блуждала так, запачканная и нелепая, таская с собою старый раздувательный мех, воображая, что извлекает из него музыкальные звуки, или вертя целыми часами какую-нибудь бумажную мельничку, украденную ею у ее маленькой племянницы Жюли.
Маньячка похищала, в самом деле, все, что попадалось ей под руку, и прятала обыкновенно свои покражи в соломенном тюфяке или в каком-нибудь закоулке своей комнаты. Ее встречали блуждающею в саду или в коридорах или спускающеюся с лестниц на своем сидении, а иногда видели, как она усаживалась на дверном пороге и, подвернув юбку, прохлаждалась голым телом на камне. Злобная и взбалмошная в то время, когда еще владела рассудком, она осталась в безумии лукавою и мстительною.
И вот к этому-то созданию переходило отныне попечение о маленькой Жюли. Ей было восемь лет, и она была свежая и милая.
Аббат Юберте разговаривал об этом положении с г-ном дю Френеем, который жил в ближайшем соседстве с Ба-ле-Прэ, куда он и прибыл раньше аббата, по первому известию о событии, предупредить о котором г-жу де Галандо он же и послал. Человек приятный и добрый, но недалекий, несмотря на свои пятьдесят и один год, он казался совсем растерявшимся от смерти своего двоюродного брата и был очень рад прибытию аббата Юберте, которому сообщил только что рассказанные нами подробности.
Г-н де Френей, давно знавший г-на де Мосейля, никогда не переставал видеться с ним, несмотря на его пьянство и распутство. Во Френее же г-н де Мосейль встретил свою вторую жену, несчастную Анну де Бастан. Дю Френей совсем не думал, принимая по привычке этого распутного толстяка, что он когда-нибудь внушит этой кроткой девушке такую истинную страсть. Мосейль забавлял чету дю Френеев, потому что и в своем бражничестве он сохранял проблески разума и следы ума. Он нравился им каким-то прирожденным шутовством, которое смешило до слез г-жу дю Френей. И потому г-н де Мосейль иногда бывал там. Ведь это был почти единственный дом и единственные люди его положения, которых он часто посещал, изгнанный отовсюду и сосланный в кабачки, да и там всего чаще наедине с бутылкою, потому что, наконец, все стали бояться его задирчивого опьянения и стало вокруг него пусто.
Он ужинал иногда с г-ном и г-жою дю Френеями, и они, выйдя из-за стола, принимались один за свою скрипку, другая за свой клавесин, а Мосейль сидел где-нибудь в углу гостиной. Этот грубый человек любил музыку и живо чувствовал ее. Он отбивал каблуком такт, напевал тихонько мотив своим надсаженным голосом, потом, воодушевясь, поднимался наконец с волнением и восторгом, меж тем как оба музыканта согласно постепенно преобразовывали концерт и ускоряли его движение, так что, начавшись в ариозо, он переходил в сарабанду, а Мосейль принимался прыгать, делать пируэты и представлял им комедию импровизированного танца, которая веселила их бесконечно.
Однажды вечером, когда они одни за своими инструментами играли, чтобы доставить друг другу взаимное удовольствие, как часто имели обыкновение делать, они увидели, что дверь внезапно распахнулась и вошел Мосейль; угрюмый, растрепанный, колени запачканы землею, без шляпы, он во весь дух прибежал во Френей рассказать своим друзьям о том, что только что произошло под окнами его жены. Он рыдал и икал. Г-н и г-жа дю Френей, испуганные его исступлением, проводили его обратно в Ба-ле-Прэ и по тому состоянию, в котором нашли бедную Анну, поняли, как велико несчастие. Они остались у ее изголовья и ухаживали за нею до того дня, когда она умерла, не соглашаясь увидеть мужа и, говоря, что она слишком положилась на свои силы, надеясь, что может перенести причуды его натуры, что предпочитает умереть, так как чувствует себя неспособною исполнить долг, который на себя взяла и который не может выполнить. Вследствие этого трагического происшествия, чета дю Френеев разорвала все отношения с г-ном де Мосейлем и только из-за маленькой Жюли, оставшейся сиротою, дю Френей снова появился в Ба-ла-Прэ.
Уже вечерело, г-н де Мосейль покоился на своей постели между двух зажженных свеч. Никого не было возле него, комната казалась пустою. Г-н дю Френей и аббат принялись искать Жюли,- она исчезла с утра. Проходя коридором, они увидели свет сквозь щель двери девицы Арманды. Слабоумная была заперта в своей комнате, и оба они полюбопытствовали посмотреть в замочную скважину. Она стояла, странно причесанная, и, подняв свои юбки, нагая до пояса, занималась тем, что ставила себе клистир и, обеими руками держа за своею спиной шприц, искала для него в стене опорной точки. Эти господа удалились, пожимая плечами, и наконец нашли Жюли.
Девочка спала, совсем одетая, на своей постели; она еще держала в одной руке закушенное яблоко, на котором виднелся поверхностный след ее маленьких зубов; другою рукой она крепко-накрепко сжимала старую банку из-под румян. Она забавлялась, расцвечая себе щеки, как - видела она - делала ее тетка. Это был славный сон, комический и нежный. Они не стали будить ее.
Было условлено, что Жюли отправится завтра с г-ном дю Френеем, у которого она будет проводить две трети года, и что аббат постарается склонить г-жу де Галандо брать ее к себе на остальное время.
На следующее утро похоронили г-на де Мосейля. Несколько человек крестьян, балагуривших и подталкивающих друг друга, собрались во дворе Ба-ле-Прэ. Вынесли гроб и уже собирались идти, когда девица Арманда совершила свой выход. Ей удалось вырваться на волю, и, одетая и намазанная, она захотела принять участие в церемонии. Четыре мужика, по приказу аббата, схватили ее. Она отбивалась, кричала, но тщетно; ее угомонили и видели, как, она удалялась, яростно передвигая под короткою юбкою высокими сапогами со шпорами, в которые она обулась.
