в коробке прекрасные выпуклые часы; Тереза и Мариучча получили серьги, которые они тотчас побежали примерять и, тряся головою, забавлялись тем, что заставляли их звенеть о щеки. В благодарность за это Коццоли преподал г-ну де Галандо ряд советов, как вести себя с женщинами, так как он ни на минуту не сомневался, что французский дворянин был намерен сделать прекрасную итальянку своею любовницею.
Именно так и сообщил он Олимпии, передавая ей предложения г-на де Галандо. Они были приняты превосходно. Анджиолино, когда спросили у него совета, увидел в них верное и скромное обеспечение, то именно, что им было нужно. Г-н де Галандо, со всех точек зрения, казался ему провиденциальным, и хотя хитрец и скинул кое-что с россказаней Коццоли, необузданное воображение которого превращало г-на де Галандо не более не менее как в переодетого принца, тем не менее оставалось установленным, что, сведенный к своей точной стоимости, добрый господин был богат, неприхотлив и уже стар. Размышляя об этом, можно было прийти к опасению, что он чудак и меланхолик, особенно если принять во внимание тот образ жизни, который он уже несколько лет вел в Риме, сумев настолько уединиться, что обманул чутье Анджиолино и избежал его ловушек. Но если взглянуть глубже, то эти же обстоятельства, доказывали, что его внезапная и неожиданная страсть к синьоре должна была быть тем сильнее, чем более она противоречила его нравам, установившимся в результате долголетней привычки, отвратить от которых его могло лишь совершенно исключительное событие.
Таким образом, здесь представлялся, как разумно судил об этом Анджиолино, прекрасный случай для женщины, чтобы испытать свои таланты. Даже самое уединение, в котором жил г-н де Галандо, способствовало тому, чтобы его легче обобрать. К тому же Коццоли ручался за его внешность, говоря, что от него только зависит превратить г-на де Галандо в изящного барина. Но Николай, невзирая на все настояния портного, не хотел согласиться и не разрешил одеть себя заново на манер, который бы более приличествовал его новому положению влюбленного.
Итак, в один прекрасный четверг около трех часов пополудни он посетил впервые Олимпию, одетый в свое серое платье, в огромном парике на голове, в башмаках с пряжками на ногах и с тростью в руке. Анджиолино счел осторожным скрыться и все устроить так, чтобы ни один докучный посетитель не помешал беседе и невзначай и некстати не прервал бы свидания. Он горячо рекомендовал Олимпии сообразовать свое поведение с поведением г-на де Галандо и подчиниться его воле, так как он хорошо знал, что иные мужчины вносят в этого рода дела поспешность и неотложность, меж тем как другие проявляют намеренную и рассчитанную медленность, желая усилить наслаждение тою осторожностью, которою они его задерживают. Возможно, что г-н де Галандо, столь умеренный во всех своих проявлениях, был груб и скор в любви, и в этом случае Олимпии было дано приказание не противиться и, если в том встретится надобность, довести дело до конца немедленно.
Уже с утра, по выходе из ванны, в которой она пробыла долго и которая была приправлена ароматами душистых трав, она заменила свою беспорядочную одежду нарядным туалетом.
Олимпия приняла г-на де Галандо сидя в высоком кресле, тщательно причесанная, с закрытою грудью, с маленькою собачкою на коленях. Николай сел на стул напротив ее. Не было на свете человека, который был бы смущен более, чем он, попеременно то скрещивая, то снова выпрямляя ноги, то краснея, то бледнея. Олимпия не была новичком в подобного рода встречах; много раз находилась она лицом к лицу с иностранцами, говорившими на языках, в которых она не понимала ни слова, но простота их чувств и очевидность их намерений легко заменяли речь мимикою, в значении которой нельзя было ошибиться и в которой, за недостатком понимания слов, согласие движений устанавливалось превосходно. В таких случаях Олимпия предоставляла своей красоте говорить за себя, и ответ получался незамедлительно. Но г-н де Галандо прикидывался глухим, и Олимпия не смела пустить в ход те средства, которые она применяла обычно для возвращения слова немым.
Ему вскоре показалось, что он сидит на этом месте уже несколько часов; время от времени она улыбалась, и всякий раз при этом у г-на де Галандо краснело под париком все лицо, и он пристально смотрел на кончик своей трости. Было жарко. Олимпия думала о том, как приятно было бы сейчас растянуться и уснуть. Едва заметная зевота тревожила концы ее губ. Положение оставалось все то же, и сидение друг против друга длилось. Олимпия ке решалась заговорить, не зная, как подойти к этому молчаливому и степенному человеку, который словно застыл на своем стуле и который в столь двусмысленное предприятие вносил столь почтительную благопристойность. Они продолжали сидеть по-прежнему, пока маленькая собачка, долго лежавшая спокойно на коленях Олимпии, не потянулась, не подняла ушки, не встала на лапки, не взглянула с любопытством на г-на де Галандо и не тявкнула три раза.
Когда г-н де Галандо вслед за тем удалился, отвесив церемонный поклон Олимпии, она осталась в глубоком изумлении, не зная, что подумать об этом странном посещении, исход которого поставил ее в большое затруднение и рассказ о котором, по-видимому, весьма смутил Анджиолино, так как оно походило несколько на бегство.
Ничего не случилось. Чудак явился на другой день, а также и в последующие дни. Он всегда приходил в один и тот же час, зайдя предварительно к ювелиру узнать, не готово ли ожерелье. Потребовалось известное время, чтобы подобрать для него драгоценные камни, которые должны были быть прекрасны, и чтобы закончить оправу их, которая, согласно желанию г-на де Галандо, должна была быть тонкой чеканки. Он сообщал каждый день Олимпии о ходе работы, так как он объявил ей о подарке, который он собирался ей сделать. Она видела в этом первом даре, главным образом, предвестие будущих щедрот; но она хотела бы заслужить эти щедроты тем, что всего более влечет мужчин к благодарности и служит, тем не менее, женщинам предлогом требовать от них всего.
