Главная » Книги

Жиркевич Александр Владимирович - Розги, Страница 2

Жиркевич Александр Владимирович - Розги


1 2

азываемой войском.
   Машина эта, несомненно, живет, кроме служебной, еще и своей собственной жизнью: что-то неписаное, невыдуманное, внесенное с улицы, с полей, из лесов и деревень необъятной страны чудится, угадывается здесь... И как много трезвой, несокрушимой силы даже в мирном, богатырском сне этого лагеря!! А ведь стоит раздаться только одному слову приказания - и через несколько минут все тысячи людей, уснувших, по-видимому, столь беззаботно, дружно поднимутся, разберут оружие и двинутся, не рассуждая, чтобы совершать великие дела, и раздавят, как червя, его, поручика Сомова, если бы в общем стремлении он хоть на миг поколебался идти туда, куда двинутся все!..
   Он брел все далее и далее по лагерю, пока не подошел к помещению полкового капельмейстера Панца.
   Яркий сноп света выливался оттуда широким потоком через закрытое окно на цветник и дорогу. Сам капельмейстер, старик из чехов, в полосатом шлафроке и черном парике, дурно выкрашенном, отчего на висках парик этот имел лиловатый оттенок, сидел перед нотной бумагою и с увлечением в нее что-то зачерчивал. Клубы дыма из фарфоровой трубки наводняли весь барак, и капельмейстер
   казался окруженным облаками или сидящим на них. Время ох времени он выпускал изо рта и ноздрей новые, то вялые и кудрявые, то быстрые и прямые струйки табачного дыма, направляя их в нотную бумагу, словно она являлась злейшим врагом его, которого надо было уничтожить бомбардированием...
   "И этот счастлив, и этот занят своим делом!.." - с отчаянием подумал поручик Сомов. Он не в силах был гулять дольше, круто повернул назад и, побродив в темноте по пустынному лагерю, вернулся домой. Диктовка в его бараке между тем успела кончиться: огня в прихожей не было и денщик уже, видимо, спал.
  