Небольшая толпа провожающих вышла из церкви и направилась к кладбищу. Жюли шла скромно, под руку с г-ном дю Френеем. Несколько фермеров шли за ними. Дорога была ухабистая. Было слышно, как за изгородью блеяла коза. Это была старая бородатая коза с дряблым выменем, бывшая когда-то кормилицею Жюли; тут г-н дю Френей и аббат заметили, что за кортежем плетется безобразное и спотыкающееся создание. Они признали в нем зловещую карлицу, которая никогда не покидала окрестностей замка и время от времени появлялась там.
Наконец пришли на кладбище. В яму, вырытую заранее, опустили г-на де Мосейля. Земля сыпалась с лопат тяжелыми комьями. Когда обряд окончился, присутствовавшие разошлись. Стояло там большое дерево, бросавшее тень на могильный холмик. Его бурая земля была как пятно среди зеленой муравы. Аббат Юберте и г-н дю Френей, оставшись одни, сели на траву; там перелетали стрекозы, и, где они прыгали, гибкая былинка легко вздрагивала. Жюли забавлялась, гоняясь за ними. Аббат смотрел на нее, всю светлую под солнцем. Было жарко, г-н дю Френей вынул машинально из своего кармана буксовую флейту в трех кусках; он ее вытер, сложил, тихо дунул в нее, потом тихо заиграл ариетту. Маленькая Жюли остановилась послушать, вся светлая, стоя под солнцем, и, так как был полдень, вокруг нее не было тени.
Г-жа де Галандо не приняла сразу предложение аббата Юберте и г-на дю Френея относительно ее племянницы Жюли де Мосейль; даже наоборот. Она наотрез отказалась принимать ее к себе на три месяца, которые ребенок не будет проводить во Френее. Аббат чувствовал себя в большом затруднении, тем более что его чувства участвовали в этом вместе с сознанием его долга. Он ощущал в своем сердце искреннюю жалость к осиротевшей малютке. Какие девочка должна сохранить странные воспоминания о людях, среди которых жила, между отцом-ипохондриком и теткою, пестро-лоскутною и нелепою, слабоумие которой вырождалось иногда в яростные припадки, когда она каталась вся в пене, после чего становилась каждый раз еще более опустившейся идиоткой.
Аббату казалось необходимым удалить Жюли как можно скорее от этих впечатлений, опасных и мрачных. Ее пребывание во Френее, в этом доме, ласковом и веселом, наполненном запахом печений, благоуханием эликсиров и музыкальными концертами, легко заставит ее забыть мало-помалу печальные и злые зрелища Ба-ле-Прэ. С другой стороны, чтобы исправить влияние легкомысленного попечительства г-на и г-жи дю Френей, он самым живым образом желал для Жюли влияния возвышенного и сурового разума г-жи де Галандо, которая не преминет внушить ей прочные заповеди чести и добродетели и все необходимое из религии для укрепления в девочке добрых начал.
Аббат убеждал г-жу де Галандо, как ценно будет ее влияние на ребенка. Он знал, что ее гордость не была нечувствительна к могуществу, которое приписывали ее добродетели, и через это надеялся он подчинить ее мало-помалу своим намерениям. Николай вторил ему своим молчаливым желанием. Аббат растрогал его участью его маленькой двоюродной сестры, и Николай, сердце которого было лучше, чем разум, испытывал к ней интерес милосердия. Он присутствовал при спорах между его матерью и аббатом, оставаясь при этом, как всегда, в стороне, потому что, привыкнувши издавна не действовать самостоятельно, он не был способен действенно вмешаться во что бы то ни было.
Г-жа де Галандо уклонялась от всякого решительного ответа.
Тем не менее, время не терпело, так как аббат Юберте скоро должен был покинуть Понт-о-Бель. Епископ, уважавший ученость и верность аббата, брал его к себе секретарем. Г-н де ла Гранжер должен был ехать в конце осени в Италию, где король поручил ему вести секретные переговоры, и он увозил с собою г-на Юберте, который перед своим отъездом употреблял все старания, чтобы ввести маленькую Жюли в Понт-о-Бель. Он открылся в этом г-ну де ла Гранжеру и просил его совета.
Г-жа де Галандо очень почитала своего епископа, который, в согласии с аббатом, решился воспользоваться своим могуществом, чтобы внушить г-же де Галандо во имя веры то, что она отказывалась сделать во имя родства, и, чтобы с этим покончить, он взял на себя ускорить дело.
Поэтому г-н де ла Гранжер предупредил г-жу де Галандо о своем посещении под предлогом проститься с нею перед его путешествием, и в один прекрасный день, около трех часов, епископская карета въехала во двор в Понт-о-Бель.
Епископ был встречен у кареты аббатом Юберте и Николаем де Галандо. Николаю было тогда двадцать четыре года, и он был очень смущен и застенчив в своем парадном одеянии, надетом ради этого случая. Обменялись учтивостями. Епископ извинился, что сопровождавший его каноник не выходит по причине ломоты и оцепенения в икрах. Г-н Дюрье показал, в самом деле, вид совершенного подагрика. Его тучность заполняла сплошь оконце дверцы, которую он закрыл, когда, после обычных приветствий, опять уселся на заднем месте кареты, где его и оставили.
Все направились в замок. Епископ шел маленькими шагами своих коротких ног. Он был быстрый и живой и, при своем малом росте, имел властный вид. Говорили, что он способный человек и ловкий царедворец. Он прошел большую школу происков и познания людей и вывертывался из всех трудностей к выгоде своих друзей и к замешательству своих врагов. Так как он познал основательно церковническую интригу, то и удостоился того, что его сочли способным справиться с тончайшими делами римской политики. Он чувствовал всю значительность и всю цену выбора, который остановился на нем. Поэтому в своих успехах ультрамонтанских сомневался он не более, чем в удаче предприятия более скромного, которое привело его сегодня в Понт-о-Бель.