Г-н де Галандо не расставался с самою крайнею благопристойностью, с величайшею осмотрительностью и самою изысканною церемонностью. Он говорил теперь довольно охотно; но Олимпия не находила в этих старомодных речах тех слов, с которыми к ней обращались обычно и которые относились всего чаще только к приемам сладострастия и к подробностям наслаждения. Она, правда, попыталась запустить в свои ответы г-ну де Галандо несколько приманок этого рода; но он, казалось, не улавливал их смысла, а когда авансы становились слишком очевидны, то он, по-видимому, испытывал более смущения, нежели волнения.
Во всем этом Олимпия скучала ужасно, до зевоты, тем более что, когда г-н де Галандо уходил после двух часов свидания с нею наедине, ей нечего было сообщить Анджиолино, прибегавшему за новостями. Он начинал беспокоиться, зная теперь, что г-н де Галандо гораздо богаче, чем он считал его вначале. Его значительный кредит у Дальфи заставлял в него верить. Но Олимпия, переносившая всю тяжесть этих смертельно томительных бесед, была вне себя от скуки, граничившей с яростью, так что Анджиолино стоило огромного труда помешать ей порвать с этим медлителем-пустословом. Он уговаривал ее как только мог, чтобы она не потеряла терпения. Так как г-н де Галандо умалчивал о своих намерениях, то было условлено, что она попытается осторожно и в удобный момент дать им такие случаи обнаружиться, что они прорвутся неминуемо.
Для этого надо было действовать тихонько и постепенно, так, чтобы не сразу испугать робкого гостя. Итак, мало-помалу Олимпия перешла к более вольному обхождению. Она снова надевала открытые платья, выгодно выставлявшие ее красоту. Нередко она пела. Николай слушал ее с удовольствием и, казалось, внимательно следил за ее движениями. Олимпия в самом деле была прекрасна, с тем чутьем сладострастия, которое заставляло ее особенно отличаться в позах, наиболее пригодных, чтобы выгодно оттенить самые красивые линии ее тела. Г-н де Галандо смотрел с видимым удовольствием, как она ходила взад и вперед, ела плоды, медленно и лениво обмахивалась веером. Он смотрел, как она смеется, и не краснел. Вместо того чтобы оставаться в комнатах, они переходили в сад. Они гуляли по аллеям и подходили и облокачивались на террасе, стоя совсем близко друг к другу.
Однажды, когда она слишком поспешно спустилась с лестницы, у нее лопнула подвязка. Она поставила ногу на ступеньку, чтобы подвязать ее; г-н де Галандо, вместо того чтобы отвернуться, смотрел на нее внимательно. Она подняла платье выше, чем было надо, и долго не приводила его снова в порядок.
Под разными предлогами она достигла того, что он касался ее кожи. Он прикасался к ней робко, кончиками пальцев, словно боялся. Однажды, когда она перевесилась над перилами террасы, листок с дерева упал ей за платье и скользнул между лопаток. Она попросила г-на де Галандо достать его. Он сделал это церемонно и вежливо, приподняв треуголку над своим огромным серым париком, чтобы лучше видеть; рука у него дрожала, и он уронил трость на землю.
Когда он входил теперь, она охотно устраивалась так, чтобы он застал ее спящею. Она следила из полуопущенных век за смущением г-на де Галандо. Он ходил вокруг нее, производил шум и никак не мог разбудить ее, тем более что она не спала. Олимпия тогда замечала, что он внимательно ее рассматривал. Случайный сон облегчает счастливые непристойности. Но все это ни к чему не вело. Николай перестал говорить даже об ожерелье, и Анджиолино спрашивал себя, не издевается ли он над ними.
Не проходило, однако, дня, чтобы г-н де Галандо не пришел к Олимпии, и всякий раз в один и тот же час. В этот день было жарко, и Олимпия легла отдохнуть в ожидании своего обычного посетителя. Чтобы лучше ощущать на теле свежесть постели и воздуха в комнате, она легла нагая. Спустили занавески и тщательно полили пол. Мокрые разводы приятно переплетались на нем. Олимпия заснула, думая о колье, которое обещал подарить ей Николай. Она собиралась сегодня же напомнить ему о нем...
Она довольно долго спала на боку, положив щеку на руку, вытянув одну ногу и слегка подогнув другую. Одна из ее грудей была легонько прижата к простыне. Бока ее как бы опали. Самый глубокий сон редко бывает неподвижным, у него есть свои едва приметные движения; тело само собою ищет наиболее удобного положения, так что Олимпия непроизвольно повернулась. Она спала теперь на спине, заложа руки под голову, груди ее были на одной высоте, ноги вытянуты. Пышность бедер еще более оттеняла гладкую округлость колена. В таком положении она проснулась. Г-н де Галандо стоял рядом с кроватью. В руке он держал огромный футляр из красной кожи, и Олимпия видела, как он достал из него и надел ей на шею великолепное ожерелье из изумрудов. Она почувствовала на коже свежесть драгоценных камней и металла.
Г-н де Галандо стоял, не двигаясь, и молчал. Олимпия поняла, что настала решительная минута. Гибкая и проворная, она схватила его за руки и силою наклонила его над собою. Его безвольные и дрожащие руки едва защищались. Внезапно он поскользнулся и почти упал на кровать. Трость, шляпа и футляр скатились на пол. Вдруг г-н де Галандо поднялся. Он стоял на коленях на кровати, вытянув руки с выражением ужаса и вперив взоры в дверь, которая открывалась медленно, словно для того, чтобы пропустить кого-то. Николай смотрел на эту полуоткрытую дверь, словно в нее должен был войти какой-то призрак, близкий ему, пришедший из глубины его прошлого, из его ранней юности, со знакомыми чертами, с припомнившеюся походкой, потом он взмахнул руками, пробормотал несколько невнятных слов и упал на пол, меж тем как на пороге двери, открывшейся от нового толчка, показалась маленькая собачка Нина, и тявкание ее присоединилось к шуму падения г-на де Галандо, через распростертое тело которого перешагнула испуганная Олимпия, не остановившись даже, чтобы одеться, и побежала, нагая, позвать на помощь, перевешиваясь через перила лестницы грудью, на которой вокруг шеи сверкало изумрудное ожерелье.
