>
- Што ты делаешь, разбойник? - крикнула она в испуге.
- Ничего... Пусти... - И Степан стал барахтаться.
- Лиза! Помоги мне.
- Што такое? - проговорила в испуге Лизавета Елизаровна.
- Братчик-то твой...
Лизавета Елизаровна вскочила, зажгла огня на лучину и увидала: Пелагея Прохоровна борется с Степаном, который старался вырвать свои руки из рук Мокроносовой, а ртом старался достать или локоть, или плечо ее, чтобы укусить.
Увидя топор, Лизавета Елизаровна крикнула, и с ней сделалось дурно.
В это время проснулся Панфил, и открыла глаза Степанида Власовна.
Степан вырвался и выбежал из избы.
Пелагея Прохоровна оттолкнула ногой под лавку топор.
Степанида Власовна присела, огляделась, потом выбежала на двор и закричала:
- Караул!.. режут!..
На ее крик сбежались хозяева - и, узнав от нее в чем дело, хотели идти спать, потому что на нее не стоило обращать внимания, но вышла Пелагея Прохоровна и стала звать хозяйку на помощь Лизавете Елизаровне, которой с испугу сделалось дурно.
Хозяин, узнав о покушении на жизнь матери Степаном, никак не хотел прекратить это дело, и как его ни упрашивали Мокроносова, Горюнов и Лизавета Елизаровна не разглашать о нем, он, для своей безопасности, созвал двух соседей в квартиру своих жильцов и утром заявил полиции.
Лизавета Елизаровна к утру выкинула мертвого ребенка. К утру же разыскали Степана и посадили в полицию, где он сказал, что хотел убить мать за то, что она отняла у него заработок.
ГОЛОДНЫЕ ДНИ
Степанида Власовна два дня ходила по селу, как ошалелая. На первых порах ей так и казалось, что весь свет вооружился против нее. Уж если ее родной сын, ее любимец, поднял на нее руку, чего же можно ждать ей от чужих! Она не хотела себе верить, что она сама своими глазами видела сына. Но его держала за руки ее жиличка, Пелагея Прохоровна; дочь ее выкинула от испуга; сын в глаза сознался ей в преступлении. Много слез пролила Степанида Власовна наедине и при людях, жалуясь на то, что она самая несчастная в селе женщина. Поступок Оглоблиной в сравнении с поступком ее сына, по заключению Степаниды Власовны, был капля в море: Оглоблиной она могла сделать вред, могла ее срамить, как ей хотелось, но сын... сын, которого она любила, на которого возлагала большие надежды, ее родной сын поднял на нее руку... Слыханное ли дело в селе? Она никак не могла понять, что за причина, что сын поднял на нее руку? Что бы он выиграл, убив мать свою? Уж ему острога не миновать, как он ни скрывайся. Разве ему жизнь надоела в селе? "Я не держала; иди хоть на все четыре стороны; я бы держать не стала... Отчего бы ему не сказать мне: я, мол, не хочу отдавать тебе деньги, и я бы ничего... Стала бы собирать христа ради и прокормила бы как-нибудь ребятишек..." Так говорила Степанида Власовна всем спрашивавшим ее с удивлением об сыне, стараясь услышать от них сочувствие, жалость к ней, всеми обиженной. Но они говорили одно: сама, матушка, виновата; ты сама довела до того сынка, што он поднял на тебя руку. Отчего наши дети не поднимают на нас рук? А ведь и наше-то житье не барское!
Теперь Степанида Власовна уже не ругалась дома, где она проводила большую часть времени, потому что ей тяжело было показываться в селе, где она как будто чувствовала себя оплеванною. Напротив, она старалась держать себя дома хорошею хозяйкою, доброю матерью. Она теперь уже не бранила и дочь за то, что та выкинула младенца, а заботилась о том, чтобы та выздоровела, сообщала ей результаты своих похождений насчет продажи коровы, насчет слухов про Оглоблину, которая, как она узнала от приезжающих на рынок из деревень крестьян, торгует в городе калачами, пряниками и орехами; сделалась ласкова с Пелагеей Прохоровной, которая спасла ее от смерти. Все это удивляло молодых женщин, и они не знали, к чему отнести такую перемену в Степаниде Власовне.
Недостатки Ульяновых увеличились еще более. Это Степанида Власовна видела и особенно ощущала при наступлении пасхи. И она раскаивалась в том, что после отъезда мужа тратила она понапрасну время на нанесение оскорблений Оглоблиной, пропивала почти половину заработка Степана. "Хотя бы польза была из этого", - думала она. Хотя Оглоблиной и нет теперь в селе, но ей-то от этого не легче. У нее нет своего дома, не на что купить даже льну, для того чтобы из него извлечь какую-нибудь выгоду, и, стало быть, не на что купить хлеба. А теперь еще Никита и Марья захворали, нужно звать лекарку, ей нужно платить... Сбирать Христа ради совестно, потому что у нее есть взрослая дочь, которая одна в состоянии своими заработками прокормить целое семейство. Но и дочь расхворалась. Иные женщины так на третий день после родов в силах работать, а Лизавета Елизаровна вот уже целый месяц с кровати не встает, худеет, ничего не ест. Ходила Степанида Власовна даже к доктору посоветоваться насчет болезни дочери, да доктор ее не принял. Ходила Степанида Власовна и к начальству разному, прося его выпустить Степана, потому что она прощает его поступок и не желает, чтобы его судили; но над ней посмеялись и сказали ей, что теперь она над сыном не имеет уже никакой власти, потому что он находится в руках правосудия.
Походит-походит Степанида Власовна по селу, поищет во многих домах работы, нигде нечего ей делать. Куда ни придет - везде удивляются, что она ищет работы, тогда как иную женщину не скоро заманишь на работу в какой-нибудь дом, потому что женщины любят только носить соль, отчего, вероятно, в богатых семействах и выработалась поговорка: "Тяжела на подъем, как солоноска". Да и что ей работать на домах? Богатые семейства имеют прислугу, большею частию из девушек, которых держат из-за хлеба; бедные делают все сами. В одном месте ее, впрочем, заставили вымыть пол, но хозяйка после обеда шаль потеряла, и Степаниду Власовну свели в полицию. Шаль нашлась, а Степаниду Власовну выпустили. В другом месте заставили белье стирать, да увидала хозяйка, что Степанида Власовна не умеет стирать белье, прогнала ее, не заплатив за потраченное время ни копейки. Придет она домой усталая, задумается. Дети стонут, дочь лежит исхудалая.
- Господи помилуй! Господи помилуй! - шепчет с отчаянием Степанида Власовна и посмотрит на дочь.
"Неужели она помрет?" - спрашивала сама себя Ульянова.
Возьмет прялку, на прялке замотан кусочек кудели, - и положит назад прялку.
И только одна Пелагея Прохоровна спасала эту семью от голодной смерти.
Пелагее Прохоровне давно опротивела здешняя жизнь. Не раз приставали к ней мужчины с любезностями, не один уже делал ей предложения "скоротать с ним жизнь". От всех она отделывалась или молчанием, или резкими возражениями, за что ее и стали все звать гордячкой; а так как она ни с кем компании не вела, то преимущественно женщины стали считать ее женщиною злою, старающеюся только о своей пользе, и смеялись над тем, как она целый день носила соль одна; если же от устатка она прислонялась к стене или садилась, ей говорили, что она ленится, что если она своим усердием хочет выслужиться перед смотрителем и получить как-нибудь больше денег, то не должна приседать и прислоняться к стене. Мало этого, про нее стали говорить, что она метит попасть в любовницы приказчика, который постоянно на нее заглядывается и один раз даже передал ей лишний гривенник, по тому поводу, как он сам сказал при возвращении этого гривенника Пелагеею Прохоровною ему, что ему угодно сделать ей призент. Наконец женщины стали отталкивать Пелагею Прохоровну от дверей варницы для того, чтобы она не попала в солоноски. Но Пелагея Прохоровна, к удивлению женщин, все-таки попадала в солоноски; но зато ей приводилось много выслушивать от них и брани, и насмешек. Все это тяжело было переносить Пелагее Прохоровне; она проклинала тот день, в который согласилась идти с дядей из города, и давно ушла бы из села обратно в город, если бы не было холодно. Кроме холода, ее удерживало то, что Короваев хотел известить ее о своем житье в М. заводе, и она дожидалась чуть не каждый день вести об нем, да и Григорий Прохорыч, ушедший туда же через две недели после признания Лизаветы Елизаровны, хотел написать ей подробно о тамошнем житье, и если найдет Короваева, то и об нем. Но ни Короваев, ни брат ничего ей не писали; ни об них, ни об дяде не было никакого известия, точно они в воду канули.
"Все они обманщики, они только о себе заботятся. Ишь, куда завели меня! Это они нарошно завели меня сюда, штобы я им не мешала, штобы избавиться от лишнего человека. Так погодите же! Дождусь я лета, и сама пойду искать себе счастия. Уж не поклонюсь я вам! Мой дедушка тоже никому не кланялся, сам в люди вышел, с нашим господином в Петербурге жил, и если бы не набедокурил там, не то бы было с нами. Будете вы домогаться, штобы я потом по вашей дудке песни пела, да уж поздно. А што Короваев злой человек, это из того видно, што он и дядю мово сюда затащил и разошелся с ним на другой же день. Уж если бы он захотел жениться на мне, мог бы с кем-нибудь грамотку послать: хорошо ли, худо ли ему".
Так думала Пелагея Прохоровна - и твердо решила летом непременно идти опять в тот же город, в котором она жила раньше. "Говорят, городов много на свете, только в разных местах разные порядки. А в этом городе порядки мне знакомы; у меня есть там знакомые, и я скоро попаду на место, и Лизавете можно там скорее найти место. Ну, а если не понравится там, накоплю денег и дальше пойду: не все же и там злые люди живут".
На заработанные деньги Пелагея Прохоровна сперва покупала муки, крупы и мяса; но трудно было сводить концы с концами, то есть рассчитывать так, чтобы денег достало до работы; и потому она стала отказывать себе в мясе и рубль тянула на полторы недели; Степанида Власовна, получив деньги, с своей стороны старалась что-нибудь состряпать, сварить, но Пелагея Прохоровна удерживала ее, говоря:
- Мы, Степанида Власовна, не померли же и с редьки да с хлеба. А без горохова-то киселя проживем.
- Полно-ко толковать-то! Мне разве не обидно, што ты нас кормишь!
- А ты не трать деньги на кисели да на ватрушки, - глядишь, дня три и впереди.
Степанида Власовна так и не пекла и ничего не варила. Только тогда и варились щи, когда Панфил приносил сам мяса.
Панфил по целым дням жил на промыслах, зарабатывая от десяти до двадцати копеек. На хлеб у него выходила половина этой суммы, а если ему удавалось украсть рыбы, то его угощали и хлебом. В две недели он мог накопить очень немного денег, которые и ушли на покупку больших старых сапогов, хозяин которых уже не нуждался в них, так как, получивши порядочный заработок, купил себе другие; но и эту обновку нужно было починить, и Панфил опять копил целую неделю деньги на починку сапогов, а остаток употребил на угощение своей сестры в воскресенье. Рабочие удивлялись терпению молодого Горюнова, называя его железным человеком, старались выпросить у него денег, приглашали его пить по вечерам в трактирах чай, но Горюнов денег не давал никому с той поры, как его обманули двое рабочих: они обещали отдать ему долг при получении расчета, но тогда к ним явились другие кредиторы, которым они были должны давно, - и не пять и не десять копеек. Впрочем, Панфил не отказывался от посещения харчевен; ему, напротив, нравилось быть там, где происходили оживленные споры, ссоры, а иногда и драки. Там он садился в угол и из угла вслушивался в разговоры рабочих, которые ставили последнюю копейку ребром, хвастаясь тем, что у них, благодаря бога, руки здоровы и они вперед могут заработать и больше этого. Ему нравилось следить за хозяином харчевни или хозяйкой и подручным, как те наливали неполные рюмки водки и присчитывали на посетителей деньги. Его удивляло то, что эти семейные рабочие почти все свободное время проводят в питейных домах, посещая непременно один какой-нибудь кабак или одну харчевню, пропивают иногда свои халаты, сапоги, жалуясь в то же время на обманы начальства и на судьбу, обременившую их большими семействами, от которых дома нет никакого покоя.
В этих заведениях он, между прочим, заметил еще и то, что сельские уроженцы хвастались перед пришлыми своею удалью, смышленостью и каким-то благородством; они ненавидели пришлых за то, что те отнимают у них заработок, и лишь только в каком-нибудь заведении сойдутся пришлые с коренными, - быть драке, которая, впрочем, закончивается тем, что одна какая-нибудь сторона угощает другую. Мало этого, Горюнов заметил, что и коренные не живут в ладах. Не говоря уже о том, что в кабаках происходят драки между рабочими разных варниц, принадлежащих разным хозяевам, - и в домах, на именинах или в праздники, когда рабочие идут в гости в ту часть села или в то село, где празднуется церковный престол, - и там дело без драки не окончивается, хотя и начинается дружно. Поэтому немудрено, что Панфила, который не угощал никого ничем, курил табак на чужой счет и был не прочь выпить на чужой счет пива, браги или водки, крепко недолюбливали рабочие, и когда дело доходило до ссоры и драки, его постоянно выгоняли. Панфил ничего не мог поделать с пьяным; защитников за него не было даже из среды тех, с которыми он работал вместе, потому что в компании всем хотелось разбесить заводского выродка, который стихи сочиняет, то есть думает; но на другой день, когда рабочие являлись на работу с больными головами, он все накипевшее в нем за ночь зло старался выместить на них.
- Што, пьяная рожа! Болит голова-то! Опохмеляться хошь? - И Панфил показывал рабочему пятак.
Рабочий впивался глазами в монету и чесал голову.
- Што, небось пропил все деньги! Ишь, женины башмаки надел...
- Молчи!.. Убью!!. У! штоб те околеть! - ругался рабочий и кидался на Горюнова; но тот убегал.
Немного погодя Горюнов опять дразнил рабочего:
- Хочешь опохмелиться?
Рабочий молчит.
- Трещит голова-то? - И Горюнов приготовлялся бежать, следя за движением членов своего врага.
- Послушай...
- А ты возьми да скушай! - И Горюнов отвертывался или бежал, смотря по тому, замахивался ли на него враг, или бросался к нему.
Случалось, Панфил покупал водки косушку, разбавляя ее водой и насыпая в посуду для крепости немного махорки. В этом случае он показывал склянку.
- Видишь?
Рабочий подходил к Горюнову и хотел вырвать склянку, но тот отвертывался.
- Вода! - говорил рабочий, не веря мальчишке.
- Понюхай!
- Да дай в руки...
- Нет, ты из моих рук понюхай.
Рабочий нюхал.
- Доволен ли?
- Панфил Прохорыч!.. А... Дай... чуточку! - И рабочий начинал плевать.
- А! Тут дак Панфил Прохорыч!.. А вчера кто меня вытолкал?
- Не буду. Пьян был... все тебе отдам, - дай испить.
Но Горюнову было невыгодно отдать склянку одному рабочему. Он начинал травить двух или трех рабочих и, отдав им склянку, получал за нее хлеба, которого и доставало ему дня на два, на три.
Деньги он хранил в известном только ему одному месте, потому что при себе их иметь было опасно, так как рабочие к вечеру всегда приставали к нему, а ночью нередко он просыпался от производившихся кем-нибудь обысков в его одежде.
В субботу он забирал остаток денег, брал одно или два толстых полена, которые обвязывал веревкой и нес на плече до квартиры Пелагеи Прохоровны. И если он шел рано, то заходил на рынок и покупал муки и мяса. Приходу его все были рады, не потому, что он был редкий гость, но с его приходом появлялись щи, и воскресенье проводилось весело. Если же и в воскресные дни случались работы в варницах, то Горюнов не пропускал и этих дней, и тогда отдавал деньги сестре на кушанье, и шел на работу, надеясь получить за нее вдвое больше, чем в будни.
Первые дни пасхи Пелагея Прохоровна и Панфил Прохорыч провели вместе. Как у всех православных, и у них был сыр и состряпан кулич на заработанные деньги Степаниды Власовны, Горюнова и Мокроносовой. Лизавета Елизаровна начала поправляться, так что могла ходить по избе, и подумывала после пасхи выйти на промысла, но она все-таки была слаба.
На третий день пасхи нашим приятельницам опять-таки нечего было есть. Все, кроме Лизаветы Елизаровны, пошли искать работы, но на промыслах работы не было, потому что начальство только что раскучивалось. Решено было общим советом во что бы то ни стало продать корову, которая еле двигала ногами, но за нее давали мало, потому что время было такое, что ни у кого не было денег. Кое-как продали ее за пять рублей. Но когда появилось столько денег, Степанида Власовна первым долгом отправилась в кабак и хватила водки, до которой она уже давно не дотрогивалась, а выпивши водки, пошла на рынок и купила две пары ботинок - себе и Лизавете Елизаровне - и опять спрыснула эту обновку, так что домой пришла пьяная и принесла всего только два рубля.
Пелагея Прохоровна высказала ей свое неудовольствие.
- Будто ты никогда не имела больших денег? Никитка помирает, а ты пьешь. Не сама ли ты жалела, што мы напрасно купили поросенка?.. А тут, как добралась до водки, и напилась!
- Виновата... Мои деньги, потому и выпила.
- Придется, верно, мне уйти от вас.
- И с богом, матушка! Хоть сейчас. Эдакое ведь сокровище!
И Степанида Власовна долго ворчала, высказывая то, что она сама себе указчик и очень будет рада, если Пелагея Прохоровна уйдет от нее; что вся бедность происходит от нее, так как раньше с Ульяновыми еще не случалось такой напасти. Но утром Степанида Власовна стала извиняться перед Пелагеей Прохоровной, прося ее забыть все то, что она наговорила пьяная, и даже отдала все деньги на хранение Пелагее Прохоровне.
Трудно было Пелагее Прохоровне придержать деньги. Степаниде Власовне было скучно, и она к вечеру же стала просить у нее десять копеек на куделю. Кудели не купила, а пришла домой выпивши, а так как она не была пьяна, то ей было совестно перед Пелагеей Прохоровной, и она молча легла спать. На другой день она выпросила тридцать копеек на лен, сказав, что она куделю забыла у какой-то женщины. Панфил вызвался сестре следить за Ульяновой - и, вернувшись домой часа через два, сказал, что Степанида Власовна действительно заходила в одну лавку; но оттуда вышла без льна и потом, купив два калача, отправилась в харчевню. Домой она пришла на другой день немного выпивши и, подавая Пелагее Прохоровне и Лизавете Елизаровне крендельки, сказала:
- А льну-то я опять не купила: попалась мне Безукладникова и говорит: ныне богата стала, нет, штобы должок отдать. Ну, я взяла и отдала.
Обе женщины промолчали и молили бога, чтобы скорее прошли праздники.
Соседи тоже узнали, что у Ульяновой появились деньги, и от них отбою не было: одна просила гривну, другая крупы чашку, третья сена - и т. д. Те, которые пришли раньше других, получили немного денег, а от других стали запирать двери, потому что денег на шестой день пасхи осталось только две копейки.
На восьмой день умер Никита.
ПИСЬМО И ВЕСТИ С ПРИИСКОВ
Смерть Никиты опечалила все семейство. Все бегали по селу как угорелые: Степанида Власовна хлопотала о том, чтобы схоронить его даром. Но куда она ни приходила, все - от гробовщика до могильщика - отказывались оказать какую-нибудь помощь без денег, ссылаясь на свою бедность и на то, что теперь мрет мало народа. Другое дело, если бы мальчишка помер весной, когда больше мрет взрослых, тогда можно было бы от обрезков сколотить гроб для мальчишки и заодно уже отпеть даром и по пути вырыть для него яму. Пелагея Прохоровна ходила к начальству, прося его о пособии, но оно сказало, что мальчишка ничем не заявил себя таким, чтобы на похороны его можно было ассигновать от управлений какую-нибудь сумму; к тому же мальчишка не важная особа; другое дело, если бы он был сын какого-нибудь смотрителя или хоть писаря, тогда можно бы выдать родителям пособие. Успешнее были хлопоты Панфила Прохорыча. Хотя он был и не очень красноречив, но все-таки сумел убедить рабочих в том, что Ульяновой нечем хоронить сына. Рабочие поворчали-поворчали и все-таки от помощи не отказались: один сколотил из старых досок гроб, другой вызвался ему выкопать могилу, причем без драки с кладбищенским сторожем дело не обошлось, а на похороны пожертвовали кто сколько мог: кто копейку, кто грош.
Схоронили Никиту. В квартире точно кого недоставать стало. Давно уж в ней никто не хохотал громко, а теперь и разговаривали не громко: всех словно что-то давило.
- Что это, как долго нет нынче работы? Ах, как бы я рада была, если бы только поскорее открылась для баб работа. Я бы и лед колоть пошла на реке, - говорила Лизавета Елизаровна.
- А я все думаю: куда бы мне пристроить Марью? Уж я давно хожу по селу, никому не надо. Уж я бы даром отдала, - говорила Степанида Власовна.
- Конешно, нужно отдать даром, только я бы не советовала тебе отдавать, потому я и Лизавета пойдем в город.
- Куда в город?
- Уж это мое дело. В городе гораздо будет лучше, потому что там по крайней мере будем сыты и квартира будет теплая.
- В самом деле!.. И отчего это ты мне раньше не сказала? А далеко?
Пелагея Прохоровна сказала и объяснила, почему она дожидается лета:
- Я бы давно ушла, только подумай: могу ли я, ободранная и босая, идти... А летом мы туда всегда найдем попутчиков... Одних богомольцев сколько ходит по большой дороге, только бы выйти на нее.
- Так и я с вами пойду. Только как с Марьей-то?
- Надо весны дожидаться. Вот, как будут грузить коломенки, тогда мы накопим денег. Только ты, мамонька, ради христа, не пей.
- Вот те Христос! Провалиться мне, штобы я стала пить.
- А Машу мы там можем легко пристроить. Там она может мастерству обучиться.
- Дай бы ты, господи!
И все стали ждать тепла: даже Маша надоедала всем, спрашивая: "А скоро ли мы пойдем далеко-далеко?.."
Панфил одобрял эти намерения и рассказал сестре, что он в город ни за что не пойдет и что он уже надумал идти в М. завод и только дожидается лета, когда он может даром доплыть туда с барками.
Пелагея Прохоровна задумалась.
Панфил Прохорыч не говорил ей раньше о своем намерении идти туда же, куда ушел Короваев и Григорий Прохорыч. Она думала, что М. завод ничем не отличается от других ей известных заводов, и хотя нередко ей приводилось слыхать похвалы о М. заводе, куда будто бы со всех сторон стекаются рабочие, потому что там производятся какие-то спешные постройки, но Пелагея Прохоровна замечала, что те, которые говорили об этом, не трогались с места, а жили по-прежнему в селе, и ей казалось, что эти люди говорят об этом для того, чтобы соблазнить молодежь и простых людей. Пелагея Прохоровна любила Панфила за то, что он не грубил ей и всегда старался ей чем-нибудь угодить: в городе он навещал ее чаще Григорья и иногда приносил даже лакомства. Здесь, кроме его, у нее не было родни, и с ним ей было все-таки веселее, так как они друг друга понимали, друг другу сочувствовали. Вдруг ей пришла в голову мысль - не получил ли брат письма из М.?.. Стала она от него выпытывать об этом, но тот божился, что он идти туда уже давно задумал, напрашивался идти даже с Григорьем, но Григорий его не взял. Он говорил, что Короваев неспроста ушел туда, и если ничего не пишет ей, так, может быть, потому, что копит деньги.
- А мы, Палагея, пойдем туда вместе.
- Нет; уж я туда не пойду. Лучше уж здесь остаться, чем туда идти: здесь по крайней мере для баб работа есть, а в заводе, подумай, какая может быть бабам работа?
- А если Короваев женится на тебе?
- Што мне на шею ему вешаться? Уж, пожалуста, не говори мне про него.
Так брат и сестра и не стали говорить больше ни о Короваеве, ни о походе в разные места, но оба все-таки думали о М. заводе.
Стала Пелагея Прохоровна ворожить в карты на трефового короля. Все выпадают дороги да печаль на сердце, а письма нет...
Наконец прошел лед; вода на обеих реках прибывала по часам и заливала прибрежные сельские улицы так, что в них плавали на лодках. Широко разлились реки, по целым дням дул холодный ветер, и бурлила вода. Погода стояла сырая; везде было грязно, мрачно; зато на набережных происходила деятельная работа. Там с утра до вечера грузили в коноводки соль, скрепляли бревна в плоты, на плоты складывали дрова, причаливали другие плоты с дровами или с камнем, преимущественно точильным. В это время только одни богатые люди, сидя на балконах своих домов, любовались широким разливом рек и деятельностью людей на пристанях, рабочий же класс старался как можно более заработать денег, редко останавливаясь, чтобы выправить свои члены из согнутого положения, часто бегая к воде, чтобы напиться, и на ходу закусывая. Зато вечером многие из рабочих, мужчин и женщин, садились на набережные и затягивали свои грустные песни.
В один из таких вечеров Пелагея Прохоровна сидела с Лизаветой Елизаровной и ее матерью отдельно от других рабочих. Все три женщины, уперши руками головы, смотрели на волны, высоко поднимающиеся и с шумом разбивающиеся об набережные. Они уже вдосталь наговорились о том, как им лучше сделать насчет житья. Ульяновы уговаривали теперь Пелагею Прохоровну остаться с ними до осени, потому что летом на промыслах больше работы, чем зимой, и Пелагея Прохоровна не знала, что ей делать, потому что она получала заработка по тридцати копеек в день. Но, несмотря на этот заработок, у всех было тяжело на душе, всем чего-то хотелось, но чего - они не могли себе объяснить. Им хорошо казалось сидеть здесь, хотя ветер и дул прямо в лицо. Недалеко от них рабочие, мужчины и женщины, голосов в двести поют-тянут промысловую песню, слов которой вдали почти невозможно понять. Сердце надрывается от этой песни, хочется другой жизни; в этом плеске волн как будто слышится отзыв, что лучшая жизнь есть. Но где она? "Нет уж, я пойду в город", - подумала Пелагея Прохоровна, и ей так сделалось горько, что из глаз закапали горячие слезы, но она постаралась поскорее вытереть их.
- Палагея! Гляди, што-то бабы и мужчины в кучу собрались, - сказала ей Лизавета Елизаровна, тронув ее за плечо.
Никто не пел. Рабочие столпились в одну кучу и галдели. Приятельницы подошли туда.
- Ишь, ловок! Песни наши, говорит, нравятся... Спой ты ему веселую?! - галдили рабочие.
- Небось даром хочет? - кричали женщины.
Скоро мужчины и женщины разошлись, рассуждая о том, как управляющий Егорьевскими промыслами подошел к рабочим и стал просить их спеть веселую песню и тем нарушил ихний спокой, потому что они пели от души. А петь на заказ никому не хотелось даром, да и что за пенье на заказ, когда на душе невесело!
Дома Ульяновы застали Панфила Прохорыча с каким-то пожилым человеком, сидевшим за столом в ситцевой рубахе и молча курившим из трубки махорку.
Гость поклонился вошедшим и сказал:
- Елизар Матвеич приказал кланяться.
Начались расспрашиванья.
Оказалось, что мужчина пришел сюда нарочно из Удойкинских приисков, на которых работали Ульянов и Горюнов. Ульяновы, очень обрадовались ему. Обрадовалась и Пелагея Прохоровна.
- А дядю нашего видаешь? - спросила она.
- Как не видать? Вместе робили, только он ноне все больше особо от Ульянова.
- Хорошо ли там? - спрашивали гостя.
- Ничего, жить можно. Только глушь! С одной стороны - кержаки, с другой - лес да горы, да звери... Всяк себе хозяин, потому хоть и есть начальство, только мы на него и внимания не обращаем.
- Так ты неужели нарошно пришел? - спросила Степанида Власовна, совсем растерявшись и утирая глаза. Она уже успела поблагодарить бога, что муж ее здоров и ему там можно жить.
- Дал слово, так надо исполнить. И так крюк, почитай, двести верст дал.
Хозяйка не знала, с чего и начать расспрашивать гостя, да и ее предупреждали остальные, которые то и дело спрашивали его то об Ульянове, то о Горюнове. Гость отвечал отрывочно. Из слов его хозяева узнали, что на приисках хорошо и Ульянову и Горюнову, потому что они служат казаками, но Горюнову лучше, так как он кержак и дружен больше с кержаками (то есть - раскольниками).
- А што, хозяйка, угости-ка меня водочкой, да нет ли у те жаренова мочалка?
Степанида Власовна начала плакаться на свою жизнь и рассказывать о том, как, по милости Машки Оглоблиной, у нее отняли дом, но не спросила его: не видать ли Оглоблиной на приисках?
- Неужели у вас ни у кого нету денег? А я вам грамотку привез от Ульянова.
Степанида Власовна вскрикнула от радости.
Гость не торопясь вытащил из-за голенища что-то завернутое в тряпицу, не торопясь развязал тряпицу, развернул засаленную бумагу и подал хозяйке.
Дрожащими руками взяла Степанида Власовна письма, перекрестилась и стала вертеть его в руках.
- Што, небось, рада! Небось, еще не так обрадуешься, как деньги получишь!
- Што ты... Деньги?
- Да. Ульянов велел дать тебе пять цалковых и росписку ему представить. Умеет ли кто грамоте-то?
- Да мы по-церковному, - сказали Пелагея Прохоровна и Панфил Прохорыч.
- Ну, а я только цифры и умею писать. Подемте к грамотеям.
Немного погодя все вышли во двор, сели в лодку и подплыли к одной харчевне, в которой хозяин, по отсутствию гостей, уже ложился спать.
Через четверть часа хозяин, надевши огромные очки в медной оправе, прочитал следующее:
"Дражайшей моей супруге и сожительнице, Степаниде Власовне, свидетельствую мое нижайшее почтение с пожеланием доброго здравия и в делах хорошего успеха. Наипаче же здравия телесного и душевного. Дочери моей Лизавете Елизаровне посылаю мое родительское благословение, навеки нерушимое, каковое посылаю Степану, Никите и Марии, и всем по поклону. С сей верной оказией посылаю вам денег пять рублей. Прошу их беречь и на меня не рассчитывать, потому мы все под богом ходим, а наипаче на приисках того и бойся, штобы черемис, или татарин, или какой беглый каторжник не укокошил тебя. Нижайшее мое почтение и поклон Пелагее Прохоровне и братцу ее родному Григорью Прохоровичу. При сей верной оказии Терентия Иваныча здесь нет, а хотел написать. Живите хорошенько. Больше всего уповайте на бога. О себе скажу, што мы с Терентием Иванычем ссоримся редко и доверенный нам благоволит. Хорошо бы Степку иметь при себе, да далеко. От сего письма остаюсь жив и здоров.
У л ь я н о в".
Слушая это письмо, Степанида Власовна плакала, прочие смотрели на лицо читающего. Когда хозяин кончил чтение и свернул бумагу, Степанида Власовна попросила его повторить, но хозяин отказался от повторения, потому что его интересовала приисковая жизнь, и он, налив принесшему письмо стакан водки, стал его расспрашивать о приисках.
Степанида Власовна взяла у хозяина полштоф водки и кусок семги домой. Она хотела угостить дома, да и самой ей хотелось выпить, в харчевне же никто не хотел оставаться, потому что от нее до квартиры нужно было плыть в лодке, которую между тем могли украсть.
За водкой гость разговорился с хозяйкой и, между прочим, высказал, как ближе идти на прииск, потому что Степанида Власовна, узнавшая, что на приисках очень мало баб, изъявила желание идти на прииск, и это желание гость одобрил. Панфил Прохорыч сидел, недалеко от них молча; его весьма занимали слова гостя, который рисовал приисковую жизнь с хорошей стороны, и ему захотелось, во что бы то ни стало, идти туда скорее.
Гость вынул из-за пазухи рубашки бумажник, завернутый в тряпку, и вынул из него пачку ассигнаций.
Степанида Власовна ахнула, увидя столько денег.
- Это, тетка, не мои деньги: тут хозяев много. Видишь ли, я сбывал крупку и получал деньги. Только вы смотрите - молчок! Потому тут и ваши главы имеют часть.
Панфила Прохорыча трясло при виде такой кучи денег.
Гость вынул пятирублевую бумажку и подал ее хозяйке.
- Дай мне бумажку! - сказал дико Панфил Прохорыч.
- Да стоишь ли ты еще бумажки-то? - проговорил, смеясь, гость.
- Право, дай. Дядя заплатит.
- Да тебе на што?
- Я на прииски пойду.
- А медведей не боишься?
- Чего бояться? Видал.
Но гость не дал денег Панфилу, а завязал их крепко и спрятал опять на груди, под рубашкой.
Всю ночь Панфил не мог уснуть. Ему хотелось украсть у гостя бумажник, но гость хотя и крепко спал, а при каждом прикосновении руки Панфила переворачивался на другой бок и сжимал на груди которую-нибудь руку.
Рано утром гость распрощался с хозяевами.
- Дядя! Возьми меня, - упрашивал гостя Панфил.
- Воровать не умеешь. Ты думаешь, што я не чувствовал, как ты ночью около меня шарился. Ну, да што об этом говорить!
И гость ушел.
Хозяйка очень радовалась неожиданной получке денег, к когда она явилась на промысел, там уже все знали о получении ею денег и приставали с расспросами о муже.
Панфил не пошел на промысла. Он целый день ходил по рынку и в харчевни, надеясь найти приискового рабочего и уговорить того взять его с собой. К вечеру он увидал его выходящим из одного полукаменного дома.
- Дядя! Возьми...
- Куда я тебя возьму?
- Я тебя поблагодарю после.
- Што мне твоя благодарность. Взять я тебя не могу с собой, а коли хошь, дорогу могу указать. Согласен?
- Я и один пойду.
- Ну, ладно, коли у те есть такая охота. Пойдем.
Рабочий зашел в питейный, рассказал Панфилу, как идти до такого-то города, из этого города до такого-то села, а в селе всякий знает дорогу на Удойкинский прииск, потому что рабочие закупают в нем провизию.
- Есть ли у тебя деньги-то?
- Немного.
- Ну, я тебе дам, пожалуй, пять рублей под расписку.
Содержатель кабака написал расписку за Горюнова и подписался за него.
Рабочий угостил водкой хозяина и Горюнова, разговаривая о чем-то шепотом с хозяином.
Выпивши водки и посидевши с четверть часа с рабочим, Горюнов болтал без умолку, ругал здешнюю жизнь, благодарил рабочего за то, что он указал ему дорогу на золотые, лез целоваться с ним и хотел угостить его, но тот поставил ему еще косушку, вышел ненадолго на улицу и потом уже не являлся.
Горюнов раскутился. К вечеру стали появляться рабочие, он хотел угостить их водкой, но хозяин давал пятирублевой его бумажке цену только рубль, доказывая, что эта бумажка фальшивая. Горюнова вытолкали из кабака - до того он сделался назойлив.
Утром он объявил сестре, что идет к дяде; сестра посмеялась над ним, думая, что он шутит. Горюнов обругал сестру и пошел покупать сапоги. Купивши сапоги, он пошел купить платок сестре; но в лавку вошел хозяин кожевенного товара и крикнул на него:
- Ты где это научился фальшивые бумажки стряпать?
Горюнов побледнел, но не обернулся.
- Тебе говорят?
- В чем дело? - спросил хозяин лавки.
- Да вот я ему продал сапоги за два рубля. Он и дает пятирублевую. Я сослепа-то не разглядел, передал племяннице, та и дала ему сдачи, а как ушел он, я и стал разглядывать, и сравнил с своей бумажкой. Смотри! - И он показал бумажку лавочнику.
- Сс!.. фальшивая и есть! - проговорил лавочник.
- Сам накопил фальшивых, - начал было Панфил, но его ударил в спину хозяин лавки, так что он выскочил на улицу и пустился бежать.
- Держите! Ловите! - кричали оба лавочника.
Горюнова остановили; около него собралась куча народа. Продавший сапоги рассказал, в чем дело, с прикрасами.
- Не давал я ему фальшивой бумажки!..
- Ах ты, пес!.. А сапогов ты тоже не покупал?
- Я на другие...
- А откуда ты взял такую бумажку?
Толпа между тем росла.
- Э! Да это тот и есть, што вчера у Евстигнеева Бориса в кабаке был! Он и есть. Ведите его в полицию! За это я отвечаю! Я у него вчера видел фальшивую пятирублевку.
Горюнова стали бить и отправили в полицию.
ОСТРОЖНАЯ ЖИЗНЬ
Горюнов решительно ничего не понимал, попавши в полицию. Ругательства, остроты сыпались на него со всех сторон, так что он никак не мог обдумать, что ему сказать, зная, что он ни в чем не виноват.
Стали его допрашивать; явилось много свидетелей, которые показывали на него различно. На первых порах Горюнов хотел отделаться одними словами: "ничего не знаю... сапогов не покупал". Словом, Горюнов одурел совсем, ему не давали одуматься, и только под розгами заставили его сказать, что бумажку он получил от рабочего с Удойкинских приисков при сидельце. Этим сознанием и закончили первые допросы и не тревожили его больше двух недель. Хотя он и был посажен в секретную, но в этой комнате вместе с ним заключалось несколько мужчин и женщин, которых некуда уж было посадить. Большинство его товарищей состояло из мелких воров, представленных сюда сельскими состоятельными людьми, из бродяг и лиц, не помнящих родства, - таких людей, которым или нечего было есть, или которые искали себе различными способами лучшей, свободной жизни. Он с первого же дня не мог ни в чем сойтись с ними, не мог отличить из них ни одного человека, с которым бы можно было поговорить; но насмешки их над ним, издеванья над его простотою заставляли его огрызаться с ними, ругаться и даже драться. Короче сказать, ни Горюнов не понимал своих товарищей, ни они не понимали Горюнова.
Скука была невыносимая Панфилу среди этих товарищей. Он проклинал свою жизнь, а равно дядю за то, что тот уговорил его прийти сюда, плакал; но все-таки, не считая себя виноватым, думал, что недолго проживет в этом аде, и всячески старался избегать товарищества, лежа то под лавкой, то сидя в углу с закрытым ладонями лицом. Много ему привелось увидать тут различных сцен, много такого, чего он не видал до сих пор, но ему некуда было деваться, да и его часто сталкивали с места, и он очень обрадовался, когда его вывели на свежий воздух.
- Панфилушко! Што ты наделал? - спрашивала сестра, увидавшая его выходящим под стражей из полиции.
- Ничего не знаю, - отвечал брат.
- Правда ли, говорят, что ты убил того рабочего, который был у нас?
- Врут!
Тем и кончилось свидание и разговоры брата с сестрой, потому что Горюнова торопили к следователю. Через две недели ему, однако, удалось ночью убежать из полиции. Зашел он к сестре, но Пелагея Прохоровна, как сказала Лизавета Елизаровна, уже ушла в город. Панфил вышел из ворот бывшего ульяновского дома и задумался: куда ему идти теперь? Ни в селе, ни на промыслах ему нельзя показаться, - там его схватят. Оставалось одно: наняться на плоты - и он пошел туда; но плоты хотели пустить через день, а днем его увидал один промысловый рабочий, и его свели обратно в полицию. Началось новое следствие о побеге Панфила и продолжалось с месяц, в течение которого он уже стал привыкать к этой жизни. По окончании следствия его повели с другими арестантами в город, но дорогой он захворал и только через полтора месяца, пришедши в чувство, узнал, что находится в тюремном лазарете.
Жизнь в лазарете ему казалась лучше полицейской, потому что он лежал на отдельной койке, мог ходить по комнате, сидеть, не мешая другим, насмехаться над солдатами, караулившими у дверей больных арестантов. В известное время ему приносили пищу и лекарства. Сперва его пугали трудно больные, скоро умирающие арестанты, за которыми уже не было никакого надзора и которых ничем не лечили; пугали операции, доктор, производивший эти операции; но потом он привык и скоро отличил фельдшера от лекаря, находя, что в фельдшере больше силы, чем в лекаре, потому что фельдшер может выписать больного в тюрьму, куда идти никому не хотелось. В палате были всякие больные, судимые и судящиеся за разные преступления, которые часто сменялись новыми, так что Горюнов ежедневно боялся, чтобы его не выписали. Но в палате были такие больные, которые лежали в ней по целым годам. Одни из них действительно были больны, другие выписывались в тюрьму только дня на три - и являлись в палату со свежими новостями. Эти люди находились с фельдшерами в дружественных отношениях. А так как они почти жили постоянно в палате, то считали себя чем-то вроде дядек, без умолку говорили, насмехаясь над различными болями, которые им привелось испытать. Их любили больные за шутки и заискивали их расположения на том основании, что они иногда держали перед доктором чернильницу. Вот к этим-то людям и старался подделаться Горюнов. Несмотря на то, что они казались ему смешными и чересчур хвастливыми, он старался угодить которому-нибудь из с т а р и к о в тем, что подавал кружку с водой. Он думал, что эти больные - большею частию состоятельные раскольники, обвиняемые в делании фальшивых серебряных вещей, жившие доселе в скитах и отправлявшие обряды по-своему, тайно от начальства, и что они могут много хорошего сделать для него. Однако, как он ни ухаживал за ними, сколько ни просил их о себе, они, как он замечал, заботились более всего о себе, вели себя заносчиво, а к нему относились, как к ничтожному псу. Это, наконец, стало злить Панфила. И какова же была его радость, когда начальник лазарета велел двух из них непременно выписать из лазарета и больше не принимать, так как он заметил их уже давно здоровыми! И как же злы были эти люди на все и на всех, надевая арестантские одежды и подставляя ноги для того, чтобы на них надели кандалы!.. Но после них вскоре все стали чувствовать какую-то пустоту, чего-то как будто недоставало. И все это произошло оттого, что как бы надменны ни были старики-лазаретники, при них было как-то весело: они умели рассказывать разные анекдоты, развлекали больных смешными сценами, остротами и т. п. Скучно сделалось и Панфилу: больных много; больные разговаривать не любят, выздоравливающие разговаривают или играют в карты, бог весть каким образом попавшие в лазарет; подойдет он к ним, они его называют щенком и гонят прочь. Хорошо еще, что сестра, жившая в это время уже в городе, навещала его по воскресным дням. Она приносила ему сдобные кушанья, тайком унесенные от барыни, у которой она жила, рассказывала о своих господах или о том, что она уже теперь живет на другом месте, и хотя все эти рассказы и городские новости сообщались в течение четверти часа, а потом, в продолжение получаса, брат и сестра молчали, все-таки Панфил был в тысячу раз веселее при сестре, чем без нее. Но вот не пришла сестра в праздник, не пришла и в воскресенье. Справился он об этом, сказали: больно она уж смазливая; начальство не приказывает пущать. Как ни обидно было слышать это брату, но делать было нечего, - сестра уж больше не показывалась в лазарете.
На третий день после этого события к Панфилу подошел пожилой больной. С этим больным Горюнов никогда не вступал в разговоры, потому что он и сам почти ни с кем не разговаривал. Это был высокий, худощавый мужчина, с рыжими курчавыми волосами. Глаза его постоянно принимали серьезный вид, лицо с небритыми волосами, постоянно, когда он сидел задумчиво, передергивалось множеством складок. К этому надо еще прибавить то, что он свои желтые щеки постоянно утирал грязным платком, что даже удивляло докторов, которые не находили не только на его лице, но и на всем теле пота. Он говорил басом, глухо.
- Ты за что сидишь? - спросил он Горюнова.
Горюнов молчал. От этого вопроса его покоробило. В самом деле, за что он сидит? Горюнов сознавал, что он взят за фальшивую бумажку и за побег из полиции, но кому какое дело до этого?
Этот больной разозлил его, и он закрыл глаза.
- Што закрываешь глаза-то! Не съем, - проговорил задумчивый больной. В палате сделалось тихо.
- Фальшивые бумажки делает, - сказал кто-то.
- Эдакой мальчишка!.. Ха-ха!..
- Сызмалетства в механику пустился! - слышалось с разных коек вперемежку с хохотом.
Серьезный больной присел на кровать Горюнова. Тот не противился этому.
- Нет, однако?.. Ты ведь Горюнов?.. Про Горюновых я слышал, - говорил неотвязчивый больной.
Панфил со страхом глядел на него: такой у него был суровый вид в это время.
- Ты кто? - спросил неловко Панфил неотвязчивого человека.
- Слыхал про никитинского письмоводителя Гусева?
- Нет.
- Ну, так это я... А за што я сижу, про это я знаю. И им не удастся меня словить! Не запугают... Не-ет!.. Трех управляющих, первых плутов, провел... Нет!!. - И лицо Гусева сделалось очень страшно, на щеках выступили багровые пятна.
- Хочешь, я научу тебя писать? - спросил вдруг Гусев Панфила.
Но Панфил не отвечал. Гусев что-то пробурлил и ушел от него недовольный. Больные стали издеваться над ним.
С час после этого пролежал Горюнов, сердясь сначала на Гусева за то, что он, может быть, с худым намерением выспрашивал про его дело, но потом, как обыкновенно бывает с молодыми людьми, покинутыми и презираемыми даже теми, преступления коих, может быть, тяжелее его, он стал сожалеть, что так грубо оттолкнул человека, который его, неопытного в делах, может быть, хотел научить. Ему теперь самому хотелось поговорить с Гусевым, но как заговорить с ним после такого грубого обращения? Что скажут больные? "Снюхался!" - скажут и станут насильно выпроваживать его из лазарета.
Весь этот вечер Панфил провел мучительно, думая, как бы ему поговорить с Гусевым. Да и что это за человек такой? Кроме того, что говорили об нем больные, он ничего об нем не знал. Да и больные говорили об нем разно, потому что он уже давно находится в больнице. А коли давно, значит, он боится попасть в острог, откуда, как говорят больные, одна дорога: или в каторгу, или на поселение. Одни из арестантов говорили, что это бывший писец никитинской заводской конторы и что он находился в бегах из острога несколько лет, жил по фальшивому паспорту и сам делал фальшивые паспорты. Другие говорили, что он обокрал заводскую контору и составил фальшивую расписку под руку приказчика - и т. п. Одним словом, общее мнение больных состояло в том, что Гусев хороший мастер делать фальшивые билеты.
Между тем дело Гусева было очень простое и, вместе с тем, нешуточное. Он считался при главной заводской конторе писцом. По знанию заводского дела во всех отношениях он давно бы мог получить должность столоначальника, но никак не мог угодить начальству, которое на должности столоначальников определяло или за большие деньги, или свою родню. У Гусева было большое семейство; извлекать доходы он ни из чего не имел возможности, потому что сидел в таком столе, где никаким образом не мог получать их. Вот он и выдумал давать рабочим паспорты. Бланки и печать достать ему было плевое дело, оставалось только сделать подпись; и это не трудно - тем более что на подписи мало обращают внимания. Он занялся этим ремеслом и даже возбудил со стороны товарищей удивление тем, что скоро обшил свой дом тесом, завел лошадей и приобрел еще одну десятину покоса. Это, конечно, дошло и до начальства, которое стало допытываться до настоящей причины. И вдруг получается в главной конторе бумага от заводского исправника; при бумаге приложен билет отыскиваемого уже полгода рабочего. Исправник просит донести ему: давала ли контора билет рабочему, и если давала, то почему она доносила ему раньше, что этот рабочий находится в бегах? В конторе забегали, стали справляться, сличать почерки рук - и решили, что это дело Гусева, но по случаю именин управляющего его так и замяли.
Гусев с этих пор стал еще осторожнее, но товарищи то и дело корили его тем, что он постоянно выдает фальшивые билеты и этим самым наживает много денег. Гусеву не давали покоя. Гусева старались согнуть в бараний рог; он все сносил терпеливо, но, наконец, доконали-таки его. Гусев часто ходил на почту за получением писем и посылок на имя конторы и управляющего; денежные же письма всегда получал казначей. Раз как-то управляющий приходит в контору и спрашивает: а кто получал в такое-то время из почтовой конторы на имя мое посылку? Казначей справился и сказал, что посылку получал Гусев. Гусев струсил, сказав, что он не помнит, получал или нет такую посылку. Справились в почтовой конторе - посылку получил, по доверенности управляющего, Гусев. Но Гусев признал почерк руки и расписку в книге за казначейские. А так как в заводе все писцы и должностные лица, учившиеся писать по одному почерку от одного учителя, за небольшими исключениями писали почти одним почерком, то и заключили, что Гусев доверенность на повестке сделал фальшивую и посылку украл. Его стали судить, не принимая никаких оправданий, тем более что как началось об нем дело, главная контора Никитинского завода представила заводскому исправнику