Главная » Книги

Золя Эмиль - Человек-зверь, Страница 11

Золя Эмиль - Человек-зверь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

по-видимому, все повреждения, так что машинист до известной степени успокоился. Разумеется, могло оказаться, кроме того, и существенные внутренние поломки, так как сложный механизм золотников, представляющий собою как бы сердце, душу машины, отличается крайней чувствительностью. Как бы то ни было, Жак вернулся снова к своему посту, дал свисток и открыл регулятор, чтобы испробовать, все ли у Лизон в порядке. Она долго не могла двинуться с места, словно человек, который расшибся при падении и не может хорошенько владеть своими членами, но под конец, тяжело дыша, тронулась, и колеса ее сделали несколько тяжелых оборотов. Ничего, дело пойдет на лад, она закончит свой рейс. Но Жак покачивал головой: он хорошо знал Лизон и чувствовал по ее поведению, что она уже не та, что прежде. Она сразу переменилась, постарела, получила какой-то смертельный удар. Словно она сильно простудилась, пока стояла в снегу, подобно тем молодым здоровым женщинам, которые, возвращаясь с бала под ледяным дождем, получают иной раз смертельное воспаление легких.
   Пекэ открыл пароотводный кран, и Жак вторично дал свисток. Оба кондуктора были уже на своих местах. Мизар, Озиль и Кабюш встали на подножку багажного вагона. И поезд медленно вышел из ложбины, пройдя между двумя шеренгами вооруженных лопатами солдат, выстроившихся вдоль откоса, по обе стороны полотна. Затем он остановился перед домиком железнодорожного сторожа, чтобы забрать находившихся там пассажиров.
   Флора стояла у самых рельсов, Озиль и Кабюш подошли к ней и встали рядом. Мизар хлопотал теперь около выходивших из его дома пассажиров, кланялся, с благодарностью принимая серебряные монеты. Наконец-то пришло избавление! Но ожидание длилось слишком долго, все продрогли, обессилели от голода и усталости. Дама-англичанка тащила своих полусонных дочерей, молодой человек из Гавра сел в то же отделение, что и хорошенькая брюнетка, у которой был очень томный вид, и предоставил себя в распоряжение ее супруга. Эта посадка усталых, растерянных людей, толкавшихся в грязной снежной каше, напоминала посадку разбитого отряда, преследуемого по пятам неприятелем. У окна дома показалась на минутку тетка Фази, которую любопытство заставило встать с постели и протащиться через комнату. Большие впалые глаза больной разглядывали этих чуждых ей людей, которых занесла к ней в дом снежная буря и которых она никогда больше не увидит.
   Северина вышла последней из домика Мизара. Она повернула голову и улыбнулась Жаку, который выглянул из паровоза, чтобы посмотреть, как она сядет в вагон. И, поняв эту спокойную ласку, следившая за ними Флора еще больше побледнела. Она подбежала к Озилю, которого до сих пор отвергала, как будто теперь, в своей ненависти, почувствовала, что нуждается в мужской поддержке.
   Обер-кондуктор подал сигнал к отправлению. Лизон ответила жалобным свистком и двинулась в путь. Теперь она шла безостановочно до самого Руана. Когда поезд наконец тронулся, было шесть часов вечера, ночь уже спускалась с темного неба на белые поля. Только внизу, у самой земли, бледный, печальный отблеск угасающего дня слабо освещал этот безотрадный и пустынный край. И в этом тусклом свете как-то особенно сумрачно выглядел дом в Круа-де-Мофра, казавшийся среди снежных сугробов еще более ветхим и почерневшим. Все ставни на окнах были заперты, а на прибитой к фасаду доске виднелась надпись крупными буквами: "Дом продается".
  

VIII

   В Париж курьерский поезд прибыл вечером, сорок-минут одиннадцатого. В Руане он стоял двадцать минут, чтобы пассажиры могли пообедать. Северина поспешила телеграфировать мужу, предупреждая его, что вернется в Гавр лишь на следующий день вечером, с курьерским поездом. Впереди целая ночь с Жаком, вдали от всех; они свободны, им никто не помешает. Их первая ночь вдвоем.
   По выходе поезда из Манта Пекэ придумал кое-что. Жена его, тетушка Виктория, вывихнула себе ногу и лежала уже целую неделю в больнице. У него в Париже есть еще одна постель, он сумеет хорошо выспаться, сказал он, посмеиваясь, он решил предложить комнату жены г-же Рубо. Ей будет там гораздо удобнее, чем в гостинице, и она сможет устроиться там до завтрашнего вечера, как у себя дома. Жак вполне оценил практическую сторону этого предложения, тем более, что не знал, где он сможет поместить Северину. Когда поезд остановился наконец у дебаркадера и пассажиры хлынули из вагонов, Северина подошла к машинисту. Жак посоветовал ей принять предложение кочегара и взять ключ, который передал ему Пекэ. Однако она колебалась, смущенная многозначительной улыбкой Пекэ, очевидно, знавшего все.
   - Нет, нет, у меня здесь живет кузина. Я думаю, у нее найдется для меня какой-нибудь тюфячок, - возразила она.
   - Да соглашайтесь же, право! - добродушно сказал Пекэ. - Постель мягкая и такая широкая, что на ней четверо улягутся.
   Жак бросил на Северину умоляющий взгляд, и она, уступая его немой просьбе, взяла ключ. Нагнувшись к ней, машинист шепнул едва слышно:
   - Жди меня.