Г-н де Галандо не покидал более дома Олимпии. Он жил там в уединенной комнате в глубине длинного коридора. Туда-то его перенесли в обмороке в день странного припадка, случившегося с ним так некстати; между этих-то четырех стен, выбеленных известью, пришел он в себя после обморока, и, сидя в большом кресле у постели, едва оправившись от потрясения, познакомился он с Анджиолино. Плут представился ему под видом брата Олимпии. Он играл свою роль уверенно, рассыпался во всякого рода уверениях, клялся, положа руку на сердце, в благодарности за то, что столь достойный господин пожелал поинтересоваться ими, давая этим понять г-ну де Галандо, что его присутствие в доме будет сочтено за честь, если ему угодно будет его продлить, что его сестра и он будут счастливы тем уважением, которое им не замедлит доставить столь явное проявление его благоволения. По мере того как он это говорил, г-н де Галандо чувствовал, как росло его смущение, словно его внезапное посягательство того дня заранее оскорбило обязанности гостеприимства.
Мало-помалу он оправился от своего припадка. Олимпия приходила посидеть с ним в его комнате. Она не пыталась более возобновить сцену того дня. С своей стороны г-н де Галандо, по-видимому, совершенно забыл свою злополучную попытку. Анджиолино советовал ждать. "Эти старики чудаковаты,- говорил он,- а их капризы зачастую непонятны. Главное то, чтобы они были щедры". Ценность изумрудного ожерелья успокаивала Олимпию на этот счет, но дело было в том, чтобы на этом не останавливаться. Болезнь послужила предлогом коснуться вопроса о деньгах. Анджиолино скромно представил список расходов, вызванных приказаниями врача. То, как г-н де Галандо уплатил его, давало понять, что он не будет скаредничать ни в одном из подобных случаев.
Этот необычный пансионер, поселившись в доме, усвоил себе особые привычки. По утрам Анджиолино видел, как он брил себе бороду перед маленьким зеркальцем, повешенным на оконную задвижку. Он наблюдал за ним. Г-н де Галандо брился тщательно и долго. Нередко он останавливался в нерешительности, с поднятою бритвою и вертел головою, словно слышал позади себя кого-нибудь.
Обычно он бывал спокоен и молчалив; но Анджиолино и Олимпия заметили, что он легко вздрагивал. Малейший внезапный шум заставлял его трепетать от неожиданности, и всякий раз, когда отворялась дверь, он, казалось, испытывал беглый страх, который сводил ему все лицо и поднимал вверх одну из его бровей, меж тем как другая чудно опускалась вниз. Потом он успокаивался, его перепуганное лицо утрачивало свою напряженность, и не слышно было звука его трости, которою его трепетные руки стучали о пол.
Каждое утро в один и тот же час он выходил из своей комнаты. Его шаги раздавались в коридоре. Дойдя до высоких стенных часов, стоявших на полу в деревянном расписном футляре, он останавливался с часами в руке и ждал, чтобы они начали бить. Потом он с грустью отмечал несогласие между стрелками и боем, и он стоял там, изумленный, как человек, который словно потерял счет времени, так как он не ходил уже, как прежде, проверять часы по французскому времени на одной из башен церкви Троицы. Он выходил из дому, только чтобы иногда посетить свою виллу.
Он входил во двор. Куры пугались при его приближении; голуби, улетали с крыши почтовой кареты. В первый раз, когда он сновав-появился на кухне, старая Барбара сидела у огня. Завидя его, она поднялась и отступила на три шага. Ее длинные четки зазвенели у нее на пальцах; она осенила себя трижды крестным знамением, как если бы ей предстал дьявол, и некоторое время стояла молча; потом, она разразилась.
Николай слушал, опустив голову, обидную речь своей старой прилслуги. Ее беззубый рот извергал слюну. Она узнала от своего племянника Коццоли, почему ее господин не возвращался в свое жилище. Поэтому и встретила она его сурово. Ее грубый язык не пощадил Олимпии. Ее презрение богомолки и старой девы вырвалось наружу.
- Вот какие женщины,- кричала она, потрясая четками,- привлекают к себе мужчин. Господи боже мой! Такой знатный господин, как ваша светлость, и жить под кровлею греха! Пресвятая Дева! Он все бросил, даже не обернувшись. Недаром я предчувствовала, что что-нибудь случится. Я говорила себе: "Этот господин де Галандо, столь добрый, столь разумный,- неверующий! Он не носит ни образка, ни нарамника". Сколько обедней отслужила я за вашу милость! Как только продам птицу или голубей, так и несу деньги в соседний монастырь. До того, что брат говорил мне, смеясь: "Госпожа Барбара, вы отмаливаете пред Богом какой-то старый грех". И все это ни к чему не повело. А сколько я нарезывала крестиков ножом на хлебной корке... А четыре яйца, которые я всегда раскладывала крестом на тарелке!
И старая, морщинистая и почерневшая рука служанки потрясала длинные четки яростным движением, полным отчаяния.
Впоследствии г-н де Галандо тщательно избегал встреч с Барбарою. Он потихоньку прокрадывался в дом и направлялся прямо в свою комнату. Ничто в ней не изменилось после его ухода. Глиняные амфоры по-прежнему стояли в ряд на пыльной полке. Он снимал одну из них, опрокидывал ее, набивал свои карманы и торопился унести свой груз секинов и дукатов.
