что ты сама выгнала бы его вон... А ну-ка, давайте выпьем все, и ты с нами чокнись!
Он похлопал Жака по плечу, а Северина, успокоившись, улыбалась им обоим. Потом они выпили вместе и очень приятно побеседовали с часок.
Так Рубо сам помогал сближению жены со своим приятелем, как будто вовсе не помышляя о возможных последствиях. Именно эта ревнивая вспышка и послужила причиной сближения Жака и Северины, скрепила интимными признаниями их втайне возраставшую нежность. Увидевшись на следующий день с Севериной, Жак пожалел о том, что муж обращается с ней так грубо. Г-жа Рубо со слезами на глазах невольно призналась ему, как мало счастья нашла в своей семейной жизни. О этой минуты у них явился особый сокровенный предмет для беседы, возник некий дружеский заговор. Они понимали друг друга без слов. При каждом посещении Жак взглядом спрашивал у Северины, не было ли у нее в его отсутствие какого-нибудь нового огорчения. Она отвечала ему только легким движением век. Их руки встречались за спиною мужа; они становились все смелее, объяснялись долгими рукопожатиями, их горячие пальцы, сплетаясь, говорили о все возраставшем интересе к малейшим событиям в их жизни. Им редко удавалось видеться в отсутствии Рубо. Он вечно торчал между ними в этой мрачной столовой, а им даже в голову не приходило назначить друг другу свидание в каком-нибудь укромном уголке на вокзале. Пока это было еще только дружеское расположение, нежная симпатия, и муж почти не мешал им, потому что взгляда, пожатия руки было достаточно, чтобы они поняли друг друга.
Когда Жак в первый раз шепнул на ухо Северине, что будет ждать ее в следующий четверг, в полночь, позади депо, она возмутилась и сердито отняла свою руку. На этой неделе она чувствовала себя свободнее, так как муж дежурил по ночам. Все же она чрезвычайно смутилась при мысли, что ей придется уйти ночью так далеко из дому на свидание с Жаком. Она испытывала еще не знакомое ей волнение, страх, сердце ее трепетало, как у невинной девушки. Уступила она не сразу. Жаку пришлось упрашивать ее около двух недель, прежде чем она согласилась, хотя сама страстно желала этой ночной прогулки. Наступил июнь, вечера становились душными, еле чувствовалось свежее дыхание моря. Уже три раза Жак поджидал Северину, надеясь, что она все же придет, несмотря на ее отказ. И на этот раз она отнекивалась, но ночь была безлунная, облачная, ни одна звезда не светилась сквозь жаркую пелену густой мглы. Стоя в тени, Жак поджидал Северину; наконец он увидел ее, она шла неслышными шагами, вся в черном. Было так темно, что она прошла бы мимо, не заметив его, но Жак схватил ее в объятия и поцеловал. Она вздрогнула, слабо вскрикнула, улыбнулась и уже не отнимала губ. Больше она ничего не позволила ему, даже не согласилась сесть под каким-нибудь навесом. Они ходили взад и вперед и, прижавшись друг к другу, разговаривали шепотом. Станционное депо и разные пристройки занимают всю обширную площадь между Зеленой улицей и улицей Франсуа-Мазелин; обе улицы пересекают железнодорожную линию. На этом большом участке, изборожденном во всех направлениях подъездными путями, помещалось множество цистерн, водокачек и разных других построек. Были там два больших ангара для паровозов, домик Сованья с крохотным огородом, ремонтные мастерские, казармы для машинистов и кочегаров. В лабиринте этих пустынных закоулков легко спрятаться, затеряться, словно в лесу. Целый час Жак и Северина наслаждались чудесным уединением, облегчали душу дружескими словами, так долго невысказанными. Северина позволяла Жаку говорить только о дружбе; она напрямик объявила Жаку, что никогда не будет принадлежать ему, что было бы гадко запятнать чем-нибудь чистоту дружбы, которой она так гордится; ей хотелось уважать себя. Жак проводил ее до Зеленой улицы. Губы их слились в долгом поцелуе. Северина вернулась домой.