VII

  
   Часы полковой канцелярии пробили гулко двенадцать, когда около барака послышались робкие шаги, а затем Сергей, шумно поскребывая всей пятерней спину и натыкаясь на стулья спросонок, вошел в комнату и сердито объявил поручику Сомову:
   - Из музыкантской команды унтер-офицеры пришли! Дело имеют!
   Такой поздний визит, да еще нескольких человек, очень изумил поручика Сомова; однако он приказал ввести пришедших.
   И вот осторожно, пролезая боком в дверь, одна за другой появились в бараке три фигуры в шинелях и замерли у порога.
   Поручик Сомов хорошо знал всех вошедших: по его наблюдениям, это была аристократия музыкантской команды.
   Первого из них звали Коньковым.
   Коренастый, плотно сбитый мужчина лет тридцати, о темной щетиною волос на голове и с такого же цвета усами, Коньков имел туловище широкое в плечах, узкое в талии и очень длинное, а ноги - короткие и тонкие, отчего вся фигура его получила такой вид, будто ее сильно перетянули казенным ременным поясом с бляхою как раз посредине или будто ноги выходили непосредственно из талии. При разговоре с начальством Коньков имел привычку смотреть не мигая до тех пор, пока начальник объяснялся обыкновенным голосом. Но стоило только последнему возвысить тон речи, как и без того большие серые глаза Конькова расширялись в два оловянные кружка, до дерзости и безумия уставленных на начальство, а брови поднимались над ними в виде двух крышечек. В подобные минуты взгляд его принимал тот вид, который, как идеал, стараются выработать опытные унтер-офицеры дядьки в новобранцах, уча их бодро и смело провожать проходящего мимо начальника глазами. "Ешь его (то есть начальника) глазами!" - говорят они. Но вот начальство понижает голос, переходя на обычный, спокойный тон, и глаза Конькова все суживаются, крышечки над ними вытягиваются в линии, а на лице остается только казенно-бесстрастное выражение, которое, однако, при малейшем поводе быстро готово смениться гримасой почтительно сдерживаемого смеха.
   Второй из посетителей, Иванов, человек большого роста и неопределенных лет, имел довольно странную внешность: уши его торчали слишком назади, отчего все красное и жирное лицо как бы выдавалось вперед, подбородок был мал, волосы начинались чуть не над самыми бровями, а небольшие глаза имели вид двух щелочек. Особенность этого нижнего чина заключалась в том, что все движения души сопровождались у него деятельностью носа или, лучше сказать, выражались в движениях носа: чем более волновался Иванов, тем более нос его втягивался между щеками, расплющивался и расширял ноздри, чтобы затем мгновенно вернуться к первоначальному состоянию покоя. Капельмейстер Панц выбрал Иванова в число музыкантов, прельщенный его толстыми губами и уверяя, что у него "отменная амбушюр" {отверстие (от фр. embouchure). Здесь: рот.}, и между ленивым, полуграмотным Ивановым и упрямым капельмейстером за изучение нот шла бесконечная непримиримая борьба.
   Третий из вошедших, Пантелеев, молодой, красивый блондин с щегольски закрученными усиками, в франтовских сапогах на высоких подборах и с голенищами гармоникой, опрятный и приличный, всей внешностью невольно обращал на себя внимание.
   - Мы, ваше благородие, к вашей милости с просьбою от команды пришли,- начал, несколько помявшись на месте, на вопрос поручика Сомова Пантелеев.
   При этих словах физиономия его и Конькова одновременно, словно по взаимному соглашению, радостно осклабились, но сейчас же приняли то сосредоточенное выражение, с которым появились в бараке, а нос Иванова в ту же минуту проделал самым непостижимым способом трудную эволюцию, прежде чем успокоиться на положенном ему месте.
   - В чем же дело? - спросил поручик Сомов, оглядывая их всех не без изумления.
   - Да вот, ваше благородие,- нерешительно протянул Пантелеев.- Сказывал фельдфебель... завтра изволите Козловского наказывать?..
   - Ну так что ж?!
   - Вот команда и прислала, значит, просить, нельзя ли уж ослобонить...
   Поручик Сомов даже замер от неожиданности: ему вдруг показалось, что нижние чины команды просят его совсем не наказывать Козловского...
   Он, конечно, простит,- проносилось в голове поручика Сомова,- тем неприятная история и кончится! А главное - все будут довольны... Но как же?.. Фельдфебель Сидоров говорил совсем иное о настроении команды по отношению к Козловскому?!
   - Что же вам от меня нужно? - спросил он, делая над собой усилие, чтобы казаться спокойным.- Вы, братцы, хотите, чтобы я простил Козловского? Вам жаль его?
   - Какое жаль, ваше благородие! - с некоторым отчасти обидчивым недоумением и слегка покраснев проговорил Пантелеев, а нос Иванова сердито втянул в себя воздух, юркнул в щеки, расплюснулся и сейчас же встал иа прежнее место.- В команде у нас, значит, никого еще не драли... Так чтобы уж сраму этого не было... Строевые в ротах после прохода не дадут... Ослобоните, ваше благородие!
   - Ничего не понимаю!
   - Да уж нельзя ли, ваше благородие, наказать Козловского где подальше и пораньше, пока, значит, в лагере все спят!.. Явите начальническую милость! Команда просит!
   - Команда просит! - как эхо, хрипло отозвался и Коньков.
   Поручик Сомов только тут понял, чего от него желали: последние надежды его мгновенно превратились в мираж! Он пообещал исполнить просьбу, велел передать соответствующие приказания фельдфебелю Сидорову и отпустил нижних чинов. Все они, прежде чем выйти, повернулись кругом одновременно и так усердно приставили правые ноги к левым, что барак поручика Сомова дрогнул, а статуэтки Гете и Шиллера на столе затряслись как в лихорадке.
   Вот поручик Сомов снова один. Он вслушивается в звуки ночи, стараясь не думать о завтрашнем дне. Незаметно мысль его переносится к воспоминаниям детства...
  