Они не удерживались долго в его руках и переходили скоро в руки Олимпии и Анджиолино. Требования их росли без конца. Желания Олимпии устремлялись к тряпкам и драгоценностям, к которым она будто бы ощущала внезапное и страстное вожделение; требования Анджиолино основывались на делах очень неясных, которыми он морочил г-на де Галандо. Весьма значительные суммы ушли на них, и добряк потом ни разу не слышал о тех прекрасных предприятиях, которыми Анджиолино протрубил ему уши, равно как он никогда не видел появления тех тканей и тех драгоценностей, которые так страстно желала иметь и по которым почти умирала Олимпия.
Мало-помалу она вернулась к своим обычным повадкам лакомки и неряхи. Уверенная в красоте своего тела, она весьма мало была озабочена его убранством, словно природа достаточно поработала над этим, создав его гибким, упругим и пригодным для любовных игр. Она знала, что то наслаждение, которое мужчины ценят всего выше, можно одинаково получить и на бедном матрасе, и на пышном ложе и что оно не меньше на чердаке, чем в будуаре, при свете коптящей свечи, чем при огнях сверкающей люстры. Она знала, что в этом деле свежесть ее кожи, упругость ее тела и сладострастная легкость ее движений избавляют ее от всех ухищрений, к которым должны прибегать женщины, лишенные этих преимуществ, природных и от всего избавляющих.
Поэтому вскоре она перестала стесняться с г-ном де Галандо. Она стала снова носить платья в пятнах и в дырах. Она часто брала в руки плоды или лакомства, и так как она в то же время была рассеянна, порывиста и ленива, то зачастую проливала на себя шербеты и варенья, невпопад выпуская из рук то, что держала, и весьма мало беспокоясь о порче своей одежды.
Итак, снова можно было видеть ее в желтых туфлях на босу ногу, с раскрытою грудью, с закрученными кое-как волосами, с влажным ртом и смеющимися губами, бродящею вниз и вверх по дому и преследуемою по пятам своею моською и г-ном де Галандо, который ходил за нею в своих грубых башмаках с пряжками, в своем сером платье, сидевшем на нем мешком, так как он еще похудел, со своею тощею физиономиею, под пышным париком, не покидая ее, словно был ее тенью.
Чем чаще он навещал ее, тем менее она с ним стеснялась. Ее разговор, за которым она некоторое время следила, вернулся к своей простоте, с тем, что в нем было простонародного и циничного, так как все заботы добрейшей госпожи Пьетрагрита никогда не могли изгнать из него все его вольности. Она слишком глубоко носила в себе этот язык улиц, на котором говорила в детстве, чтобы утратить его совершенно, и кардинал Лампарелли, любивший его хмельное вдохновение, смеялся до слез этим простонародным возвратам, влагавшим в уста его любовницы соленую и звучную грязь притонов и распутий.
Обычные застольные гости Олимпии весьма ценили эту резкость ее речей. Они забавлялись ее капризными выходками. То были, по большей части, люди беспорядочной жизни, так как у Анджиолино были своеобразные друзья. Там встречались голодные аббаты со впалыми щеками, искавшие где бы пообедать, певцы и музыканты, крупье игорных домов с проворными и беспокойными руками, продавцы тряпья, актеры всех родов, кастраты, словом, весь сброд, с которым Анджиолино сталкивался в своих разнообразных профессиях.
В первое время по переселении г-на де Галандо они отстранились. Анджиолино ревниво оберегал своего жильца и не переносил, когда к нему приближались; но, когда он ощутил уверенность в том обороте, который принимали события, его бдительность ослабела, и мало-помалу вся шайка появилась снова.
Этих посетителей, которые нарушали его привычки, г-н де Галандо ненавидел. Видя его постоянно там и более или менее зная, что он там делал, они обращались с ним с любопытною смесью фамильярности и уважения. Человек, который платит, внушает всегда почтение, но, тем не менее, они задавали себе вопрос, почему, раз, в конце концов, он у себя дома, не выгонит он оттуда всю их шумную и многочисленную компанию, которая была ему, по-видимому, так не по сердцу. Поэтому, уважая его за его богатство, они презирали его за его слабость.
Вначале он удалялся при их приближении и уступал им место. Его можно было видеть скрывшегося в саду, сидящего на краю террасы, свесив ноги и подняв кверху нос. Он окончил тем, что попросту оставался сидеть в углу галереи, рассеянный и мечтательный, меж тем как вокруг него говорили и шумели: совершенно так, как некогда в лавчонке Коццоли он по целым дням слушал болтовню карлика портного и стрекотанье сороки.
Мало-помалу он приучился до того, что стал садиться за стол среди этой странной компании.
Эти обеды были единственным знаком, отмечавшим изобилие новой жизни, в котором жила теперь Олимпия. Г-н де Галандо дошел до того, что покрывал теперь все расходы по дому; но из тех излишков, что у него выманивали, ничто не было видно. Оба скупца прятали все. На стол только они не скупились. То и дело появлялись изысканные блюда и сытные кушанья. Гости Олимпии шумно приветствовали блюда. Вино развязывало языки. По большей части они были грубы и злобны. Олимпия подавала пример и сопровождала одобрением грязные разговоры.
В такие дни г-н де Галандо ничего не пил, не ел и не произносил ни слова. Тем более что с появлением вина общество распускалось. Руки становились еще более свободными, чем языки. За столом находились иногда другие женщины, кроме Олимпии. Они шумно смеялись или кричали от щипков. Анджиолино, покрывая шум голосов и стук тарелок, встав, начинал одну из своих шутовских речей, в которых особенно проявлялось его вдохновение, и произносил тост за здоровье г-на де Галандо, который, растерявшись, обливаясь потом под своим париком, ловил вилкою на тарелке куски, которых там не было, и делал движение, словно подносил их ко рту, не замечая, к великой радости присутствующих, что шутник сосед уже давно успел ловко стащить их.
Содержимое глиняных амфор быстро таяло. Одна за другою они спускались с полки и нагромождались в углу комнаты, где г-н де Галандо, опорожнив, оставлял их. При его приближении они тихонько дрожали. С толстыми брюхами и короткими ручками, они казались каким-то собранием присевших на корточки коренастых карлиц.
Когда последняя присоединилась к предшествовавшим, г-н де Галандо перестал посещать свою виллу. Уже давно его пожитки были перенесены к Олимпии. Он жил там теперь оседло, или, скорее, там жили на его счет, так как у него вытягивали все более и более значительные суммы. Он брал их теперь у г-на Дальфи, своего банкира. Долгие годы экономии составили доброму барину значительные денежные запасы, которые, сверх его доходов, делали его человеком очень богатым.
Г-н Дальфи при этом ловил рыбу в мутной воде. Г-н де Галандо плохо разбирался в тех счетах, которые представлял ему банкир и которые он едва успевал рассмотреть, спеша избавиться от присутствия откупщика. Г-н Дальфи, которому была известна интимная история его доверителя, не упускал случая при каждом посещении намекнуть косвенно на это обстоятельство. Он встречал его улыбаясь, с лукавым видом, осыпал его знаками шутливой предупредительности и подмигиваниями. Он произносил речи о дорого стоящих причудах красавиц. Истина в том, что он восхищался безмерно тем, что он называл благородным поведением г-на де Галандо.
Банкир любил женщин, и его жизнь была ожесточенною схваткою между его похотливостью и его скупостью. Поэтому он с уважением относился к издержкам г-на де Галандо на Олимпию. Еще немного, и он прямо расхвалил бы его за них. Он ограничивался, однако, несколькими общими рассуждениями, жалея, что не может пойти дальше. Г-н де Галандо казался ему теперь человеком, с которым можно было говорить, но который почти не отвечал, так как он спешил положить в карманы свои дукаты и свои секины, меж тем как г-н Дальфи говорил ему, провожая его и потягивая его за рукав: "Ах, господин де Галандо, женщины... женщины..."
И когда он смотрел, как тот удалялся, широко шагая, горбясь, тощий и неуклюжий, то он ни минуты не сомневался в том, что он своею колеблющеюся походкою и своим рассеянным видом был обязан утомлению любовному, которое иссушает мозг, заставляет выступать ребра и расслабляет ноги.
В этом он жестоко ошибался. Уже один вид Олимпии, казалось, теперь удовлетворял этого странного влюбленного. Его молчаливое ухаживание лишь раздражало синьору. Эта лентяйка ненавидела, чтобы вокруг нее ничего не делали. Поэтому мальчик-слуга Джакопо, горничная Джулия и старуха-кухарка Аделина были постоянно завалены работою. Мало-помалу, вследствие постоянного присутствия Николая, она привыкла пользоваться его любезностью для тысячи мелких домашних услуг, которые он оказывал ей с готовностью. Она беспокоила его по двадцать раз в час, чтобы поднять ей платок, подать веер, разрезать или очистить плод, чтобы принести то или другое.
Он со странным блаженством подчинялся ее самым бесполезным приказаниям, так как чаще всего она забывала то, что просила, раньше, чем это ей давали. Едва возвращался он, задыхаясь, из буфетной, с шербетом на подносе, как надо было вновь спускаться в сад и вести мочиться маленькую собачку. Г-н де Галандо вносил во все это изумительную быстроту и неловкость, заставлявшие Олимпию, смотря по настроению, то смеяться, то сердиться. Надо было видеть его тогда, покорного и сконфуженного, с выражением боязни на длинном наивном лице. Это зашло, в конце концов, очень далеко, так как привычка часто переходит в злоупотребление, а г-н де Галандо был чересчур мужчиною, чтобы, подчинившись одному, не подчиниться также и другому.
Никакой опасности не было в том, что он ослушается. Деле дошло до того, что когда в дом входил старый кастрат Тито Барелли, который весьма развлекал Олимпию своею злобностью, своим фальцетом и своими нарумяненными щеками, разве нельзя было видеть, как по знаку своей возлюбленной достойный дворянин степенно вставал и подкатывал шуту кресло, в которое тот садился, поблагодарив его лишь легким кивком, при котором на затылке его мотыльком вилась черная лента, связывавшая его напудренный парик. Жаль было при этом, что, видя, как поступает Олимпия, гости привыкли делать то же и стали обращаться к г-ну де Галандо за множеством мелких услуг, которые скорее были делом маленького лакея Джакопо.
С другой стороны, случалось, что, в конце концов, Олимпия не могла уже обходиться без г-на де Галандо. Она звала его поминутно, лежала ли она в постели, сидела ли за своим туалетом. Он присутствовал при ее повседневной жизни во всей ее обнаженности, во всей ее неблагопристойности, так что каждый год ему приходилось немало мешков золота уплачивать за привилегию соединить свою священную старость с грехами этой юности, ленивой и распущенной, и жить под кровлею куртизанки, имея застольником развратника и негодяя во образе Анджиолино.
Добряк г-н де Галандо, в самом деле, каковы бы ни были его простота и наивность, не мог никак ошибиться в качестве своих гостей; они к тому же менее всего на свете старались скрываться и, не уставая, рассказывали о проделках своего ремесла. Таким-то образом узнал г-н де Галандо о подвигах Анджиолино и его разнообразных удачах и услыхал, как, совершенно не стесняясь, говорили о г-же Пьетрагрита, и о кардинале Лампарелли, и о многих других лицах. Итак, он узнал, что та Олимпия, которой он повиновался беспрекословно, таскалась по улицам и по кабакам, что, происходя их низов, она показывала свои лохмотья на всех перекрестках Рима и что она составляла для него довольно странное общество.
Он, казалось, этим не тревожился. Он спокойно смотрел, как его деньги переходили в руки двух мошенников. Более того, он не отдавал себе никакого отчета в крушении своей судьбы и отнюдь не представлял себе в точности жалкую необычность своего положения. У жизни есть особые хитрости, чтобы заставлять нас принимать с покорностью наихудшие обстоятельства, и пути ее таковы, что она ведет нас туда, куда хочет, а мы этого и не замечаем. Возможно, что если бы г-ну де Галандо показали заранее ту фигуру, которую он изобразит собою между Олимпиею и Анджиолино, то он отказался бы от этого фантастического будущего.
Разумеется, он был бы удивлен, если бы увидел себя в том же зеркале, перед которым Олимпия причесывала волосы, стоящим позади нее и подающим ей шпильки, гребень, помаду, не подозревая того, что, в конце концов, он выполнял при этом свое сокровенное и естественное назначение.
И в самом деле, разве он не был рожден для порабощения? Это расположение уходило далеко в глубь его прошлого, и он мог бы, вглядевшись пристальнее, различить в зеркале, отражавшем его как бы в обратной перспективе к нему самому, других господ де Галандо, различного возраста, но всех в одинаковой степени услужливых, начиная с того, который недавно наблюдал за стряпнёю старой Барбары, и кончая тем, который некогда помогал старику Илеру варить яйца в огромной и пустынной кухне Понт-о-Беля, или который с длинною метлою в руках гонял летучих мышей в спальне барышни де Мосейль, или, присев на корточки в усыпанной песком аллее, строил там сады из веточек и домики из камешков, чтобы этою игрою позабавить свою маленькую двоюродную сестру Жюли. Таким образом, необычное положение г-на де Галандо, находившегося в распоряжении Олимпии, вполне соответствовало в действительности его прошлому, и двадцатилетний юноша, некогда без надобностей глотавший лекарства, даваемые ему матерью, подготовил пятидесятивосьмилетнего мужчину, вскакивавшего при малейшем движении итальянки, чтобы поднять ей веер, опустить штору или бежать куда-либо по воле ее каприза.
Мало-помалу, говоря правду, от обслуживания лично особы Олимпии г-н де Галандо спускался до общих работ по дому. У него появлялась даже особенная гордость, свойственная слугам, по поводу хорошо выполненного возложенного на них труда. Он уже наивно гордился исполнением некоторых обязанностей. Одна, между прочим, поднимала его в его собственных глазах.
Олимпия доверяла только ему уход за своею маленькою собачкою Ниною с тех пор, как застала Джакопо проделывающим над нею различные злобные штуки, за что он и был избит Анджиолино, так что у него отнялась спина и были помяты бока. С тех пор г-н де Галандо готовил каждое утро пищу собачке Нине и купал ее в большой лохани посреди сада. Зверек относился к этому довольно спокойно. Он степенно ее намыливал; под его длинною костлявою рукою она вся утопала в пене; потом он обливал ее, и можно было видеть, как из ванны выскакивал, среди брызг мыльной пены, какой-то жирный и скользкий шар, который тявкал и которого г-н де Галандо, чтобы он скорее просох, побуждал бегать, делая для этого сам резкие движения. Но иногда дело шло худо. Нина становилась сварливою и вызывающею, с лаем кружилась около своего купальщика, хватала длинные развевающиеся полы его платья и, в конце концов, кусала его за икры.
Это зрелище безгранично веселило Олимпию и Анджиолино, смотревших на него из окна. Они появлялись там, только что вскочив с постели и нередко в весьма недвусмысленной позе. Г-н де Галандо обращал на их поцелуи или на их смех безразличный взгляд. Ему не было неизвестно то, из чего они, впрочем, и не делали никакой тайны. Он принял все без возражений, как он не замечал, казалось, и случайных гостей, которых развратник продолжал приводить к своей любовнице и которые проводили ночь с Олимпиею; их башмаки и платья по утрам в коридоре, он видел, чистил щеткою маленький Джакопо, посвистывая сквозь зубы.
Даже и без постоянного доступа в спальню Олимпии, представившего ему однажды молодую женщину в объятиях Анджиолино, г-н де Галандо открыл бы их связь, так как если они, не стесняясь, при открытых дверях выставляли напоказ свои ласки, то еще менее старались скрывать свои ссоры. Дом тогда оглашался их криками. Таким образом, г-н де Галандо оказался свидетелем и их ссор, и их примирений. Если ему случалось видеть, как Анджиолино бесцеремонно опрокидывал свою любовницу, то он видел также, как Олимпия плясала полуголая под палкою своего любовника. То были ужасные драки, из которых Анджиолино выходил весь расцарапанный ногтями, а Олимпия убегала, заливаясь злыми слезами.
Они схватывали друг друга за волосы, и среди опрокинутых стульев, сломанных предметов, обивок, залитых из бутылок и флаконов, которыми они сначала бросали друг другу в голову, они составляли бранчливую и воющую группу, около которой кружилась, жалобно визжа, собачка Нина, между тем как г-н де Галандо, когда сцена заканчивалась, поднимал с полу мебель, вытирал пятна от вина или раздавленных фруктов, сметал в кучки осколки стекла, убыль которого на следующий день должны были возмещать его золотые, или же он стоял неподвижно, свесив голову и опустив руки, и слушал в открытую дверь, запереть которую они даже не старались, потехи обоих влюбленных, которые давали исход своему гневу в любовной схватке, соединяя свои прерывистые дыхания и свои тела, вдвойне утомленные.
Г-н де Галандо слушал... там были долгие молчания, вздохи, смех... и он прислушивался напряженно, пока зов не заставлял его задрожать внезапно. Звали Джакопо, но г-н де Галандо откликался невольно вместо маленького лакея, - словно, исполняя его обязанности, он вместе с тем уже разделял и его положение, и он шел туда, неся на тарелке апельсины и лимоны, которые негодяй и негодяйка съедали под конец этих бурных дней для освежения рта.
Они закусывали поочередно один и тот же плод, а г-н де Галандо, под своим огромным париком, тощий, в своем поношенном сером платье, наклонялся молча, подбирая с полу корки и очистки.
Так как Джакопо еще хромал от удара палкою, полученного им за какую-то проделку, то поручение возложили на г-на де Галандо, который лучшего и не заслуживал. Г-н де Галандо шел маленькими шажками. Он осторожно спускался по лестнице Троицы, так как в руках он нес довольно большой ящик, завернутый в широкий кусок зеленой саржи. Время от времени он чувствовал, как ящик дрожал у него под рукою. То были скачки, прыжки, внезапные, неожиданные толчки. Пройдя сотню шагов, он останавливался, ставил ящик на землю, снимал шляпу, отирал со лба пот, так как было жарко, и снова пускался в путь, тщательно обходя прохожих, чтобы не задеть их углами своего ящика. Он имел вид разносчика, и было странно, что никто не попросил его показать свой товар. Поэтому он очень обрадовался, когда завидел фасад дворца Лампарелли, так как он был утомлен своею неожиданною ношею не менее, чем Геркулесы под каменною ношею балкона, вековую тяжесть которого они поддерживали. Он не обладал, надо сказать, ни их мускулами, ни их сложением и, преждевременно состарившись, казался гораздо дряхлее своих лет, тем более что в последние дни он был как-то особенно молчалив, необычен с виду, дурно настроен и плохо себя чувствовал.
Пройдя высокую дверь, он очутился в обширном вестибюле. Помещение кишело многочисленною и пестрою толпою слуг. На банкетках сидели плуты в цветных ливреях, шумно разговаривая между собою. В середине группа лакеев играла в кегли. Игра шла весьма оживленно. Г-н де Галандо заметил это, получив в ноги один из буксовых шаров, чуть не сваливших его с ног. Никто, впрочем, не обратил на него никакого внимания. Он заметил в углу двух лакеев. Они сидели на полу, скрестив ноги, и играли в карты. Старший из них поднял на г-на де Галандо презрительную физиономию и на его вопрос ограничился тем, что указал ему пальцем на мошенника в галунах, который высокомерно выслушал его и вышел, ничего не ответив. Г-н де Галандо ждал, стоя возле своего зеленого ящика, когда человек вернулся и сделал ему знак следовать за собою.
Сначала он прошел длинную галерею. Плоские колонны античного мрамора поддерживали расписной потолок, с которого свешивались хрустальные люстры. Мозаика выстилала пол. Лакей, проходя, небрежно сплюнул в лицо богини, изгибавшей в медальоне свое пестревшее в шашку тело. Далее небольшая круглая комната с потолком в виде купола заключала в себе пюпитры и музыкальные инструменты и вела в квадратный зал. Огромные зеркала украшали стены. На подставках возвышались бронзовые бюсты. Перед их тяжелыми металлическими взорами г-н де Галандо, словно признав эти лица императоров и консулов, столь часто виденные им некогда на выпуклостях медалей, на миг выпрямил свой согбенный стан, но ящик, со своими прыжками и толчками, тянул книзу его утомленную руку. Открылась дверь, которая вела в сады.
Терраса, обнесенная балюстрадою и украшенная вазами, господствовала над ними. Внизу арабески из самшита окружали квадратные цветники. Сверкали водяные бассейны. Налево, в глубине, под соснами, виднелся каменный павильон. Лакей толчком в спину и вытянутою рукою дал понять г-ну де Галандо, что ему следует идти туда.
Кардинал Лампарелли скорее утопал, нежели сидел в глубоком кресле золоченого дерева, обитом ярко-красным Дамаском. Под складками его платья красного муара угадывалось его золотушное узловатое тело с тщедушными членами, заканчивавшееся маленьким пергаментным лицом, над которым лысый череп уходил своею макушкою под круглую красную шапочку. Его сухие и сморщенные руки, сведенные судорогою, лихорадочно подергивались. Они, как и лицо, напоминали своим цветом трут и мертвые листья. На этом высохшем лице влажны были только глаза и рот, откуда беспрерывно тянулась нить слюны, которую старательно вытирал высокий лакей, стоявший, как на посту, за спинкою кардинальского кресла. Порою, замешкавшись или наскучив, он медлил выполнить свою обязанность, и тогда старик оборачивался к нему лицом, с каплею жидкой слюны, тянувшейся с его отвислой губы.
На коленях у прелата лежал кардинальский баррет, опрокинутый и наполненный фисташками, миндалем, орехами. Рядом с ним, на земле, его широкополая шляпа с золотыми и красными кистями служила блюдом для расколотых орехов. Его черноватые пальцы черпали попеременно из обоих запасов; он с минуту вертел в руках выбранный плод, потом с усилием бросал его прямо перед собою.
Г-н де Галандо приближался шаг за шагом, не спуская глаз с этого странного явления. Так вот каков это знаменитый Лампарелли, о котором некогда говорил ему аббат Юберте и чье имя он столь часто слышал в речах Коццоли и в устах Олимпии и Анджиолино! Сосны еле слышно шелестели в воздухе. Изредка взлетала невидимая птица. Слышен был сухой звук брошенного ореха. Высокий лакей рассеянным движением отирал с губ слюну и вытягивался снова, неподвижный, положа руку на спинку золоченого кресла с красною обивкою.
Кардинал сидел перед павильоном, который в былые времена служил ему местом его тайных распутств. Сюда-то некогда привела к нему г-жа Пьетрагрита юную Олимпию. С тех пор в нем уничтожили переднюю стену и забрали решеткою отверстие, и перед этим-то просветом каждый день после полудня, когда то позволяла погода, Лампарелли садился, чтобы насладиться необычным зрелищем, которое теперь было почти единственным удовольствием, способным напитать его злобу, ребячество и безумие.
Обезьяны кардинала Лампарелли, различных пород и возрастов, были все одинаково одеты в красное. На них были красные платья, из-под которых виднелись короткие штаны, весьма хорошо сшитые и доходившие им до икр. На иных были надеты красные шапочки. У других, с открытыми головами, за спиною висели, прикрепленные к витым шнуркам вокруг шеи, малиновые шляпы.
Весь этот странный мирок, уродливый и печальный, являл лица угрюмые и мрачные, почти человеческие в слегка озверенной карикатуре. Там были малорослые зверки, путавшиеся в своих платьях, с волосатыми лицами и голубыми щеками. Некоторые казались чрезвычайно старыми. Природные очки из черных волос окружали их впалые глаза под нависшим выпуклым лбом. У иных среди плоского лица были вздернутые носы с расширенными розовыми ноздрями. Иные надували свои дряблые, обрюзглые щеки. Одни были острижены в кружок, как нищенствующие братья, другие были волосатые, с нескладными бородами, или совершенно безволосые. У всех был вид праздный, скучающий или преступный, глаза стекловидные или горящие, взоры мрачные или отважные. Одна обезьяна, слепая, таращила два белые бельма.
Несколько животных, сидя в кружок на корточках, в центре огромной клетки, наблюдали друг за другом с лукавою важностью, меж тем как двое из них выбирали по очереди друг у друга паразитов, давили их под ногтем, а потом, церемонно и утонченно, предлагали их друг другу в качестве угощения.
Вдруг одна из обезьян поднялась, встала на ноги, как человек, пошла, потом запуталась в платье, снова упала на четвереньки, испустила пронзительный крик и направилась к одной из своих товарок, сидевшей прямо перед решеткою, за которую она держалась своими двумя маленькими, судорожно сжатыми старческими руками.
То была довольно большая обезьяна, с дряхлым лицом, плаксивым и в то же время плутоватым. Она дрожала и порою хрипло кашляла. Она, в виде контраста, была одета во все белое - в сутане, в белой шапочке на голове,- а за поясом у нее висели два массивных золотых ключа, звеневшие друг о друга при малейшем движении. Она казалась больною и озябшею, и только глаза у нее постоянно бегали на неподвижном лице.
Г-н де Галандо с удивлением рассматривал это обезьянье собрание. Кардинал Лампарелли называл его своим конклавом. Чудаковатый старик, обманувшийся в своих притязаниях на папский престол, с помутившимся от старости и злобы разумом, придумал эту нечестивую игру и ежедневно приходил целыми часами любоваться своим кощунственным зверинцем. Молчаливый и ханжа в остальное время, он только здесь находил кое-какое удовольствие в обществе своих переодетых обезьян. Он хохотал, веселился, называл их по их именам, или, скорее, по именам своих собратьев по Святейшей Коллегии, которые он нарек им. Некоторые из кардиналов, над которыми он издевался таким образом, уже перестали существовать, так что эти звери изображали собою мертвецов. Что касается обезьяны, одетой в белое, то он особенно ее ненавидел. Существовало распоряжение кормить ее худо, чтобы она умерла, так как эти кончины вызывали радость в Лампарелли. Но когда надо было заменить покойника и выбрать ему преемника, то это не обходилось без вспышек гнева и ярости, и когда он, в свою очередь, видел появление преемника, одетого папою, то ощущал настоящий припадок ревнивого бешенства, стучал своими ногами, больными подагрою, и плевался более обычного.
Николай по знаку, поданному лакеем, поставил ящик перед кардиналом.
Одна из многочисленных профессий Анджиолино состояла в том, чтобы пополнять зверинец его высокопреосвященства и он послал сегодня г-на де Галандо отнести ему двух новых пансионеров.
Первый был малорослой породы и словно одет весь в какое-то волосатое сукно. У него было маленькое, живое и сморщенное лицо, выражение просящее и умное; другой, больше ростом, казался, в самом деле, особенно уродливым. Его толстое брюхо и сгорбленный хребет покоились на кривых ногах. Его дряблая грудь выдавалась вперед. Почти без шеи, мешковатый и безобразный, он выставлял грубую и хитрую морду с выдающимися страшными челюстями, с толстыми губами; потом он внезапно повернулся и показал свой зад с двумя голыми кружками живого мяса, казавшегося окровавленным.
При виде этих безобразных и вонючих животных кардинал Лампарелли не мог удержаться от смеха. Его желтоватое лицо расцвело, он искал и делал знаки, что хочет говорить. Он смотрел, хлопая в ладоши, на высокого лакея с салфеткою, потом слабым, прерывистым и шепелявым голосом в конце концов произнес:
- Ах, Джорджио, каков этот черт Анджиолино! Только он и способен... только он...
Новый приступ смеха прервал его, потом он произнес наконец более отчетливо и гораздо яснее, чем говорил вначале:
- Ах, этот Анджиолино, где достал он такое чудо?
Он остановился, кашлянул. Его лицо словно просветлело. Теперь он глотал слюну, вместо того чтобы распускать ее, а в глазах его выражалось особое лукавство. То был один из временных проблесков, возвращавших ему наполовину рассудок, после которых он тотчас же и быстро впадал в свое обычное одряхление. Он продолжал:
- Ведь это Анджиолино уже доставил мне Палиццио, подумай только, обезьяну, изображающую этого проклятого Палиццио, который голосовал за Онорелли; обезьяну, достаточно безобразную, чтобы изображать Палиццио, болвана Палиццио! Взгляни-ка на него! Видишь ли ты, как он ссорится с Франкавиллою?