В тот же самый час Рубо задремал в старом кожаном кресле, в дежурной комнате помощника начальника станции. Раз двадцать за ночь вставал он с кресла, с трудом расправляя одеревеневшие члены. До десяти часов вечера он должен был принимать и отправлять вечерние поезда. Особенно много хлопот было у него с поездом, доставлявшим в Париж свежую рыбу. Приходилось тщательно наблюдать за маневрированием на станции, за сцепкой, проверять накладные. Затем, по прибытии и разборке парижского курьерского, он ужинал один в дежурной комнате принесенными из дому хлебом и холодным мясом. Последний пассажирский поезд из Руана приходил в Гавр ночью, в половине первого. После этого на пустынных платформах водворялась мертвая тишина. Только кое-где горели газовые рожки, и вся станция засыпала, погруженная в полумрак. На ночь оставались дежурными, кроме помощника начальника станции, только двое смотрителей да четверо или пятеро рабочих. Но и те храпели вовсю на скамьях в дежурной комнате, и Рубо, который должен был будить их при малейшей тревоге, чутко дремал, прислушиваясь к каждому шуму. Он боялся, что под утро усталость все же одолеет его, и ставил на пять часов будильник, так как в этот час должен был встречать первый поезд из Парижа. Но с некоторого времени его мучила бессонница, и он только ворочался в кресле, не в состоянии уснуть хотя бы на минутку. Тогда он выходил из дежурной комнаты, делал ночной обход, останавливался у будки стрелочника, с которым перекидывался несколькими словами. Беспредельное темное небо, торжественная тишина ночи понемногу успокаивали его. После того как однажды ночью забравшиеся на станцию воры чуть не убили его, железнодорожное начальство снабдило его револьвером, который он всегда носил в кармане. Он нередко бродил до зари, останавливаясь при каждом шорохе, а затем снова продолжал ходить, смутно сожалея, что ему так и не удалось испробовать на ком-нибудь свой револьвер. Когда начинало светать и очертания станционных построек становились все явственнее, Рубо чувствовал себя спокойнее. Теперь, когда рассветало уже с трех часов, он возвращался обыкновенно к этому времени в дежурную комнату и засыпал там в кресле мертвым сном до тех пор, пока будильник не поднимал его на ноги своим трезвоном.
Каждые две недели, по четвергам и субботам, Северина встречалась ночью с Жаком в депо. Однажды она рассказала Жаку о револьвере, который носил при себе ее муж. Это их обеспокоило, и хотя во время своих ночных обходов Рубо никогда не осматривал депо, все же видимость опасности еще увеличила прелесть их ночных прогулок. Они нашли восхитительное местечко: позади домика Сованья нечто вроде аллеи между громадными штабелями каменного угля, казавшейся ночью уединенной улицей какого-то фантастического города, с дворцами из черного мрамора. В этом уголке их никто не мог разыскать. В конце прохода между штабелями стоял сарайчик для железнодорожных инструментов. Груда пустых мешков, наваленных в сарайчике, могла заменить мягкое ложе. Однажды в субботу внезапный ливень заставил молодых людей укрыться в этом сарайчике. Северина упорно отказывалась сесть и позволяла только без конца целовать себя в губы.
Чистота ее чувств оставалась нетронутой, она по-дружески позволяла Жаку целовать себя, но когда, разгораясь от страсти, он пытался овладеть ею, она начинала плакать, повторяя каждый раз одни и те же доводы. Зачем он огорчает ее? Так хорошо любить друг друга, не примешивая к любви всей этой грязи половых отношений! Оскверненная в шестнадцать лет развратным стариком, окровавленная тень которого мерещилась ей до сих пор, униженная животной страстью своего мужа, она сохранила вместе с тем детскую непорочность, девственность Души, прелестную стыдливость неосознанной страсти. В Жаке Северину восхищала его нежность, он покорно отводил свои объятия, лишь только она брала его руки в свои. В первый раз в жизни она любила и не уступала именно потому, что не хотела унизить свое чувство, не хотела принадлежать этому человеку сразу, как принадлежала двум другим. В ней жило бессознательное желание продлить до бесконечности эти восхитительные ощущения, стать совсем юной, какой она была до того, как ее осквернили, иметь верного друга - как это бывает в пятнадцать лет, - с которым целуются взасос в укромных уголках. Жак тоже, за исключением редких минут лихорадочного возбуждения, казалось, ни на чем не настаивал, отдаваясь сладостному чувству предвкушения счастья. Так же как и ей, ему казалось что он возвращается к своему детству, испытывает впервые блаженство любви, потому что до сих пор любовь внушала ему ужас. Он укрощал порывы своей страсти, потому что где-то в глубине его чувства к Северине шевелился глухой и неясный страх, страх, что его желание может слиться с давним стремлением убить. Она же, которая убила сама, казалось, осуществляла затаенную мечту его плоти. Он с каждым днем все больше верил в свое исцеление. Ведь он держал ее в своих объятиях, приникал губами к ее губам, пил ее дыхание, а бешеное желание убить и стать господином не просыпалось в его душе. Но он все еще не решался; было так приятно ждать, предоставляя самой любви сближать их все больше и больше, ждать той минуты, когда сама любовь, покорив окончательно обессиленную волю, толкнет их друг к другу. Их счастливые свидания продолжались, их радовали мимолетные встречи, прогулки в темноте между штабелями черного угля, возле которых окружающая их тьма становилась еще чернее.
Была знойная июльская ночь; чтобы поспеть в Гавр точно по расписанию - пять минут двенадцатого, - Жак беспрестанно подгонял Лизон, которая, казалось, разомлела от удушливой жары. Начиная от Руана, следом за поездом шла гроза: с левой стороны ослепительные молнии прорезали ночной мрак, и машинист часто с тревогой оглядывался назад. Северина обещала прийти к нему в эту ночь на свидание, он боялся, что если гроза разразится слишком рано, то помешает ей выйти из дому. Поезд прибыл в Гавр еще до грозы, и Жак в нетерпении во