   Чтобы попасть к тетушке Виктории, Северине надо было пройти только несколько шагов по Амстердамской улице и затем свернуть в тупик, но по скользкому снегу приходилось идти с большой осторожностью. Подъезд был еще открыт, привратница увлечена игрой в домино с соседкой, и Северина поднялась по лестнице, никем не замеченная. Дойдя до четвертого этажа, она открыла дверь и заперла ее так тихо, что никто из соседей, наверное, ничего не слышал. Проходя по площадке третьего этажа, Северина очень явственно услышала смех и пение в картире Доверней. У них, очевидно, были гости; раз в неделю сестры устраивали музыкальные вечера для своих подруг. И когда Северина уже вошла в комнату и закрыла за собой дверь, до нее все еще доносился снизу веселый смех молодежи. В первое мгновение ей казалось, что в комнате совершенно темно, и она вздрогнула, когда в этом непроглядном мраке часы с кукушкой стали звонить одиннадцать; она узнавала эти низкие, глубокие звуки. Но постепенно ее глаза привыкли к темноте. Она различала оба окна, выступавшие на стене двумя бледными четырехугольниками и освещавшие потолок отсветом снега; она уже начинала ориентироваться, нашла на буфете спички, припомнив, в каком углу они лежали всегда. Гораздо труднее было разыскать свечу. Наконец она нашла в одном из ящиков буфета огарок и зажгла его. Когда комната осветилась, Северина тревожно осмотрела все углы, словно желая убедиться, что она действительно одна. Она узнавала теперь все предметы: круглый стол, за которым завтракала с мужем, кровать с красными занавесями, возле которой он ударом кулака свалил ее на пол. Да, эта страшная история разыгралась именно здесь десять месяцев тому назад. С тех пор в комнате ничто не переменилось.
   Северина медленно сняла шляпу. Она хотела также снять пальто, но почувствовала, что ее пробирает дрожь, в комнате было очень холодно. В маленьком ящике у печки лежали каменный уголь и наколотая растопка. Северина решила тотчас же затопить печку. Это ее заняло и отвлекло от тяжелых воспоминаний. Она ждала этой ночи любви, готовилась к ней, и эти приготовления, мысль, что ей и Жаку будет тепло, наполняли ее радостным волнением и нежностью. Наконец-то им выпало на долю неожиданное счастье, о котором они так давно и безнадежно мечтали. Когда печь разгорелась, Северина, продолжая хозяйничать, расставила по-своему стулья, отыскала чистые простыни и постелила постель - это оказалось делом довольно трудным, так как кровать была действительно очень широка. Досадно, что она не нашла в буфете ни еды, ни вина. Пекэ, которому пришлось прожить три дня без жены, наверно, подобрал все до последней крошки. Свечи также не было, этого маленького огарка хватит ненадолго. Правда, когда люди ложатся, им свет не нужен. Теперь Северина согрелась, ожила и, стоя посреди комнаты, осматривалась: все ли она привела в порядок.
   Северина удивлялась, что Жака до сих пор еще нет; неожиданно раздался свисток паровоза, она подошла к окну. Отходил в Гавр поезд прямого сообщения одиннадцать двадцать. Внизу вся обширная станция и пролет, ведущий от вокзала к Батиньольскому туннелю, были покрыты белоснежной пеленой, по которой веером разбегались черные рельсы. Занесенные снегом паровозы и вагоны на запасных путях как будто дремали под пологом из горностая. В просветах между покрытыми снегом стеклянными крышами больших дебаркадеров и креплениями Европейского моста, словно окаймленными белым кружевом, виднелись в отдалении, несмотря на ночной мрак, дома Римской улицы, казавшиеся среди всей этой белизны желтоватыми, грязными пятнами. Гаврский поезд прямого сообщения медленно тронулся в путь, извиваясь, как черная змея. Яркий огонь его переднего фонаря пронизывал окружающий мрак; вскоре он исчез под мостом, и только три задних красных фонаря бросали на снег кровавый отблеск. Отвернувшись от окна, Северина невольно вздрогнула: была ли она действительно одна в комнате? Ей почудилось чье-то горячее дыхание на шее, прикосновение к телу чьей-то бесцеремонной руки. Она медленно осмотрелась кругом. Нет, никого.
   Но почему Жак не идет так долго, где он пропадает? Прошло еще минут десять, она услышала, что кто-то легонько царапается в дверь. Сначала она испугалась, но потом поняла и побежала отворять. Это был Жак, он принес бутылку малаги и кондитерский пирог. С веселым смехом Северина в порыве нежности бросилась Жаку на шею.
   - Ах, какой ты милый! Ты обо всем подумал.
   - Тс... тише.
   Тогда она понизила голос, она думала, что за ним следом идет привратница. Нет, ему повезло; только он собирался позвонить, как дверь открылась, вышла какая-то дама с дочерью, вероятно, они были у Доверней, и он незаметно проскользнул в дверь, тихо поднялся по лестнице, никто его и не заметил. Только здесь, на площадке, он видел сквозь полуотворенную дверь газетчицу, стиравшую в умывальном тазу.
   - Нам здесь нельзя шуметь, будем говорить потише.
   Она нежно обняла его, осыпала его лицо поцелуями. Ее забавляла эта таинственность, необходимость разговаривать только едва слышным шепотом.
   - Да, да, мы не будем шуметь. Мы будем совсем тихенькие, как мышки.
   Она стала накрывать на стол с величайшими предосторожностями. Вынимая из буфета две тарелки, два стакана и два ножа, она замирала каждый раз, как только ей случалось нечаянно чем-нибудь стукнуть, с трудом удерживаясь от смеха.
   Жак смотрел на нее и также от души забавлялся.
   - Я решил, что ты, наверно, проголодалась, - сказал он вполголоса.
   - Умираю. Обед в Руане был такой скверный.
   - Как ты думаешь, не сходить ли мне за цыпленком?
   - Нет, не надо, как же ты пройдешь обратно?.. Ничего, с нас хватит и пирога.
   Они сели рядом, тесно прижавшись друг к другу, и, поделив пирог, ели и шалили, как все влюбленные. Северина повторяла, что ее мучит жажда, и выпила один за другим два стакана малаги, щеки ее разгорелись. Чугунная печь раскалилась докрасна, и они чувствовали, как от нее пышет жаром. Жак целовал Северину в шею так громко, что она, в свою очередь, остановила его:
   - Тише... тише!