После первых любезностей разговор принял семейственный характер, и г-н де ла Гранжер пожелал посетить сады. Беседа продййжалась и там. Епископ щел рядом с г-жою де Галандо, и она в первый раз пожалела о состоянии запущенности и небрежения в котором находились из-за недостаточной подрезки и чистки грабины и аллеи.
Пришли на перекресток аллей. Епископ, немного запыхавшийся, остановился и, оглядевшись вокруг себя, поднял свои тощие руки:
- Конечно, сударыня, что бы вы ни говорили о том, что есть, и что бы вы ни думали о том, что было, это место остается по-прежнему отменно прекрасным, и я понимаю сожаления нашего аббата, вскоре покидающего эти спокойные осенения.
И затем он дал понять, что могущественные интересы заставляют его увезти в Рим г-на Юберте. Он настойчиво говорил о колебаниях аббата, о его привязанности к его воспитаннику.
- Потому что, сударыня, наш аббат вел скромно и верно большое дело. Он сделал из вашего сына, при вашей помощи и под вашим наблюдением, дворянина благочестивого и доброго. Я не сомневаюсь, что г-н Николай сделался бы таким и сам собою и что ваших советов было бы достаточно, чтобы направить столь счастливо одаренную натуру, но аббат способствовал, со своей стороны, тому, что к сердцу, которое вы образовали, присоединился разум, над питанием и укреплением которого он работал наилучшим образом.
Разве Николай не был напоен античною словесностью, не был превосходным латинистом? Епископу не надо было иного доказательства этому, чем те прекрасные Цицероновы изречения, которыми они обменялись при его выходе из кареты. Николаю больше нечему было учиться.
- Вот это все делает человека,- заключил г-н де ла Гранжер,- притом способного не только поддержать честь своего дома, но еще и возвысить ее.
Г-жа де Галандо, выражая приличные случаю сожаления, согласилась довольно охотно на отъезд аббата, который уже несколько недель не переставал тревожить ее из-за маленькой Жюли и которого она начинала находить несносным.
Стояла там каменная скамья. Епископ и г-жа Галандо сели на нее, чтобы продолжать беседу. Легкий ветер колыхал седые волосы г-жи де Галандо, и г-н де ла Гранжер, с немного покрасневшим от свежего воздуха носом, слушал с тонким видом, как она восхваляла подробно свои материнские труды.
- Да, сударыня, если аббат имел свою долю в добром воспитании вашего сына,- возразил, когда она кончила, лукавый прелат, пользуясь уклоном разговора, благоприятным его проекту,- вы имеете в этом вашу долю, и самую прекрасную, которая является примером вашей высокой добродетели. Ах! Я понимаю, сударыня, вашу законную удовлетворенность и ваше счастие быть освобожденною от великой обязанности. Теперь, когда это прекрасное дело окончено, вам было бы приятно, моя дорогая дочь, возвратиться в ваш внутренний мир, но добро ненасытно. Не думаете ли вы, что другие заботы вас призывают, и останетесь ли вы глухи к их голосу?
- Я всегда освобождал вас от дел внешних,- продолжал епископ, улыбаясь,- но Бог сохранил для вас одно, которого вы не ждали. Бог сам позаботился о новом заполнении вашего досуга. Он знает все наши нужды, и даже те, о которых мы сами не думаем. Вам надо взять вашу племянницу Жюли де Мосейль.
Удар был жесток. С первых слов г-жа де Галандо заартачилась с сухостью и решительною надменностью. Епископ ничуть не смутился; он выдерживал более жестокие схватки, участвовал в более сильных столкновениях и хорошо знал все пути. Он пошел сначала по пути укрощения. Потом, не достигнув успеха, он заговорил, в свою очередь, надменно и сухо, выпрямившись во весь свой маленький рост. Его руки, проворные и убеждающие, жестикулировали перед глазами г-жи де Галандо, и она видела, как мелькала перед нею кругообразно золотая точка епископского кольца, и не отвечала ничего. Тогда г-н де ла Гранжер разгорячился. Он сулил ропот в обществе, говорил о скандальности этого отказа, из расчета требуя большего, чем хотел, потом вдруг ограничил обязательство тремя месяцами, чего и добился. Определили время побывки каждый год: от половины июля до половины октября.
Епископ начал тогда восхвалять ребенка. Г-жа де Галандо, внезапно поднявшись со скамьи своего поражения, быстрыми шагами пошла к замку. Г-н де ла Гранжер следовал за нею на своих коротких ногах, распотешенный этим внезапным бегством и этим гневом. Встретили Николая и аббата Юберте. Аббат только что осведомил своего воспитанника о своем решении и о предполагаемом путешествии; оба плакали. Они пошли позади епископа, который немного отдышался, идя рядом с г-жою де Галандо, наконец замедлившею шаг и обуздавшею себя. Время от времени слышно было, как бедный Николай шумно сморкается.
Подошли к карете. Все встали вокруг, когда дверца отворилась, и все увидели толстого каноника-подагрика, сидевшего с непокрытою головою на задней скамейке, а на коленях у него Жюли, которую епископ тайком привез с собою,- она надела себе на голову парик и на нос - очки бедного г-на Дюрье, а тот, красный и растерявшийся, не знал, какой ему принять вид и как избавиться от надоедалки.
В этом-то забавном положении г-жа де Галандо познакомилась со своею племянницею. Условились, что она проведет на этот раз два или три дня в Понт-о-Беле и что ее проводит во Френей, откуда она приехала, аббат, перед тем как ему отправиться к новому месту службы у г-на де ла Гранжера, который, простившись со всеми присутствовавшими, ступил на подножку.
