в саду беседку поставить, и в беседке чтобы портрет Сампсона висел. И стала бы она в беседку утром и вечером ходить. А теперь сада нет. Срубили, кирпичи возят.
- Тетя, тетя, вы же сами. А насчет крыши вот пункт. Смотрите сюда, тетя, вами подписано.
- Макаюська, Макаюська, известка везде.
- Ну, тетя, это вы зря. Мы на цементе строим, на портландском. Известки у нас не сыщете. Десять рублей бочоночек. Все на цементе, все на цементе. Ваши комнатки, правда, на известке сложены. Ну, да Петр Петрович говорит - крепко, хоть пять этажей выдержит. А что правда, то правда, не место вам, тетя, здесь. Уезжайте-ка в дом.
Домом звался дом старика-отца.
И говорила опять Александра, руками, как курица крыльями, хлопала, Макару объясняла, что уехать она не может, что беседку теперь где же поставить, что летит к ней в окна всякая дрянь, что с потолков штукатурка валится и что как же это так.
Спокойный Макар объяснял и бумагу показывал, то на том, то на том пункте палец держа перед теткиными испуганными глазами.
Хорош парк в Лазареве. Давно-давно посажены деревья редких у нас пород. Приноровились. Живут. Пруды рытые. Через протоки - мосты. Дорожки заросли, узкие стали. А то и не видно их. Полян сколько. И по парку стоят, как бегут, разные строения, давно никому ненужные, кирпичные, штукатуреные, белым крашеные. И беседки здесь, и галереи, никуда теперь не ведущие, и вот башня одинокая, являющая красный кирпич. Ранее была башня посреди псарни; зачем была, не знают люди. Потом была башня коптильней окороков - и все нутро ее черно до сегодня, - а потом башня и башня. Стоит и стоит. И пусть стоит.
Укрыла, обмотала зима редкостные растения парка. Бело и тихо, и строго. Есть такие места: зайдешь, как в лес зайдешь. Даже дичь заводилась не раз. У дома вытоптано. Подалее кое-где тропины возникают и заметаются. А там, за прудами, по недавно еще тихим полянам дорога проезжая зародилась и окрепла. Подчас гневаются братья-помещики, Федор с Вячеславом; говор да скрип заслышат - с ружьями выбегут, и затрещит в морозе крик-ругань.
- Наша земля. Прочь с возами, такие-сякие.
- Вишь, дорога наезженная. Пропущай, штоли-ча.
- Какая дорога по парку? Не видишь - парк.
- По своей земле едем, по хрестьянской. По старым-то плантам вон до коих сосенок...
- До каких до сосенок, черти. Где стена-то стояла? А?
- Стояла-то она, и впрямь стояла. Да сам же ты ее снес. Стало так, что не на своем она месте, голубушка, стояла. Ну, пропущай, штоли-ча. Эй, братцы, трогай. Ишь барин тоже... А ты, баринок, судом, коли хочешь, оттягивай. В те поры поглядим. А до срока своим посчитали, хрестьянским, как при дедах было. А по весне и скотинке нашей здеся выгон будет. Трогай, ребяты.
- Назад! Стрелять будем.
- А ты не грозись зря-то.
По осени продали братья-помещики стену на снос, на кирпичи. Пять рублей с тысячи давали рядчики. Но присмотру настоящего не было; возили, считали, как хотели. Мало братья-помещики заработали. Но понравилось. Ишь, сколько строений никчемных без крыш стоят. Все сносите. И запродали. Вон из Богоявленского подводы потянулись.
Живут братья, Федор с Вячеславом, в Лазареве, плоть свою тешат, а вокруг мужики живут, хлеб жуют. Но то ли нет братьям раздолья настоящего, то ли и не раздолья им вовсе надо.
Федор с Вячеславом в крепко топленной комнате сидят. На диванах. Брат на брата смотрят. Давно им скучно, и давно хочет Федор Вячеславу штуку подстроить. И разное говорить брату-ученику своему. Но не то все. И скучно Федору здесь, четвертому сыну железного старика. И не видят никогда они своего отца, ни духа призрака его. И не слышат. Так живут.
- Выпишем, Вяча, Корнута, что ли... А? С нянькой. Скучаешь ты, когда не пьешь.
- Пошел ты...
Вячеслав Федору подражает. И словами, и во всем. Старается.
- Ну, вот что, Вяча. Снимайся. На башню пойдем.
- Опять на башню?
- На башню.
И угождая брату, говорит младший Вячеслав, себя не узнавая:
- Пойдем.
И нужно им было пройти синюю комнату. Никто не жил в синей комнате старого флигеля. И стояла она пустая: в жилые комнаты унесли братья все оттуда. Лишь тахта рваная у стены. Кисло и затхло пахнет ее мочальное нутро, видимое сквозь многие дыры.
Прошли братья. И опять синяя комната показалась им нехорошей.
И Федор подумал:
- А ну ее!
Вячеслав же прошептал:
- Господи, помилуй. Господи, помилуй.