   Вдруг она сделала ему знак прислушаться. Среди глубокой ночной тишины можно было различить глухой ритмичный топот, слабые звуки музыки, доносившиеся снизу, из квартиры Доверней. Барышни, очевидно, устроили у себя танцы. Рядом газетчица вылила мыльную воду из таза в раковину на лестнице. Она заперла свою дверь, танцы внизу на мгновение прекратились. В доме все смолкло. Под окном, на станции, слышалось заглушенное снегом громыхание отходившего поезда, который издавал слабые свистки, напоминавшие плач.
   - Отейльский поезд, - пробормотал Жак, - без десяти двенадцать. - И прибавил тихим, как дыхание, ласкающим голосом: - Пора баиньки, дорогая!
   Она ничего не ответила. Прошлое вставало перед нею; в своем счастливом волнении она невольно припоминала часы, проведенные здесь с мужем. Этот ужин вдвоем был как будто продолжением тогдашнего завтрака. Они сидели за тем же столом, так же доносилась музыка снизу, от Доверней. Все кругом вызывало в ней все большее возбуждение. Воспоминания нахлынули на нее с такой силой, что она почувствовала жгучую, непреодолимую потребность сказать своему возлюбленному все, открыться до конца. Это была как бы физическая потребность, уже неотделимая от чувственного желания. Северине казалось, что она будет полнее принадлежать Жаку и радость ее будет живее, если, прижавшись к нему, она расскажет ему на ухо все, что пережила. События воскресали перед ней, ее муж был в этой комнате, и она обернулась - так ясно представила себе, что видит его короткую волосатую руку, протянувшуюся через ее плечо за ножом.
   - Дорогая, пора баиньки, - повторил Жак.
   Она вздрогнула, губы Жака так крепко прижались к ее губам, словно и на этот раз он хотел удержать готовое вырваться признание. Она молча встала, быстро разделась и скользнула под одеяло, не подняв даже юбок, валявшихся на полу. Стол остался неприбранным, мерцающий огарок догорал. И когда Жак разделся и лег, они внезапно сплелись в таком неистовом объятии, что оба чуть не задохнулись. Снизу продолжала доноситься музыка, а здесь, в мертвой тишине этой комнаты, ни вскрика, ни звука - лишь безумнее содрогание и спазма, граничащая с обмороком.
   Жак не узнавал теперь в Северине ту женщину, что приходила на первые свидания, кроткую, пассивную, с прозрачно-чистым взглядом голубых глаз. Казалось, ее страсть с каждым днем созревала все больше, и он чувствовал, как в его объятиях она постепенно пробуждалась от сна долгой и холодной девственности, нарушить который не смогли ни старческие попытки Гранморена, ни супружеская грубость Рубо. Она была создана для любви; прежде только покорная, теперь она любила сама, отдавалась безраздельно и была горячо благодарна за испытанное наслаждение. В ней выросла бурная страсть к этому человеку, разбудившему ее, она обожала его. И для нее было огромным счастьем обладать им свободно и целиком, прижимать к своей груди, обвивая руками так крепко, что у него захватывало дух. Когда они вновь открыли глаза, он удивился:
   - Смотри-ка, свеча потухла.
   Но ей это было безразлично. С приглушенным смехом она сказала:
   - Я ведь была умницей, правда?
   - О да, да... нас никто не слышал. Мы были точно две мышки.
   Она вновь обняла его, свернувшись, прижалась к нему и уткнулась носом в его шею. И вздохнула от удовольствия:
   - Господи, как уютно!
   Они больше не разговаривали. В комнате было темно, едва намечались тусклые квадраты окон. Отсвет огня в печке расплывался на потолке кровавым пятном. Широко раскрыв глаза, Жак и Северина невольно всматривались в него. Музыка прекратилась; несколько раз хлопнули двери, и весь дом погрузился в глубокий, безмятежный сон. Прибыл поезд из Кэна и загромыхал у поворотного круга, но звуки доносились едва слышно, словно издалека. Страсть снова вспыхнула в Северине и вместе с желанием в ней проснулось так долго мучившее ее стремление признаться Жаку во всем. Пятно на потолке становилось все шире, расплывалось, как кровь. Оно притягивало Северину, у нее начиналась галлюцинация; окружающие предметы как будто приобретали дар слова, начинали рассказывать вслух все, что было. Ее потрясала нервная дрожь, слова просились на язык. Какое счастье не скрывать от него ничего, всецело раствориться в нем!
   - Ты ведь не знаешь, мой милый...
   Жак также, не отрываясь, смотрел на кровавое пятно; он прекрасно понял, что хочет ему сказать Северина, он ощущал в этом хрупком теле, сплетенном с его телом, нарастание того темного и огромного, о чем думали оба и о чем оба молчали. До сих пор он не допускал ее до объяснения, боясь, что снова испытает роковую дрожь, предвестницу былого недуга. Он боялся также, что эта кровь, о которой она сейчас расскажет ему, изменит их жизнь, разъединит их; но такая блаженная слабость овладела им в гибких объятиях возлюбленной, что у него не хватило сил даже на то, чтобы закрыть ей рот поцелуем. Он с тревогой ждал - сейчас она расскажет ему все. И с облегчением услышал, как Северина, смутившись и потом словно одумавшись, сказала:
   - Ты ведь не знаешь, милый, что муж подозревает о наших отношениях.
   Она невольно заговорила о муже, потому что внезапно у нее возникло воспоминание о прошлой ночи в Гавре.
   - Почему ты так думаешь? - пробормотал Жак. - Он со мною очень любезен и еще сегодня утром дружески пожимал мне руку.
   - Уверяю тебя, ему все известно. Он, наверное, думает сейчас о том, что мы вместе, вот так, обнимаем друг друга. У меня есть доказательства.