VIII

  
   Припоминается поручику Сомову, что, будучи еще ребенком, он имел привычку, поймав бабочку или муху, оборвать им крылья и следить за тем, как они пытаются улететь, спастись - и не могут... Старая няня, Осиповна, из крепостных, всегда, бывало, журила его, когда заставала над подобной забавой.
   - Иродом ты, что ли, хочешь прославиться? - говорила она.- Ну что тебе козявка-то божья мешала? И козявка ведь жить хочет, и ей от создателя предел положен!.. А ты как думал, баловник?! Вот погоди, погоди, голубчик! Помрешь ужо, так на том свете черти и станут над тобой куражиться, оборвут у тебя ноги и руки да и скажут: "Ползи-ка, мол, Петр Ваныч, а мы посмотрим да посмеемся!.." Как-то ты тогда, голубчик, запоешь?.. Ох, владычица, согрешила я с этим озорником: нечистых помянула перед самою обедней!!
   Жутко делается мальчику: от вещих слов старой няни, и задумывается, притихает он невольно. А няня между тем, осенив себя крестом, сурово смолкла. Седые волосы выбиваются у нее из-под косынки; бескровные губы строго сжаты, а на старческом, как печеное яблоко, сморщенном лицо ее ребенок не видит того выражения ясного покоя и доброты, которое он привык там встречать обыкновенно.
   - Ну, прости, дорогая нянечка, прости!.. Больше не буду! - ласкается он.
   - То-то, не буду!.. Эх ты, голова с затылком!
   Няня достает из кармана твердый, точно окаменевший пряник, дает его Пете и разглаживает дрожащей рукой его кудри: мир между ними заключен...
   Поручик Сомов мучил в детстве козявок не по злобе. Нет! Просто потому, что все интересовало его, всякая былинка, в которой билась жизнь, уже наполняла его голову неразрешимыми и горячими вопросами: "Зачем? Почему?!"
   Да и вообще чувство сострадания до сих пор как-то доступнее, ближе для него, поручика Сомова, чем другие чувства... Не оттого ли он так любит чтение "Страстей господних"3 в последнюю неделю великого поста?.. А в детские годы ничто не действовало на него умилительнее этого чтения...
   Огромная церковь полна молящимся, просветленным от свечей народом. В далеком куполе дрожит мрак, и из него мерцает позолота карнизов, лепные херувимы и венчики икон. Лики святых в сиянии лампад загадочно-сурово смотрят с иконостаса. К решетчатым окнам прильнул весенний вечер, темный, как ненастная ночь. А над толпою проносится голос священника, да изредка шорох крестящегося народа, да тяжелый вздох, точно с усилием оторванный от сердца... Сам священник - седой, лысый, в темных очках и в поношенной рясе; читает он громко и прерывающимся, надтреснутым голосом, время от времени сморкаясь и откашливаясь. Но какой таинственный восторг вызывает в ребенке его простое, безыскусственное чтение! Петя замер возле матери и няни, просветленный, как и все, зажженными свечами, замер, и в душе его совершается нечто необъяснимое, великое... Какая-то особенная молитва без слов просится на уста и не может вылиться; слезы дрожат под ресницами; детские руки в волнении мнут восковую свечу, и с трепетом слушает он незамысловатый рассказ о том, как страдал, как умирал Христос, пришедший в мир спасти и прощать... Чувство жалости и любви растет в ребенке к этому Христу; он невольно переносит это чувство на всех, на всех... А священник продолжает читать прерывающимся голосом; народ по временам крестится; кадильный дым окружает лампады у икон туманными венчиками, и мрак с улицы заглядывает через окна в церковь...
   Была пора в жизни поручика Сомова, когда ему казалось, что вера в нем навсегда разрушена, что храм не может более служить убежищем для страдающей, смущенной души... И все-таки каждый год, в вечер чтения "Страстей господних", что-то необъяснимое тянуло его в церковь, в эту пеструю толпу, набожно молящуюся: он находил успокоение уже в том, что стоял, как и в дни детства, среди верующих и слушал повествование о муках Христа...
   Поручик Сомов, под влиянием воспоминаний, все дальше уходит от настоящего и понемногу успокаивается. Даже вновь поднявшийся в сенях неистовый и до виртуозности разнообразный храп его денщика Сергея не кажется ему более отвратительным: храп этот уносит его еще глубже в то же детство, в полутемную прихожую барского доме, где на ларях дремлют старые слуги. В доме все точно вымерло, обвеянное послеобеденным сном... Только мухи звенят на окнах и жужжат под потолком столовой, у люстры, да чикают по разным комнатам многочисленные маятники...
   И чем более поручик Сомов погружается в воспоминания, тем более крепнет в нем убеждение, что он не может, не должен наказывать Козловского...
   Ведь все зависит только от него, поручика, Сомова, а данное - по неосторожности - обещание можно взять и назад!.. Пусть товарищи смеются над ним, пусть презирают... Надо остаться тем чистым, добрым и хорошим, каким помнит он себя в детстве!.. О, на этот раз с ним не будет того, что так часто случалось прежде, когда, сразу воспламенившись каким-либо решением, он в критический момент поступал совсем наоборот...
   - Нет, лучше быть непоследовательным, чем идти против совести! - произнес поручик Сомов почти вслух, точно желая этими словами побороть в себе последнее сомнение... И в тот же миг перед ним опять вырос из сумрака капитан Петров и стал говорить, говорить ядовито, насмешливо... Напрасно поручик Сомов пытается спастись от этого призрака в чистые воспоминания детства: в каком-то тайнике души его, как зверь в тенетах, трепещет нечто, похожее на тяжелое, холодное предчувствие...
   Только под утро удалось ему забыться, и он уснул на мысли о том, что-то делает и думает в эту ночь музыкант Козловский, а сам твердо решил не наказывать и простить его...
  

IX

  
   Сомов проснулся после того, как Сергей, окликнув его три раза, начал стаскивать с него одеяло (денщику было отдано приказание прибегать в крайности и к такой мере).
   Было почти темно, сыро, холодно, и Сомова в первую минуту взяла досада на то, что его будят.
   - Чего тебе? - крикнул он на Сергея.
   - Как чего! - точно выпалил тот.- Сами велели будить!.. Я почем знаю!.. Команда ждет!..
   Команда!..
   Поручику Сомову мгновенно вспомнилось все вчерашнее, как вспоминается утопающему пройденная жизнь в последний момент сознания... Он вдруг понял что, желание простить Козловского, еще накануне являвшееся то в виде робкого проекта, то в виде твердого решения, теперь невыполнимо!.. Вчерашние грезы похолодели за ночь, разлетелись и оказались явно несбыточными при первом же серьезном столкновений о действительностью, и эта действительность стояла теперь тут же, за бараком, в лице нижних чинов музыкантской команды, ожидавших от поручика Сомова, как от начальника и офицера, исполнения данного слова...
   Делать было нечего! Он торопливо оделся и вышел к команде, после чего вся процессия направилась к далекому лесу, которого за туманом совсем не было заметно.
   Впереди, под конвоем двух солдат с ружьями, шагал осужденный Козловский. Хотя еще не рассвело, но видеть его можно было хорошо.
   Небольшого роста, невзрачный солдат рыхлого сложения, в старой, потертой на локтях шинели, воротник которой был поднят до ушей, с руками, засунутыми в рукава - вероятно, от холода, немного сгорбившись и не глядя по сторонам, Козловский подвигался вперед неторопливым шагом, словно направлялся куда-то по своему собственному, неспешному делу.
   За Козловским и его конвойными тянулись уже остальные нижние чины команды, а возле них, стараясь не отставать от взрослых и попасть им в ногу, маршировал воспитанник команды Петька.
   В этот раз на нем красовалось все его обмундирование, начиная с шинели солдатского покроя, с необыкновенно длинными рукавами "про запас", и кончая круглой, бескозырной фуражкою, молодцевато сдвинутой на затылок и открывавшей осповатое, бледное его личико. Одной рукою Петька держался за полу шинели левофлангового солдата, в другой же у него был ломоть черного хлеба, величиной чуть не в его голову, густо обсыпанный солью, который он покусывал с видимым наслаждением.
   Около Петьки бежал пес музыкантской команды Шарик. Сначала он умильно заглядывал на кусок хлеба; но, получив энергичный пинок, сейчас же сообразил, что все надежды на угощение потеряны. Тогда он пустился вперед, деловито обнюхивал кусты и бугорки, пропадал в тумане и отставал с озабоченным видом, как бы только для того, чтобы потом иметь случай обогнать лишний раз команду, бодро тряся ушами и держа на отлете хвост, пересыпанный репейниками.
   Поручик Сомов и фельдфебель Сидоров замыкали шествие.
   В первую минуту по выходе к команде поручику Сомову показалось, что на лицах нижних чинов лежал какой-то особенный отпечаток сосредоточенности или неудовольствия... Впрочем, он и сам не мог бы дать себе теперь ясного отчета в своих впечатлениях: в голове его преобладал бесформенный хаос, а на душе - неестественное спокойствие, доходившее до того, что одно время он стал даже, мысленно и против воли, подпевать какой-то опереточный мотив, назойливо лезший ему в голову, в такт шедшей впереди команде... Ноги его двигались как бы сами собою. Челюсти - и от холода, и от нервного напряжения - постукивали одна о другую...
   По дороге он успел узнать от Сидорова, что вчерашняя депутация была не ото всей команды, а только от части ее (Сидоров просил наложить взыскание на Конькова, Пантелеева и Иванова за их явку к начальству без его ведома); что Козловский провел ночь спокойно, был весел накануне и перед самым выходом на экзекуцию плотно закусил в карцере...
   Между тем, пока они подошли к лесу, туман стал медленно расползаться, как расползается старая намокшая вата от неосторожного прикосновения, и заря, сквозь эти разрывы, бросила пурпурно-золотистые, холодные блики на окрестность. Неожиданный ветер робко дохнул с полей, и вдруг все молодые, еще влажные от росы осины, дрогнули на опушке, засеребрились перевернутыми вверх листочками и залепетали особенным вкрадчивым шепотом. В гулком, едва просыпающемся бору прокуковала кукушка, словно испугавшись - начала сбиваться, всхлипывать и конфузливо умолкла. Где-то простучал дятел; ему откликнулся другой... А в отдалении рос своеобразный гул: это в лиловатой дымке холодного еще утра просыпался лагерь..
  

X

  
   Возвращаясь назад, поручик Сомов отпустил нижних чинов, а сам остался в лесу... Все пережитое за последнюю ночь сразу нахлынуло на него: он присел на пень, схватил голову в руки и тихо, судорожно заплакал. Так плачут дети, когда их несправедливо обидят... Поручику Сомову казалось, что кто-то нарочно и зло оскорбил в нем заветное, дорогое чувство. Ему уже не было жаль Козловского... Нет, он плакал о себе, о своих разбитых верованиях, о неумении бороться с обстоятельствами... И что делать, что делать?! Бросить службу?.. Но и в службе этой бывали же для него, поручика Сомова, приятные, светлые минуты... Его там любили, им даже как будто дорожили... "Вы молоды, а я вас назначаю полковым адъютантом,- припомнились ему слова командира полка.- Музыкантская команда распущена... Держите ее в ежовых рукавицах!" Последняя фраза, пришедшая на ум поручику Сомову, почему-то вдруг подействовала успокоительно на его нервы: в нем, очевидно, происходила реакция... Поднявшееся над окрестностью солнце, сквозь навес сосновых ветвей, пригревало его. По лесному мху струились то легкие и зыбкие тени, то световые пятна, борясь между собою и весело мешаясь. Встревоженные приходом команды малиновки и дрозды перекликались в орешнике, а лес шумел в вышине, навевая чувство умиротворения и покоя. Под влиянием этого шума история с Козловским, даже ночь, проведенная в борьбе между сердцем и рассудком,- все казалось чем-то слишком незначительным и мелким...
   Когда поручик Сомов вернулся в лагерь, нижние чины, группами и в одиночку, брели уже на обед с ведерками и котелками. Около кухонь, где аппетитно пахло щами, поджаренным салом и черным хлебом, с оживленным разговором обедали некоторые роты и бродили нищие, питающиеся в летние месяцы подаянием с солдатского стола.
   Поручик Сомов застал часть музыкантов на занятиях; их шольпитры, расставленные полукругом, весело сверкали из густой тени сосен. Оттуда неслись самые разнообразные звуки, среди которых, как у себя дома, распоряжался капельмейстер Панц. В эту минуту он стоял около унтер-офицера Иванова, бросавшего в воздух из огромного медного инструмента басовые, отрывистые, точно негодующие звуки. Панц, без фуражки, вытирая со лба пот и постоянно поправляя свободной рукою слезающий на затылок парик, яростно отбивал такт дирижерской палочкой по краю пюльпитра с видом неумолимой решимости добиться-таки на этот раз своего; а Иванов в то же самое время невозмутимо извлекал из инструмента однообразное "пру!.. пру!.. пру!..". Звуки эти у него то повышались, то понижались, и когда он фальшивил, Панц произносил, стуча в такт палочкой: "И-що! И-що!.. И-врешь! И-врешь!" Какой-то кларнет, тут же возле, выделывал удивительные трели. Турецкий барабан суровым тоном отчеканивал свое "бум, бум", словно желая высказать твердое, непоколебимое убеждение. Медные тарелки звенели и дребезжали...
   Вдруг взрыв сдержанного смеха донесся к поручику Сомову: у бараков другая половина музыкантов, очевидно уже окончившая свои занятия, окружала ротного козла и Шарика, вступивших в отчаянную, упорную борьбу... Как только козел намеревался уйти, Шарик хватал его за хвост или задние ноги и мгновенно попадал на рога быстро оборачивавшегося противника; только что этот последний возобновлял попытки отступления, как повторялась прежняя история... Петька, присаживаясь на корточки, взвизгивая от затаенного восторга, по-видимому, принимал самое живое участие в травле...
   Не успел поручик Сомов хорошенько всмотреться в эту сцену, как мимо него, из-за бараков, в облаке пыли покатилась коляска с тучным командиром полка, приветливо кивнувшим ему головою. Солдаты, заметив начальство, вытягивались, оправлялись и отдавали честь; козел и Шарик куда-то бесследно исчезли, словно провалились; исчез и Петька... К поручику Сомову, застегиваясь на ходу, с пером за ухом и бумагами под мышкой, бежал уже старший писарь: обыденная лагерная жизнь для него начиналась. Поручик глубоко вздохнул и стал подниматься по ступенькам крыльца полковой канцелярии...
  

КОММЕНТАРИИ

  

А. В. ЖИРКЕВИЧ

  
   Биографические сведения об Александре Владимировиче Жиркевиче (1857-1927; литературный псевдоним - А. Нивин) очень скудны. Он закончил Военно-юридическую академию в Петербурге. В 90-е годы был помощником прокурора военно-окружного суда в Вильно, где его, помимо службы, знали как человека, проявлявшего глубокий интерес к археологии, истории, культуре Северо-Западного края. Анализу источников, популяризации и уточнению сведений из этой области посвящены многие отдельно изданные работы Жиркевича, а также многочисленные публикации в периодической печати. Собранную им коллекцию рукописей, автографов, памятников старины Жиркевич подарил Виленской публичной библиотеке и музею. В коллекции этой было немало автографов русских писателей, с которыми Жиркевич переписывался и встречался (А. П. Чехов, Н. С. Лесков, Вс. В. Крестовский, А. М. Жемчужников, В. Г. Короленко). Некоторые письма были им опубликованы, так же как и воспоминания, например, об А. Н. Апухтине. Советскому читателю известны его воспоминания о Льве Толстом.
   В декабре 1894 года Жиркевич прислал Чехову свою книгу "Картинки детства. Поэма" (СПб., 1890) и вскоре попросил высказать свое мнение о ней. Чехов ответил: "Ваша поэма мне понравилась" (10 марта 1895 г.). Подробному разбору Чехов подверг рассказ "Против убеждения" (см. коммент. к рассказу "Розги"), в котором, как и в других произведениях, составивших две книги прозы Жиркевича - "Рассказы. 1892-1899 гг." (СПб., 1900) и "Пасынки военной службы" (Вильно, 1912),- нашло выражение сочувственное отношение к "нижним чинам", их попранному человеческому достоинству.
   В 1899 году в Петербурге вышла в двух частях книга Жиркевича "Друзьям. Стихотворения". Помещенное во второй части стихотворение "Ялта" посвящено Чехову. В 1914 г. Жиркевич переехал из Вильно в Симбирск, в музей которого в 1922 г. передал свое собрание картин (Брюллова, Тропинина, Репина и др.). Умер в Ульяновске.
  

РОЗГИ

  
   Опубликовано в журнале "Вестник Европы" (1892, No 3) под заглавием "Против убеждения". Печатается по изданию: А. В. Жиркевич. Рассказы (1892-1899 гг.). СПб., 1900.
   Получив от автора номер журнала с рассказом, Чехов писал Жиркевичу 2 апреля 1895 г.: "Ваш рассказ мне очень понравился. Это хорошая, вполне интеллигентная, литературная вещь. Критиковать по существу положительно нечего, разве только по мелочам можно сделать несколько неважных замечаний...
   1) Название рассказа "Против убеждения..." - неудачно. В нем нет простоты. В этих кавычках и трех точках в конце чувствуется изысканная претенциозность, и я подозреваю, что это заглавие дал сам г. Стасюлевич (редактор-издатель журнала "Вестник Европы".- С. В.). Я бы назвал рассказ каким-нибудь одним словом: "Розги", "Поручик",
   2) Рутинны приемы в описаниях природы. Рассказ должен начинаться с фразы: "Сомов, видимо, волновался", все же, что раньше говорится о туче, которая улеглась, и о воробьях, о поле, которое тянулось,- все это дань рутине. Вы природу чувствуете, но изображаете ее не так, как чувствуете. Описание природы должно быть прежде всего картинно, чтобы читатель, прочитав и закрыв глаза, сразу мог бы вообразить себе изображаемый пейзаж, набор же таких моментов, как сумерки, цвет свинца, лужа, сырость, серебристость тополей, горизонт с тучей, воробьи, далекие луга,- это не картина, ибо при всем моем желании я никак не могу вообразить в стройном целом всего этого. В таких рассказах, как Ваш, по-моему, описания природы тогда лишь уместны и не портят дела, когда они кстати, когда они помогают Вам сообщить читателю то или другое настроение, как музыка в мелодекламации. Вот когда бьют зорю и солдаты поют "Отче наш", когда возвращается ночью командир полка и затем утром ведут солдата наказывать, пейзаж вполне кстати, и тут Вы мастер.
   Вспыхивающие зарницы - эффект сильный; о них достаточно было бы упомянуть только, один раз, как бы случайно, не подчеркивая, иначе ослабляется впечатление, и настроение у читателя расплывается.
   3) Рутинность приемов вообще в описаниях: "Этажерка у стены пестрела книгами". Почему не сказать просто: "этажерка с книгами"? Томы Пушкина у Вас "разъединяются", издание "Дешевой библиотеки" "прижато"... И чего ради все это? Вы задерживаете внимание читателя и утомляете его, так как заставляете его остановиться, чтобы вообразить пеструю этажерку или прижатого "Гамлета",- это раз; во-вторых, все это не просто, манерно и как прием старовато. Теперь уж только одни дамы пишут "афиша гласила", "лицо, обрамленное волосами"...
   4) Провинциализмы, как "подборы", "хата"; в небольшом рассказе кажутся шероховатыми не только провинциализмы, но даже редко употребляемые слова, вроде "разнокалиберный".
   5) Детство и страсти господни изображены мило, но в том самом тоне, в каком они изображались уже очень много раз.
   Вот и все. Но это все такая мелочь! По поводу каждого пункта в отдельности Вы можете сказать: "Это дело вкуса" - и будете правы.
   Ваш Сомов, несмотря на воспоминание о страстях господних, несмотря на борьбу, все-таки наказывает солдата. Это художественная правда. В общем рассказ производит то впечатление, какое нужно. "И талантливо, и умно, и благородно"... Это из одной моей повести. Когда меня ругают, то обыкновенно цитируют эту фразу с "но".
   В ответном письме Жиркевич благодарил Чехова за "товарищеский разбор рассказа". "Конечно, Вы правы,- писал он,- и благодаря Вам многие недостатки, которые бы прошли для меня бесследно, теперь мне ясны... Письмо Ваше окрыляет меня, указывая, что у меня есть-таки если не литературный талант, то хоть небольшое дарование, которое стоит разрабатывать". При выпуске книги рассказов в 1900 г. Жиркевич сделал небольшую стилистическую правку и по совету Чехова дал рассказу название "Розги".
   1 В мещанской среде были популярны "Письмовники" - сборники, содержавшие различные "правила житейской мудрости", а такзке образцы любовных посланий, записок и т. д.
   2 Жозеф Капуль (1839-1924) - французский тенор, пел в Петербургской опере; пользовался большим успехом и как певец, и как законодатель мод.
   3 "Страсти господни" - отрывки из всех четырех книг Евангелия, рассказывающие о "страстях" - страданиях Христа.
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 1118 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа