, всего того, что было куплено на счет народного труда. Но, работая здесь, он многому научился, многое узнал, чего не могли ему сказать никакие проповеди того времени. Добродушные люди Суббота и его жена, их односельчане, жители деревни Хижей, или Хижин, открыли Федору глаза на изнанку тогдашней деревенской жизни. Чего не мог бы узнать из быта народа боярин, то легко мог узнать батрак, живя и работая изо дня в день с крестьянами, ничем не отличаясь от них. Полное отсутствие справедливости и правосудия, неопределенность тяжелых поборов, грабительство со стороны каждого власть имеющего, расстройство крестьянских хозяйств от лени и беспечности, гибельного пристрастия к водке, к страшно распространенной игре в зернь, неуменье распоряжаться даже своею собственностью вроде бестолковой рубки леса, все это он видел здесь близко и мог оценить и взвесить вполне. Порой его удивляло полное тупости равнодушие этих людей, даже относительно зажиточных, как семья Субботы, ко всяким внешним удобствам, к чистоте, к порядку; казалось, они, привыкнувшие к тому, что их всегда могут обобрать и ограбить, относились безучастно ко всей своей собственности - сегодня есть все, завтра может не быть ничего, что же дорожить всем этим, зачем заботиться об этом. Он подметил, особенно в женщинах, вроде жены Субботы, таких же словоохотливых и так же говоривших нараспев, как она, даже известную боязнь выказать свой достаток, известное стремление скрыть следы этого достатка куда-то в подполье, в лес; с этими чувствами, видимо, боролось другое, противоположное чувство - желание, чтобы люди не считали их нищими, беспорядочными и нехозяйственными людьми. Борьба этих противоречащих одно другому стремлений сказывалась ясно: то " слышались жалобы на тяжелое положение, то говорилось, что, слава Богу, жить можно. Иногда его удивляло отсутствие всякой сноровки, всякой изобретательности в этих немного сонливых и малоподвижных детях севера. Совсем непривычный к крестьянскому труду, он делал все и скорее, и искуснее, и с большею легкостью, чем остальные крестьяне. Крестьяне дивились, когда он исполнял какую-нибудь работу.
- Сноровки у Федора страсть сколько! - говорил Суббота, наивно и простодушно изумляясь его изобретательности.- Силы мало, а сноровка велика. Ловок он больно.
- И уж как до работы лют, кажись, так бы и робил, рук не покладая,- выхваляла батрака и жена Субботы.
И прибавляла:
- Уж одно сказать: батрак, а ину пору сами говорим ему: довольно, оставь, работа не волк, в лес не убежит. Другого-то в спину толкать надо...
Слушатели шутливо замечали:
- Ну, да что ж, работа, видно, ему впрок идет: пришел - одни кости да кожа были, совсем лядащий парнишка был, а теперь вон и в тело вошел.
Действительно, Федор, несмотря на все свое трудолюбие, заметно поправился, окреп и поздоровел. Смолистый воздух хвойных деревьев сделал свое дело, и молодость взяла свое. На загорелом лице молодого человека заиграл снова румянец. Чувствуя в себе новые силы, Федор задумывался уже о продолжении путешествия. Все чаще и чаще, сидя где-нибудь на пригорке среди своих овец, он устремлял взгляд в синеющую даль. В воображении рисовалось безбрежное море с большой группой островов посередине, с рядом церквей, келий, крестов на холмах. И он твердил мысленно:
- Пора и в путь! Пора!
Дни начинали становиться короче, белых ночей уже давно не было, темные звездные ночи стали длинны, смеркалось уже рано. В Соловки нужно было добраться к октябрю, а то после и сообщения с островом не будет.
Суббота, его жена и все их домашние, начиная с ребятишек, сильно привыкли к усердному парню-работнику и жалели расстаться с ним! Их привязывали к нему не одно его усердие к труду и выносливость в работе, но что-то, чего они сами не могли бы назвать,- кротость, мягкость, спокойствие, степенность и всех покоряющая твердость. Когда он говорил, что так-то лучше сделать, чем иначе,- ему даже не противоречили, сознавая, что лучше его не придумать, что он даром на ветер слова не скажет. Не отличался он только веселостью, а иногда и просто начинал тосковать, стараясь, впрочем, скрыть эту тоску от других. В эти минуты безотчетной, но непреодолимой тоски он особенно любил свое уединение. Казалось, он готов бы был тогда бежать на край света. Зачем? Для чего? В этом он не мог дать себе отчета и только чувствовал, что не может победить этой тоски даже работою. Работа казалась ему недостаточною, хотелось больше и больше работать. Порой он задумывался: уж не жаль ли ему прошлого? Не томится ли он тоскою о прежней жизни? Нет, прошлое умерло для него, он вспоминал о нем с отвращением. О чем же эта тоска? Он молился, чтобы Бог избавил его от нее, как от тяжкого греха.
Путешествие было решено, как ни уговаривали его хозяева перезимовать у них. Волей-неволей пришлось расстаться с ним. Они понимали, что задерживать его нельзя: на святое дело идет человек, да и путь скоро прекратится в Соловки.
- Теперь, чай, все богомольцы с Соловков поразъехались? - замечал задумчиво Федор.
- Кому же зимовать охота,- говорили собеседники.- К октябрю всегда все разъезжаются, а кто теперь не уедет, тому и пути до весны не будет...
Федор задумывался.
А что, если кто из Москвы застрянет там? Так что же? Разве его кто-нибудь может узнать? И борода у него стала длиннее, и волосы на голове отросли, закурчавились, и загорел он, совсем как из красной меди кожа сделалась. Он смотрел на свои руки: загорелые, огрубевшие, мозолистые, они не напоминали теперь выхоленных белых рук боярского сына, не знавшего до тридцати лет никакого черного труда. Нет, его теперь не узнали бы сразу и отец с матерью!
Он решил, что надо идти в путь. Теперь он мог уже идти спокойнее: у него было немного заработанных денег; ему дали на дорогу хлеба.
- Не поминай лихом нас, грешных! - говорил ему на прощанье расчувствовавшийся Суббота.
- Меня прости, коли чем не угодил! - говорил, кланяясь ему Федор.
Жена Субботы вздыхала, горюя, что опять изведется парень в дороге.
Но он сам уже не боялся теперь ничего, чувствуя себя и сильным, и здоровым, и бодрым. Он пустился в путь где пешком, где на судах, пробираясь уже смело и уверенно к Студеному морю. Путь теперь был ему известен и сбиться было трудно. Достигнув моря, он сел на небольшое парусное судно и в душе почувствовал какое-то новое ощущение: ему казалось теперь, что он навсегда отрезан самою природою от всего прошлого: родные, Москва, дворец, ничего этого он теперь никогда не увидит. А там, впереди, ждут новый мир, новая жизнь. Медленно совершалось далекое морское путешествие, приходилось проехать не один десяток верст по воде. Вот исчезли из глаз берега, кругом вода и вода. По целым дням ничего не видно, кроме воды и неба, и маленькой скорлупкой кажется простое судно среди этой водяной пустыни, то тихой, то едва зыблящейся, то поднимающей грозные валы и обдающей судно белою соленою пеной. Иной раз кажется, что не справится с этими грозными волнами эта ничтожная скорлупа и, изломанная в щепы, пойдет бесследно ко дну. Но вот завиделось что-то вдали: это островки или корги, а за ними мели, а там что-то вырезается из воды - большое пространство каменистой и слегка холмистой земли с невысоким, но густым хвойным лесом, с мелкими деревянными постройками, с несколькими деревянными церквами, кресты которых мигают звездочками в голубом небе...
- Вон и Соловки виднеются,- сказал кто-то на судне.
Федор снял колпак и с облегчающим душу вздохом стал набожно креститься. Вот оно, создание преподобных Зосимы и Савватия, вот цель его стремлений, вот та обетованная земля, где должна начаться для него новая жизнь.
Какая?
Жизнь поста, молитвы и труда.
Когда третьему соловецкому игумену Ионе Новгородская республика дала грамоту на владение соловецкими островами, она поименовала их так: Соловки, Анзеры, Муксами, остров зимний и безымянные малые острова. Эти малые острова - Бабья корга, Песья корга, Белужьи острова, а также и мели, разбросанные около главного острова, носящего название Соловков и простирающегося на двадцать пять верст в длину и на шестнадцать в ширину. Берега его довольно низки и только местами несколько возвышенны: почва то камениста, то болотиста и почти везде лесиста. Среди берез, ольхи, осины, ивы и тальника поднимаются ели и сосны, редко достигающие больших размеров, так как почва из хверща или дресвы и гранита не дает достаточного питания деревьям. Зато среди зеленых мхов в изобилии родятся морошка, брусника, клюква, черника, гулубель и вороница, а также грибы. Что поражает на Соловках и на близлежащих к ним островам, так это развитие озер. На одних Соловках, Анзерах и Муксами насчитывалось их до трехсот, из которых одно доходит до четырех верст в длину и до восьмисот саженей в ширину. Вода в Студеном море около соловецкого монастыря не замерзает вполне зимою: острова только окружаются верст на пять примерзшим к берегам льдом, припай-ком или торасом, а также ниласами, или сгустившимся от мороза снегом, превратившимся в шероховатый, накрепко замерзший лед. Постоянные приливы и отливы воды, а также сильные ветры ломают этот лед, уносят его далеко-далеко от берегов или подгоняют громадные ледяные горы и спаивают их морозом с торасом. Эти плавучие громады, то отламывающиеся от затвердевшего около берегов льда или припаявающиеся к нему, окончательно отрезают соловецкие острова месяцев на семь от сообщения с материком. Пустынны и дики были все эти острова, когда сюда явились знаменитые подвижники и просветители преподобные Герман, Зосима и Савватий, построившие на этих островах первые келий, первые церкви, и внесли свет христианского учения в среду живших на берегах Студеного моря полудиких зырян и самоедов, лопарей и чуди, карел и жителей мурманских берегов. В сотню лет, несмотря на пожары и тому подобные невзгоды, мелкие монастырские постройки довольно быстро разрослись на Соловках и на других островах соловецких. Здесь кроме небольших церквей и тесных келий уже были заведены небольшие ветряные мельницы, соляные варницы, на острове Муксами было несколько лошадей и немного рогатого скота. Кроме мощей соловецких угодников монастырь уже имел свои достопримечательные вещи вроде большого запрестольного креста из рыбьих зубов с распятием Господним и ликом Святых, или Деисуса из мамонтовой кости. За монастырем числилось немало крестьян, и разные грамоты обеспечивали за ним известные права.
Когда судно, на котором ехал Федор, причалило к острову, он, осеняясь крестным знамением, сошел на берег и направился к монастырю. Прежде всего он хотел поклониться святым угодникам, под защиту которых явился сюда из греховного мира. Он в сопровождении одного из монахов вступил в церковь Николая Чудотворца. Здесь по правую сторону близ алтаря покоились мощи Савватия, Зосимы и Германа. Федор долго и горячо молился. Потом он стал расспрашивать находившегося в церкви монаха, как ему пройти к игумену.
Игуменствовал в то время в Соловецком монастыре Алексей Юренев. Это был кроткий и миролюбивый старик с добродушным и простоватым выражением лица. В этом лице не было ничего своеобразного, резко отмеченного, и, глядя на него, человек начинал припоминать, где он встречал прежде это лицо,- лицо простоватого и добродушного монаха, похожего на сотни и тысячи других таких же монахов.
Представ перед ним, Федор поклонился ему в ноги. Старик благословил его и спросил, кто он, откуда родом, зачем прибыл в Соловки. Федор назвал себя крестьянином Федором Степановым и объявил, что он прибыл в монастырь не на время, не для простого богомолья, а желал бы поступить навсегда в обитель. Старик ласково взглянул на него и покачал головою.
- Тяжек подвиг монашеского жития, друже,- со вздохом сказал он.- В нашей обители монах не одной молитвой Господу Богу служит, а и трудом неустанным. Приходят многие, выдерживают избранные.
- Я и пришел потрудиться в поте лица моего,- смиренно отвечал Федор.
- Обитель наша святая никого не гонит от себя,- добродушно пояснил Алексей,- но прежде, друже, чем образ ангельский принять, каждый должен поработать с иными богорадными приходящимися и труждающи-мися.
Он подумал и потом сказал:
- Вот теперь дело на мельнице идет горячее, по рыбной ловитве тоже работа не кончена; скажу, чтобы дело тебе, где надо работника лишнего, дали. Поработай с прилежанием и смирением для Господа Бога, а там, что он даст,- увидим...
Федор снова поклонился ему до земли, а игумен опять осенил его крестным знамением. Около игумена во все время этой беседы стоял другой монах-старик, худощавый, серьезный и невозмутимо спокойный. Он молчал, но Федор не мог не обратить внимания на его глаза. Они, казалось, глядели прямо в его душу и читали в ней, как в открытой книге. Такие лица Федор встречал только на иконах в московских храмах и сразу понял, что перед ним стоит не обыкновенный простой монах, а один из отмеченных Богом избранников. Игумен между тем, позвав одного из монахов, приказал отвести новоприбывшего к старцу, заведывавшему работами на мельнице.
- Где нужно, пусть там и поможет в работе,- пояснил игумен.- Может, на мельнице не надо, так к рыбакам сведи...
Монах повел Федора к мельнице.
- Кто это с отцом игуменом рядом стоял? - спросил Федор монаха.
- Отец Иона, духовник и уставщик наш,- ответил монах.
Монах поглядел на него и спросил:
- Слыхал, может, про Александра, что Свирский монастырь основал? Иона-то первым другом его был... Святой жизни человек...
Они подошли к мельнице.
В Соловках в то время все делалось ручным трудом. Механических приспособлений для облегчения труда и лошадей для замены в работе, где нужно, людской силы почти не было вовсе. Вследствие этого труд был крайне тяжел. Особенно тяжко приходилось тем, кто проходил искус послушания. Молодому новичку, воспитаннику в мягкости и покое, пришлось делать все наравне с другими: рубить дрова, копать землю на огороде, таскать камни, принимать участие в рыбной ловле, носить кули на мельнице, то шлепая по грязи, то стоя по целым часам в холодной воде. Ни ветер, ни дождь не прерывали спешной работы, усиливавшейся главным образом под конец лета. Особенно кипучая деятельность шла осенью на мельнице. К этому делу и пристроили главным образом Федора Степановича.
Десятки простых серых людей богомольцев, трудившихся ради усердия к монастырю и бывших на искусе послушания, желающих вступить в монахи, а также монастырских крестьян, низко нагибаясь под тяжелыми ношами, таскали здесь кулье, наполненное зерном, или мешки, уже набитые мукою. Старцы-монахи в потертых и порыжевших подрясниках, в таких же потертых и поношенных шапочках, в грубых передниках, заношенных и местами продырившихся от времени, наблюдали за работниками, таскавшими кули и мешки. Это были, большею частию, дородные приземистые старики, с простоватым, несколько тупым выражением на добродушных и обрюзгнувших круглых лицах. Их наряд и их дородность делали их фигуры похожими более на женские, чем на мужские. Их одежда, лица и руки были в мучной пыли. Шапочки были сдвинуты на затылки с запотевших лбов. Федор ежедневно с самого раннего утра начинал носить кули и уже в какую-нибудь неделю был сильно изнурен этой непривычной для него работой. Стащив как-то один из кулей на мельницу, он, наконец, в изнеможении опустился на ступени ветхой деревянной мельничной лестницы, чтобы передохнуть на минуту, и забылся в горьких думах. Опять на него напала его неодолимая, безотчетная тоска, так часто заставлявшая его убегать от людей, искать утешения в уединении.
- Нет, видно, не скоро я еще привыкну к труду,- грустно рассуждал он, мысленно упрекая себя за невыносливость.- Привык лежебокой быть...
- Ты чего расселся, как боярин какой? - раздался над ним грубый голос.
И в ту же минуту сильная рука нанесла ему удар кулаком в спину, так что он едва не скатился с лестницы лицом в землю. У него брызнули из глаз невольные слезы от боли.
- Дармоедов-то здесь не держут,- продолжал тот же грубый голос.
Федор поднялся и взглянул на побившего его мужика, сурового и мрачного, одетого в такое же рубище, в какое он был одет сам.
- Прости, друг,- тихо сказал Федор.- Передохнуть присел, притомился...
- Притомился! - передразнил его злобно мужик.- Другие, что ли, за тебя работать будут! И другие притомились, да не сидят сложа руки. Мне вот пятидесятый год пошел, а таскаю кули, не притомляюсь.
Он пошел, ворча на лежебоков:
- Взяли тоже помогать человека! На печи таким-то лежать. Есть не притомятся, а работать силушки нет...
Федор безнадежно поник головой и пошел за новым кулем.
- Господи, пошли мне сил,- тихо молился он.- Закали их и избавь от телесных немощей...
В церкви звонили к вечерней службе. Все направились в храм. Федор встал в сторонке и не поднимался все время с коленей, в слезах прося Бога об одном - о даровании ему той силы, которая нужна для труда, которою наделен народ. Вечером, когда пришло время ложиться спать, он почувствовал тупой лом в спине и в руках. Его опять охватили тяжелые думы о его слабости. Народ с малолетства несет бремя таких трудов, какое он несет теперь: а вот он в какой-нибудь месяц монастырской жизни изнемогать стал. Надо употребить все усилия, чтобы побороть эту слабость, стряхнуть с себя последние следы боярской непригодности к делу.
На следующий день он принялся с особенным упорством за работу. Казалось, он наложил на себя тяжкий обет работать за нескольких человек. Но как ни тяжка была работа, его не покидала и его тоска, мучительная, гнетущая тоска. Он пламенно молился, чтобы Бог избавил его от нее, приписывая ее недовольству тяжелой жизнью. Ведь другие же не знают этой тоски? Все простые работники были и бодры, и веселы; их говор во время работы был часто очень оживленным и бестечным, хотя многие даже плохо понимали друг друга, говоря на разных языках и наречиях. Тоскует он один Бог весть о чем.
Дни же становились все короче и короче, светало очень поздно, а смеркалось рано. Мрачная северная зима, зима соловецких островов, где иногда настоящий день длится не более двух часов, вступила давно в свои права. Все покрылось снегом, острова окружились ледяной корой, и только далеко-далеко еще шумело немолчное море своими приливами и отливами. В эти скорбные дни трудиться приходилось менее, часы молитв становились продолжительнее. Как-то раз Федор пилил дрова с другими рабочими, долго не разгибая спины. Когда он решился разогнуть спину, это удалось ему с трудом. Пот градом выступил на его гладком лбу, несмотря на холод.
- Что, спину разломило?- подшутил над ним один из рабочих.
- Ничего, я его раз кулаком полечил от этой ломоты,- угрюмо заметил другой работник.
И прибавил:
- Бояр-то нам здесь не надо, за которых нам надрываться приходится.
Федор молчал.
- Не надорвись в самом деле, Федор,- добродушно заметил ему старец-монах, наблюдавший за работой.- Они зубы скалят, а ты за всех работаешь...
- Ничего, отче,- ответил Федор.- Я не отдыхать сюда пришел...
Старик отечески ласково взглянул на него.
- Господь не требует, чтоб для него через силу работали и изводились под бременем труда. Молод ты еще, да и не в теле...
Когда Федор взялся снова за пилу, старик только вздохнул. Он, изо дня в день наблюдая за рабочими, давно уже обратил внимание на этого работника и полюбил его за тихий нрав, за усердие в труде и иногда сердился, что остальные рабочие нередко взваливали на него свои обязанности и под сердитую руку давали ему тумаков, благо он не отвечал им тем же. Простодушный старец пробовал вступаться за него, но сам Федор уверял его, что он работает столько по доброй воле и что если порой ему дают пинков, то это потому, что он иногда дает себе поблажку. Теперь старик стоял и раздумывал об этом странном человеке, вовсе не похожем на других мужиков, как вдруг его окликнул чей-то тихий, спокойный голос. Толстяк обернул свое круглое простоватое лицо в сторону говорившего и низко поклонился ему.
- Отче Иона! - проговорил он.
- О чем призадумался, отец Игнатий!? - спросил подошедший.
Это был испостившийся, исхудалый, но очень бодрый, серьезный на вид старик, с внимательно всматривавшимися проницательными глазами.
- Да вот, сейчас говорил работнику, что больно люто он за работу берется,- простодушно пояснил толстяк Игнатий.- Оно, конечно, отче Иона, так я смекаю, что Господу Богу это не угодно. Плоть мы должны умерщвлять, а тоже если до смерти себя изводить, отче Иона-Толстяк запнулся, не умея ясно выразить свои мысли. Худощавый старик, иеромонах Иона, серьезно выслушал его и неторопливо сказал:
- Я тоже на него засмотрелся. Проходил вот и засмотрелся. Давно я к нему присматриваюсь, с первого дня, как он прибыл...
- А что, отче Иона? - поспешно спросил толстяк, и его маленькие глазки засветились любопытством.
Иона не сразу ответил ему. Он вдумчиво стал смотреть в сторону Федора и, наконец, как-то особенно многозначительно произнес:
- Подвижник из этого человека выйдет достойный. Присмотрелся я к людям за долгие-то годы. Ты вот, отец Игнатий, его на работе видишь, а я и на молитве его видел...
Старец-надсмотрщик слушал Иону с почтением и некоторым недоумением, как бы ожидая дальнейших пояснений. Однако отец Иона не пояснил более ничего и тихими шагами направился далее, проговорив только:
- Кто знает, может быть, суждено ему высокое будущее...
Простодушный старец почесал в затылке под своею ветхой шапкой, покачивая головою и не зная, как понять слова отца Ионы. Умный человек отец Иона, почитай, что умнее его и нет никого в монастыре, сам отец Алексей, их настоятель, слушает его советов, а вот говорит не напрямик, загадками. Не сразу в толк возьмешь.
- Верно, слышал отец Иона что-нибудь про Федора,- рассуждал он.- Может быть, не простой он мужик, потому он и точно на мужика не похож. И строен, и лицо точно у боярского сына, и руки белые да малые, ровно у девицы. Может, тоже отец игумен с отцом Ионою что-нибудь на счет Федора говорил, отличить как-нибудь хочет. Мало ли чего бывает.
- Ох, грехи, грехи наши тяжкие! - вдруг перервал он свои думы, как греховное любопытство, и перекрестился.
- Ну, ну, скорее кончайте,- заторопил он работников.- Ишь, дни-то какие у нас короткие, не успеешь за работу взяться - глядишь, и огонь раздувай!
Но короткие дни уже приходили к концу, солнце оке повернуло на лето, как говорили люди. С каждым днем начало становиться светлее и светлее, а там начали выпадать и более теплые дни. Стали таять льды вокруг островов, целыми глыбами отрывались они и с глухим ропотом величаво уплывали в широкое море. Но вот начали уплывать эти белые соловецкие гости и стали на мену им появляться другие, тоже белые гости, но не на воде, а в воздухе.
- Смотри, смотри, друже,- говорил отец Игнатий, старый надсмотрщик над рабочими, полюбивший Федора, останавливая его и указывая на крест церкви.
Федор обернулся и увидал двух чаек, с громкими криками круживших над церковью.
- Весна идет,- сказал старик, крестясь и умильно улыбаясь.- Завтра вот выдь, посмотри - не две их уйдет, а, может, десяток, а там еще и еще, все больше и больше с каждым днем... Это первые их гонцы да разведчики. Слава Тебе, Господи, к концу пришла наша зимушка суровая.
Действительно, на следующий день чаек уже кружилось несколько над церковью. Они опускались на крест церкви и, снова расправив крылья, уносились в открытое море. А завтра их число прибавилось еще и еще. от уже их сотни, вот тысячи, белых как снег, с сизыми крыльями. Везде и всюду они свивают себе гнезда: во дворе монастырском, на земле, на кровлях. Ни на минуту не прекращается их кипучая деятельность, и ни днем, ни ночью ни на минуту не смолкает их крик, похожий то на плач, то на вопли отчаяния, когда им угрожает какая-нибудь опасность и они густыми тучами внезапно поднимаются на воздух. Плачут они немолчно, и так же немолчно вторит им своим безрадостным шумом вечно движущееся, то прибывающее в течение шести часов, то убывающее в следующие шесть часов море. На Федора эти ночные явления подействовали мучительно: томящая тоска все росла и росла, несмотря на упорный труд, несмотря на усердные молитвы. То вдруг какой-то таинственный голос нашептывал ему, что опять открывается с Соловков путь в покинутый им мир; то снилось ночью, что из далекой Москвы едут в Соловки близкие и родные люди и находят, узнают его, Федора, требуют, чтобы он вернулся обратно туда, в Москву, во дворец, в мир. Очнется он от этих сновидений во сне и на яву и видит, что по его лицу струится пот от ужаса.
Раз игумен Алексей и вся братия были в полном сборе и только что готовились, окончив обедню, начать трапезу, как вдруг вошел к ним Федор. Он был страшно взволнован и бледен. Не имея сил проговорить ни слова, он упал к ногам игумена Алексея, обливаясь слезами. Все смутились, не зная, что с ним,- обидел ли кто его, провинился ли он в чем. Наконец, сквозь его рыдания, они уловили отрывочные слова: молодой человек просил их не лишать его долее счастия быть сопричтену к богоизбранному их ограждению. Он точно хотел воздвигнуть скорее между собою и миром каменную стену, из-за которой уже было бы невозможно снова уйти в мир. Иеромонах Иона взглянул на игумена Алексея и тот понял этот взгляд: они уже давно толковали о том, что этот работник, проходивший тяжелый искус послушания, вполне достоин быть посвященным в монашество. Игумен поднял и успокоил его.
- Отец Иона будет твоим восприемником,- сказал он.- К нему и на послушание поступишь...
Федор не в силах был говорить от счастия, бросившись целовать руки игумена и обливая их слезами. Это Студеное море еще недостаточно сильно защищало его от мира, ему нужна была еще другая, уже совсем неодолимая ограда - монашеская ряса.
Иеромонах Иона Шамин был вторым лицом по игумене в монастыре. Духовник, типикарис или уставщик, он был когда-то другом преподобного Александра Свирского, скончавшегося 30 августа 1533 года, и пользовался глубоким уважением всей монашествующей братии на Соловках. Строгий по нравственности, серьезный по взглядам на жизнь, прозорливый в сношениях с людьми, он был превосходным наставником для каждого новичка. В его-то келий и поместился новоначальный инок Филипп, отданный ему, как восприемнику, на послушание.
Теперь старец видел его не только случайно днем за работой или на молитве в церкви, но мог следить за ним постоянно. Он часто, просыпаясь ночью, замечал, что молодой монах не спит и молится. Старца глубоко трогало это благочестие, неподдельное и искреннее, как все было в Филиппе неподдельно и искренне. Узнал Иона мало-помалу и другую сторону духовного мира молодого монаха. Беседуя с ним и наставляя его, он увидал его начитанность, глубокое знакомство с священными и историческими книгами, знание не одних житий святый, но и догматической стороны религии и политических условий русской жизни,- увидал в молодом человеке отец Иона ту продуманность прочитанного, которая дается только людям, могущим посвятить книге много свободного времени, и в его душе начало зарождаться уже не смутное подозрение, а твердое убеждение, что этот инок далеко не крестьянского происхождения. Но он не выспрашивал его, не наводил его на рассказы о прошлом и ждал добровольного признания. Закрадываться в чужую душу тайком, делать в ней незаметный обыск, залезать без согласия в эту святую святых человека, все это было не в духе Ионы, прозорливого и знавшего хорошо людей, но далекого от всякого лукавства и двоедушия.
В одну из светлых весенних ночей Иона долго не спал и задумчиво следил за тем, как молился Филипп, склонивший смиренно колени и озаренный неподвижным мягким светом теплящейся перед образами лампады. Когда тот кончил молиться, поднялся с коленей и, бесшумно пробравшись по келий, прилег на свое жесткое тоже, старик спросил:
- Не спишь?
- Да, отче, не спится,- ответил с тяжелым вздохом Филипп.
- Недужится или так сна нет? - спросил Иона.
Филипп приподнялся, спустил на пол ноги, сел на лавке, служившей ему кроватью, и заговорил:
- Душу раскрыть перед тобой, отче, хотелось бы... То, чего никому не говорил, тебе сказать хотелось бы... Давно томит меня это...
- Ты знаешь, всегда я готов внимать всему, что тяготит либо тревожит тебя,- спокойно ответил Иона.
Филиппа охватило необычайное, давно незнакомое волнение. В голове вдруг затеснились воспоминания, воскресли сотни сцен, образов, радостей и печалей. Он заговорил прерывающимся голосом:
- Пришел я в соловецкую обитель крестьянином Федором Степановым... но было время, когда иначе звали... Боярским сыном Федором Степановичем Колычевым звали... Может быть, слышал?
- Как не слыхать, слышал,- невозмутимо сказал Иона, не выражая ни любопытства, ни удивления.- Не знал я, из какого ты роду, а знал, что не крестьянин. Что же побудило уйти из мира тайно?
Филипп начал рассказывать, как говорил бы на духу, ничего уже не скрывая, ничего не утаивая. На минуту его охватило сладкое чувство все вспомнить, все воскресить, все передать другому лицу, близкому, родному по духу. Иона не прерывал его и молча слушал его историю. Старик знал многих Колычевых, бывая в Новгороде, слышал мельком и о боярине Степане Ивановиче, и о его старшем сыне Федоре, но то, что он услышал теперь, не возбуждало в нем изумления, казалось ему так просто и понятно, как были понятны ему все жития русских святых. Отказаться от земной славы, от земного богатства, от земных наслаждений - это не жертва, не подвиг, а высшее благо для человека, понявшего суетность всего земного. Так думал Иона, так думали все, бежавшие от земной славы и земного величия в пустыни.
Когда Филипп кончил, старец тихо спросил его:
- И не жалеешь о мире?
- Кажись, ни разу не пожалел, отче,- ответил Филипп и смолк.
Он глубоко задумался о чем-то, пораженный какой-то внезапно промелькнувшей в его голове мыслью, наконец, он поднял снова голову и решительно сказал:
- Нет, ни разу не пожалел я о мире! А вот что, отче, ину пору бывает. Работаю и молюсь я, а сердце вдруг заноет, затоскует, бежал бы куда-то от всех людей, не туда, не в покинутый мир, а в пустыню, далеко, далеко... даже отсюда...
Иона тихо проговорил:
- Подвигов великих жаждет душа.
Филипп горячо, почти с испугом возразил:
- Суетных желаний во мне нет, отче, видит Господь Бог; давно отогнал я их...
- Разве суетно желание больше угодить Богу? - серьезно и твердо заговорил Иона.- Нет, друже, душа, отдавшаяся на служение Господу, как жаворонок, прославляющий Божие утро, стремится подняться все выше и выше в пресветлое небо. Работаешь - мала кажется работа, молишься - недостаточна кажется молитва. Не суетность это, сын мой, а любовь к Богу и желание вознестись до светлого престола Его, до Него Самого.
Филиппа точно просветили внезапно эти слова. То, что так долго сокрушало его, как какой-то грех, то, чего он не мог уяснить сам себе, теперь стало ему совершенно ясно. Да, его душа неудовлетворена, ему хотелось сделать все больше и больше, не довольствуясь трудом, не довольствуясь молитвой.
Они смолкли, погрузившись в тихие думы. В келии было душно и томно. Сон как-то беспричинно бежал от глаз, и в душе была не то тягостная беспредметная тревога, не то щемящая безотчетная тоска. Кругом все было сначала тихо, потом где-то начал ворчливо и глухо грохотать гром и огненные зигзаги молний время от времени разрывали темные, клубившиеся в небе тучи.
- Ранняя ныне гроза собралась,- заметил, крестясь, Иона.
В эту минуту гром грянул так близко и рассыпался несколькими оглушительными ударами с такой силой, что старик проговорил со вздохом:
- Не прошел этот удар даром!
Затем снова все стихло на минуту. Только плакали где-то чайки. Вдруг их плач сделался тревожным, резким, послышалось где-то близко-близко хлопанье сотен крыльев.
- Что это наши птицы всполошились? - сказал Иона.- Не к добру это.
- Испугались чего-нибудь,- отвечал Филипп.- Не хищник ли какой налетел.
- Нет, ночь теперь...
- Так, может, ради грозы всполошились...
- Что им гроза! Не грешные люди - бояться им нечего...
Внезапно раздался новый звук, резкий и гулкий.
- В клепало бьют! - быстро проговорил Иона, поднимаясь на локте на постели.- Слышишь, Филипп? Набат...
Он торопливо поднялся со своего ложа, набожно осеняясь крестным знамением. Вскочил и Филипп. Через минуту они были уже на дворе и увидали страшную картину: монастырские здания были объяты огнем. Громадные языки пламени, выделяясь из клубов черного дыма, торопливо облизывали деревянные здания, и они горели, как свечи, быстро обугливаясь и разрушаясь. Сильный северный ветер, пробиравший до костей холодом, отрывал и подбрасывал головни, переносившиеся среди дыма на соседние постройки, которые загорались в свою очередь. По заборам и плетням огонь постепенно пробирался красными змейками, все увеличивая число горящих построек. Монахи, работники, все были на ногах, метались от горящих построек к берегу за водой. Некоторые из них, чувствуя невозможность бороться с огнем, отстаивая жилые помещения, устремились к церкви и часовням, чтобы спасти хотя их и святыни монастыря. В воздухе слышался треск горящего дерева, крики людей: "давай воды!", "тащи багры", "руби топором",- да жалобный крик чаек, тучами кружившихся в воздухе над огнем и домом. А в небе было уже совсем светло, гроза давно стихла, ветер угнал далеко-далеко черные тучи и румяная заря майского дня весело алела на востоке. Восходящее солнце озарило целые груды дымившихся головней, угодьев и пепла. Это были остатки Соловецкой обители. Монахи упали духом, плакали, стонали, не зная, где преклонить головы. В это время раздались мерные звуки клепала, призывавшего к заутрени.
- Вот где преклоним головы наши,- набожно и твердо сказал Иона.- Бог дал, Бог и взял земные сокровища, но не лишил нас своего прибежища.
Вся масса оставшегося без крова народа, еще носившая следы недавнего бедствия, закопченная дымом, обожженная огнем, в изодранных одеждах, смоченная водою, направилась в уцелевшую небольшую церковь на молитву.
Настало горячее время для Соловецкого монастыря. С одной стороны, нужно было торопливо обстраиваться, с другой - весенние полевые и огородные работы не могли ждать. Руки требовались везде, и каждый делал чуть не десять дел. Везде слышались удары топоров, везде визжали пилы. Там, где были недавно груды черных головней и пепла, начали весело белеть новые бревенчатые срубы. Игумен Алексей сам являлся ежедневно на постройки, подбадривал всех, распоряжался всем. Он был человек довольно хозяйственный и домовитый и умел практически управлять несложными еще монастырскими делами, хотя и не отличался ни широкими замыслами, ни серьезными знаниями. Он являлся только охранителем старины и заботился о том, чтобы при нем все шло так, как шло прежде. Такие люди могут поддерживать старые порядки, но никогда не являются создателями новых порядков. Известив прямого начальника обители новгородского архиепископа Макария о постигнувшем обитель несчастии, игумен получил из Москвы радостную весть. Государь царь и великий князь Иван Васильевич жаловал игумену Алексею с братиею в Соловецкий монастырь евангелие в полдесть {десть - мера, единица измерения бумажного листа (по величине обреза и т. п.).}, поводочное {поводочный - зд. покрытый (паволока, церк.- покров, покрышка из ткани).} червчатым {червчатый (или червлённый) - багряный.} бархатом, на верхней доске распятие и евангелисты серебряные, белые, небольшие, да апостол в полдесть же, поволочен камкою {камка - шелковая ткань.} зеленою, да еще разных простых книг двадцать две; также пожаловал деревню при реке Шишне, пустошь, называемую Сухой Наволок, и острова, лежащие по обе стороны реки Выга: Дасугею и Рахново с рыбными ловлями и с оброчными соляными варницами, исключительно обежной {обежный - см. обжа.} дани, а земли во всех этих местах имелось тридцать луков {лук - мера земли, равная 6,72 десятин.} или двадцать шесть обж {обжа - мера земли под пашню; в разных местах обжа была разной.}... К концу лета лихорадочная деятельность по постройке монастырских зданий кончилась и монастырская жизнь, однообразная, и неизменная, вступила снова в свои права. Опять стали короче дни, опять начали показываться ледяные глыбы, грозившие отрезать монастырь от всякого сообщения с миром. Филипп, неутомимо по-прежнему, почти все время проводил за кузнечной работой или в хлебопекарне. Как часто среди работы, при виде яркого пламени, задумывался он о другом пламени - о геенне огненной, уготованной грешникам, и, подавляя в себе всякие проявления страстей, всякие помыслы о более широкой деятельности, смиренно твердил слова Давида:
- Виждь смирение мое и труд мой и остави вся грехи моя.
Тоска, охватывавшая его иногда, смутная неудовлетворенность, пробуждавшаяся в его душе, по-прежнему казались ему чем-то греховным, и он скорее смутился, чем обрадовался, когда игумен призвал его и назначил ему проходить послушание при храме, а не среди черного труда. Тем не менее покориться было необходимо, и он встал во главе монахов, обучая их пению и управляя ими при богослужениях. Его духовное образование, его познание в священном писании, его серьезные отношения к делу приобрели ему похвалы, почтение и любовь монашествующей братии, по большей части, мало развитой и не только плохо образованной, но и вовсе безграмотной. Казалось, это должно было бы вполне удовлетворять его, но нет, его душа томилась и жаждала чего-то большего, точно она еще и теперь не всецело служила Богу. Хотелось опять уйти куда-то далеко-далеко от этих кузниц, хлебопекарен, мельниц, определенных часов молитв и сна, отдыха и обеда.
Бледный, взволнованный, он появился снова перед игуменом Алексеем, упал перед ним на колени и проговорил:
- Благослови меня, отче, удалиться в пустыню!
Игумен был изумлен неожиданною и непонятною для него просьбою этого лучшего из иноков.
- Зачем, Филипп? - проговорил растерявшийся простодушный старик.- Чего ты хочешь?
- Ничего мне не надо, кроме уединения и безмолвия... Убить все помыслы житейские, все страсти плотские нужно мне...
Старик игумен колебался, разводя руками.
- Да уж ты ли не убиваешь плоть,- начал Алексей.- Чего еще?
- Отпусти его, отче,- посоветовал Иона, тихо перебивая его речь.
- И ты тоже, отче Иона? - с удивлением и горечью сказал игумен. -
- Что ж, если на это его желание есть? - ответил Иона.- Пути Господа неисповедимы...
- Горько мне,- сказал игумен.- Помощника я в нем своего видел, правую руку свою...
Филипп продолжал молить его об отпуске из монастыря. Иона твердо поддерживал его намерение. Волей-неволей игумену пришлось согласиться. Монахи удивлялись неожиданному решению своего собрата и не понимали его. Одни порицали его, другие хвалили его благочестие. Толков было много, но время прекратило и их.
Филипп ушел и поселился в глухой части острова, за две версты с лишком от обители, в полном одиночестве. Пост, молитва, священные книги, безмолвие, вот из чего сложилась теперь его жизнь. Он окончательно умер для земли и жил только помыслами о небе. Монахи порой сожалели о нем, игумен нередко вспоминал о нем, как о лучшем своем помощнике, а Иона, с полной верой в будущее Филиппа, спокойно говорил:
- Этот будет настоятелем нашей святой обители!
Прозорливый старик понимал, что Филипп вернется, когда будет нужна обители его серьезная помощь.
Он не ошибся.
Шли незаметно дни, недели, месяцы, годы. Старец-игумен давно уже начал болеть и изредка, видя приходившего в монастырь за едой или для исповеди Филиппа, жаловался ему на свои немощи, толковал, что ему нужна опора в старости и в болезни, горевал, что среди монахов, кроме отца Ионы, никто не может заменить его.
- Простецы все, а управление обителью ума требует,- пояснял он.- Со стороны смотреть - дело и не хитрое, а возьмись за него - иногда ума не приложишь, как быть... Он вздыхал.
- ю я один боюсь. Уж и не по годам мне, и не по здоровью...
Он стал, наконец, прямо просить своего любимца остаться около него, походить за ним. Филипп тотчас же отозвался на эти просьбы. Служить людям, приносить осязательную пользу ближним он считал своим святым долгом. Находя серьезное дело, он точно воскресал, делался бодрым и настойчивым, проявлял изумительные способности и ум. Как сын, стал он ходить за больным стариком, утешая его, читая ему священные книги, исполняя его приказания.
- Вот кто примет мой жезл настоятельский,- говорил, умиляясь, игумен Алексей приближенным к нему старцам.- Ублажил и успокоил он меня на старости лет...
Старцы толковали об этом среди других монахов.
- Давно на него указывал и отец Иона,- рассуждали монахи,- да кому же и быть игуменом, как не ему.
- Еще как поступил к нам Филипп, так отец Иона мне сказал, что высокие почести ждут его,- рассказывал отец Игнатий.
От Филиппа эти толки ускользали долгое время. Он не особенно любил празднословие и не поощрял тех, кто любил много говорить.
Наконец, и Алексей стал намекать ему самому насчет своих планов.
- Близится мой последний час,- говорил печально старец.- На кого, обитель святую оставлю? Вот если бы ты...
Филипп испугался.
- Полно, отче, полно, никогда этому не быть... Здесь я, покуда ты жив, а не станет тебя, опять удалюсь в пустыню. Не для исканий почестей бросил я ее...
- Знаю, знаю,- соглашался благодушно старец, желая только успокоить Филиппа.- Но если тебя Бог призывает на служение обители...
<