   Она замолчала, теснее прижалась к нему, вспыхнувшая в ней злоба еще больше обострила счастье обладания, и, вспомнив о чем-то страшном, пережитом ею, она воскликнула:
   - Я его ненавижу, ненавижу!
   Ненависть эта удивила Жака. Он сам ничего не имел против Рубо и находил его очень удобным мужем.
   - Но почему? Ведь он нам нисколько не мешает.
   Северина не ответила ему и только повторила:
   - Я ненавижу его. Это пытка - чувствовать его тут же, возле себя. Ах, если бы это было возможно, с какой радостью я совсем ушла бы от него и осталась навсегда с тобой!
   Тронутый этим порывом нежности, он привлек ее и крепко прижал к себе. А она повторяла, почти не отрывая губ от его шеи.
   - Ты ведь не знаешь, мой милый...
   То было признание, роковое, неизбежное. Жак понимал, что теперь он не в силах предотвратить его, потому что это непреодолимое желание рассказать ему все вырастало из нового порыва вспыхнувшей в ней безумной страсти. В доме все смолкло. Даже продавщица газет, вероятно, спала крепким сном. С улицы также не доносилось никаких звуков. Париж под снежным покровом погрузился в гробовое молчание, не слышно было даже грохота экипажей. Последний поезд, ушедший в Гавр двадцать минут первого, казалось, унес со станции последнюю жизнь. Угли в печи тихо догорали, и красное пятно на потолке казалось чудовищным глазом. В комнате было так жарко, что над кроватью, где двое сплетались в безумном объятии, словно сгущалась, давила тяжелая, удушливая мгла.
   - Ты ведь не знаешь, мой милый...
   Тогда и Жак в неудержимом порыве возразил:
   - Нет, нет, знаю.
   - Ты, может быть, подозреваешь, но ничего не знаешь наверно.
   - Знаю, что он совершил это из-за наследства.
   Северина пожала плечами, нервно усмехнулась и воскликнула:
   - Ну да, наследство!
   И тихо, тише шороха ночной бабочки, скользящей по стеклу, она начала рассказывать ему о своем детстве в доме председателя окружного суда Гранморена; хотела солгать, не говорить Жаку о своих отношениях к Гранморену, но уступила потребности быть откровенной, чувствуя облегчение, почти радость в том, чтобы высказать все. Слова ее лились неудержимым потоком.
   - Представь себе, я была с мужем здесь, в этой самой комнате, в феврале, помнишь, еще когда у него вышла история с супрефектом... Мы с ним очень мило позавтракали за этим же столом, за которым ужинали теперь с тобою. Он, разумеется, ничего не подозревал, - не собиралась же я рассказывать ему всю эту историю... И вдруг из-за совершенных пустяков, из-за перстня, уже давно подаренного мне Гранмореном, муж, я сама не знаю, каким образом, догадался обо всем. Ах, милый мой, ты не в состоянии себе представить, как он тогда обошелся со мною!
   Она дрожала всем телом, судорожно цеплялась за Жака.
   - Ударом кулака он свалил меня на пол... таскал за волосы... чуть не раздавил мне лицо каблуком... Нет, пока я жива, я этого не забуду! И как жестоко он избил меня тогда... А вопросы, которые он мне задавал... Что он заставлял меня рассказывать... Ты видишь, я очень откровенна, я признаюсь тебе во всем, хотя ничто меня к этому не вынуждает. А между тем, представь себе, я никогда не посмею даже намекнуть тебе, на какие грязные вопросы мне приходилось отвечать ему. Иначе он убил бы меня тут же на месте... Конечно, он любил меня, и ему было очень тяжело узнать о моих прежних отношениях к Гранморену; бесспорно, было бы честнее, если бы я предупредила его обо всем до свадьбы. Но ведь надо же было понять, что все это дело прошлое, конченое, забытое. Надо быть настоящим дикарем, чтобы сходить до такой степени с ума от ревности... Неужели и ты, милый, перестанешь меня любить из-за того, что узнал все это?
   Жак слушал не шевелясь. Он лежал обессиленный, задумчивый, ее объятия охватывали его шею, бедра, как змеиные кольца. Он был чрезвычайно удивлен, он не подозревал ничего подобного. Вот если бы убийство было совершено из-за наследства, как легко можно было бы тогда все объяснить, и как теперь все осложнялось. Во всяком случае, убийство из ревности представлялось ему более приемлемым; теперь, когда он узнал, что Рубо и его жена убили Гранморена не из-за денег, он освободился от чувства презрения, смутно возникавшего в нем порою, даже в минуты ласки.
   - Почему я могу перестать тебя любить? Твое прошлое меня не касается. Ты жена Рубо, а раньше могла принадлежать кому-нибудь другому.
   Наступило молчание. Они обнялись так крепко, что у них захватило дух. Жак чувствовал, как Северина прижималась к нему упругой круглой грудью.
   - Ты, значит, была любовницей этого старика? Это все-таки забавно.
   Целуя его, она прошептала:
   - Я люблю одного тебя и никого другого не любила. Они меня только мучили, а с тобой, мой милый, я так счастлива.
   Она зажигала его своими бурными ласками, отдавалась ему, жаждала его, а он, сгоравший от страсти, как и она, еще не хотел уступать, отводил ее жадные руки.
   - Нет, погоди немного... Так что же вы сделали со стариком?
   Она вся содрогнулась и еще тише созналась:
   - Да, мы его убили.