Толстый кучер стегнул лошадей; колеса завертелись, оставив на дворе Понт-о-Беля перед г-жою де Галандо, между балагурящим аббатом и смущенным Николаем прекрасную маленькую девочку, белокурую и своенравную; сквозь очки, которые она, заупрямившись, не захотела отдать, малютка смотрела на исчезавшую большую карету, где г-н каноник Дюрье признавался епископу, что эта милая барышня де Мосейль была сущий дьявол во плоти; и это показалось бы ему еще гораздо более вероятным, если бы он услыхал за собою громкий хохот девочки над тремя большими кучами помета, свежего и дымящегося, оставленного на мостовой в некотором расстоянии друг от друга гнедыми лошадьми г-на де ла Гранжера.
Этот первый приезд Жюли в Понт-о-Бель совпал с приготовлениями к отъезду аббата Юберте. Николай казался очень огорченным и проводил время в полной праздности. Его ограниченная и ленивая жизнь поддерживалась в равновесии несколькими опорными точками, и, когда главной из них не стало, он почувствовал словно вывих.
Конечно, г-жа де Галандо оставалась, но она уже давно сложила с себя на аббата заботу заниматься ее сыном. Г-н Юберте добился того, что заинтересовал его своими работами; он открыл перед ним обширную область науки о древностях, и если Николай не погружался в ее глубины, то все же довольно охотно пробегал по ее поверхности. Как только аббат уехал, он прекратил занятия, избегал даже библиотеки и коснел в лености; это несколько обеспокоило г-жу де Галандо, так как она не знала против нее никакого лекарства и даже кое в чем себя упрекала, чему, однако, ее уверенность довольно быстро положила конец. Тем не менее она готова была пожалеть о том, что с такою заботливостью и с такою бдительностью отвращала сына от всех занятий, которые были приличны его возрасту и которым она противилась всею силою своей трусости.
В самом деле, Николай де Галандо не знал ничего из области тех занятий, которыми обычно развлекались местные дворяне, находившие в охоте и верховой езде свое главное удовольствие. Его мать постоянно восставала против охоты. Ей казалось неудобным, чтобы он удалялся от нее на целые дни, поневоле якшаясь при этом с соседнею молодежью. Еще более, чем опасных зачастую случайностей травли, боялась она шумных обедов и ужинов после охоты. Она опасалась, что сын ее будет возвращаться оттуда с головою, полною лая собак, звука рогов, брани доезжачих и вольных разговоров товарищей; а ими он не замедлил бы обзавестись, и они принуждали бы его или убегать из Понт-о-Беля, или вводить туда их ватагу, присутствие которой для г-жи де Галандо было бы отвратительно и которая своим оскорбительным несходством тревожила бы ее жизнь, возвышенную, уединенную и суровую.
Она боялась, что кроткий и скромный Николай приобретет в этих сношениях ту грубость, о которой она хранила прискорбное воспоминание, так как от проявлений этой грубости в близких людях страдала в далекие теперь времена своей юности.
Итак, Николай де Галандо не научился ни владеть оружием, ни ездить верхом, так как мать боялась лошадей из-за постоянных опасностей, представляемых их норовом. Самые кроткие из них подвержены неожиданным капризам, и она часто напоминала Николаю, что благородные лошади, возившие так величественно ее и ее мужа в славной четырехколесной карете, однажды понесли по дороге из Сен-Жан-ла-Виня и после бешеной скачки по полям вывалили их в поле люцерны, причем граф упал ничком, а она, во всем своем убранстве, упала на спину, вверх ногами. Этот пример служил ей доводом, с помощью которого она внушала Николаю осторожность и отвращение к наездничеству и его последствиям.
Отрезав ему таким образом все выходы, она держала его всецело при себе. Она рассуждала при этом, быть может, более последовательно, чем справедливо, потому что необходимы страсти, чтобы питать ими наше одиночество, будь то занятость значительными явлениями внутреннего мира или же пылкий интерес к мелочам, нас окружающим. Но Николай де Галандо имел скорее привычки, чем страсти. Это они были постоянною тканью его мыслей и обычными причинами его действий; их совокупность, упорядоченная и завершенная, составляла для него жизнь ровную и замкнутую, из которой он и не пытался выйти.
Николай де Галандо действительно был свободен от всяких душевных крайностей. Он не испытывал ни одного из тех глухих движений, которые ведут нередко ко внезапным отступлениям, неожиданным и приводящим в замешательство. Даже его религиозность не развивалась порывами и не углублялась, и его мысль о Боге довольствовалась заученными упражнениями, ничего к ним не прибавляя и ничего не отнимая. Его существование казалось очерченным заранее, как тень на старых каменных солнечных часах, на которых его отец некогда любил наблюдать вращение дневных часов.
Все то, что выходило за пределы повседневных обстоятельств, казалось ему пустым и неясным. Собою он занимался умеренно, а другими не занимался вовсе, но если он имел в голове мало образов и мыслей, то в сердце у него были чувства твердые и постоянные. Он любил искренне и сильно свою мать; поэтому, когда наступала пора возвращения Жюли в Понт-о-Бель, он разделял дурное настроение г-жи де Галандо по отношению к этой малютке, и девочка встречала от него так же мало братского привета, как родственного приема от тетки. Но это чувство, надо сказать, длилось недолго, и Николай, кроткий, простой и добрый, не вкладывал в него того постоянства и упорства, какие вносила в свои отношения г-жа де Галандо.
На другой день после приезда Жюли в замок она прогуливалась в садах под наблюдением одной из двух старых служанок г-жи де Галандо. В Понт-о-Беле жили только старые люди; поэтому Жюли была первая юная особа, которую часто видел здесь Николай. Девочка шла печально; слышны были шаги ее бойких ножек на песке сквозь тяжелую поступь древней горничной, которая порой кашляла и тяжело тащилась по дорожке.