Вспомнил няньки Домны россказни. Про старика про какого-то давно говаривала.
И так миновали синюю комнату.
И по двору шли. И говорил что-то Федор рабочим, странно-ненужным своим рабочим людям. И покорно отвечали. И довольные шли братья.
Башня через двор. К ней узкий-узкий дом пристроен. Нет давно крыши. Продать и стены на снос, коли так...
В башню братья вошли. Федор первым. Вячеслав - тому уж как-никак за братом идти - Вячеслав идет по крутым этим ступеням, свое подумывает. А дума его все та же...
- Отобью-ка я Веру от Федора.
И еще дума:
- Хороша попа Ивана дочка. Ах, хороша Мелания.
Но говорит Федор, громко говорит-будит:
- Стой! Какой черт с позавчера две ступеньки вынул.
И вот осторожно. И вот добрались на верх башни. Чугунный балкон кругом. Перила разными людьми усадебными на разные потребы давно растащены. Миг ненависти в сердце Вячеслава наступил. Часто за последние дни разгорается ненависть против брата в Вячеславовом сердце полудетском. И дышать ему тогда трудно. Убить-сокрушить руки хотят. Противен пьяный брат. И то противно, что всегда-то они вместе, и друг над другом глумятся и то противно еще, что Федор - пьяный, грубый бездельник, и явно ненужна жизнь его. И покажется вдруг Вячеславу, что сам-то он и не пьян никогда, и не груб, и хороша была бы жизнь его, если бы не брат. Убить-сокрушить... И отскочил Вячеслав, силой ненависти своей испуганный, назад в дверь башни. Страшен показался балкон башенный, неогороженный. А внизу во дворе народ ходит. И, верно, кое-кто на братьев глядит. Застучали-заскрипели под Вячеславом башенные ступени дубовые.
- Стой! Куда, дурак?!
- Пошел к дьяволу!
Будто башенное нутро прохрипело.
- Ты что же это! Мне противоречить...
- Пошел ты...
Вошла в пьяного Федора сила башни, сила недавних жизней ее, и он сказал-прокричал:
- Эй, Вячеслав! Пойдем ныне ночью в поповский дом... Меланью выкрадем.
- Что? Что? - захрипело башенное нутро. А сам задумался вдруг. Да это-то и нужно? И так хорошо будет?
Но злоба-ненависть пуще закипела.
- Как? И он про Меланью думает, подлец? Убить его мало, сукина сына... Меланью!.. Да я ему такую Меланью покажу...
И в неспешном раздумье опять наверх пошел. Что сделает? Что скажет? А сверху голос пьяный, ненавистный:
- Дура-голова, пойдешь, что ли? Чего нам бояться, помещикам. Веселая штука выйдет. Выкрадем, у себя в дому спрячем, натешимся. А поп что? Попа водкой купим. И не пикнет. Только, чур, я первый. А захочу - и вовсе младшему брату не достанется... А Верка пусть смотрит...
И загрохотал пьяным хохотом. И понял Вячеслав, уже на балкон ногу занесший, что глумится Федор, что проник пьяный в тайну его.
Вдруг Федор несознанно сказал-прокричал Вячеславу:
- Стой!; Стой!
Почувствовал нечто Федор в лице брата. От края балкона отпрыгнул, сказал-прокричал:
- А...
Кулаки к груди прижал, в дверь пробивается. А тот:
- Стой, Федор! Стой здесь!
- Это почему: стой?
- Стой, говорю. Вниз не иди.
- А!
Ужас грядущего охолодил Вячеслава. Вот сейчас случится. Вот сбросит он на подснежные камни двора негодяя ненавистного. А дальше что? А что, коли тот его сбросит? Сильнее. И стоя на пороге возможности, охолодел. Пот холодящий под рубашкой заструился. И обманул себя и брата:
- Скажи: где деньги?
- Деньга? Ты про те, про настоящие? Про отцовские? А бес их знает...
- Ты взаправду не знаешь?
- Да чего знать-то? Рожнов-подлец да Семен с Макаром как хотят вертят. В город надо ехать, вот что... Посылают, черти, по сотенной, будто на смех...
И вот охолодел Вячеслав до дрожи. И другим голосом понудил себя сказать:
- Да я так...
И спускаться начал по ступеням.
- Что так? Ехать надо.
Но оборвал сразу. Вячеслав рукой махнул. Противны, нудны стали слова притворные.
И спускались братья с башни. Вдруг младший сказал хрипло так, угрожающе:
- Понял, что ли?
- Что понял?
И прохрипел тогда Вячеслав, спеша вниз:
- Подлая скотина!
А старший брат загрохотал недалеко вверху:
- Ха-ха.
И до ночи бродили, покоя душе не находя, ненавидящие, тусклые. Друг от друга убегали. Один в дом - другой из дому. И водку пили порознь. И бренчала на гитаре Вера скучная, Федора любовница. И, проходя, глаза косил на нее Вячеслав. Бренчала, напевать принималась. Заскучала Вера, Тараканихи-ростовщицы заречной дочка. Из Лазарева прочь ее потянуло. Да матери страшится. Женить на себе приказывала во что бы то ни стало. Изобьет. Потому ли скучно, что подруги Маши нет... Давно та в Заречье уехала. С Вячеславом разругались. Норовистая.
Загуляла духота печная по флигелю, а все окна, все двери, все щели его на ночь крепко закрыты. И потрескивают бревна по-зимнему. И не видна тяжело дышащим, разметавшимся звездная ночь над белой зимой.
- Э-эй! Э-эй!
- Горит, братцы!
Снег заскрипел под валеными сапогами. В стекло стучат. Дверь хлопнула глухо. И быстро вскакивали, на ногах просыпаясь, и торопливо натаскивая на ноги и на плечи ближайшую одежду, шли-бежали, заслышав страшное деревенское слово:
- Пожар.
И пошел гомон на барском дворе и там, далеко. Все облегченно всматривались в неблизкое зарево.
- Слава Богу. Не мы горим.
И обсуждали: где?
- Кажись, скирды господские.
- ан нет. Мельница!
- Тоже, мудрец! Да коли бы мельница, полымя-то эк куда полоснуло бы! А тут вширь пошло.
Выбежал Федор. Полушубок крытый на ходу застегивает.
- Машину выкатывай, ребята. Бочки готовь! Эй, ты, мне Гнедогооседлай.
Красиво стало лицо Федора под неверным светом далекого зарева и желтых фонарей в руках дворовых людей. Хмель вылетел вчерашний, ни скуки в лице, ни злобы. Будто этой ночи все долгие месяцы здешней жизни дожидался. Счастливым криком покрикивает, с места на место ловкой поступью перебегает. И все не без толку. Быстро машину ржавую наладили.
- Домой бы шла!
Это Федор Вере. Стоит, в шубку, в рукава не надетую, кутается.
- Зачем домой? И я поеду.
- Не женское дело.
- Что дома-то не видала... Смотреть поеду. Ишь, в медвежью дыру завез. Здесь пожар заместо театру. Все веселее.
Нескрытой злобой сверкнули глаза мужичков. И разные слова враждебные перелетать стали. Понял Федор. Злобно закричал. Погнал, в дверь толкнул. А из двери Вячеслав. И загудел тогда запоздавший набат на далекой колокольне. И переглянулись те двое. Братья с ненавистью переглянулись. Вячеслав, чтобы подозрение не зародить, поспешно с крыльца сбежал.
Ускакали. Те, кому коней не достало, позади бегут размеренным бегом, чтоб ранее срока не притомиться.
Потолкался Вячеслав. В дом возвратился.
- Верочка! Верочка! Где вы? Или спать?
- Нет. Какой теперь сон.
- Подите сюда, Верочка. Или я к вам? Можно?
Да раздета я...
- А вы оденьтесь. Или платочек накиньте.
- Хи-хи... платочек.
Через дверь разговаривали. Вячеслав в коридоре стоял, задыхался.
- Ну, коли хотите, поедем и мы на пожар. Что вы молчите, Верочка?
- Да они, поди, всех лошадей забрали. На чем поедешь...
- Ну, пешком. Да пустите вы...
И навалился Вячеслав на дверь. Затрещало.
- Что вы? Что вы, Вячеслав Яковлич?
А тот ломился и хрипел:
- Верочка... Верочка...
- Стойте, стойте! Сейчас отопру.
- Отопрете?
- Ей-Богу.
Слышит Вячеслав: одежда шуршит, сапожки по полу застучали. Ждет, покорный. К двери Вера подбежала; замок звякнул; отперла.
- Входите!
И от двери отбежала. Вошел Вячеслав. И к ней. Что-то сказать хочет. А она сторонкой, как кошка - в дверь. И выбежала. Бежит и злобно кричит, уже далекая:
- Так-то ты, подлец! К девицам по ночам ломиться. Все Федору скажу.
И два раза ударила входную дверь пружина. Сморщилось лицо Вячеслава, и кулаки его сжались. Постоял близ смятой постели., близ теплой еще, сплюнул, выругался по-мужичьи и медленно вышел из пустого дома. Двор пуст. Зарево разгоралось, близилось в ночи. И пошел без мысли. И долго так.
- Здравствуйте, Вячеслав Яковлич.
Голос-то, голос-то милый какой. Очнулся. Неверяще-радостными глазами глядит. Она. Мелания. Попа Ивана дочка. А вот и дом поповский. Как скоро дошел.
- Или и вы, Вячеслав Яковлич, на пожар? Что же пешком?
- Да так... Да я и не на пожар. Здравствуйте, Мелания Ивановна.
Рука ее теплая, сонно-радостная, рука девичья, в его руке затрепетала. Так посмотрел он дико. Но испугался ли, скрыть ли что хотел, стал вдруг застенчиво-робок и умоляюще тихо говорил:
- Пойдемте со мной, Мелания Ивановна.
- Пойдемте, Вячеслав Яковлич. Да что это вы назад-то?
А тот взял уже ее под руку и уверенно шагал по дороге, которою шел сюда.
- Что вы, Мелания Ивановна! Куда теперь с вами на пожар! Там мужичья этого - страсть. Затолкают. А мы так пройдемся. Погуляем.
- Ну, разве немножко. А то бы издали поглядели.
- Нет, Мелания Ивановна. А лучше вы мне расскажите про свою жизнь. Как у вас в епархиальном было. Чему учили.
- Да всему, что полагается. Ах, как вы руку жмете.
- А это потому, что я вас очень люблю.
Осмелел Вячеслав, идя рядом с поповой дочкой.
Вот я - купеческий сын богатый, а она... и хорошая же она, красивая, добренькая. И моложе этой Верки-подлячки да Маньки. Но Мелания сказала строго так:
- Назад пойдемте.
И вот Вячеслав робок стал. Умоляющие слова; голос прерывается. Умолил. Идут. Не страшно ей опять. Толкует-воркует про разное, про свое, Вячеславову душу тешит, ласковую теперь под звездным небом заревым. И он ей разное говорит. Но мало. Только чтобы речь ее не угасла, ласковая музыка. И руку не прижимает. Помнит.
- Теперь уж назад.
- Ну, еще.
- Да куда еще. Ворота ваши сейчас.
- А мы в парке погуляем.
- Что вы? Что вы? Ночью-то...
- Ничего. Нет никого.
- Да я и собак ваших боюсь.
- Со мной-то!
- Нет, что вы! Пустите!
Но он влек ее опять сильной рукой. И тяжело дыша, молчал, пока не вошли в парк.
- Ну, видите, не страшно.
- Ах, страшно.
- Мелания Ивановна. Я вас люблю.
- Пустите! Пустите!
И вырывалась. И упрекал он себя молчаливо. И опять, робкий, умолял. Дыхание обоих стало громким в ночи.
- Я пошутил... Я так. Смотрите, как зарево отсюда красиво. Сквозь деревья.
Сквозь деревья снеговые величалось перед людьми зарево. И шли.
- Куда же мы?
Голос Мелании звенел кануном слез.
- Что вы? Что вы? Гуляем мы. Разве не хорошо здесь?
- Тьма. Не вижу - куда идем.
- Ну, я-то вижу. Хозяин я здесь.
И еще раз голос Вячеслава прозвучал властно.
- Кто по ночам в парке гуляет, да еще зимой?
- Еще немножко.
И влек к дому боящуюся и не находившую уже слов; вел по тропам, ему ведомым.
- Боже мой! Вот уж это ваш дом виден. Огонь в окнах.
- Ну, что ж.
Но отбивалась. Но держал крепко. Лицо свое к ее лицу склонял.
- Куда вы одна-то денетесь? Дороги не найдете.
- Пустите! Пустите!
Почти кричала. Дрожали оба. Сильным стал Вячеслав, и слабою стала Мелания. И влек он ее. Вот крыльцо. Отбежал, визжа, пес и, голову к снегу склонив, пошел по следу: кого привел хозяин?
Молча боролись оба на крыльце. И когда хотела Мелания закричать-завопить, внесли ее сильные руки в дом, в роковое для нее место.
По полу тащились ее ноги, а лицо ее милое, ныне единственным страхом искаженное, прижато было к груди Вячеслава. И хлопнула за ними дверь. И шли так. И прошли коридор. И головою Мелании отворил дверь несший ее. И застонала. И так вошли в синюю комнату. Та дверь открыта. Оттуда свет лампы, далекий. А в окна пустой комнаты, синей комнаты, старой, смеется, над людьми величается могучее зарево. И одним глазом увидела то Мелания. И закричала. Но рот ее зажали красные сильные губы. И затрепетала-забилась. И не могли сдержать трепетания того сильные руки мужчины. И шагнул Вячеслав, и сложил-кинул свою ношу на старую, на затхлую, на дырявую тахту. И сам, хрипя, на тахту повалился.
И радовалась синяя комната нежилая.
- Вот опять люди во мне. Новую жизнь во мне сотворят. Взамен той жизни, убитой здесь.
И радовалась синяя комната, пустая. Одна она радовалась. Вячеслав был вне чувств, которые запоминаются. Ужас же Мелании был ее первым ужасом. А людям первого ужаса до дна постигнуть не дано. И радовалась синяя комната. И опять радовалась. Радовалась блаженством нарушенного одиночества.
Комната-убийца пела еще свои тихие синие гимны своей какой-то весне, а Федор уже осаживает Гнедого у крыльца. Покричал. Нет никого. Поводья к крылечным перилам прикрутил. Деловой он сегодня, Федор. И в дом пошел. Дым пожарный и жар душат в нем пока сердитого змея ревности. На крыльцо бежит и шепчет:
- Держись, Вячка... - И в его мелькающих думах проплывает образ запыхавшейся Веры. И идет, не бежит, уверенно.
- Я тебе!..
Но вдруг ужас. Из синей комнаты, из нежилой, голос неузнаваемый. Но то Вячеславов голос.
- Стой! Застрелю! - И слышны шаги-прыжки.
Что с Вячеславом? Таким еще не был он. Ну, да пьяные разные бывают.
- Чего ты здесь обосновался? Дай, говорю, пройти. А бока я тебе потом намну. Ну!
- Не смей! Стой!
И слышал Федор беготню Вячеслава. И вот у двери Вячеслав. Дышит тяжело. Как конь загнанный. Стоят братья близко-близко. Но доски двери между ними. Знает Федор: от двери этой ключа нет. Задвижка медная. Ну, да задвижка что!
- Подожди ты... Влетит... Забудешь, как к чужим любовницам руки протягивать...
Колотится в груди Федора ревнивое сердце. А тут из-за двери не то стон, не то плач почудился.
- Что за чудеса...
Отпрыгнул шага на два, плечом правым тряхнул, плечом в дверь ударил. Втолкнул его в комнату грохот-треск двери и крик-визг Вячеслава. Дверью Вячеслава сильно отмахнуло. Но плач ли, стон ли из угла, с тахты ветхой. И с открытым ртом от Вячеслава Федор отвернулся, в неверном свете, из соседней комнаты льющемся, женщину лежащую видит. В платье растерзанном.
- Та-та-та... это еще кто? Никак...
Раскатился по дому дымной волной грохот-выстрел старого охотничьего ружья. Левой рукой Федор задергал. Кровь из рукава закапала. Зверем обернулся, на Вячеслава кинулся.
- Так-то? Так-то? Сгниешь теперь в Сибири. А пока что, получай... Получай!
И правой рукой бил брата сильный Федор, левую руку, раненую, за спиной пряча.
- Над девицами насильничать вздумал... Получай! Стрелять вздумал... В брата стрелять, старшего... Получай! А потом в Сибирь тебя, голубчика.
А Вячеслав, к стене прижатый, стоял - не отбивался; ружье тогда же выронил, как только грянуло. Стоял Вячеслав с лицом белым, глаза круглые стали. Платье на нем расстегнуто. Стоял, раскачиваясь под ударами братнина железного кулака; стоял-молчал, изредка лишь повизгивал, как ужаснувшийся зверь. Но то от иной боли. Видит Вячеслав на месте пропавшей тахты стол старинной работы, красного дерева, полоски медные, ящиков много; на зеленом сукне выдвинутой доски деньги: и бумажные и серебряные, и еще мешочки маленькие лежат, золото там, верно. И у этого стола, тут вот близко, двое старика белого-седого убивают.
Старик в пестром халатике чуть руками поводит; за руки его один ухватил, с лицом темным; ногами чуть дергает, в кресло повалили. А другой человек, лица его не видно, ножом по горлу стариковскому водит. И хлещет кровь. И много крови. И страшна кровь. И видит то Вячеслав. А для слуха нет ничего. Видит и визжит. Ужас в нем и потому не чует он кулака Федора. А Федор не устает. Бьет, свое приговаривает.
Голову Вячеслав запрокинул, глаза завел, хрипло так вскрикнул и повалился. То услышал он новый голос. Голос живой к жизни здешней, к Лазаревской, вернул. На миг увидел в синей комнате все, как есть: и тахту дырявую, и Меланию, и брата, и вбежавшую Веру. Увидел, повалился; как нет его. Пропали стены синие проклятые. И все надолго пропало.
Улетело ли, провалилось ли.
Вбежала Вера в шубке своей на белом барашке; вбежала, увидала, истошным голосом закричала.
Тяжелы и страшны были жильцам Лазарева останные часы той ночи.
- Не ори, дура. Без тебя шуму довольно было...
Но Федора не слушала Вера. На полу сидит в платке, в шубке, как вбежала. Сидит, руки в пол уперла и кричит-воет. То на Вячеслава простертого взглянет и на ружье его, рядом с ним лежащее, и дико-страшным ей то кажется, то видит страшную Меланию, попа Ивана дочку. Лежит Мелания растрепанная, и понимает Вера, что с ней сделали. А у Мелании губа прокушена. Чуть кровью лицо запачкано. А при всем, что здесь в синей ночной комнате, так страшны, так страшны эти капли крови. Федор руку свою раненную прячет. Но уж увидела Вера. И тут кровь. Везде кровь. А мозг ее вдвойне к страшному чуток после ночного пламени, там за деревней.
- Господи! К разбойникам попала. Мамочка, милая, вызволи! Убьют они меня, зарежут... Скажи ты мне, аспид проклятый, кто в кого из ружья палил... Пороху-то... Пороху-то... Не продохнешь... А Мелания-то!..
Это Вера выть перестала. Первый ужас ее отошел. Слова в нее вернулись человечьи.
- Ишь, отошла дура полосатая. Молчи, говорю. Народ сгонишь. Не такое дело...
И Мелания совсем уже очнулась, села, одежду поправляет, громко плачет. Давно она все видела сквозь веки испуганно-прищуренные, но очнуться, ужас свой единственный забыть-согнать боялась: вот накинутся, вот еще что сделают... Но женщина знакомая в страшном, диком доме. И не так ей страшно, и не так дико. Ужас сказки сонной вылетел из синей комнаты. Лишь память только что минувшего крестной болью огорчает. И сидит, оправляется на дырявой на проклятой тахте и плачет всем своим мокрым лицом.
- Ве-ро-чка, что же э-то...
- Мелания Ивановна, послушайте... Успокойтесь вы, Бога ради...
Отвернулся Федор от Веры, взгляд от нее отвел. Кошкою Вера вскочила, из комнаты, из дома бежит.
- Стой, говорю. Стой!
Поздно. К окну Федор бежит. Видит: во дворе Вера. К людям. С пожара люди возвращаются.
Рукой махнул. Руку раненую разбередил. Поморщился.
- Эк, ведь... Ну, будь, что будет.
- Мелания Ивановна, голубушка...
И утешить пытается, ищет в себе слов, не находит; слов таких, чтобы не обидеть. Женских слов, что ли. Да нет слов таких.
- Да, может, вы ему, Мелания Ивановна, позволили? Вы припомните. Ну, не плачьте вы. Не буду. Я, ведь, спрашиваю только. Почем я знаю... Ну, вот что, голубушка. Хотите денег? Я устрою. Много денег... Ну, уж и не знаю, что мне с вами делать. Воды хотите?
И отошел от нее, от плачущей. Полушубок свой стянул; ни пиджака, ни поддевки на нем не было. Рукав рубахи засучил, руку раненую платком перевязывает, глазом на Вячеслава косит, на лежащего. В тяжелом беспамятстве тот.
- Ишь, скотина. Дробью в людей стрелять... Ну, здесь на вылет... А здесь вот... и здесь... Ишь, стервец. А хочешь, я ружье солью заряжу, да в спину тебе... Только вот вас, Мелания Ивановна, напугать боюсь, а то выпалил бы. А то разрешите. Живо бы он у меня вскочил. Зачесался бы, жеребец, подлый... Ну, не буду, коли боитесь. Не плачьте вы только.
И степенно Федор руку свою разглядывает; перевязывает, на брата простертого косится, ворчит. И кажется он себе ныне таким хорошим, да трезвым, да благородным, да распорядительным. Скирды залили. Две клади отстояли. А все он. Брата-подлеца накрыл. И наказал. Девицу утешает. Правда, настоящих слов не знает. Но все-таки... Под пружиною дверь входная хлопнула. Вера в комнату бежит. Запыхалась. Вот почти спокойная. Глаза деловито поблескивают.
- К попу Ивану бегала...
Дальше что-то говорить хотела. Но два шага Федор шагнул, головою покачивая, руку правую, здоровую, наотмашь.
- Вот тебе, сорока! В чужие дела не лезь.
За левую щеку Вера руками обеими схватилась, рядом с Меланией на тахту села-повалилась. Обе они закричали-заплакали.
- А вы, Мелания Ивановна, не беспокойтесь. Это ей полезно. Тебя, сорока, кто просил? А? Кто посылал тебя? Просили тебя: пожалуйста, мол, Вера Васильевна, народ скличьте? Народу-то здешнего не знаешь? А?.. Пожалуйста, Мелания Ивановна, не беспокойтесь... Что ты, стерва, попу Ивану насказала? Еще кому? Всем, что ли?
Важно-грозно Федор слова бросал. Много дел ныне у Федора. Вся ответственность на нем.
- Ишь, все с ума посходили.
К окну, стройный, быстрый, подошел. Форточку открыл, в мороз прокричал приказывающе:
- Эй, вы там! Расходись!
Послышались в синей комнате со двора голоса вопрошающие, неуверенные. А Федор опять:
- Расходись! Расходись! Вранье все. Все живы-здоровы. Чего по ночам толпитесь. Залили - и славу Богу. И спать. Прощай, ребята.
Не удалось задушить Вячеславова дела. Как зарево на вечернем небе всей округе видимо стало. Помогла и нелюбовь к братьям-помещикам. Злорадствовали. Поп Иван тогда же в Богоявленское помчался, кого не надо на ноги поднял. Потом сам жалел.
- Страху-ужасу нагнала на меня эта Верка тогда, в ночи. В дом помещичий идти побоялся. Думаю: и меня убьют. Кто кого убил там, толком не понял. Только в убийстве уверился. Верка эта... Брат брата, говорит, убил. Лежит бездыханный. Ружье тут, пороху полон дом. А про Меланию и помыслить страшился. Увидеть ее живую не чаял. Ну, и поскакал в ночи.
Утром рано-рано в дому народ, во дворе народ. Следствие.
И застало следствие дело-то еще тепленьким. В разум люди не вошли. В лицах братьев и в словах - преступление. Мелания - вся жертва. Поп Иван, трясущийся, за чиновников прячется, речи жалостливые точит. Как увидал Вячеслав форменные одежды - подумал, прошептал:
- Пропал.
Сидит на стуле, как на дне черной ямы, а стены ямы той липкие и отвесные, и говорит только:
- Да. Да. И это так.
А спрашивали и про Меланию, и про ружье, и еще про многое.
Братьев друг от друга в округе не отличали. Обоих не любили, про обоих дурное говорили. На допросе тоже. Едва разобрались. А тут еще Федор кричать начал, озлобил. В Федоре то злоба против брата закипала, то вдруг жалел он его и себя жалел.
- Когда там эти дьяволы дело распутают. А вдруг у них так выйдет, что оба мы разбойники?
Смутно еще боялся Федор слов своих на башне про Меланию. Скажет Вячеслав. Вот-вот скажет-донесет.
Но Вячеслав лишь на вопросы отвечал.
Когда Вячеслава увозили, когда тарантас в ворота уже въехал, Федор, новою мыслью осиянный, закричал:
- Стойте, черти! Да он на ней женится. Вот и делу конец.
Но те, может быть, и не слыхали. А вокруг стоящие мрачными взорами его обдали.
К вечеру увидел Вячеслав крепкие двери грязные, грязные стены вонючие, страшных людей вблизи. И когда опять спрашивали, отвечал:
- Да. Да.
А себе, одинокому, шептал безучастно:
- Пропал.
Ночью в бездумие тяжелое, смрадное вошел забытый Вячеславом железный старик. Сверкнул очами, помолчал и отвернулся. А Федор и Вера на разных тарантасах поехали на пристань.
Железною цепью, при каждом неверном шаге насмешливо позвякивающей, железною цепью потянулись недели ожидания для всей семьи. Железною цепью, один конец которой накрепко вделан в стену, а на стене дегтем намалевано: "Позор".
Один Макар не унывал. Так же ездил он дважды в день, с утра до обеда и после обеда до окончания работ, на постройку своего дома, на гору, на гордый берег великой реки. Много оставлял он Раисе часов и для того, чтоб подумать, и для того, чтоб поскучать в нескольких комнатах нанятого домика, где кто-то как-то свил им наспех гнездо. И летом, и зимой строится дворец Макара.
- У нас по-заграничному. Все можно; только захотеть и правильно распределить.
А про Вячеслава Макар говорил:
- Туда и дорога. Вот Федор тоже - оба они сорванцы-разбойники. Когда при нем говорили о хлопотах по Вячеславову делу, об адвокатах, даже о каких-то подкупах, Макар сердился.
- И никаких бы судов не нужно, никаких адвокатов. Убил - и пошел в Сибирь, к черту. То, что Вячеслав сделал - тоже в Сибирь. И сроков бы никаких не надо. Куда человек из рудников годится. Все бы послабления эти вывести. Боялись бы больше. Подлецов-мошенников бы меньше было. Вот, в старину, говорят, как было! Украл правой рукой - прочь тебе правую руку. И хорошо. Да вот рука. Рубите, не откажусь, коли когда-нибудь копейку украду. А коли убью, в Сибирь ссылайте на вечные времена.
Рассуждений о родственных чувствах, о семейном общем позоре и о прочем слушать не хотел.
- Ну, что же, что брат? При чем родство? Каждый за себя отвечает. Каин с Авелем тоже братья были. Да вот в Москве братья купцы живут. Старший свое все прокутил, теперь помойную яму у младшего на заднем дворе выгребает. А тоже братья. И ничего здесь никто не понимает. Глупый город! Родство - родство! Вот тоже жидов боятся. А я на постройке всю водопроводную часть жиду сдал. Отопление тоже. Какое мне дело, что какие-то там жиды пакости разные творили. Мои жиды дело свое знают, и, пока в воровстве не замечены, я их на брата родного не променяю. Мне Федор, дурак, водопровода небось не поставит.
Искренне было спокойствие Макара. На постройке весело, а то и грозно окрикивает, по городу быстро ездит, светло и прямо в глаза всем глядит.
- Нет, этого не задразнишь.
Бедный Семен по ночам кричит, вскакивает, Доримедонта будит. По городу редко куда пройдет, проедет. В конторе сидит. Уличные люди страшны ему, улыбающиеся.
- Семен Яковлевич, расскажите, милый, про брата, про Вячеслава. Каков он? И каков в детстве был? Необузданные страсти? Ах, интересно. Мы с Настей о вашем несчастном брате говорили. Та говорит: просто он зверь, дикарь. А я спорила. Нет, говорю. Он, может быть, и ласковый, и добрый, и тихий. Хорошая русская душа. Но стечение обстоятельств. Скажите: ведь он любил ее, ту, Меланию?
- Не знаю-с... И неудобным считаю про все про то говорить.
- Да говорите хоть что-нибудь. Нельзя так: не знаю-с, да не знаю-с, да, да нет. А знаете, что я думаю! Думаю я, что этот ваш Вячеслав характером своим совсем как вы. Конечно! Конечно! Такой же он был тихий до поры, такой же невинный, глаза так же опускал. Одна у вас психология. Я уверена. Вот Настя придет, скажу я ей, переспорю... И не отпущу я вас, милый. Сидите до чаю. И вы с нами поговорите. И для Насти это нужно. А сдается мне, что полюбите вы Настю Бирюлину. И женитесь на генеральской дочке.
Не смотрел Семен на Дарью. Сказать надо. Сейчас-сейчас сказать хоть слово. И нашелся.
- Скоро ли вы, Дарья Николаевна, про дело свое скажете?
- Про какое дело? Да! Ха-ха! Записка? Нарочно написала. Нарочно. Так бы ведь не пришли после того. Нарочно, милый. Неужели не догадались? Нет, правда?
И запела, поднимаясь и руки разведя по оперному:
- Он по делу пришел! Он по делу пришел!
А Семен голову невольно поднял, прислушивается.
- Что? Узнали? Ну, откуда пою?
- В Москве в Большом театре похоже пела одна. "Жизнь за царя" - опера.
- Верно! А чья ария?
- Этого я не знаю. Актриса одна пела, в мужское платье одета была. Лошадь у нее пала...
- Ваня это поет. Ваня! Бедный конь в поле пал...
- Вот-вот...
Сразу замолк. Взоры в ковер опять. И уже не слушает, что Дарья ему, смеющаяся, говорит.
"Что же это она? За мальчишку почитает? Или хуже, коли не шутит. Вячеслав в тюрьме сидит. Вячеслава в Сибирь сошлют, того гляди, а она меня с ним равняет. Психология, говорит, одинаковая. А тут опера. И я хорош..."
- Так остаетесь чай у нас пить? Настю Бирюлину сватать буду. Так и знайте.
Очнулся Семен. Лицо чуть изменилось, рука дернулась. Сразу встал. На мебель низкую, глазами поводя, глядит и на Дарьин шлейф.
- Прощайте, Дарья Николаевна. Папаше поклон мой. Не увижу. Отдыхают ваш папаша в эти часы.
Удержать не могла Дарья. Ушел. Глаза его ее не видели, лицо дергалось. Чуть испугалась. Из прихожей гость страдающий выходил, та ему вдогон:
- Семен Яковлевич, милый, я хочу брата вашего в тюрьме навестить. Вы собираетесь, говорят. Возьмите.
Смолчал, мыслью лишь ответил:
"Хоть бы при лакее постыдилась".
И высоко воротник поднял.
После последнего посещения того Ирининых дома забоялся Семен на людях быть. Чудится: смеются все, глум свой в глаза тычут.
И еще особую боль породили в душе Семена Дарьины шаловливые легкие слова. Чудится ему, будто за спиной люди перешептываются:
- Глянь. Это брат того, насильника-то; того, что в другого своего брата палил.
- Ишь! Может, и этот таков же.
- Может, и этот выпалит, но только насчет чего другого - навряд...
- А что?
- Да уж то. Хо-хо.
За спиною призраки площадные перешептываются, с улиц городских Семена гонят.
В конторе за делом, осененный серьезной непроницаемостью Рожнова, забудет жуткое свое горе. А потом опять. И ночью опять. Потолок потемневший громом грохочет, лампадный свет испуганно по потолку, как по волнам, струится. Железный старик над сыном, его не заместившим, потолок трясет.
- Не спи! Не спи! Или все благополучно у вас тут?
И вскрикнув, поднимает с жаркой подушки постылой голову свою измученную Семен. И видит Доримедонта, криком его разбуженного.
- А я, Сема, Вячу во сне видел. Будто Вяча разбойником заделался. Принцесс разных из теремов выкрадывает, головы с них рвет, кровь из горла пьет. Страшно так. А занятно. А сейчас вот по лесу бежал, в камзоле в красном, глазами вот так, вот так. Да как закричит: а-а! а-а! а-а! Я и проснулся. А борода у него вот какая выросла... А ты что, Сема, не спишь?
- Так. Да я спал.
- А вчера, Сема, вот какой сон страшный... Будто всех нас в тюрьму забрали. Я плачу-рыдаю, на колени пал. И про тебя вспомнил, заступаюсь; вы, говорю, господа прокуроры, Сему-то хоть простите,
выпустите. Он, говорю, у нас главный, он, говорю, вам денег за то много даст и церковь при тюрьме выстроит... А что, Сема, не заберут они нас в тюрьму?
Молчит старший. Свои думы в голове измученной летают-ползут и по всей комнате. Как видит их.
- ...Скажут: братья вы ему. Пожалуйте! может, вместе злоумышляли... Боюсь тюрьмы, Сема. Больше всего тюрьмы боюсь. И боюсь я такое сделат