   И дрожь желания смешалась в ней с дрожью, охватившей ее при воспоминании о смерти, как будто смерть таилась в самом наслаждении. Она замолчала, ей не хватало воздуха, кружилась голова, но потом заговорила снова тем же, едва слышным шепотом:
   - Муж заставил меня написать Гранморену; чтобы он выехал вместе с нами курьерским поездом и никому не показывался до самого Руана... Я забилась в угол вагона, я дрожала от страха при мысли о том, что ожидает нас впереди. Против меня сидела женщина в глубоком трауре. Она все время молчала, но она пугала меня, я не смела на нее взглянуть; мне казалось, будто она свободно читает у нас в душе и прекрасно знает, что мы намерены сделать... Так прошли для меня два часа пути от Парижа до Руана. Я не сказала ни слова и сидела совершенно неподвижно, закрыв глаза, чтобы думали, что я сплю. Я чувствовала мужа тут же, рядом с собой; он тоже не двигался. И мне особенно страшно было оттого, что я знала, какие ужасные мысли бродят у него в голове, но вместе с тем не могла с точностью угадать, что именно решится он сделать... О, эта ночь, какой вихрь мучительных мыслей среди сигнальных свистков, громыхания колес и качки вагона!
   Жак без счета долгими поцелуями целовал ее густые ароматные волосы.
   - Но ведь Гранморен сидел в другом вагоне. Как же вы могли его убить?
   - Погоди, я все тебе объясню... Муж придумал целый план; впрочем, ему удалось привести его в исполнение только случайно... В Руане поезд стоит десять минут. Мы вышли из вагона, как будто хотели немного размять ноги, и муж заставил меня дойти до отдельного купе, которое занимал Гранморен. Увидя Гранморена у раскрытых дверей вагона, муж притворился удивленным, как будто совершенно не знал, что Гранморен едет с этим же поездом. На платформе была страшная толкотня и давка. На следующий день в Гавре должен быть праздник, и вагоны второго класса брали чуть не приступом. Когда начали запирать дверцы вагонов, Гранморен сам предложил нам сесть к нему в купе. Я стала отказываться, что-то бормотала про чемодан, который остался в другом вагоне; но Гранморен сказал, что никто его не украдет и что мы сможем вернуться к себе в вагон в Барантене, так как он выходит на этой станции. Рубо сделал вид, что собирается бежать за чемоданом, но тут раздался свисток обер-кондуктора. Тогда-то муж, очевидно, в принял окончательное решение. Он втолкнул меня в купе к Гранморену, вошел туда сам, закрыл дверцы и поднял окно. Я до сих пор не могу себе объяснить, каким образом никто на станции этого не заметил. На платформе толпилось так много народу, что железнодорожные служащие совсем потеряли голову. Во всяком случае, никто нас не увидел. Поезд медленно двинулся дальше.
   Северина помолчала, как бы вновь переживая последовавшую затем страшную сцену.
   - Когда поезд тронулся, я в первую минуту совсем растерялась и думала только о нашем чемодане. Каким образом мы его получим и не выдаст ли он нас, если мы оставим его там? Весь замысел мужа казался мне нелепым, невозможным, кошмарным, совершенно ребяческим; его выполнение было бы чистым безумием, так как нас завтра же арестовали бы и уличили. Поэтому я старалась себя успокоить: я говорила себе, что муж не решится на такое рискованное дело, что он в последнюю минуту откажется от своего намерения, что этого не будет, не может быть. Но, вглядываясь в него пристальнее и видя, как он разговаривает с Гранмореном, я поняла, что его дикое решение остается неизменным. Он казался совершенно спокойным и разговаривал очень весело; но я читала злую, упрямую волю в торжествующем взгляде, который он по временам бросал на меня. Я знала, что он убьет старика, когда поезд пройдет еще километр или два, и что он сделает это именно в том месте, которое заранее наметил. Это было совершенно очевидно, об этом говорил даже его спокойный взгляд, которым он окидывал того, кто должен был через несколько минут умереть. Я сидела молча и чувствовала, что меня всю трясет, но старалась скрыть эту дрожь, старалась - улыбнуться, как только на меня смотрели. Почему мне не приходило тогда в голову помешать убийству? Позже, когда я хотела объяснить себе это, я удивлялась, отчего не дернула сейчас же за сигнальный звонок или не крикнула в окно. В то время я была как бы парализована и чувствовала себя совершенно беспомощной, и потом я считала, что муж имел все-таки право так поступить. Я ничего не скрываю от тебя, милый, я должна сознаться, что была как-то невольно всем своим существом с мужем - против Гранморена: может быть, потому, что я принадлежала обоим и Рубо был молод, а Гранморен... Я не могу без ужаса вспомнить о его ласках... Впрочем, я и сама хорошенько не понимаю; бывает, что делаешь вещи, на которые считаешь себя совершенно неспособной. И подумай только, ведь я не решилась бы и цыпленка зарезать. Какая буря бушевала во мне, какой ужасный мрак охватил меня!
   Теперь Жак находил это нежное, хрупкое существо непроницаемым, неуловимым: он чувствовал в Северине ту мрачную бездну, о которой она только что говорила. Тщетно пытался он как можно теснее прижать ее к себе, слиться с ней. Этот рассказ о преступлении вызывал в нем лихорадочное возбуждение.
   - Ты, значит, помогла ему убить старика?
   - Я прижалась в угол, - продолжала молодая женщина, не отвечая на вопрос. - Муж сидел между мною и Гранмореном. Они говорили о предстоящих выборах... Время от времени муж нетерпеливо смотрел в окно, чтобы удостовериться, где мы находимся. И всякий раз вслед за ним смотрела и я, соображая, какую часть пути мы проехали. Ночь была какая-то тусклая. Темные деревья бешено мчались мимо нас. Раздавался непрерывный невыносимый грохот колес, казалось, будто к этому грохоту примешивается страшный гул бешеных и стонущих голосов, заунывный вой хищных зверей, чующих покойника. Поезд мчался на всех парах... Вдруг сверкнули огни, громыхание вагонов отозвалось в станционных постройках гулким эхом. Мы были уже в Маромме, в двух с половиной милях от Руана. Дальше будет Малонэ, потом Барантен. Где же это совершится? Неужели придется ждать до последней минуты? Я утратила всякое представление о времени и пространстве. Как падающий камень, отдалась я на волю судьбы, мчавшей меня сквозь этот мрак в какую-то пропасть, но, проезжая Малонэ, я вдруг поняла: муж намеревался выполнить свой план в туннеле, в километре отсюда. Я обернулась к мужу, наши взгляды встретились. Да, в туннеле, через две минуты... Поезд продолжал мчаться и миновал уже диеппское разветвление. Я увидела стрелочника, стоявшего на своем посту. Мимо окна мчались холмы, на которых мне совершенно ясно представлялись люди, грозившие нам кулаками и осыпавшие нас бранью. Паровоз дал протяжный свисток, и поезд влетел в туннель. Какой грохот раздался под низкими сводами туннеля! Ты знаешь эти звуки - звон железа, похожий на удары молота по наковальне; в эту минуту безумия они казались мне раскатами грома.