Жюли было несколько трудно держаться в тех рамках, в которые хотела ее поставить ее тетка. Конечно, г-жа де Галандо согласилась принять свою племянницу по настояниям г-на де ла Гранжера и из боязни скандала, который ее отказ непременно бы вызвал, но она исполняла этот долг неохотно, и Жюли болезненно ощущала на себе дурное настроение, вызванное этим обязательством. Ее буйная веселость ударялась крыльями о сухость тетки, которая с самого начала сурово укрощала ее.
Да, конечно, далеко было угрюмому пристанищу в Понт-о-Беле до любезного дома во Френее, полного песен и звуков клавесина. Девочка вскоре поняла это.
Г-н и г-жа дю Френей нежно лелеяли сироту, и малютка их обожала. Они отвечали ей безумною любовью и предполагали даже совсем оставить девочку у себя, что стоило им очень надменного письма от г-жи де Галандо с форменным отказом, настолько сильна в душах любовь к противоречию. Содержание письма было таково, что г-н и г-жа дю Френей с тех пор отпускали Жюли без надежды навестить ее хотя бы один раз, пока она оставалась в Понт-о-Беле. Это их печалило до того, что г-н дю Френей целых три дня не дотрагивался ни до скрипки, ни до флейты, а его жена в то же время не открывала клавесина, не взбивала сливок, не толкла сахара.
Перемена была крута для Жюли. Там ей все сходило; здесь ей ничего не спускали. Г-жа де Галандо, высокомерно и не терпя возражений, наложила на нее свое иго. Она сберегла для нее, если можно так выразиться, нечто от своей еще не использованной суровости. Послушание Николая позволяло ей быть уверенной в легкости господства над ним и в бесполезности по отношению к нему какой бы то ни было строгости; поэтому с Жюли она употребляла тот запас жестокости и резкости, которые были до сих пор излишними. Можно было ждать возмущений, но их вовсе не было. Перед этим сильным принуждением ребенок склонялся, отчасти от беззаботности, но более от мягкости и также от легкой приспособляемости к обстоятельствам, свойственной юным существам,- склонялся так, что г-жа де Галандо была обманута в своих ожиданиях. Она не находила в Жюли ничего, что заслуживало бы того нерасположения, которое она к ней питала. Это отсутствие сопротивления не вознаградило ее за то, что она не нашла здесь удовлетворения своим планам.
Эти перемены создали из Жюли двойственное существо, как следствие ее двойственного пребывания во Френее и в Понт-о-Беле. Она приобрела два порядка привычек, которые преобладали в ней попеременно и сделали из нее позже чувственную и легкомысленную Жюли на ужинах маршала де Бонфора и одинокую и степенную г-жу де Портебиз, доживающую жизнь в сельском замке Ба-ле-Прэ.
Это быстрое послушание, если оно и противоречило тайному желанию г-жи де Галандо, заставило ее необыкновенно уважать свою систему воспитания и удовлетворяло, по крайней мере, ее тщеславие. Таким образом, одна покорилась тому, что ее слушают, другая тому, что она слушается. Жюли торопилась выучиться тому, что от нее требовалось, и подчинялась этому добровольно. Только она скучала, и ее розовое личико не озарялось улыбкою, как тогда, когда она пачкала себе щеки свежим вареньем г-жи дю Френей или забавлялась, выпиликивая нестройные звуки на скрипке г-на дю Френея. Она была весьма озабочена новыми благопристойностями, которые надо было ей соблюдать, и это принуждение придавало малютке очаровательную и комическую важность. Еще блуждал в ее глазах остаток веселости, готовый перейти в улыбку, но она тщетно искала в глазах других ему опоры и поддержки, а когда она встречала суровый взор тетки, то ее порыв кончался полуужимкою ее пухлых и розовых губ, очаровательною и в то же время пристыженною, с выражением смущения, разочарования и немного злости, словно решимости, раз что ее улыбки не желают, наслаждаться ею наедине с самою собою.
Она находила в предметах и в людях, окружавших ее, тысячу способов ими забавляться. Дети изо всего изобретают особенные события. Камешки, травы, повороты аллей, форма цветников, мебель, домашняя утварь служили ей для того, чтобы извлекать из них особые удовольствия, в которых погода участвовала не менее, чем другие обстоятельства, таинственные и ей одной понятные.
Те немногие люди, что в Понт-о-Беле составляли ежедневное зрелище жизни, стали ей привычны, и она распознала их с прирожденной ей тонкостью. Если, например, общий характер г-жи де Галандо поневоле ускользал от ее детского разума, то она инстинктивно и по привычке приобрела столь точное знание ее физиономии, что наперед читала по ней необходимость остеречься ее раздражения, которое она различала в чертах старой дамы по гримаске губ или по особенному миганию глаз. Поэтому она удивительно быстро увертывалась, благоразумная и в то же время дерзкая, с природным и неодолимым талантом к передразниванию. Она упражнялась в подражании походке и повадкам тетки или вскарабкивалась на стул, подставляла зеркалу свое личико, которое шутовскою гримасою карикатурило лицо ее суровой родственницы. Она простирала эту забаву до наглости, не отказываясь от нее даже в присутствии г-жи де Галандо, которая ничего не замечала.
Как и следовало ожидать, кузен Николай также не избежал пересмешничанья. Жюли быстро схватила его скучающий и беспечный вид, его повадку зевать и судорожно подавлять эту зевоту, его вялую походку, его манеру волочить по песку свою трость, заложа руки за спину и зачастую горбясь, всю неуклюжесть его высокой фигуры. Именно так прогуливаясь в этом саду, ленивый и вечно нерешительный, Николай часто встречал свою кузину Жюли.
Она не подходила к нему и не заговаривала с ним и делала вид, что не видит его, но смотрела на него исподтишка, быстрым и беглым взглядом. Чаще всего, когда он встречал ее, она опускала голову и притворялась играющею и столь внимательною к своей игре, что слегка высовывала изо рта тоненький кончик своего розового язычка, чтобы потом высунуть его во всю длину за спиною Николая, удалявшегося мелкими шагами, заложа руки под фалды своего кафтана, откуда кончик носового платка, который рассеянный молодой человек оставлял торчащим из кармана, казалось, отвечал на гримасы ребенка.
Обычная прогулка Николая де Галандо нередко приводила его к скамье, где Жюли играла некоторое время днем. Эта скамья опиралась спинкою о трельяж, отделявший аллею от площадки, обставленной высокими деревьями. Углубление образовывало нишу, и несколько планок трельяжа, поломанных в этом месте, давали ребенку возможность проходить. Плющ устилал почву под деревьями своими листьями, сжатыми в темно-зеленую чешую; он взбирался на стволы мускулистыми и мохнатыми жилками. В этом месте было темно и прохладно; что нравилось малютке.
Нередко она пряталась в чаще этого убежища, заслышав издали неровную на песке походку Николая. Она замечала, что он никогда не забывал, проходя мимо, искать ее там глазами; потом он удалялся, обычно не оглядываясь; но однажды, быстро обернувшись на легкий шум, он заметил выглядывавшее из-за трельяжа, позади которого Жюли тайком наблюдала за ним, ее шаловливое личико; смеясь и застигнутая врасплох среди своего любимого развлечения, она непочтительно показывала ему язык, высунутый чуть не на аршин.
Жюли, размышляя о последствиях своей дерзости, сидела на скамье, смущенная и тихая. Как ни ловко умела она предупреждать порывы дурного настроения тетушки Галандо, ей не всегда удавалось их совсем избегнуть. Она была знакома с розгами.
Это бывала целая церемония, и те три раза, что она их уже получала за время своего пребывания в Понт-о-Беле, оставили в ней воспоминание очень жгучее. Торжество происходило так. Старый садовник Илер, за которым посылали для этого случая, входил, держа свои сабо одною рукою, а другою пучок веточек, в залу, где г-жа де Галандо восседала с очками на носу, прислонясь к спинке большого кресла. Илер, добрый малый, выбирал из связки самые сухие хворостинки, которые тотчас же ломались; но у Жюли тем не менее, когда она опускала юбку, слегка горел зад, а щеки пламенели от того, что она плакала заранее, без слез и без страха, лишь бы дать тетке высокое понятие о строгости наказания. Поэтому, завидя, что Николай, возвращаясь, замедлил шаг и остановился перед скамьею, она стала бояться к вечеру обычного наказания.
На самом деле Николай чувствовал себя весьма смущенным; он шевелил песок концом своей трости, чтобы придать себе духа. Жюли, которая уже решила, что ей теперь делать, лукаво поглядывала на него; потом внезапно счистила своею маленькою рукою листья и песок, покрывавшие скамью, и, отодвинувшись на край, как бы давая место пришедшему, она оправила на себе платье и внимательно посмотрела на нетерпеливые кончики своих ножек, висевших, не касаясь земли.
Смущение Николая де Галандо возросло до того, что, не зная, ни что делать, ни как уйти, он уселся, ничего не говоря, на самый краешек скамейки, размахивая руками, и его доброе лицо было красно от неловкости положения.
Жюли не говорила ни слова. Она сидела очень прямо, очень скромно, сдержанная и лукавая. Слышно было только постукиванье друг о друга ее каблуков. В промежутке этих звуков дерево иногда вздрагивало своею верхушкою. Сухая веточка упала с вершины, словно из невидимого пучка розог. Николай осторожно поднял ее и положил между ними обоими, потом он встал, снова сел и, наконец, внезапно удалился, не без того, чтобы отвесить низкий ггоклон кузине Жюли.
Николай стал приходить почти каждый день. Жюли больше не убегала. Он с интересом наблюдал, как она предавалась забавам, которые она для себя изобретала. Иногда ее там не было, но она вскоре выходила из-за трельяжа. Она приносила листья или корни плюща, камешки, сухие ветки, которыми играла при нем, мало-помалу освоившись с этим молчаливым посетителем. В Понт-о-Беле почти не говорили. Николай отвечал односложными словами на вопросы матери. Жюли, найдя в своем большом кузене благосклонного слушателя, болтала. Он внимал ей почтительно и покорно, не всегда отвечая на бесчисленные вопросы девочки, потому что он был ленив умом и так рассеян, что быстрые скачки ее мысли застигали его врасплох.
Жюли была бойка на слова и чиста сердцем. Она подружилась с этим большим мальчиком, бывшим на пятнадцать лет старше ее; но из тонкой детской прозорливости она приберегала эту дружбу для тех минут, когда они бывали в саду одни. При г-же де Галандо она оставалась равнодушною и ничем не обнаруживала этого товарищества. Разве только обменяется с Николаем понимающим взглядом, так что почтенная дама, сидя весь день взаперти у себя в комнате, ни за что на свете не подумала бы, что воспитанник аббата Юберте предпочитал великим авторам библиотеки общество девятилетней девочки и забавлялся с нею, сидя на старой скамье в конце парка, плетением гирлянд из плюща, выравнивая его словно лощеные листья, между тем как Жюли смеясь поглаживала своими робкими пальчиками его гибкие и мохнатые стебли.
Надо сказать, что Николай и Жюли не всегда оставались на том же месте, где они встретились. Часто они обходили кругом по парку, вдоль внешней ограды. Жюли шла впереди, а он послушно следовал за нею всюду, куда ей хотелось, на солнце, которого он очень боялся, и даже под дождь, который пугал его еще более и под которым Жюли любила гулять, чтобы чувствовать, как его капли смачивают ее волосы и текут по шее; погода, которая более двух месяцев была прекрасною, начала портиться. Приближалась осень и время, когда Жюли должна была возвратиться во Френей, чтобы провести там зиму и весну.
То был дурной день для Николая, когда г-н дю Френей приехал за Жюли. Г-жа де Галандо приняла его холодно и сухо простилась с племянницею. Николай не смел ничем обнаружить своего сожаления о своей маленькой подруге. Он проводил ее до кареты и, простясь с нею, убежал в сад и сел на опустевшую скамью. Мох и мрамор ее были влажны и сыры. Только что шел дождь, и Николай, опустив голову под листьями, которые сыпались густо, отяжелелые, поднял у ног между ними сердечко плюща, еще зеленое и блестящее, на котором трепетала дождевая капля, потом, когда опять начался ливень, он встал и медленно возвратился в замок.
Когда через год приближалось время возвращения Жюли в Понт-о-Бель, г-жа де Галандо начала горько жаловаться. В течение года она не выказала никакой заботы, чтобы иметь сведения о своей племяннице, и Николай, раб всех настроений матери, ни разу не посмел предложить ей, что он съездит за вестями во Френей, чего он весьма желал.
Г-жа де Галандо резко порицала тамошний образ жизни и тужила о том, что Жюли переймет там, должно быть, такие привычки, которые, конечно, заставят ее утратить то немногое из добрых правил, что она старалась ей внушить. Все это, разумеется, должно было испариться при звуках скрипки и клавесина и среди ароматов печений и варений, и г-жа де Галандо ворчала на этих людей за то, что они взялись воспитывать девочку, обучая ее вместо всякого дела пенью и приготовлению сладостей, не позаботившись, наверное, показать ей хотя бы цифры или азбуку. Дело не в том, конечно, чтобы сделать из Жюли ученую. У нее не будет ни времени, ни случая читать или считать, ибо, выросши, она не должна будет блистать умом или искусством управления. Ее ждет скромный брак с малым достатком и со множеством хозяйственных забот. Приданым ее будет только ее часть в Ба-ле-Прэ, доходы с которого невелики, да и те ей придется делить с теткою Армандою, а это может подойти лишь мужу посредственного положения.
Поэтому г-жа Галандо находила полезным учить племянницу порядку, бережливости, хозяйству и шитью, всему, что прилично для бедной девушки, да еще нескольким религиозным истинам, чтобы она могла принять свою судьбу такою, какою устроит ее Бог, насколько он позволял, по-видимому, ее предвидеть.
Николай не мешал матери говорить. Про себя он предполагал обучать Жюли. Не считая себя настоящим учителем, он находил себя способным преподать ей начала чтения и письма и открылся в этом плане матери. Это пришлось ей по вкусу, так как она видела в этом больше занятие для сына, чем пользу для племянницы. Согласие было дано, и теперь можно было видеть Николая в аллеях парка с книгою в руках, повторяющим грамматику или чертящим на песке концом трости образцы заглавных букв. Г-жа Галандо с удовольствием смотрела на то, как он брал на себя эту роль педагога, а на свою долю сохраняла заботу направлять поведение своей племянницы и делать ей нагоняи, подстерегать ее промахи и возвращать ее к дисциплине, что не заставило себя ждать.
На другой день после того, как Жюли снова вступила во владение своею комнаткою, она проснулась рано утром. В своей постели она принялась с полузакрытыми глазами мурлыкать песенку, потом она мало-помалу запела ее. Ее чистый и звонкий голос раздавался в свежей утренней тишине. Жюли по рассеянности думала, что она еще во френее. Она быстро опомнилась и замолчала, совсем смущенная, но слишком поздно, так как г-жа де Галандо, уже проснувшаяся, услышала ее из своей комнаты, которая была рядом, и тремя сухими ударами в стенку дала ей понять всю неблагопристойность ее поведения.
Жюли, раздосадованная выговором, прикусила свою губу, розовую и пухлую, и оставила на ней отпечаток своих тонких зубов. Она вступала в очаровательный возраст, росла и начинала расцветать; в ее лице, нежном и круглом, проступало другое, еще неопределенное, но обещавшее стать прелестным; ее полное тельце уже мило утончалось, вся ее неопределенная фигура, казалось, скоро найдет для себя точные соотношения. Ей кончался десятый год.
Она скоро заново познакомилась с Понт-о-Белем, с его привычками и с его обитателями. Она с какою-то прирожденною ловкостью старалась держаться незаметно, делать мало шума и занимать мало места. Надобно было видеть, как она проворно взбиралась, свежая и таящаяся, на звонкие лестницы, пробегала по длинным коридорам и в обширной комнате, где она занималась шитьем перед глазами г-жи де Галандо, примостившись на высоком табурете, посасывала с печальною и хитрою гримаскою кончик своего пальца, уколотого острием иглы.
С одним только Николаем она опять становилась такою, какою была в действительности,- девочкою резвою, живою и насмешливою. Верный знак дружбы для детей - забывать, что находишься уже не в их возрасте. Как только это равенство установлено, они пользуются им к своей выгоде с удивительною легкостью. Поэтому взваливала она на Николая тысячи занятий, весьма простых и совершенно натуральных в понятии маленькой девочки, но делавших весьма комичным этого большого юношу, скромного и нескладного; например, целые часы он забавлялся с нею постройкою на песке миниатюрных садиков со стенами из кремешков и с деревьями из веточек.
Поистине очаровательно было видеть кузена Николая за работою,- руки запачканы землею, да так, что он едва осмеливался в таком виде возвращаться в замок, а близ него, раскрытая на кремешках аллеи, латинская грамматика, которую честный малый приносил с собою каждый день в надежде натвердить из нее кое-какие правила этой причудливой головке.
Только после долгой игры Жюли соглашалась сесть на скамью, чтобы слушать урок. Она принималась за склады с большою серьезностью и усердием, все время следя краем глаза за своею ногою, которую она покачивала мерно, так, чтобы незаметно коснуться до чулка своего рассеянного наставника и запятнать его пылью. Ее лукавство кончалось тем, что она громко смеялась, а смущенный Николай даже не знал, над чем она так смеется. Хорошо или худо, урок продолжался, пока Жюли не соскальзывала тихонько со скамьи. Это был конец урока, и тогда начинались забавы.
Жюли вкладывала в эту игру оживление и пылкость необычайные. Она никогда не утомлялась этим развлечением, которому ее кузен подчинялся со снисходительностью и терпением бесконечными. Он прятался за деревья как раз так, чтобы его можно было увидеть; он бегал крупными шагами как раз так, чтобы его можно было догнать или чтобы, догнавши малютку, не причинить ей обиды и досады, почувствовать ее неловкость, чего она не могла терпеть. Из-за этого между ними возникали ссоры, яростные и забавные, потому что Николай показывал, что замечает плутовство Жюли, и противился ее прихотям.
Даже случалось иногда, что он заупрямится по-настоящему, и вот два товарища заспорят. Николай забывал свой возраст и обращался с Жюли так, как будто бы ей было столько же лет, что и ему. Тогда начинались крики, гнев, они дулись один на другого, и оба оказывались при этом одинаково упрямыми. Потом, наконец, здравый смысл возвращался к Николаю, и он оглядывался на себя с удивлением и смущением,- такой длинный, скорчивший сердитое лицо, грозящий кулаками, как десятилетний мальчуган, похожий на цаплю, поссорившуюся с коноплянкою.
Чувство этого несоответствия клало обыкновенно конец раздору, и Николай соглашался на то, чего хотела от него Жюли. Вследствие таких примирений девочка добивалась того, что ее забавляло больше всего на свете, а именно, прогулки к зеркалу вод или тотчас же, или на другой день.
То было одно из самых приятных мест в садах Понт-о-Беля. Покойный граф велел выкопать там пруд, не очень обширный, но довольно глубокий и такой чистый, что в нем отражались окружавшие его прекрасные деревья. Четыре покатые склона муравы окаймляли его четыре края. Узкая песчаная дорожка огибала его, и Жюли, очень любившая пройти по ней, получала на это позволение только с условием не выпускать руки Николая.
В этом он оказывался неуступчивым как из осторожности, так и ради удовольствия держать в своих пальцах ручонку, в которой он так живо чувствовал нетерпение и любопытство. Когда круг был окончен, Жюли хотела начинать сызнова. Чтобы не ссориться, простодушный Николай предлагал ей идти к тому, что называлось "малым бассейном". Жюли бросала последний взгляд на сонную воду, где цепенели ленивые карпы, просвечивая сквозь воду, голубоватые и зыбкие, словно полумертвые в своей мясистой бронзе.
Малый бассейн лежал повыше большого, в некотором от него расстоянии. Он был украшен по углам морскими изображениями, а в центре - тритоном, который подносил витую раковину к губам, непомерно надувая при этом щеки.
Г-жа де Галандо, не любившая бесполезных издержек, оставляла эту гидравлическую игрушку разрушаться мало-помалу, но, открыв полусломанные трубы, можно было еще добиться, чтобы тонкая струйка воды начала просачиваться из засоренной раковины. Этого было достаточно, чтобы позабавить Жюли, но не для того, чтобы наполнить бассейн, который летом совсем высыхал, так что ил его лупился под ногами.
Жюли спускалась туда, затем, взобравшись на спину тритона, ждала и хлопала в ладоши, когда Николай поднимал за железное кольцо каменную плиту и вводил туда нечто вроде ключа, приспособленного для этого употребления. Обвив шею своими маленькими руками и прижавшись своею щекою к щеке морского чудовища, она слушала со страстным вниманием.
Статуя, более или менее долгое время молчавшая, казалось, оживлялась, наконец, шумом таинственным и неразличимым, закипавшим в ее бронзовом теле. Вода медленно входила в нее, тихо поднималась с легким журчаньем, словно зыбкое внутреннее кровообращение. Мало-помалу она достигала груди, как бы разливалась там, потом с глухим рыганьем проходила горлом, наполняла рот и выливалась в раковину, откуда стекала кристальными струями и ясными капельками.
Тогда Жюли топала ногами от радости, и, чтобы увести ее оттуда, Николаю приходилось закрыть трубы и обещать ей возвратиться вскоре к этому очаровательному удовольствию.
Время шло, близилась половина сентября, и Николай не пропускал ни одного дня своего добровольного служения. Лишь иногда мать спрашивала его, далеко ли подвинулось обучение Жюли. Она предполагала, что уроки кратки и непостоянны, и не думала, чтобы сын посвящал им более времени, чем было надо; она была довольна исполнением принятой на себя Николаем обязанности, и это ей казалось в ее сыне признаком серьезного характера. Николай, наоборот, заботливо скрывал свою дружбу с кузиною. То был потайной уголок его существования, и он ревниво оберегал эту маленькую тайну, так сильно занимавшую его сердце.
Впрочем, ему нечего было бояться нескромности. Сад был пуст. Старый садовник Илер один бродил по саду. Старик полол или скреб дорожки. Поработав утром на огороде, днем он возился с граблями под окнами замка. Впрочем, о его близости давал знать резкий звук его работы. Притом же он ненавидел г-жу де Галандо за то запустение, в котором она держала сады, и почитал только память покойного графа. Он был неистощим в похвалах прежнему