   Северина дрожала всем телом, но вдруг прервала свой рассказ и заметила изменившимся, почти веселым тоном:
   - Ведь правда глупо, что при этом воспоминании до сих пор мороз пробирает меня до костей, хотя здесь мне так тепло и хорошо с тобой! К тому же ведь ты знаешь, опасаться больше нечего. Дело уже сдано в архив, да и в правительстве вовсе не желают его раскапывать и выяснять... Я теперь многое поняла и совершенно спокойна.
   И со смехом добавила:
   - А вот ты можешь похвастаться тем, что здорово нас напугал!.. Скажи все-таки, - добавила она, - что ты на самом деле видел? Меня всегда это очень интересовало.
   - Я ровно ничего не видел, кроме того, что показал следователю: как один человек зарезал другого... Вы держали себя со мной так странно, что я под конец начал подозревать. Одно мгновение мне даже казалось, что я положительно узнал в твоем муже убийцу. Но полная уверенность у меня появилась позже.
   Она весело перебила его:
   - Я знаю, в сквере, в тот день, когда я сказала тебе, что ты ошибаешься, помнишь, в первый раз, что мы оказались с тобой в Париже наедине... Не правда ли, как странно? Я сказала тебе, что мы невиновны, но я прекрасно знала, что ты принимал мои слова в совершенно противоположном смысле. И вышло так, словно я тебе во всем созналась. Я часто вспоминала, милый, о нашем свидании в сквере и думаю, что полюбила тебя именно с того дня.
   Их бросил друг к другу безумный порыв, они точно растворились в объятии. Северина снова заговорила:
   - Поезд мчался туннелем... В этом длинном туннеле поезд идет три минуты. Мне казалось, что мы там пробыли целый час... Гранморен и муж перестали разговаривать, все равно ничего нельзя было расслышать из-за оглушительного стука колес. Должно быть, Рубо в последние минуты заколебался, он сидел совершенно неподвижно, только уши его побагровели. Неужели он будет ждать, пока поезд снова выйдет из туннеля в поле? Все это казалось мне до такой степени роковым и неизбежным, что у меня оставалось только единственное желание - не томиться больше мучительным ожиданием. Лучше уж покончить сейчас же, разом. Отчего же он не убивает, если уж необходимо убить? Я была так измучена страхом и страданием, что, кажется, готова была сама взять нож и покончить с Гранмореном... Муж взглянул на меня и прочел все на моем лице. Он вдруг набросился на Гранморена, который в это время сидел, повернувшись к двери. Старик растерялся, но инстинктивно резким движением высвободился и протянул руку к сигнальному звонку, - еще миг, и он нажмет кнопку. Рубо схватил его и бросил на сиденье с такой силой, что старик упал и весь как-то перегнулся пополам. От изумления и ужаса он открыл рот и что-то кричал, но его крики тонули в адском шуме и грохоте; и в то же время я совершенно ясно слышала, как муж повторял сиплым, злым голосом: "Свинья! Свинья!". Затем грохот внезапно стих: поезд вышел из туннеля, и снова неясно замелькали поля с черными, бежавшими навстречу деревьями... Я забилась в угол вагона, прижалась к суконной спинке и сидела в оцепенении... Не знаю, сколько времени длилась борьба. Я думаю, несколько секунд. Но мне казалось, что она тянется бесконечно долго, что пассажиры слышат теперь крики Гранморена и даже деревья видят нас. Муж держал в руке раскрытый нож, но ему никак не удавалось зарезать старика, который отчаянно защищался, отталкиваясь ногами. Пол вагона колыхался от качки, муж поскользнулся и чуть не упал на колени, а поезд продолжал мчаться на всех парах и дал уже сигнальный свисток: мы приближались к переезду возле Круа-де-Мофра. Тогда я, - сама не знаю, как это случилось, - бросилась на ноги Гранморена, упала на них, словно мешок, и придавила их собою, так что он не мог уже пошевельнуться. Потом я больше ничего не видела, но чувствовала и слышала все: удар ножа в горло и долгую судорогу тела, троекратную предсмертную икоту и странный хрип, похожий на хрип испорченных часов... О, судорога его агонии до сих пор еще отзывается у меня во всем теле!
   Жак, слушавший Северину с жадным вниманием, хотел расспросить ее подробнее, но теперь она торопилась как можно скорее кончить.
   - Нет, погоди... Когда я встала, мы мчались на всех парах мимо Круа-де-Мофра. Я отчетливо видела фасад дома с запертыми ставнями, будку сторожа при шлагбауме. До Барантенской станции оставалось только четыре километра - каких-нибудь пять минут езды. Согнутый труп лежал на скамейке, вытекавшая из него кровь образовала целую лужу. А муж стоял перед ним и, шатаясь от качки поезда, бессознательно вытирал нож носовым платком. На нас нашло какое-то оцепенение, мы ничего не предпринимали, чтобы замести следы преступления. Если бы мы остались здесь вместе с трупом, все могло бы открыться, может быть, даже уже в Барантене. Рубо очнулся первый. Он положил нож в карман, обыскал карманы у трупа, вынул часы, деньги и все остальное, а потом открыл дверцы вагона и попытался вытолкнуть тело на полотно дороги. Но он не мог ухватить его как следует, боялся выпачкаться в крови и крикнул: "Помоги же мне, толкай его, толкай!" Я не чувствовала ни рук, ни ног и не трогалась с места. "Черт возьми, поможешь ты мне наконец его вытащить?" - закричал Рубо. Он протолкнул труп головой вперед, и голова свисла до подножки, но туловище с подогнутыми ногами застряло в дверях. Наконец мужу удалось отчаянным усилием вытолкнуть труп, который покачнулся и, перевернувшись, исчез во мраке. "Туда и дорога", - проворчал Рубо и, подобрав одеяло Гранморена, тоже выбросил его. Теперь в купе, кроме нас, никого больше не было... Вся скамья была залита кровью... Открытые настежь дверцы хлопали на ветру... Но вот муж спустился на подножку вагона и тоже исчез... Испуганная, растерянная, я в первую минуту не знала, что и подумать... Но он сейчас же вернулся и сказал мне: "Иди за мною скорее, если не хочешь, чтобы нам отрубили голову". Я не трогалась с места, он начал сердиться: "Иди же, говорят тебе, черт возьми! В нашем вагоне никого нет, мы должны сейчас же туда вернуться". В нашем вагоне никого нет, значит, он успел дойти до нашего вагона? А женщина в трауре, которая все время молчала и сидела не шелохнувшись в углу? Он уверен, что она не сидит там до сих пор? "Пойдешь ли ты наконец, или ты хочешь, чтобы я тебя тоже выбросил на рельсы?.." Он снова вошел в вагон и грубо вытолкал меня оттуда. Я очутилась на подножке, я цеплялась обеими руками за продольный медный прут у вагона. Сойдя вслед за мною, Рубо тщательно запер дверцы. "Иди же, иди!" Но я не могла тронуться с места: поезд мчался на всех парах, голова у меня кружилась, ветер бил прямо в лицо, волосы мои распустились, пальцы окоченели, я боялась, что вот-вот выпущу из рук прут. "Иди же наконец, черт возьми!" - крикнул муж; он толкал меня сзади, и я против воли шла, держась за прут то одной, то другой рукой, прижимаясь как можно плотнее к вагону, а ветер развевал мои юбки и захлестывал их вокруг ног. Дорога описывала дугу, и вдали, за поворотом, уже виднелись огни Барантенской станции. Паровоз стал подавать свистки. "Иди же скорее, черт возьми!" - кричал Рубо. И я шла... Поезд с грохотом мчался, раскачивались вагоны... Мне казалось, будто меня подхватила гроза и несет, как соломинку, чтобы в конце концов притиснуть к стене и раздавить. Позади меня бежали поля, ряды деревьев мчались за мною вскачь, крутясь и вращаясь, как волчки, и каждое дерево бросало вслед поезду короткую жалобу. Когда я дошла до конца вагона и мне надо было ухватиться за перила следующего вагона, чтобы перешагнуть на его подножку, я остановилась, чувствуя, что никогда не посмею решиться на это; но Рубо толкал меня вперед, он наваливался на меня, я зажмурила глаза и, сама не знаю, как, перебралась к другому вагону, инстинктивно цепляясь за медный прут, как цепляется когтями животное, чтобы не сорваться. Не знаю, как могло случиться, что нас не заметили. Мы прошли вдоль трех вагонов, и один из них, второго класса, был переполнен пассажирами. Я так живо помню ряды ярко освещенных голов, что, кажется, могла бы узнать их, если бы когда-нибудь с ними встретилась, особенно толстяка с рыжими бакенбардами и двух смеявшихся молодых девушек. "Иди же скорей, черт возьми, скорей!" - кричал муж. Я хорошенько не знаю, как очутилась в нашем вагоне. Огни Барантенской станции надвигались все ближе, паровоз давал свисток за свистком. Последнее, что я помню, - это то, что меня тащили, несли, тянули за волосы. Должно быть, муж схватил меня, открыл дверцы и бросил в вагон. Задыхаясь от волнения, почти без чувств лежала я в углу... Поезд наконец остановился... Я слышала, как муж обменялся несколькими словами с начальником станции. Потом, когда поезд тронулся, он тоже опустился на скамейку, совершенно измученный. До Гавра мы не сказали друг другу ни слова... О, как я его ненавижу, как ненавижу за все те мерзости, которые он заставил меня вытерпеть! Тебя же, дорогой мой, я люблю, люблю за то, что ты даешь мне столько счастья!
   Рассказ пробуждал в Северине мучительные воспоминания, и вся ее огромная потребность радости, счастья вылилась в этом восклицании. Жак, возбужденный, пылающий, как и она, удерживал ее:
   - Нет, нет, погоди... Ты, значит, навалилась ему на ноги, и ты чувствовала, как он умирает?
   В Жаке самом пробуждалось что-то неведомое, чудовищное, поднимавшееся из недр его существа, словно волна, заливавшая его мозг багровыми видениями. Его снова мучило любопытство, как происходит убийство.
   - Хорошо, ну, а нож, ты уловила тот момент, когда в него вонзился нож?
   - Да, какой-то был заглушенный удар.
   - Так... Значит, только заглушенный удар?.. А такого звука, как бывает, когда что-нибудь рвется, не было?
   - Нет, не было...
   - И что же, после этого он, наверное, начал дергаться?
   - Да, три раза, и каждый раз всем телом, я чувствовала, как у него даже ноги содрогались.
   - Должно быть, при этом у него были судороги?
   - Да, первая очень сильная, а потом все слабее...
   - Ну, а когда он умер, что ты испытала, когда почувствовала, как он умирает под ножом?
   - Я? Право, не знаю.
   - Не знаешь? К чему ты лжешь? Скажи, скажи откровенно, что ты тогда испытывала?.. Что-нибудь тяжелое, неприятное?
   - Нет, нет, совсем не то!
   - Значит, удовольствие?
   - Удовольствие? Ну, нет!
   - Что же это было, любимая? Прошу тебя, скажи мне все... Ах, если бы ты знала... Скажи мне, что в это время испытывают?
   - Боже мой, разве это можно описать словами?.. Это что-то ужасное, это уносит тебя куда-то далеко-далеко... Я тогда за одну минуту пережила больше, чем за всю мою прежнюю жизнь.
   Стиснув зубы, бормоча какие-то неясные слова, Жак опять взял ее. В глубинах смерти они снова обрели любовь, это было сладострастие зверей, убивающих друг друга во время случки. В комнате слышалось только их порывистое дыхание. Кроваво-красное пятно на потолке исчезло, уголь в печи догорел, и в комнате снова становилось холодно. Из города, окутанного снежным покровом, не доносилось ни звука. В соседней комнате захрапела во сне газетчица, потом все потонуло в мертвой тишине уснувшего дома.
   Северина все еще покоилась в объятиях Жака и вдруг заснула, сраженная сном, как молнией. Поездка из Гавра в Париж, долгое, томительное ожидание в домике сторожа и наконец эта лихорадочная ночь лишили ее сил: она по-детски пожелала Жаку спокойной ночи, тут же уснула и дышала ровно, спокойно. Пробило три.
   Жак чувствовал, как постепенно немеет его левая рука, поддерживавшая Северину. Он никак не мог уснуть, чьи-то невидимые пальцы беспрестанно раскрывали ему глаза. Было так темно, что он ничего уже не различал в комнате; печка, мебель, стены - все тонуло во мраке. Только повернув голову, он едва мог распознать очертания окон, неясные, как в призрачном сне. Мозговое возбуждение его было настолько сильно, что, несмотря на страшную усталость, сон бежал от него, и без конца разматывал Жак клубки одних и тех же мыслей. Каждый раз, как он делал над собой усилие и, казалось, сейчас заснет, на него наплывали все те же видения, возникали все те же ощущения. Он неподвижно лежал, вперив широко раскрытые глаза в ночной мрак, а перед ним с постоянством заведенного механизма вставала сцена убийства во всех ее подробностях. Она все время повторялась совершенно тождественным образом, захватывала его всего и доводила до исступления. Нож с заглушенным звуком вонзался в горло, тело содрогалось три раза с головы до ног, жизнь уходила из него волною теплой крови, и Жаку казалось, что он чувствует, как кровь струится ему на руки. И это повторялось не раз, не два, а по меньшей мере двадцать или тридцать раз. И каждый раз нож снова вонзался в горло, по телу снова пробегал судорожный трепет. Это становилось наконец огромным, переполняло, душило его, взрывало ночной мрак. О, как бы ему хотелось самому нанести подобный удар, насытить затаенное желание, изведать это ощущение, испытать, какова же та минута, в течение которой человек переживает больше, чем за целую жизнь!
   Жак задыхался: быть может, тяжесть тела Северины, лежащей на его руке, мешает ему уснуть. Он тихонько высвободил руку, Северина даже не проснулась. Дышать ему стало легче, он подумал, что вот наконец сейчас заснет. Но усилия его были напрасны, незримые пальцы снова приподнимали ему веки, кровавые призраки вновь проплывали во мраке, нож вонзался, и тело содрогалось. Кровавый дождь полосовал тьму, огромная рана на шее зияла, как будто была нанесена топором. Тогда он перестал бороться и, растянувшись на спине, отдался во власть неотступному видению. Он чувствовал, как усиленно работает его мозг, весь его организм. Подобное состояние бывало у него еще в ранней юности. Теперь Жак думал, что выздоровел, желание убить не пробуждалось в нем уже в течение нескольких месяцев, с тех пор, как он обладал Севериной. И вот роковое желание убийства возникло в нем вновь с небывалой силой, проснулось разбуженное кровавой повестью, которую нашептала ему эта женщина, прижимавшаяся к нему, сплетавшаяся с ним в тесном объятии. Он отодвинулся, старался не касаться ее, потому что каждое прикосновение к ее коже обжигало. Вдоль его позвоночника разливалось такое невыносимое чувство жара, как будто матрас, на котором он лежал, обратился в пылающий костер, раскаленные копья вонзались в затылок. Жак вынул руки из-под одеяла, но они тотчас застыли, ему стало холодно: Он устрашился своих рук и спрятал их опять, сперва сложил на животе, потом подсунул под себя, налег на них всей тяжестью тела, словно боясь, что его руки, помимо его воли, совершат какой-нибудь омерзительный поступок.
   Много раз принимались бить часы, и Жак отсчитывал удары. Так пробило четыре, пять, шесть часов. Он с нетерпением ждал утра, надеялся, что рассвет прогонит терзающий его кошмар, и повернулся к окнам, но утро не приходило, в окнах лишь поблескивало неясное отражение снега. Он слышал, как без четверти пять прибыл из Гавра поезд прямого сообщения, с опозданием всего только на сорок минут, - значит, правильное движение уже восстановлено. Только после семи часов стекла в окнах посветлели. В комнату просочился мутный, молочно-белый рассвет, едва наметивший очертания мебели. Уже стали видны печь, шкаф и буфет. Но Жак уже не мог заставить себя закрыть глаза: он должен был смотреть, видеть, и, прежде чем совсем рассвело, он скорее угадал, чем увидел, на столе нож, которым разрезал вечером кондитерский пирог. Теперь Жак уже ничего другого не видел, только этот нож, небольшой нож с заостренным концом. Казалось, что и дневной свет вливается в комнату лишь для того, чтобы отразиться в его тонком лезвии. Собствен

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 392 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа